БИЧ-Рыба (сборник) Кузнечихин Сергей
Воспользовался подсказкой.
Вышел под утро в наш общий огород и обобрал соседские яблоки. Но не сразу. Сначала я потоптался по своим грядкам, морковку подергал, три георгина сломал, а потом уже снял урожай с чужих яблонь. Бережно и тщательно. Неплохой урожай. И вместе с нашей морковкой отнес к поросенку в хлев. Сам принципиально не тронул, хотя тайнички у меня имелись, и очень надежные. Но не тот случай. Устроил хрюшке праздник и снова вернулся в огород, подошел к забору, раздвинул монтировкой пару штакетин, бросил яблоко возле лаза, а второе выкинул на тротуар. Оно, правда, в канаву скатилось, пришлось вылезать и подыскивать место, чтобы и видно было, и никто случайно ногой не поддел.
Единственное, что упустил, – забыл стереть отпечатки пальцев, но Александра Васильевна о них тоже не вспомнила.
А утром возле дыры в заборе встретилась она с моей маманей, поохали они, повздыхали, поругали поселковую шантрапу да и разошлись с миром.
Все обвинения с меня были сняты.
Для полной победы справедливости не мешало бы заставить Александру Васильевну извиниться передо мной, но сам я не догадался, маленький был еще, а подсказать эту наглую идею было некому.
Коза и капуста
Я уже рассказывал, как дед о чистоте молодежи пекся и батяня мой следом за ним вздумал нас оберегать. Все надеялся от дурной наследственности избавить. И получалось по его словам, что городских детей в магазинах покупают, а поселковых и деревенских – в капусте находят. Вроде складно. У Ваньки Голованова ни отца, ни огорода не было, потому, наверное, и поговаривали, что его в крапиве нашли. Только странное дело, Ваньку на улице Крапивником называли, а нас Капустниками никто не звал. Я возьми да и поинтересуйся у батьки – почему? Он глаза выпучил, затылок почесал, но так ничего и не придумал, а чтобы я лишнего не спрашивал, сунул мне в руки корзинку и отправил в лес крапиву щипать.
Крапивой кормили поросенка Борьку. В те годы многие держали свиней. Нам, пацанам, чуть ли не каждый день приходилось брать эту нежную травку. И ватагами ходили, и поодиночке – у кого какой характер. Но, кстати, о детишках – ни одного ребеночка в крапиве не нашли, а в какие только чащобы не забирались!
У меня до сих пор, только сала поем, сразу руки начинают чесаться, как от ожогов.
Борьки были каждый сезон новые, а коза Майка жила долго. Сначала мы держали корову. Февралькой звали. Но с сенокосом было тяжело. Косили по-партизански, на лесных полянах, подальше от глаз – земля-то вокруг колхозная. Частенько случалось, что засекут косарей, но не штрафуют, даже выговора не сделают, а потом, когда сухое сено уже в копешки сметано, – приезжают и увозят. И никому не пожалуешься. Устал батя от таких приключений, корову продали и завели козу – на нее все-таки легче наворовать.
И вот как-то в конце каникул подзывает меня батя и говорит: «Слушай, Ленчик, коза у нас разболелась, отведи-ка ты ее в деревню к дяде Грише, а он там с ветеринаром договорится».
Сам батя отвести не мог, с радикулитом маялся, а мне все равно делать нечего, и, главное, идти надо было в Новоселье, в деревню, где самые лучшие яблоки. Три километра – дорога не длинная, но одному топать все-таки скучновато, и я заманил с собой Крапивника, вдвоем и за яблоками лазить сподручнее.
За лечение Майки батя велел передать двадцать пять рублей: старыми, разумеется, но это все равно больше, чем теперешние два пятьдесят. Идем мы с Ванькой и мечтаем: вот найти бы нам такую бумажку, сразу бы купили по пистолету-пугачу, гору пистонов, а на остальные обязательно – халвы.
Мечтаем, фантазируем, и вдруг Майка наша как сиганет в сторону, да как припустится, да не куда-нибудь, а прямиком на конюшню Феди-бобыля. Вроде и больная, а носится как сумасшедшая, хорошо еще не в лес чесанула, попробуй там излови. Подбегаем к конюшне, а из ворот навстречу нам – Федя. Я же говорил, что он со своими лошадьми не расставался. Встал поперек пути, посмеивается: куда, мол, пострелята, намылились? А мы: как куда? Коза убежала. Нам не до смеха. А он знай похохатывает. Ничего, мол, страшного, успокоится, потом сама выйдет. Ну, если дядя Федя говорит, значит, так оно и есть, он любую животину, как себя, понимает. Я присел у тополя, жую травиночку, жду. А Ваньке будто муравей под рубаху заполз – ерзает, не сидится ему. Шепнул, чтобы я без него не уходил, а сам побежал за конюшню. Зачем – не сказал. А возвратился с такой ехидной мордочкой. И снова на месте усидеть не может. К Феде-бобылю пристает – не пора ли на Майку посмотреть, может, успокоилась уже? Конюх сердится, пугает, что бельма на глазах вырастут, и от ворот не отходит.
Смотрю на них, чую, что оба хитрят, а спросить не решаюсь, боюсь, что Крапивник потом засмеет.
Однако дядя Федя не обманул. Майка вышла и спокойная, и послушная. И мне как-то спокойнее стало. Один Ванька дергается. Торопит меня. Только смотрю, что Майку он не в сторону деревни погоняет, а к магазину. Я снова ничего понять не могу. Тогда он возьми да и спроси: знаю ли я, чем коза заболела. А мне откуда знать. Заболела чем-нибудь, если к ветеринару отправили и двадцать пять рублей дали. А он: «Да не надо ей уже никакого ветеринара, ее Гоша вылечил».
А Гошей звали здоровущего черного козла, которого Федя-бобыль держал на конюшне, чтобы тот своим духом ласок и хорьков отпугивал. Они ведь не только мышей ловят и кур таскают, они лошадь до смерти могут защекотать. Смелые, ничего не боятся, кроме козлиного запаха. Говорили, что Гоша этот раньше в цирке работал. Но однажды не в духе был и наподдал под зад жене начальника милиции. Та его по брюху погладить хотела. А ему не понравилось. Начальнику милиции тоже не понравилось, что его законную супругу какой-то цирковой козел боднул. Казус-то при свидетелях получился. И пришлось Гошу увольнять, потому что милиционер грозился дело на дрессировщика завести. Тут Федя-бобыль и подвернулся, купил его за бутылку «сучка». На конюшне Гоша подобрел и никого не трогал, но кое-что от цирковой жизни в нем осталось. Сунет ему «беломорину» кто-нибудь из мужиков. А он – чмок, чмок – как заправский курильщик, дым кольцами пускает. Если водкой угощали, еще смешнее исполнял – лизнет из чашки и сразу же: ме-е-е – закусить просит.
К нему-то наша Майка и чесанула. Ванька для того и убегал, чтобы подсмотреть. Тут он и растолковал мне про капусту и крапиву, и даже про аборты.
Получилось так, что двадцать пять рублей, предназначенные для ветеринара, мы сэкономили. Оттого и спешил Ванька к магазину. Да я и сам давно уже облизывался, глядя на пугач с пистонами.
Ох, и настрелялись же мы в тот день. Зашли в лесок, привязали Майку на полянке с густой травой, а сами устроили игру в пограничников. Палили, не жалея пистонов, даже по две штуки заряжали, чтобы выстрелы гремели как настоящие.
Хватило нам и на халву.
Возвратились домой поздно вечером. Батя спросил, почему так долго ходили. Я сказал, что по дороге в деревню Майка убегала четыре раза, а ее, сумасшедшую, и вдвоем не сразу поймаешь. Дурачком прикинулся.
«А когда назад вели, не бесилась?» – лениво так спросил, якобы без особого интереса.
Спокойная, говорю, прямо шелковая.
Маленький был, а хитрый, как по нотам разыграл. Батя после таких подробностей словно забыл про Майкину болезнь. А мне только этого и надо. Через неделю я уже и пугач свой прятать перестал.
Потом, уже в сентябре, когда уроки начались, заглянул к нам дядя Гриша. И зашел, видно, разговор о Майке, тут-то все и прояснилось.
Батя подзывает меня, берет за ухо и спрашивает: «Значит, убегала, говоришь, целых четыре раза?»
Пришлось выкладывать все начистоту и по порядку.
Я хнычу, батя хмурится, а дядя Гриша хватается руками за живот и от хохота чуть не плачет. Все бы ничего, да велся этот допрос во дворе, у нас там столик стоял, за ним они как раз и выпивали. А через забор от нас, я уже говорил про свое невезенье, жила учительница, Александра Васильевна. Она в это время белье вешала. Дядя Гриша возьми да и похвали меня: вот, мол, какой орел растет, даром что сопли под носом болтаются, а уже соображает, что к чему.
Александра Васильевна ничего не ответила.
Зато через два дня собралась в школе пионерская линейка, и при всем честном народе меня из звеньевых разжаловали в рядовые.
Поставили перед строем, подошла пионервожатая с опасной бритвой и отпорола с моего рукава накрепко пришитую маманей лычку. И ведь какую формулировочку подобрали – за издевательство над животными.
Сейчас я уже не помню – в четвертом классе я учился или в пятом, но до самого окончания школы я так в рядовых и проходил, ни на одну выборную должность меня после того судилища не выдвигали.
Охота на моржа
Кто-то из мудрецов, Пушкин вроде, а может и Шопенгауэр, точно не помню, сказал, что слава – это яркая заплата на грязной одежде. Им, конечно, виднее, хотя одежда, если очень грязная, она и без яркой заплаты в глаза бросается. Забавнее, когда наоборот. Ходил вроде нормальный аккуратненький человечек, а прилепили ему эту самую заплату, и понеслось… и одежда чистая вроде не к лицу, и портки через голову натягивает, и валенок вместо шляпы примеряет.
Медсестра в поселке жила. Приехала после училища. Два года уколы ставила, и никто внимания не обращал.
И вдруг по центральному радио идет объявление: «По заявке медицинского работника Веры Терликовой исполняется «Песенка Дженни».
Слышали такую песенку?
Так-то вот! Она знала, что заказывать. Попросила бы – «Марина, Марина, Марина, приди на свиданье ко мне» – не больно бы разбежались, таких просителей и в городе полно. А в «Песенке Дженни» только название простенькое, даже вроде игривое, на иностранный манер, зато слова – самые те: «Там, где кони по трупам шагают, где всю землю окрасила кровь – пусть тебе помогает, от пуль сберегает моя молодая любовь». И припев подходящий – «Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его».
Как для медицинского работника такую песню не исполнить?
Не все, конечно, концерт слышали, в рабочий день случилось, но свидетелей хватило. Сам директор предприятия позвонил в амбулаторию и поздравил. Вечером в клуб пришла – сеанс на полчаса задержали. Володька-киномеханик вылез из будки и никак не мог пробиться к ней, чтобы расспросить, каким образом в передачу попала. Почтальонша потом рассказывала, что за неделю из поселка на радио восемьдесят четыре письма отправилось. И все, разумеется, с заявками. Да без толку. Там, видно, решили, что для нашего поселка достаточно Веры Терликовой. Ни одной песенки не спели. Хорошего понемногу. А водичка-то на Веркину мельницу – единственную уважили. Каждый вечер у общежития почетный караул под ее окнами. Здоровенные парни в амбулаторию толпой на уколы валят. Да припоздали чуток. Состав уже скорость набрал. Теперь уже догонять надо и на ходу прыгать, а для этого и смелость нужна, и ловкость. Нет бы раньше угадать, когда она два года подряд на танцах в углу скучала, а в будние дни готовилась поступать в институт и зубрила: уж, замуж, невтерпеж… А теперь новые правила и новые исключения. Разборчивая стала. За неполный месяц дюжину женихов перебрала.
И остановилась на инженере-конструкторе. Не сказать, что самого видного или самого ловкого выбрала, она дальше смотрела. Через год у жениха срок отработки заканчивался, и собирался он уезжать в родной город Златоуст, а может и в Лихославль, сейчас уже забыл, да какая разница – из нашего болота любая дыра с красивым названием столицей казалась. Конструктор поначалу сутулился от постоянного ожидания разговора с неудачниками. Дело понятное, могли встретить и проучить, а приезжего – сам бог велел. Но все обошлось мирно. Радио все-таки, неизвестно, какие там порядки. Короче, успокоились. У конструктора уже и спина стала распрямляться, и в кино на последний сеанс не боялся ходить. Да и поселковая шпана в те годы незлопамятной была.
Беда подкралась совсем с другой стороны.
В поселок приехали снимать кино для телевидения. Человек пять прикатило, но особенно бросались в глаза двое: оператор с тоненькими усиками и в красном берете, весь из себя приблатненный, и девица с огромной рыжей гривой, разгуливающая по улицам без платка. Не торопитесь с выводами – оператор на Верочку Терликову не позарился, а рыжая на конструктора и подавно.
Вы наверно думаете, что они приехали снимать какого-нибудь ударника семилетки?
Начальство тоже так думало.
А они направились к Лехе-пожарнику.
Мужик этот каждый день в проруби купался. Кто бы подумал, что за такую дурь в телевизор можно попасть? На поселке к нему давно привыкли, а для городских оказалось в диковинку.
Узнали.
Раскудахтались.
Прикатили.
Пока они в доме приезжих размещались, председательница поселкового совета прилетела, Никодимова Прасковья Игнатьевна. В те годы она еще сама бегала, а не к себе вызывала, молодая была, да и гости не совсем обычные. Прибежала и с порога: «Как так… почему пожарника, а не маяка производства?»
В маяках по добыче торфа Вовка Соловьев числился, он и сейчас, как я слышал, из президиумов не вылезает – железный мужик, ведь знает, что всему поселку известно, на чем держится его слава и сколько народу на эту славу горбатится, все знает и хоть бы раз покраснел. Но приезжие на Соловья не клюнули. Их такими баснями давно закормили, до оскомины наелись. Тогда Никодимова побежала к пожарнику, чтобы успеть подготовить к съемкам, научить, о чем говорить – проинструктировать, а заодно и посмотреть, есть ли у него в чем к незнакомым людям выйти, а то он и на работу, и в кино в одной и той же фуфайчонке, в пожарке выданной. Прасковья думала, что он пальто бережет, а у него такого излишества и вовсе не оказалось. Ему-то и начхать, а ответственному работнику опять суетись. Денег на покупку он, конечно, не дал. Тогда она побежала в магазин, выбрала дорогое пальто с каракулевым воротником, точно такое же, как у собственного мужа, а деньги велела высчитывать у пожарника из зарплаты в течение года. Потом ее личная портниха до утра подгоняла обнову к нестандартной фигуре неожиданного героя. Зато на съемку пожарник заявился, как заправский барин, в пальто, надетом на голое тело, и в заграничных плавках, которые люди с телевиденья привезли специально для него.
Съемку назначили на два часа. Срок сообщили только активистам под строгим секретом, но разве такое утаишь?
Никодимова пришла намного раньше операторов, чтобы порядок навести, и все равно опоздала. Народищу на водоеме собралось, аж лед потрескивал. И не только мы, пацанва любопытная, даже мужики из механических мастерских вывалили, прямо в спецовках, благо, что мастерские рядом. На этом Прасковья их и подловила: «Почему в рабочее время на улице прохлаждаетесь?»
Достала блокнотик и давай прогульщиков переписывать. А куда против блокнотика? Пацанов, конечно, этим не запугаешь, зато силу можно применить. Ванька рядом с прорубью место забил, чуть ли не с утра мерз, а она его за ушко и на солнышко, остальные сами потеснились, чтобы возле проруби достойные люди встали, ну и Никодимова со своим благоверным в их числе. Мужичонка у Прасковьи щупленький, на голову ниже ее, зато в белом кашне и при шляпе. Другие активисты тоже принарядились. Дело понятное – к фотографу идут, и то самое лучшее надевают, а здесь вся область любоваться будет, а может, и вся страна. Расфуфырились – ну и ладно, но толкаться-то зачем. Я место для знати освободить не успел, а мужик Никодимовой торопит, пихается, я поскользнулся и бултых в прорубь, не с головой, слава богу, но валенки едва не утопил. Так я же и виноватым оказался. Обидно, стою, носом шмыгаю. Мужики на Никодимова, за грудки хватают – почто, мол, ребенка обижаешь, его трясут, ну и мне пинкаря, чтобы под ногами не вертелся, не мешал справедливость восстанавливать. У Никодимова свои понятия о справедливости, ему дядя Вася Кирпичев, милиционер наш, срочно понадобился. А тот, недолго думая, за кобуру схватился. До стрельбы, к нашему пацанскому сожалению, дело не дошло, зато крику было на все лады. Ум за разум у народа заехал. Один только Леха-пожарник не волнуется. Стоит на краю проруби в плавках канареечного цвета, пузо волосатое почесывает и милиционера успокаивает: пусть, мол, всем же сфотографироваться охота.
Пока готовились, пока прицеливались, кинокамера застыла, или еще какая авария с ней приключилась, я в этой области не секу. Они, видать, тоже не самые великие специалисты, а если не к рукам, то и варежки снимать бесполезно. Бедного Леху раз пять в прорубь гоняли. Другой бы и с первого раза околел, а нашему пожарнику хоть бы хны. Здоровенный мужик был. Двухпудовкой, как детским мячиком, играл. Ручищи что бревна.
Глянула Верка на новую знаменитость и поняла, что поспешила с выбором. Конструктору сразу отставку – и все свое очарование нацелила на пожарника. Не посмотрела, что и староват он для жениха, и с женой больше десяти лет прожил. Жена, как в народе женском говорится, не стена… Да и кто она такая – обыкновенная бабенка, разве пара для человека, которого по телевизору собираются показывать? Кого из поселковых баб рядом с таким героем поставить можно? Некого, одна Верка Терликова достойна.
И загулял пожарник с медсестрой.
В то же самое время случилась в поселке кража. Была при бане забегаловка, и кто-то ее обчистил. Бандиты выдрали замок вместе со шкворнем и унесли три ящика водки. Кроме алкоголя, грешным делом, там и взять было нечего. Ночь для налета выбрали метельную, следов никаких не осталось. Дядя Вася Кирпичев покрутился возле бани в поисках вещественных доказательств, под прилавок в забегаловке залез, однако ни оторванных пуговиц, ни записных книжек, ни подозрительных окурков не нашел. Выпил три кружки пива, потолковал с мужиками – на том и успокоился.
Налет списали на заезжих бандитов.
А в народе поговаривали, что напроказничал не кто иной, как Леха-пожарник. Во-первых, замок с мясом выдрать силенка нужна. Во-вторых, никаких подозрительных незнакомцев в те дни никто не видел. А в-третьих, баня стояла рядом с пожаркой, и тот водоем с прорубью, в которую Леха лазал, как раз между ними. Ну и самое главное – пришла одна тетка белье полоскать в солнечный денек, когда вода насквозь просвечивалась, глянула в прорубь, а на дне – бутылки закупоренные.
Спустить их туда нетрудно, каждый смог бы, а кто кроме Лехи достанет?
Уравнение с одним неизвестным.
Закалочка шла по всем правилам: сначала ледяная водичка, потом огненная. О таких опытах научную статью можно писать. Но поселковый фельдшер Филипп Григорьевич Недбайло писать не любил, у него другими заботами голова была забита. И дядя Вася Кирпичев с прохладцей к писанине относился, стеснялся своей орфографии. А разговорчик по поселку свободно гулял, и трудно было его не услышать. Но Прасковья сделала вид. И дядя Вася Кирпичев увернулся. Не думаю, что со страху. Скорее всего, пожалели. Леха на поселке вроде балованного ребенка был. Редко какая гулянка без него обходилась. Он и драку всегда разведет, и помирит. Он и силушкой потешит – вытащат мужики четыре двухпудовки, свяжут канатом, а Леха выйдет и все это хозяйство зубами поднимет – и в цирк ехать нет нужды.
Короче, народ поговаривал, а власти помалкивали.
Все ждали передачу по телевизору, каждый надеялся себя увидеть, пусть даже с самого что ни есть краешку.
А влюбленным было не до сплетен. Они и трезвые словно под хмельком. Живописная парочка организовалась. Он – квадратный, как канистра, и она – стройненькая, как рюмочка. Впечатляющий дуэт. Гуляют, милуются, но про передачу тоже не забывают, боятся, как бы не пропустить.
В то время на весь поселок три телевизора было: один, неработающий, у директора школы, второй у Никодимовой, а третий у Вовки Соловьева, на него все и надеялись.
Верка Терликова о свадьбе поговаривала. Да случилось происшествие. Возвращался пожарник с гулянки и уснул на дороге. Закаленному человеку все равно где спать, никакие простуды не страшны, и все бы ничего, если бы не мотоциклист. Какая уж нелегкая занесла его ночью на дорогу? Только прокатилась коляска по сонному лицу пожарника. Пока Леха в себя приходил, мотоциклиста и след простыл. Исчез, как не было. И передних зубов как не бывало. Представляете, такой гигантский организм – и вдруг без зубов. Он целого гусака за один присест уминал, а ему великий пост устроили.
На тридцать килограммов похудел!
Но Верка держалась мужественно. Да и нельзя ей по-другому. Сама же заказывала: «Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его», – на том и прославилась. А слава – обязывает. Ну и любовь, конечно.
Медсестра готовила пожарнику питательные бульоны, а народец гадал, что за дьявол сидел на мотоцикле. На конструктора не грешили – не тот характер и на мотоцикле ездить не умеет. Перебрали мотоциклистов – может, у кого зуб на пожарника имелся – не нашли. У него вообще врагов не было. Все понимали, что виноват нелепый случай. Ни мести, ни умысла… Но кто-то все-таки наехал.
Пока гадали да рядили, не заметили, как Леха зубы вставил и улыбаться начал.
А если пострадавший оттаял, то и другим дрожать бессмысленно.
Обошлось, и слава богу.
Вот тут-то мотоциклист и проболтался. Сказал по пьяной лавочке одному. Один – другому. Услышал пятый. А десятый уже и пожарнику шепнул.
И этот божий человек, который за всю жизнь пальцем никого не тронул, взял ружьецо, заявился к мотоциклисту и саданул в него глухариным зарядом из шестнадцатого калибра, а потом с повинной к дяде Васе Кирпичеву.
Мотоциклист выжил, половина заряда в мебель ушла, однако моржа нашего отправили поближе к Ледовитому океану.
Передачу про него так и не показали. Никодимова специально ездила узнавать, и ей сказали, что передача запрещена и пленка уничтожена.
А Верочка Терликова осталась в гордом одиночестве. Привезла из города пластинку с песенкой Дженни и крутила целыми вечерами. Ни на танцы, ни в кино, только на работу, и то в черном платке, а потом и черное платье купила. Конструктор, от греха подальше, сбежал в свой Лихославль или Златоуст. Другие парни тоже не отваживались. Понять их, в общем-то, нетрудно. Срок у пожарника хоть и приличный, но не бесконечный. Только пацаны бегали под окна слушать: «Там, где кони по трупам шагают, где всю землю окрасила кровь…» – военная песенка.
До хрипоты пластинку загнала. И неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не жена Лехи-пожарника. Пока Верочка на работе была, забралась через окно к ней в комнату и растоптала пластинку на мелкие кусочки, а патефон, между прочим, не тронула – женщины, даже потерявши голову, сохраняют уважение к дорогим вещам. Да и не виноват патефон, во всем виновата песня, песня и поплатилась.
После этого Верочка за неделю собралась, уехала и адреса никому не оставила.
Плакучие ивы
Песня у Высоцкого была, где здоровенные жлобы порубили все дубы на гробы, там еще леший поблизости промышлял и вопил своей лешачихе: «А коры по скольку кил приносил?» Я как раз и хочу спросить: что это за кора и для какой надобности лешачок таскал ее, надрывался издаля?
Для еды, говорите?
Нет, что вы, кое-какого пропитания и без коры хватало: рябчиков, зайчатинки, рыжичков, боровичков – да мало ли в лесу деликатесов?! Правда, козы осиновую кору любят. Но я не знаю, держал ли леший козу, а если и держал, то зачем ей кору из лесу таскать, проще саму в лес выпустить, и грызла бы свеженькую, на выбор.
Речь совсем о другом.
Были времена, когда за ивовую кору платили деньги, а если точнее – копейки, но в конце пятидесятых и копейкам счет вели. Взрослые мужики этим промыслом почти не занимались, разве что в случаях, когда нищета не просто за горло брала, но и пальцы сжимать начинала. Зато у подрастающих, да ранних, имелась хорошая возможность заработать первые деньги.
Работенка была не пыльная, если понимать в самом прямом смысле, – откуда в лесу пыли взяться. Но это единственный плюс, после которого тянется длиннющий ряд минусов. Ива – дерево болотное, а на болоте главный хозяин – комар, насекомое коллективное, дружное, между собою они не грызутся, всю злость для людей берегут. Кора с ивы сдирается легко, проще, чем с березы или осины, но ведь и картошку нетрудно почистить, если уху с товарищем варить собрался, а если для пюре на полковой кухне? – то-то и оно. Ободрал ствол, за второй принимаешься, а после сорок второго – сорок третий стоит. Он стоит, а тебе шевелиться надо. Потом – все, что надрал, через кусты, по кочкарнику на дорогу вытащить, потом – до дома довезти. Серьезные пацаны искали себе участки поближе к узкоколейке. И сушить старались в лесу, чтобы легче вытаскивать было. Утром на мотовозе с рабочими – туда, вечером – обратно. Полноценный взрослый рабочий день. Без перекуров, потому что пока еще некурящие были. Поработает старательный парнишка пару недель на одном месте, и остается после него внушительная делянка ободранных деревьев. Голенькие стоят. Белым-бело. Только на кончиках веток зелененькие листочки трепещут. Кажется, что ежатся от холода. Потом стволы сереют и не так бросаются в глаза, а поначалу – жутковатая картинка. Плакучими ивы совсем по другой причине назвали, но когда натыкаешься на такую делянку и перед тобой возникает скопище, напоминающее толпу скелетов с растопыренными руками… Помните, в школе учили: «Плакала Саша, как лес вырубали…»? Так и там. Только не вырубленный, а еще на корню, вроде как живой, но изуродованный. Правда, когда рожа пылает от комариных укусов, разъеденных солью пота, даже в голову не приходит, что с живых деревьев кожу сдираешь. Все эти жалостливые мыслишки появляются почему-то на чужой делянке. В нее и заходить-то страшновато, кажется, обступят тебя эти скелеты, сплетутся ветвями в хоровод и не выпустят…
Чтобы заработать на часы, приходилось упираться около месяца. А если захочется велосипед, то в одиночку не управиться, вот если на пару с братом, да еще и папаня перед баней в выходные подключится, тогда и велосипед можно осилить.
Мы с Ванькой о часах еще не мечтали, маленькие были. Ему хотелось лобзик, чтобы красивые полочки выпиливать на продажу, а я спал и видел спиннинговую катушку. Таких предметов роскоши в поселковом магазине, разумеется, не водилось, но их можно было выписать через посылторг.
Недели на две нас хватило. Откуда силенке взяться в двенадцать лет, а упорством я и сейчас похвастаться не могу. На большое болото мы, конечно, не ездили, сшибали вокруг поселка, но все равно полтора-два километра в один конец приходилось отмеривать. В первый день надрали по здоровенной вязанке. Пока на опушку выбирались, выдохлись до самого донышка. Скреби, не скреби – бесполезно, сил нет. А до поселка еще топать и топать. И оставлять страшно – мало ли кого в лес понесет, поселок-то рядом. Да не совсем. Рядом для того, кто с бидончиком за малиной направился, а с корьем на горбу – не очень. Судили-рядили, спорили-вздорили, и все-таки жадность победила. Ванька остался караулить, я побежал за отцом. Хотелось, конечно, щегольнуть самостоятельностью, но Ванька разнылся, а у меня не хватило характера. Батя упорство оценил, но посоветовал оставлять корье в лесу на просушку. На другой день взяли с собой топорик, нарубили тех же ивовых жердей, оказалось, что срубленные и обдирать легче. Устроили вешала и все, что надрали за день, оставили сохнуть.
Ночью, правда, дождик прошелся, и все равно – подвялилось. Рискнули еще на ночь оставить. Прихватили по тощенькому пучку для конспирации, чтобы враги видели, что мы выносим корье из лесу. Хитрющие ребятишки росли.
Пока драли, кое-чему научились. Корье с тонких веток сохнет быстро, но слишком усыхает. А если с толстого дерева, да еще и с комля и до самых корней – тогда намного увесистей. Это Ванька у больших пацанов подглядел, какое выгоднее драть, только для выгодного – ручонки покрепче наших требовались. Но мы старались. И комаров покормили. Устроили им праздник. Детская-то кровушка, наверное, поприятнее будет, не прокуренная и злостью не пропитанная.
Надрали.
Перетаскали домой.
Оставалось сдать.
Принимал корье Аркаха Киселев. Жил он на станции, но не в путейских домах, а в деревне. Работал заготовителем. Ездил по всему околотку, скупал шкуры, сухие грибы, может, кто-то и ягоды сдавал, но наши, поселковые, возили клюкву в город – выгоднее, да и не любили его. Вроде бы и обходительный мужичок, голосок медленный, сладенький, всем улыбается, со всеми здоровается, а народу его приветливость почему-то в тягость. Все, разумеется, знали, что Аркаха если не обвешает, так обязательно сортность занизит или обсчитает, но сторонились не только из-за этого, что-то другое отталкивало, не запах изо рта, скорее – душонка его дурно пахла, и люди это чувствовали. А что касается умения объегорить, тут ничего не скажешь, работа такая, но в ней он был виртуоз, ни совести, ни жалости не ведал. Кроличьи шкурки, например, требовал только с головой. А голову обдирать сплошная мука, обязательно где-нибудь дрогнет рука. Прорежешь. А он только этого и ждет, сразу в третий сорт списывает. Взрослых вокруг пальца обводит, а с пацанами вообще не церемонится. У кротовых шкурок вроде и придраться не к чему, так принесешь тридцать, а он двадцать пять насчитает. Вроде все на глазах, а начнет перетасовывать, и пяток куда-то испарился. Ручки быстрые, глазки скользкие. А на корье для него вообще раздолье – гуляет, как Стенька Разин по Волге: то непросушку найдет, то грязь прилипшую, то замшелость слишком густую. И весы у него, конечно, дрессированные – сколько пожелает, столько и покажут.
Но это других пацанов облапошить легко, а мы-то с Ванькой хитрые. Идем возле огородов, видим, дядя Леша-пожарник грядки полет. У него в ту пору как раз любовь с медсестрой кипела и пенилась. Видно, решил перед законной женой оправдаться, горе ее облегчить. Но у него же руки, как бревна, и пальцы, как поленья. Для дерганья травинок такие конечности явно не приспособлены. И нагибаться, с его животом, удовольствие ниже среднего. Кряхтит старательно, а сорняки почти не убывают. Оно и понятно: кнута в оглобли не заложишь. Ванька толкает меня в бок и говорит: давай, мол, поможем ему по-тимуровски, а потом попросим, чтобы сходил с нами корье сдать.
С огородом меньше чем за час расквитались. Видели бы наши маманьки такую прыть, то-то бы удивились. А потом сделали бы соответствующие выводы. Но обошлось без лишних свидетелей.
Тачка с корьем была увязана еще вечером. Мы дружненько впряглись и потащили, самостоятельные огольцы. От дяди Леши требовалось только проводить нас до склада и постоять рядышком, пока Аркаха взвешивает. Но добрый мужик посмотрел, как мы упираемся, засмеялся и велел нам ложиться на корье, чтобы потом скопом на весы закинуть – все лишние килограммы, хоть и весу в двух тимуровцах не больше пуда. Но это он, конечно, недооценил, так не в обиду же. С шуточками да с таким помощником не заметили, как добрались. На чужом горбу дорога всегда короче.
Аркаха посмотрел на нас, посмотрел на пожарника. Заулыбался – шире некуда. Но дядя Леша не хуже других знал, почем эта вежливость. Он даже принаглел слегка, форса ради. Вроде как по рассеянности руку на корье положил, пока приемщик гирьки на весы добавлял. Аркаха все видел, мимо него и мышь не проскочит, однако промолчал. Несподручно волку грызть медвежью холку.
Короче, сдали. Денег получили и на лобзик, и на спиннинговую катушку, и даже на пряники осталось. Идем хохочем. Ванька на радости признался, что в каждый пучок по железному костылю подложил. Не знаю, правда железяками нашпиговал или хвастался, как обычно. На такую мину и самому недолго нарваться. Аркаха частенько заставлял развязывать пучки, и если находил что-то лишнее, сразу становился серьезным и заявлял: «Ну что, милицию будем вызывать или сами разберемся?» А какой нормальный пацан захочет связываться с милицией? И приемщик с прежней улыбочкой бросал оштрафованное корье мимо весов на свою кучу. Ванька чувствует, что я не очень-то верю его трескотне, и начинает упираться, рассказывать, как все предусмотрел, Аркаха, дескать, шерстит корье только у взрослых ребят, а маленьких просто обвешивает, потому что не догадывается, что и маленькие трутни горазды на плутни. Дядя Леша хвалит его, хитрована. Ванька героем себя чувствует, а герою – награда полагается. Сворачивает к магазину пряников купить. Рядом с магазином чайная. Туда пиво привезли. Мужики на крылечке курят. Пожарника увидели, к себе зовут, по кружечке пропустить. А у того денег с собой не было. Он к нам: «Выручай, мелюзга, с получки верну». У Ваньки карман глубокий, руку засунул, а вытащить не может. Понятное дело – очень хочется лобзиком поработать. Мне катушка тоже позарез нужна, чтобы щуку с руку выловить, но пока посылторг раскачается, реки замерзнут, в ноябре пришлют или в марте – разницы никакой. Получка у пожарника через две недели. А деньги у меня в нагрудном кармане рубашки, там рука не застрянет при всем желании.
Но до получки Леха-пожарник не доработал. Случилась эта дикая история со стрельбой, и его посадили. Тут уже грех о катушке вспоминать.
Пожарника увезли на Север, а через два года утонул и Аркаха Киселев. Дом у него стоял на берегу пруда. Не ахти какие хоромы, при его-то деньгах. Поговаривали, что он давно в городе приценивается к жилью, да никак сторговаться не может. Или – не хочет. С хлебного места сорваться нелегко. Встречал я таких людей. Сначала на год откладывают, потом – на другой, потом и так далее… пока гром какой-нибудь не грянет. Пруд возле дома старый, барский еще. За долгие годы какого только хлама в нем не скопилось, и деревья, что на берегу росли, в него падали. С бреднем туда не сунешься, поэтому карасей было много. У Аркахи в собственном, можно сказать, пруду все лето стояла «морда». Пошел утром перед работой проверить. Потянул за проволоку, но «морда» зацепилась за корягу. Решил сплавать. Нырнул, а вынырнуть не смог.
Жена знала, что он на пруд собирался, но хватилась не сразу, думала, что, не заходя домой, на работу подался. Забеспокоилась только к вечеру. Место неглубокое было. Как он умудрился захлебнуться?
Когда его искали, заодно и «морду» вытащили. Карасей – больше ведра, и все как на подбор.
От дурной славы и в могиле не укроешься. Сразу же появились шуточки. Одни говорили, что нырнул Аркаха, увидел богатый улов и захлебнулся от жадности, а другие уверяли, что «морда» пустая была, и захлебнулся мужик от расстройства, а караси уже потом со всего пруда на падаль собрались.
Кстати, над самой водой росли настоящие плакучие ивы, но плакали они, конечно, не по Аркахе Киселеву.
Жена его с детьми еще до зимы в город перебралась. Хороший дом купила. Вот только сын в темную историю вляпался, посадили за изнасилование. Статья, конечно, скользкая, но кому-то там, наверху, было угодно, чтобы поскользнулся на ней именно сын заготовителя Аркахи Киселева.
Уже в Сибири рассказал эту историю ребятам с работы, и двое мужиков стали уверять, что в их деревнях жили точно такие же заготовители, и оба плохо кончили, и, что характерно, у детей жизнь наперекосяк пошла. После этого что хочешь, то и думай…
Пионерские игрушки
Ни разу не довелось полюбоваться салютом. Чего только не видел в этой жизни, даже маленькое извержение вулкана, а салюта – увы. Слишком редко заносила меня кривая в города-герои. Помню, как-то с одним бурятом пили пиво в славном городе Певеке. Дело было как раз перед октябрьскими праздниками, пятого ноября. Кстати, пиво в Певеке замечательное, и ленинградскому, и московскому до него тянуться – не дотянешься. Хорошее пиво, с хорошей рыбкой да еще с хорошим собеседником – чем не праздник. А друг мой – веселый был человек. Его, между прочим, Ботюром Бадмаевичем звали. Но жил среди русских и разрешал называть себя Бурят Иванович. Сидим, значит, пьем пиво… и Бурят Иванович рассказывает, как он у себя в Забайкалье за границу браконьерить ходил. Правда, курица – не птица, Монголия – не заграница, но орлы в зеленых фуражках свободно разгуливать все равно не разрешают. Зато какие в Монголии таймени, и козы там жирнее наших, и сохатый здоровее – есть ради чего рисковать. Ну и вырвалось у него сожаление, что сорок раз бывал за кордоном и ни разу – в столице. Стало быть, тоже салюта не видел. Выпили мы еще по пять кружек и купили билеты в Москву. Фейерверком полюбоваться и самим покрасоваться. Долетели до Магадана и застряли. Северная погода и нелетная погода – это почти одно и то же. Пришлось любоваться родимой пургой. За три часа до салюта немного прояснилось, объявили посадку, да лететь смысла не было – не успевали. А в Магадане салют не делают, а стоило бы, тоже ведь город-герой, в некотором роде.
Подвела погода. А счастье было так близко.
Нет, серьезно. Самая давняя мечта. У меня с детства пристрастие к взрывам и прочей пиротехнике. Может, потому, что зачат был в победные дни?
Первый взрыв услышал я в шесть лет. Тогда еще бомбы и снаряды по кустам вдоль железной дороги попадались, не сказать, что как грибы, но в достаточном количестве. Говорили, будто начальник узловой станции немецким шпионом был, три эшелона с боеприпасами под бомбежку подставил. Воронки до сих пор еще не заросли. Пацанами по литровой банке артиллерийского пороху накапывали. Порох этот на макароны похож, вернее, на толстую вермишель. Наставишь такой вермишели на рельсы, и она под колесами, как петарды, взрывается. Лежишь под насыпью и чувствуешь себя настоящим партизаном. Но это чуть попозже было, не в шесть лет. А в тот раз увязался я за старшими пацанами на рыбалку. У Толика Суханова мать путевой обходчицей работала, и жили они в казарме на восемьдесят шестом километре. Зашли к Толику, взяли пару беркунов и отправились на пруд. Из меня в ту пору рыбачишко неважный был, ну да не об этом речь. Поймали десятка три карасишек и решили там же в лесу поджарить. Пока ребята костер разводили, меня послали в казарму за сковородкой. Мать Толика поворчала немного – почему домой с карасями не пришли, велела обязательно залить головешки водой, еще что-то наказывала, но я торопился. Бегу по тропинке вдоль полотна, дымок уже над деревьями увидел… и вдруг как хрястнет… Глаза от страху сами закрылись. А когда открылись, смотрю – елка на меня падает. Развернулся и ходу на пятой скорости до самого дома со сковородкой в руке. Около трех километров. Если бы кто секундомер включил – наверняка бы засек мировой рекорд для детей дошкольного возраста. Оказалось, что пацаны бомбу в костер положили, а сами за бугорок спрятались. И не просто положили, а так, чтобы взрывная волна уходила не в их сторону. Саперы, да и только. А старшему из них одиннадцать лет было.
Себя в одиннадцать лет я тоже крупным специалистом считал. Освоил стрельбу из сучка, из ключа, из двух болтов на одной гайке и собственный поджиг имел. Правда, лучший свой пистолет я смастерил в восьмом классе. Хороший поджиг за день не делается. Можно, конечно, сплющить конец у медной трубки, прикрутить ее проволокой к сучку и палить в небо, отворачивая голову на сто градусов. Но ради такого первобытного оружия и разговор заводить не стоит. Я о поджигах, которые представляют историческую ценность. Сначала подбирается ствол. Медную трубку с тонкими стенками найти не трудно, у любого трактора можно отпилить – это для шпаны.
Настоящий мастер постарается раздобыть стальную или, на худой конец, бронзовую, толстостенную. Кстати, лучшую стальную трубку я выдрал из спинки старинной кровати. Но прочность – это еще не все, о калибре тоже нельзя забывать. Чем меньше отверстие, тем быстрее зарядишь. Пятнадцать-двадцать спичек – самая норма. Иной чудак смастерит себе гаубицу, в которую искроши коробок, и все мало. Конечно, если хочется грохоту, тогда другой коленкор, тогда и голову ломать не стоит, – стащил у батьки ружейный патрон, бросил в костер и слушай… А у моего знаменитого «маузера» ствол был двойной: в короткую медную трубку была впрессована длинная стальная, чтобы никаким зарядом не раздуло, получилось и надежно, и красиво. Личное оружие должно быть таким, чтобы его и в руки было приятно взять, и друзьям показать не стыдно. Рукоятку из хорошей березовой доски выпилил, резьбой украсил, потом в костре немного обжег и суконкой отполировал, после этого она стала черная с благородным блеском. Ну а палил безотказно и мощно, с десяти шагов половую доску – навылет.
Делал я и многозарядные поджиги, и курковые самопалы… об этом долго можно рассказывать, но вернемся к салюту.
Попалась мне книга про хана Батыя. И вычитал я в ней, что на речке нашей, на Сити, произошла великая сеча, и зарубили татары князя Владимира, упал на берег, а его золотой шлем покатился в воду. Поехали мы с Ванькой на Сить и отыскали тот самый омут, в котором утонул княжеский шлем. Не первый попавшийся омут, книгу до черноты замусолили, пока сверяли, но все-таки определили. Разделись, обшарили под берегом, обныряли середину, вытащили кирзовый сапог – шлем не нашли. Но мы же не дураки, сообразили, что его илом могло затянуть – времени-то вон сколько прошло. Думали, гадали и догадались найти бомбу, бросить ее на дно и бабахнуть так, чтобы взрывная волна выбросила шлем на берег.
А почему вы не спрашиваете, зачем нам столько золота?
Цели были самые благородные. Хотели пробраться в Алжир и устроить там революцию. Шлем собирались расплавить, расфасовать на мелкие слитки и пустить их для подкупа турецких пограничников и покупки оружия. Обратите внимание: не распилить, а переплавить, – чтобы без потерь. Умные были, как утки…
Искали бомбу – нашли снаряд, но это не самое страшное – главное, надо было придумать, как взорвать его под водой. О том, что в природе имеется бикфордов шнур, мы уже знали, но где его украсть? Если бы жили на руднике, и чей-нибудь батька работал проходчиком… тогда бы угнетенные алжирцы самое позднее к Первомаю получили бы долгожданную свободу. Но у нас на болоте взрывать нечего. Торф на поверхности, без всякого динамита бери – не хочу. Мы даже сами пытались этот шнур изобрести. Натирали веревку керосином, поджигали и опускали в воду – бесполезно. Гасла. Пока изобретали, зима наступила. А тут еще сомнения возникли: откуда бы писателю знать, в какой из омутов скатился золотой шлем, если сам он в сече не участвовал. Задали вопрос учителю, и тот рассказал нам про авторское воображение и художественный вымысел. Ничего себе, думаем, кто-то воображает, а бедные алжирцы должны страдать. Рухнула красивая мечта.
Но снаряд остался в надежном тайнике.
А каждую весну вся школа собиралась на пионерский костер. Заранее готовили валежник, складывали пирамидой, чтобы подсох, потом в торжественной обстановке, под наблюдением учителей и пожарника, под звуки горна и барабанную дробь поджигали и устраивали ритуальные игры. Для пущего эффекта пацаны заранее подбрасывали в костер куски шифера, и получалось нечто похожее на выстрелы, не сказать что хлесткие, но иногда с искрами, а в общем-то хорошие дрова в печке почти так же трещат. Детская забава. Даже девочки не пугаются. Каждый год одно и то же. Скучновато.
И вспомнили мы с Ванькой про наш снаряд. Чего, думаем, добру пропадать. А тут, глядишь, и оживим праздник, скрасим однообразие. Нет, мы, конечно, понимали, что осколки снаряда могут не только напугать, но и ранить могут, – сами в кино видели, и не один раз, не совсем дураки. Даже наоборот, пока эту шутку придумывали, такими умниками себя считали, куда там отличникам и прочим паинькам. Мы все учли. Снаряд разлетается на осколки не сразу, а после попадания в твердый предмет. Значит, надо сделать так, чтобы он упал далеко от костра. А что для этого требуется? Для этого требуется дать ему нужное направление. У кого-то для этого ума бы не хватило, а мы сообразили. Нашли кусок широкой трубы. Вбили его по центру костра в землю, так, чтобы на поверхности сантиметров семьдесят осталось. Потом опустили в эту трубу наш снаряд, обложили промасленными тряпками и замаскировали сухим лапником. Когда костер запылает, снаряд раскалится… бабахнет и полетит, как из «катюши», над головами перепуганной толпы. Вот визгу-то будет! Вот уж где выяснится, кто по-настоящему смелый, а кто – на словах! Очень уж нам хотелось, чтобы физрук перепугался, имелись к нему кое-какие претензии. Вот уж посмеемся.
Ловко придумали. Так ловко, что Ванька не удержался и похвастался Таньке Лагутиной. Не вытерпел, полоскало несчастное. Потом оправдывался, что «честное пионерское» с Таньки потребовал, чтобы она учителям не разболтала. Танька слово дала, но в безопасности нашей авантюры засомневалась. И, чтобы не нарушать клятву, рассказала не учительнице и даже не пионервожатой, а своей старшей сестре. А та – моему среднему брату. И брат, на глазах изумленной толпы, вытащил снаряд из костра. Именно в тот момент, когда к костру горящий факел подносили.
Вовремя успел.
Героем сделался.
Но за чей счет? Как бы он проявил свое геройство, если бы я не изобрел свою «катюшу»? А мне вместо благодарности – подзатыльник, от которого синяк под глазом нарисовался. Ну где, спрашивается, справедливость?
Американец
Китайцы в нашем «Шанхае» не жили, они даже в гости туда не приезжали. Зато жил американец. Может быть и ненастоящий, даже наверняка ненастоящий. Но мы, пацаны, были уверены, что он самый что ни на есть американец. Во-первых, ходил в кожаных галифе; у всех тряпичные, а у него – кожаные. Во-вторых, курил трубку; мужики – кто «Северок», кто – «Прибойчик», ну «Казбек» для форсу, а он – трубку. И звали-то его Фирсом, откуда нам было знать, что это старинное русское имя. Да и говорил он так, что половину слов не разобрать, – это уже в-четвертых. А в-пятых, злой был и жадный. Короче, имел в поселковом «Шанхае» собственный дом и считался американцем, обиднее репутацию по тем временам придумать трудно.
А прославился он тем, что каждую осень, когда клюква поспевала, ставил переправу через речку, и дорога до ягодных мест сокращалась километров на пять. Без нее приходилось делать крюк до железнодорожного моста, а с ней – напрямик. В ледоходы переправу сносило, но к сезону он ставил ее заново. Не мудрствуя, без выкрутас. Вбивал в узком месте колья в два ряда, привязывал к ним трапик в три жердочки, ну и перильца для страховки протягивал. Без сапог по такой лаве не переберешься. А кто же по клюкву без сапог ходит? Шалаш для себя строил намного добротнее. Так ведь для себя же. Время осеннее: то дождь, то снег, то ветер, а жить в шалаше все выходные. В пятницу вечером приходил и – до воскресенья. С утра встанет, рыбешки наловит, грибков наберет, обед сготовит, а когда народ с болота потянется, заступает на пост и с каждого – по три стакана клюквы. Три жердочки – три стакана, чтобы голову не ломать. Не хочешь платить – топай в обход.
Пока свои, поселковые, ходили – у него за выходные мешок ягод набирался. Потом городские дорогу разведали. Даже из Москвы наезжать стали. Сбор увеличился. Мешка уже не хватало. Но дело не в мешке, приспичило бы, он бы и матрасовку приспособил, старое народное изобретение – в углы вставляется по картошине, горловина захлестывается петлей – и котомка готова, в такой и черта и чертенят унести можно. Другой бы и потащил, но не Американец. Дорога неблизкая, продавать ягоды хлопотно. И он с натурального оброка перешел на денежный.
Стал брать по полтиннику. Двух зайцев убил: и нести не надорвешься, и на базаре маяться надобность отпала.
Народец возроптал, а куда денешься?
Без войны, однако, не обошлось. Людям не нравится, когда их копейки дружненько текут в один карман и скапливаются там. У них появляется желание посчитать, а после занятий арифметикой почему-то начинают чесаться руки. Особенно у тех, кто считает на пальцах: доходят до пяти – и кулак сам по себе складывается, заряд готов, разрядки требует. И вышли как-то к переправе городские парни. Фирс поджидает – платите, господа хорошие. А их шестеро было, трояк надо было отдавать – как раз на бутылку «Московской», с устаточку-то, после болота, в дождливый день – лучшее лекарство. Ну и послали его куда подальше. Да, видать, не очень убедительно. Фирс дубину в руки – и на них. Один против шестерых. А парни тертые попались. Кончилось тем, что скрутили нашего Американца его же ремнем и удрали. Ремень он об лезвие топора перепилил. А на следующий день купил ружье. Чуть что – курки на взвод. И спуску уже никому не давал. Ни старухам, ни пацанам.
Мы с Ванькой пошли туда на рыбалку. Наш берег весь заросший, к воде не подберешься. Да и вообще, по неписаному рыбацкому закону, самая крупная рыба всегда под чужим берегом стоит. И действительно, такое местечко надыбали: окуни в очередь к червяку, только забросишь и сразу – на утоп. Я штук сорок поймал. А под занавес такого здоровенного горбыля выворотил, даже крючок немного разогнулся. Смерил рыбину – ровно по локоть. Ваньку заело. Я ему говорю: айда, пока ягодники не появились и Американец на пост не заступил. Только без толку все. Предупреждай, не предупреждай… Если у рыбака руки от зависти затряслись, у него и слух пропадает.
И ведь дождался. Язя вытащил. Пусть и не длиннее моего окуня, но зато намного толще. Выловил, обогнал и сразу же удочки сматывать. Спохватился, поторапливает даже.
Крадемся к переправе, а Фирс уже там. Сидит, покуривает свою трубочку, и ружье на коленях. Дорыбачились, досоревновались… Рубля у нас, разумеется, нет. Тащиться к большому мосту – никакого желания. У Ваньки идея появилась: подпалить шалаш и, пока Фирс тушит, – проскочить. Фокус, конечно, неплохой, можно было бы рискнуть, только спички у нас отсырели еще утром, пока по росе шлялись, даже костер развести не смогли. Сидим за кустами, кумекаем. Над рекой утки пролетели. Я поначалу и внимания не обратил, все мысли переправой были заняты. А Фирса птички взволновали. Вскочил. Даже берданку вскинул. Но стрелять было уже поздно – далеко улетели. И тут я вспомнил, что умею крякать не хуже настоящего селезня. Дай-ка, думаю, подразню, авось и купится. Прокричал. Американец на небо смотрит – не понимает. Пришлось громкость добавить. Глядим – насторожился. Я выждал чуть-чуть и еще пару раз крякнул. Американец ружье на изготовку и крадучись – в нашу сторону. Дразню дальше, но уже чуть слышно, будто утки за поворотом плавают. Поверил.
Обмануть-то обманули, да у самих нервы не выдержали, надо бы подольше выждать, а мы, едва он мимо прокрался, подхватились, и дай бог ноги. Вылетели на переправу. Только не больно быстро ее перескочишь. Перила под рукой шаткие, жердочки под ногами зыбкие.
Американец орет: «Стой! Стрелять буду!» Как в кино. Я, конечно, сапог зачерпнул. В сапогах сыро – не велик позор, лишь бы в штанах сухо оставалось. И вдруг за спиной: бабах!
Как на берег вылетел – не помню. Очнулся уже в кустах.
Выглядываю из-за кочки… а кореша на переправе нету.
Это я сейчас понимаю, что он с перепугу нырнул. А тогда посчитал – капут, наповал. Круги по воде, как на мишени. Что дальше делать, никак сообразить не могу. Хотел уже руки поднимать и сдаваться, да вовремя шорох в камышах услышал. Пригляделся – Ванька ползет, вся рожа в водорослях. Дополз до кустов, а дальше бегом, не разбирая дороги. Я – за ним. Километра полтора не оглядывались, петляли между деревьями, а когда поняли, что стрелять в нас больше не будут, повалились на землю, и хохот нас разобрал. Смеемся и сами не понимаем отчего, но остановиться не можем, будто щекочет кто-то. Я слышал, что защекотать до смерти можно. Нет, серьезно – хохочешь и чувствуешь, как силы из тебя уходят. Нервное потрясение называется. Не знаю, чем бы кончился этот хохотливый припадок, если бы рыбина не отвлекала. Тот самый язь. Ванька хватился, а красавчик, из-за которого жизнью рисковать пришлось, пропал. Уплыла рыбка, пока рыбак в реке барахтался. Зазря, получилось, под выстрел лезли. Да кто бы знал, что из-за несчастного рубля этот басурман по живым людям пальбу откроет?
Хотели мы пробраться на речку среди недели и разворотить переправу вместе с его логовом, да так и не собрались. Пока план разрабатывали, ягода отошла. А сезон на редкость богатый выдался, и народ со всей округи валил. Так что барыши у Американца весьма приличные были. Грех жаловаться. Урвал мужик.
А на следующее лето случилась у него трагедия. Провожал дочку в Ленинград. Привез на тачке ее чемодан с барахлом и вареньем. Стоят на перроне, ждут. И тут некстати подружка питерская подрулила. Ну и застеснялась доченька папашиных галифе и тачки, от которой навозом попахивает. Сказала подружке, что наняла соседа вещички подвезти. Короче, отреклась от папочки.
Представляете, мужик ради нее остатки совести, можно сказать, заложил, а в благодарность такая оплеуха, да еще и при свидетелях.
И запил Фирс. Ничего американского не осталось. Все барыши побоку. Какое там переправу наводить – картошку в собственном огороде не выкопал. Он пьет, а ягода перезревает. Бабы к нему делегацию снарядили – в дом не пустил. Обматерил через дверь. И пришлось ягодникам всю осень топать вкруговую. Пять километров крюка по кочкам и трясине. Чем больше наберешь, тем тяжелее назад идти. Это для красивого словца придумали, что своя ноша не тянет. Тянет, дорогие мои, да еще как тянет.
Вот такая арифметика. Считали, пересчитывали шальные американские денежки, а дошло до дела, и не нашлось ни одного охотника. Хотя и делов-то – вбить колья и трапик в три жердочки протянуть.
Самодельные игры
Магазинных игрушек нам не покупали, поэтому обходились самодельными, а заодно и самодельными играми. В нежно-зеленом возрасте случалось, конечно, и в лапту побегать, и в прятки, и прочие народные забавы типа «чижа» или «попа-гоняла», но обязательно без узды – сами договаривались, сами играли и сами проигрывали. Помнится, пионервожатая загорелась организовать в школе тимуровскую команду – у других функционируют, а мы чем хуже? – посовещалась со старшими товарищами и объявила призыв, но из более-менее приличных пацанов ни один туда не записался. Да кто пойдет, если главным Тимуром назначили Юрку Разуменко. Был такой фрукт. Старики его лет пять на поселке пожили и откочевали туда, где потеплее. Кто-то говорил, что и Юрка в Узбекистане гаишником устроился. Может быть, и так. Народ штрафовать – радикулит не заработаешь и ума много не надо. Он и в школе-то еле тянул, зато в учительскую – как в собственный дом. Сам себя на должность Тимура выдвинул или пионервожатая догадалась – кто их разберет, тайна покрыта мраком, тем более что физрук и военрук в эту упряжку тоже впряглись. Зарядка, присяга и барабанщик с горнистом. Пыль столбом, дым коромыслом, а в команде – почти одни девчонки. Года не прошло, и все рассыпалось. Зато другая команда, которую Витька Бруснецов для войны с Разуменкой собрал, осталась. Оба они – и Разум, и Брусок – за Танькой Жеребцовой ухлестывали, из кожи лезли, только она в другом направлении смотрела. Оттого и петушиные бои вперемежку с тараканьими бегами.
Вокруг Бруска шпана кучковалась. Он и нас затягивал. Но мы с Крапивником быстро откололись. Там – тимуровцы, здесь – шпана, а разницы почти никакой: тот же вожачок, те же активисты и те же шестерки. И те и другие, чуть заспоришь, сразу же на испуг берут. Одни учителей натравить грозятся, другие – морду набить. Такие компании – не для меня. Анархист, что с меня взять. Ни в легальные, ни в подпольные организации с детства не потягивало.
Но нечто похожее на явочную квартиру или штаб для одиночки требуется, как волку нора или медведю берлога. Каждую зиму обязательно снежную крепость ставил, а летом – шалаш, да не один. Однако времянка есть времянка, хочется бастион посерьезнее. И соорудили мы блиндаж. Начали копать с Мишкой Игнатьевым, потом и Ванька к нам напросился. Местечко хорошее подобрали, в кустах за пожарным водоемом. Есть куда искупаться сбегать, и шанхайские огороды не очень далеко. Блиндажик что надо получился. Не какой-нибудь продуктовый погреб, а настоящее партизанское жилище, пройдешь в двух шагах и не заметишь, даже если случайно на крышу наступишь – ничего не поймешь. На крыше ивняк рос, с дерном выкапывали и пересаживали. И вход подземный прорыли. Метров пять по норе надо было ползти, чтобы в блиндаж попасть. В собственном огороде даже с ремнем не заставили бы перекидать столько земли, а там вкалывали в две смены и без перекуров. Снаружи замаскировали, потом внутри уют навели – топчан для отдыха соорудили, скамейку, столик и керосиновую лампу принесли.
Все, конечно, в тайне держалось. Но Брусок разнюхал. Нагрянул со своей кодлой, когда там никого не было, и разгромил. Сами, в общем-то, виноваты. Не надо было гостей приглашать. Да как не пригласишь, если похвастаться хочется делом рук своих. И так целый месяц терпели. Если трудно терпится, значит, очень хочется. Вот и дохотелось, вот и дохвастались. Кто-то навел. Не сказать, что сильно искурочили, но место осквернили, и ремонтом заниматься руки не поднимались.
Брусок впрямую не сознался, но ухмылочка выдавала. Стоит, скалится и на тимуровцев валит, с Разуменкой разобраться советует или с девчонками из его отряда. А у самого рожа наглая. Знает, что нас всего трое, и уверен, что против его кодлы не попрем и папочкам жаловаться не побежим, не приучены… Так и разошлись.
Но отомстить хотелось.
И отомстили.
Брусок жил в двенадцатиквартирном доме напротив конторы. С матерью жил. Не сказать, чтобы он боялся мамаши, скорее наоборот, но для удобства вытащил кровать на улицу под окно, – приходи хоть заполночь, хоть под утро, никто слова не скажет. Сделал над кроватью навес от дождя, покрыл рубероидом и до осени спал на свежем воздухе.
Он разорил наше логово, значит, и нам что-то в этом роде предпринять следовало. Хотя хлипкая времянка против капитального блиндажа – сделка неравноценная, сальдо с бульдо не сведешь.
Сломанный навес за три часа можно починить. Да и не больно-то сломаешь у целого дома на виду.
Короче, думай, голова, – картуз куплю.
И придумали.
Была у поселковой шпаны безобидная ночная забава. Стукалка называлась. Теперь так не шутят. Посерьезнели пацаны. А раньше: захочется посмеяться – устраиваем стукалку. Необходимое для нее всегда под руками. Всего три вещи: катушка ниток, гаечка и кнопка. К обрывку нитки привязывали на один конец кнопку, на другой – гаечку, так, чтобы между ними было сантиметров пятнадцать-двадцать. И опять же к гаечке привязывалась другая нитка – та, что на катушке. С такой вот простейшей механизацией подкрадываешься к чьему-нибудь окну, втыкаешь кнопку в раму, гаечка зависает возле стекла, а ты раскручиваешь нитку с катушки – видели, наверное, как в кино связисты с барабанами провод тянули, – так и у нас, отматываешь потихоньку и отходишь на приготовленные заранее укромные позиции. Можно за куст спрятаться, можно в канаву залечь. Спрятался и начинаешь свое каверзное дело. Натянул нитку – отпустил, потом снова натянул – отпустил… Гаечка по стеклышку тюк да тюк. А дальше, как в песенке, «эх раз, еще раз, еще много, много раз». А кому-то впору запевать «ни сна, ни отдыха измученной душе». Нормальным людям такую пытку, конечно, не устраивали, только врагам, а кто для веселого пацана обычный враг? – учитель, завклубом, вредная одноклассница и некоторые случайные обидчики.
Подготовили, значит, стукалку. Дождались, когда Брусок заляжет в свою берлогу. И подвесили гаечку на окно Володьки Соловьева. Они в одном доме жили, в соседних подъездах.
А Соловей, он хоть и передовик производства, но шуток никогда не понимал, и плюс к тому от постоянного сидения в президиумах нервы у него барахлили, ходил он вечно усталый, так что попадаться под его горячую руку было очень рискованно.
Настроили стукалку. Дернули раза четыре и ждем. Тишина.
Богатырский сон пронять не просто. Мы еще три раза тюкнули и замерли. Жена Соловьева голову в форточку высунула и спрашивает: «Кто там?» – а голосок удивленный такой. Крапивник не выдержал, расхихикался, чуть весь фокус не испортил. Соловьиха еще раз спросила, потом сама себе ответила: «Никого – и спать пошла. После этого главное не поспешить. Мы выждали минут десять, дали ей заснуть и снова: тюк, тюк, тюк… и затихли. Во второй раз уже сам хозяин выглянул, головой покрутил, ничего не увидел, форточку захлопнул и пропал. Ждем. Дали ему время успокоиться и снова: натянули нитку – отпустили, натянули – отпустили. Тюкнули пару раз, и хватит, хорошего понемногу. Соловей снова в форточку матерится. А мы свои рты ладонями зажимаем. После третьей порции он уже в форточку не выглядывал. Смотрим на угол дома. Ждать не заставил, выскочил. Даже портки не надел, в одних трусах. Я нитку порезче дернул, кнопка из рамы вылетела – все шито-крыто. Соловей скверик осмотрел. А что там смотреть? Ничего не высмотришь, кроме кровати под окном у Бруснецовых. Он прямым ходом туда. Заглянул под навес. Брусок первую серию сна досматривает. Соловей, конечно же, решил, что хулиган притворяется, – но передовика задешево не купишь. Недолго думая, ухватил кровать за спинку и перевернул вместе с навесом. Брусок еле из-под обломков выбрался, спросонья ничего понять не может. «Ты чего?» – кричит. А Соловей ему по сопатке вместо ответа. Сначала – с правой, потом – с левой. Не зря же о нем в газете писали, что он на все руки мастер. Брусок голову в плечи втянул – и деру. Догонять Соловей не стал. Несолидно среди ночи бегать по улицам в трусах. И слава богу, а то бы и нам перепасть могло.
Но что самое интересное – пока Брусок из-под кровати выкарабкивался, нам было смешно. А когда ему полусонному в глаз прилетело… и нам почему-то неуютно стало. Получалось, вроде как за наши грехи пацан отдувается. И на Соловья уже чуть ли не как на врага смотрим… Вот ведь натура человеческая.
Хотя сам Брусок никого не жалел – ни сопливых пацанят, ни стариков. Той же осенью возле магазина у какого-то деревенского дедка отобрал два огнетушителя бормотухи. Окружили кодлой и не просто отняли, так еще и поиздевались вдоволь. Мораль прочитали, как, мол, не стыдно в преклонном возрасте употреблять этакую пакость, и на глазах у него пустили бутылки по кругу. Дедок не стерпел и за камень схватился, да кинуть не успел – сбили с ног и допивали уже сидя на нем. Дядя Вася Кирпичев тем же вечером забрал Бруска в кутузку. А на другой день отпустил, потому что мамаша Бруснецова отыскала дедка, пришла к нему в деревню и уговорила простить, сжалиться над безотцовщиной.
Вот такие игры. Народец изобретательный подрастал, а что делать, если на весь поселок три телевизора, из которых два не работают.
Филипп Григорьевич Зеленка
По какой дороге приходит слава, угадать нетрудно, куда сложнее понять – по какой уйдет. А она уходит, подлая. Чуть зазевался… и нет ее. Обидно, когда сама ушла, еще обиднее, когда уводят.
Жил у нас Филипп Григорьевич Недбайло, фельдшером работал, в одиночку отдувался и за терапевта, и за гинеколога, и за ухо-горло-носа. От всех болезней одним лекарством лечил – зеленкой. Может, новым порошкам не доверял, может, слабо разбирался в них и, чтобы ненароком никого не отравить, мазал из одного пузырька всех подряд. Его так и звали – Филипп Григорьевич Зеленка.
Помню, как-то поехали мы в район на школьные соревнования. Повели нас обедать. А народу прорва, в столовой очередища – не протолкнешься. Стоим на улице, скучаем, ждем, когда пригласят на битки в дверях и гуляш по коридору. Ванька в какую-то девчонку мячом кинул, да промахнулся и – в стекло. А тут на беду учитель идет, хвать за шкирку и ну допрашивать – кто такой, из какой школы? Ванька, разумеется, темнит:
– Из Родионова я, простите, больше не буду, я нечаянно!
А учитель громко, чтобы все слышали:
– Из Родионова, говоришь? Зачем обманывать, на тебе же зеленкой написано, из какой ты команды, вы здесь одни такие на весь район.
Но Филипп Григорьевич не только зеленкой был знаменит, он еще и на сцене выступал. Басни и юморески рассказывал. Под Тapaпуньку работал. Мог бы для комплекта и Штепселя подобрать, бухгалтер Милкин сам напрашивался, и другие желающие были, – увиливал. Не хотел делиться славой. А слава была. На концерты местных артистов, как на футбол, валили. За час приходили, чтобы места занять. Кто проворонил, тот уже в проходах стоял. В дверях пробка набивалась, и все спрашивали:
– Зеленка еще не выступал?
А что бы вы хотели – Тарапуньку только по радио можно услышать, если повезет, а тут, как живой, и не хуже настоящего. Идут после концерта и пересказывают друг другу, как Филипп Григорьевич мартышку с очками изображал, слова коверкая. В больнице-то он нормально говорил, а на сцене специально, чтоб смешнее было: «Здоровэньки булы и дывысь, як Хвынья пыраги пэчэ, уси варота у тэсти».
И приехала на поселок семья специалистов. Армяне, как ни странно. Его звали Хачик, ее – Кнарик, а пацаненка и того смешнее – Гамлет. Поселковые кумушки за ребенка мамашу пристыдили – зачем такого красивого мальчика Хамлетом дразнит. Я, кстати, и в Сибири одного Гамлета встретил, отличный хирург и рыбак заядлый, он меня научил рыбу стальной ложкой шкерить и уху без костей готовить, как-нибудь после расскажу.
Приехали они зимой. Ну непохожие. Ну пооглядывались на них первые дни, а потом привыкли. Хачик без шапки ходил, так поселковые фраера, у кого кудряшки водились, быстренько моду переняли. В общем – прижились. На Восьмое марта концерт в клубе. И вышла приезжая Кнарик на сцену. И спела две песни: «На тот большак…» и «Темно-вишневую шаль». Но как спела. Туши свет. Вот говорят – медовый голосок с ума сводит, сладостью пьянит и прочие у-тю-тюшеньки. А у нее все наоборот, какая там сладость – полынь голимая, и такая густющая, аж дух перехватывает. Всего два раза ее слышал, столько лет прошло, а как сейчас помню. И, главное, слова не коверкала, хоть и нерусская была.
На другой день только и разговоров про темно-вишневую шаль. Кто на концерт не попал – ахают, не верят. А следующие выступления только на майские праздники, почти два месяца ждать. Особо нетерпеливые на репетицию пробрались, сначала под дверью подслушивали, потом осмелели, да нарвались на Филиппа Григорьевича. Выставил с треском, чтобы не отвлекали, и в дверную ручку с внутренней стороны ножку стула вставил. Правда, к концу репетиции подобрел, вышел покурить с парнями и свой концерт устроил, такие анекдоты травил, на весь клуб хохот стоял, сначала свежачок выдал, а потом старые, которые раньше про евреев рассказывал, на армянский манер перелицевал.
Дождались и до праздников. Вышла Кнарик на сцену, пять песен спела, а публике все мало, хлопают и хлопают. Еле отпустили. И так получилось, что Филипп Григорьевич сразу после нее выступал, он уже и здоровэньки булы крикнул, а из зала все еще «бис» орут – Кнарик требуют. Потом он чего-то рассказывал и про Хвынью свою любимую, и совсем новенькое… и никто не смеялся. Не потому, что обидеть хотели, просто не успели переключиться. Жалко человека, да что поделаешь. Он с расстройства слова перезабыл. Пыкал, мыкал – и ушел со сцены, басню не дочитав. Зеленке тоже хлопали, даже «бис» крикнули, но и его понять можно, не больно-то приятно улыбаться после горчицы.
Это на Первое мая, а восьмого, ко Дню Победы, снова концерт. Да еще и областное начальство обещало приехать – переходящее знамя за прошлый сезон вручать. Грозились даже заместителя министра привезти. Живенько подготовку развернули: и в конторе, и в столовой, и в клубе… Заодно и подгнившие доски на тротуарах сменили. Навели глянец.
А перед праздниками у Кнарик мальчишка заболел, тот самый Гамлет. Чирьяки пошли. Пришлось принца на перевязки водить: и четвертого мая водила, и шестого – народ все видел, народ не проведешь, он, если сразу не догадается, потом обязательно сообразит, что почем и от чего что. И четвертого, и шестого Зеленка перевязывал мальчишку и успокаивал мамашу – в общем, делал что положено. Они же, медики, какую-то клятву дают. А восьмого, в день концерта, она попросила сделать перевязку с утра. Надо ведь приготовиться – платье погладить, волосы вымыть… Кудри у нее густые были, чернущие, на работу она с прической ходила, а на сцене всю кучу на плечи, да к таким-то волосам красное платье и песня цыганская… туши свет!
Ну попросилась, значит, а Зеленка на утро дела какие-то выдумал. Назначил перевязку на после обеда. А сам и после обеда задержался. Полтора часа прождала. Нанервничалась, конечно. Не лучшая подготовка к песне. Филипп Григорьевич прибегает, извиняется, приглашает без очереди пройти, будто народ ничего не понимает и сочувствия к артистке не имеет. Никто и не заставлял ее в очереди стоять, даже самые зловредные не возникали. Перевязал он, значит, мальчишку, потом подходит к мамаше, хвать ее за руку и к окну тащит. Тащит и приговаривает:
– Ну-ка, ну-ка, що цэ у тоби? – От окна к зеркалу подводит. – Дывысь, яка блямбочка.
А у нее над верхней губой прыщик малюсенький. Втолковал впечатлительной женщине, что прыщики ниже верхней губы не опасны, а если выше… тогда любая пакость может запросто параличом кончиться, потому что с головным мозгом связано. Усадил перепуганную бабенку в кресло и начал прыщик обрабатывать: сначала спиртом протер, потом йодом прижег, и для полного букета такие усищи зеленкой намалевал, что, окажись она в городе, на нее бы все машины, как на зеленый свет, мчались.
Вернулась Кнарик домой, глянула в зеркало и ахнула. Какая уж там сцена… Впрочем, басни рассказывать можно и в таком гриме, а сердцещипательные песни… да что тут говорить.
Концерт, конечно, состоялся. Зеленка за двоих отработал, да в такой раж вошел, что гости визжали и падали от смеха. Мастер был, ничего не скажешь, живой Тарапунька.
Гостей потешил, а своих не очень. Обидел – не то слово, – украл у народа темно-вишневую шаль и калитку закрыл. И так получилось, что закрыл навсегда. Концерт был последний перед летними каникулами. В мае начинался футбольно-танцевальный сезон. А у Кнарик мальчишка совсем расхворался. Свозили в область к врачу, тот посоветовал сменить климат. И они уехали. Вроде в августе, а может, и в сентябре – разница небольшая.
А вскоре и сам Филипп Григорьевич откочевал куда-то на Север. Уверял, что родственники зовут и заработки там богатые. Все верно, только перед этими разговорами о родственниках в больницу нашу приехал настоящий главный врач и еще два молодых доктора, и что-то нездоровое между ними возникло, какая-то медицинская тайна.
Боевая ничья
Слава задарма не дается: один тюрягой за нее платит, другая – потерей жениха, третий – потерей здоровья. И все-таки заезжие звезды иногда ухитряются урвать кусок славушки почти не тратясь, по дешевке.
Почему, спрашиваете? Откуда у них эта фора?
Да от нас же. От нашей собственной дури и зависти. Не можем смириться с тем, что на одном болоте разные птицы водятся – под одними кочками лебеди с чирочками…
