Ацтек Дженнингс Гэри

– Ах, да.

– Есть на что посмотреть, верно?

Я щурился еще сильнее, отчаянно всматривался и говорил:

– Верно.

Ребята заливались смехом и кричали насмешливо:

– А там и нет ничего, Тоцани!

Мои близкие друзья, такие как Чимальи и Тлатли, тоже, случалось, выкрикивали:

– Посмотри туда! – Но тут же быстро добавляли: – Гонец-скороход бежит к дворцу владыки Красной Цапли. На нем зеленая мантия благого вестника. Должно быть, наши войска одержали новую победу.

Моя сестра Тцитцитлини говорила мало, но всячески старалась сопровождать меня повсюду, куда бы мне ни приходилось идти, особенно в незнакомые места. Как правило, она брала меня за руку (со стороны любящей старшей сестры это было вполне естественно) и незаметно для других помогала обходить невидимые для меня препятствия, встречавшиеся на пути.

Однако детей, дразнивших меня, было больше, и прозвище Тоцани, которым сверстники меня наградили, вскоре заменило мое настоящее имя также и в устах их родителей. Взрослые, разумеется, называли меня так без злого умысла, особо не задумываясь, но в конечном счете все, кроме родителей и сестренки, перешли с имени на кличку. Постепенно я приспособился к своему физическому недостатку и научился держаться так, что моя близорукость особо не была заметна, но к тому времени прозвище уже прилипло ко мне намертво. По моему разумению, как раз настоящее имя Микстли, которое означает облако или тучу, теперь обрело иронический смысл и стало подходить мне больше, однако для окружающих я превратился в Тоцани.

Настоящий тоцани, маленький зверек, которого вы называете кротом, обитает под землей, в темноте, а когда изредка вылезает на поверхность, то обычный дневной свет слепит его, заставляя жмуриться. Он ничего не видит и не хочет видеть.

Я же, напротив, видеть очень хотел и в юности долгое время отчаянно сокрушался из-за своего недостатка. Прежде всего потому, что мне не суждено было стать игроком в мяч тлачтли и не приходилось надеяться на высокую честь – принять когда-либо участие в ритуальной игре при дворе Чтимого Глашатая.

Вздумай я стать воином, мне не только нипочем не удалось бы завоевать видное положение, но вообще следовало бы благодарить всех богов подряд, если бы удалось пережить хотя бы одно сражение. Пора было призадуматься: чем же я буду зарабатывать на жизнь? В каменоломни меня определенно не тянуло, но чем же в таком случае можно было заняться?

В мечтах я порой видел себя странствующим поденщиком. Такой род занятий мог в конечном счете завести меня далеко на юг, в страну майя. Поговаривали, будто тамошним лекарям известны чудодейственные снадобья, от которых едва ли не прозревают слепые. Вдруг они смогут вернуть мне былую зоркость, а с ней и возможность стяжать славу непобедимого игрока в тлачтли и героя сражений, а может, я даже смогу вступить в одно из трех сообществ благородных воителей?

Тем временем слепота замедлила свое угрожающее наступление: зрение перестало ухудшаться, я все так же мог хорошо видеть на расстоянии протянутой руки. Точнее сказать, ухудшаться-то зрение не перестало, но по сравнению с предыдущими годами этот процесс замедлился так сильно, что уже не казался столь пугающим. В настоящее время я могу различить невооруженным глазом черты лица моей жены не дальше чем в пяди от моего собственного. Теперь, когда я стар, это не имеет особого значения, но в молодости дело обстояло иначе.

Однако каковы бы ни были мои мечты и желания, мне пришлось приспосабливаться к жизни с ослабленным зрением. Тот странный старик из Теночтитлана, предсказание которого мы с отцом не слишком хорошо поняли, оказался прав: мой тонали и впрямь заставил меня «видеть вещи вблизи», причем не в каком-то там мистическом, а в буквальном смысле. А коль скоро мне приходилось присматриваться ко всему пристально, я и смотрел на предметы не так, как раньше, не бегло и торопливо, а неспешно и внимательно. Другие спешили, я ждал; другие неслись сломя голову, я проявлял осмотрительность. Я научился различать движение как таковое и движение, направленное на достижение определенной цели. Там, где другие, нетерпеливые, видели деревню, я видел ее жителей. Там, где другие видели жителей, я видел отдельных людей. В тех случаях, когда другие, скользнув по незнакомцу взглядом, кивали и торопились дальше, я рассматривал его вблизи и запоминал увиденное так подробно, что потом мог нарисовать этого человека. Причем сходство оказывалось таким, что даже столь способный художник, как Чимальи, восклицал:

– Надо же, Крот, ты уловил самую суть этого человека! Самое главное в его облике!

Я начал замечать то, что ускользает от внимания большинства людей, каким бы острым зрением они ни обладали. Вот вы, писцы моего господина, замечали, что маис растет быстрее ночью, чем днем? Замечали ли вы, что каждый початок маиса имеет четное количество рядов зерен? Ну не каждый, но почти каждый. Початок с нечетным количеством рядов встречается даже реже, чем листок клевера с четырьмя лепестками. А замечали ли вы, что нет двух пальцев – это относится не к одним только пальцам почтенных писцов, но, насколько я могу судить, к пальцам всех людей на свете, – которые имели бы на подушечках одинаковый узор тончайших линий и завитков? Не верите? А вы посмотрите на свои и сравните их. Попробуйте. Я подожду.

О да, я, конечно, понимал: в способности примечать такого рода детали не было какой-либо выгоды или пользы. Это получалось у меня само собой, служило своего рода упражнением, не преследовавшим какой-либо практической цели. Однако так было лишь поначалу. В конечном счете развившаяся вследствие недуга наблюдательность в сочетании со способностью точно изображать увиденное пробудили во мне интерес к нашему письму, которое основывается на рисунках.

На Шалтокане, к сожалению, не было школы, в которой изучался бы столь сложный предмет, однако я рыскал по всему острову в поисках любых письменных текстов, и когда мне попадался хотя бы обрывок письма, тщательно изучал его, изо всех сил стараясь постигнуть смысл и значение изображенного.

Думаю, в нашей системе изображения цифр разобраться нетрудно: раковина обозначает ноль, точки или пальцы – единицы, флаги – двадцатки, а маленькие деревья – сотни. Но я до сих пор помню, какое радостное волнение охватило меня, когда мне впервые удалось разгадать зашифрованное в картинке слово.

Мой отец, вызванный по делу к правителю, взял меня с собой, и пока они вели беседу в какой-то уединенной комнате, я сидел в приемной. Мне позволили посмотреть поименный список жителей нашей провинции. Найдя в нем первым делом себя (семь точек, цветок, серое облако), я принялся с интересом листать список дальше. Некоторые имена, как и мое собственное, угадывались легко просто потому, что я их знал. Так, найдя недалеко от своей страничку Чимальи, я, конечно, мигом узнал его три пальца, голову с утиным клювом, символизирующую ветер, и два переплетенных усика, представляющих дым, поднимающийся от оперенного по краям диска, – Йей-Эекатль Покуфа-Чимальи, или Третий Ветер, Дымящийся Щит.

Часто повторяющиеся рисунки было легко скопировать, ведь, в конце концов, детское имя у нас человек получал по дню рождения, а их в месяце было всего двадцать. Так что поразило меня вовсе не вполне очевидное прочтение составляющих элементов имени Чимальи и моего собственного, а нечто иное. На одной из страниц, ближе к концу списка, а следовательно, заполненной недавно, я обнаружил шесть точек, изображение, напоминавшее стоявшего на голове головастика, утиный клюв и цветок с тремя лепестками. Обнаружил и внезапно для себя понял, что я смог прочесть эту надпись! Шестая Дождинка, Цветок-на-Ветру. То было имя сестренки Тлатли, отпраздновавшей седьмой день рождения всего лишь на прошлой неделе.

Охватившее меня рвение несколько поумерилось после того, как я, листая слежавшиеся страницы и разыскивая другие повторяющиеся символы и знаки, убедился, что разобраться в них очень непросто. Как раз к тому времени, когда мне удалось (или я решил, будто мне удалось) прочесть еще одно имя, в приемную вышли правитель и мой отец.

Со смесью смущения и гордости я спросил:

– Прошу прощения, владыка Красная Цапля. Не будешь ли ты добр сказать, прав ли я, считая, что на этой странице написано имя человека, которого зовут Второй Тростник, Желтый Глазной Зуб?

– Нет, это не так, – ответил правитель и, должно быть, заметив, как вытянулось мое лицо, терпеливо пояснил: – Там значится: Вторая Тростинка, Желтый Свет. Это имя прачки, работающей здесь, во дворце. С цифрой и тростником ты все понял правильно, но это и нетрудно. Понятие «желтый», кочтик, тоже легко обозначить, просто использовав этот цвет, о чем ты и догадался. Но тланикстелотль, «свет» – или, точнее, «стихия глаза» – есть нечто не вполне вещественное. Как можно изобразить столь отвлеченное понятие? Я использовал для этого изображение зуба, тланти, но лишь для того, чтобы передать «тлан», первую половину слова, а даже поместил образ ока, икстелотль, разъясняющий смысл. Получилось тланикстелотль, «свет». Понял?

Я кивнул, несколько раздосадованный собственной глупостью: мог бы и сам понять, что символы, используемые для письма, это не просто картинки, так что научиться читать сложнее, чем узнать зуб по рисунку. Правитель, однако, на тот случай, если до меня не дошло, дружелюбно похлопал меня по плечу и сказал:

– Письмо и чтение – это искусство, овладение которым требует усердия и долгой практики. Досуг для того, чтобы освоить его из любопытства, есть только у знати, но я восхищен твоей сообразительностью и тягой к познанию. Попомни мои слова, юноша: какую бы дорогу ты ни избрал, тебя на ней непременно ждет успех.

Рискну предположить, что сыну каменотеса следовало бы согласиться с прозрачным намеком правителя и заняться наследственным ремеслом. Раз уж слабое зрение не позволяло мне подвизаться на поприще, более отвечающем честолюбивым желаниям, я вполне мог бы удовлетвориться скучной, но надежной (как раз для «крота») работой в карьере, которая уж всяко не оставила бы меня без пропитания. Разумеется, это сулило вовсе не ту жизнь, к которой я стремился в молодости, но можно сказать с уверенностью, что, избрав такой путь, я прожил бы отведенный мне срок спокойнее и безопаснее, чем последовав зову сердца. Вот сейчас, мои господа, я вполне мог бы работать на строительстве, помогая вам возводить на месте старой столицы город Мехико. И если владыка Красная Цапля не ошибался в оценке моих способностей, не исключено, что построенный с моим участием город стал бы даже краше того, который создадут ваши зодчие и строители. Ну да ладно, оставим это, как и я сам в свое время оставил без внимания недвусмысленный намек правителя. Причем я сделал это, невзирая на неподдельную гордость отца своим ремеслом и его неустанные попытки привить любовь к своему делу и мне, невзирая на изводящие сетования матери, что я, дескать, стремлюсь добиться в жизни большего, нежели положено мне по рождению.

Все дело в том, что владыка Красная Цапля дал мне еще один намек, настолько важный, что проигнорировать его я не мог. Он дал мне понять, что письменный знак – это не просто картинка, что он может обозначать не только то, что изображает, но и отдельную часть слова, даже звук. Казалось бы, сущая ерунда, но для меня это стало настоящим озарением, великим открытием. После этого мой интерес к письму сделался еще сильнее, стал чуть ли не болезненным. Неустанно, везде, где только мог – начиная со стен храмов и кончая обрывками бумаг, случайно оставленных заезжими торговцами, – я искал письменные знаки, а найдя, ревностно пытался самостоятельно, без чьей-либо помощи и наставлений, проникнуть в их смысл.

Я даже пошел к дряхлому тональпокуи, четыре года назад так удачно давшему мне имя, и попросил разрешения изучать, в то время когда он сам ее не использует, его почтенную книгу имен. Старик вознегодовал даже более бурно, чем если бы я попросил у него дозволения пользоваться одной из его внучек, когда она не занята другими делами, в качестве наложницы. Мудрец возмущенно заявил, что благородное искусство тональматль предназначено для его потомков, а не для самоуверенных мальчишек-самоучек. Возможно, этот человек и вправду так думал, однако я готов поручиться, что старик либо не забыл мое заявление насчет того, что я и сам мог бы дать себе имя не хуже, либо, и это более вероятно, просто боялся разоблачения. Ибо на самом деле умел читать тональматль ничуть не лучше, чем к тому времени выучился это делать я.

Однажды вечером у меня случилась примечательная встреча. Весь день мы с Чимальи, Тлатли и другими мальчишками, не взяв на сей раз с собой Тцитцитлини, играли, забравшись в брошенный на берегу дырявый корпус акали и воображая себя путешествующими по озеру лодочниками. Игра увлекла нас настолько, что мы спохватились, лишь когда Тонатиу окрасил горизонт пурпуром, предупреждая о том, что готовится отойти ко сну. Путь домой был неблизким, и мальчишки, чтобы Тонатиу не успел улечься в постель прежде, чем они доберутся до дому, ускорили шаг. Днем я, надо думать, не отстал бы от них, но сумерки и слабое зрение вынуждали меня идти медленнее, с осторожностью. Остальные, видимо, не хватились меня и ушли далеко вперед.

В одиночестве я добрел до перекрестка, на котором стояла каменная скамья. Мне давненько уже не доводилось ходить этим путем, но тут я вспомнил, что на скамье вроде бы высечены какие-то знаки... и все остальное напрочь вылетело у меня из головы. Я позабыл даже о том, что уже слишком темно и мне не удастся даже разглядеть резные символы, не то что расшифровать их. Я забыл, для чего на перекрестке поставлена скамья, забыл об опасных тварях, таящихся в ночи и готовых напасть на припозднившегося путника. Где-то неподалеку заухала сова, но даже это предостережение не заставило меня вспомнить об угрозе. Если поблизости находилось то, что можно было попытаться прочесть, я просто не мог пройти мимо.

Скамья оказалась достаточно длинной, так что взрослый человек мог улечься на ней, если бы, конечно, кому-нибудь пришло в голову растянуться на неровной поверхности из резного камня. Я склонился над отметинами и, уставившись на них, стал водить по ним пальцем, переходя от одной к другой... в результате чего чуть не оказался на коленях сидевшего там человека. Отскочив как ошпаренный, я запинаясь пробормотал извинение:

– М-микспанцинко. Прошу снисхождения.

– Ксимопанолти, – отозвался, как и подобало, незнакомец. – Ничего страшного.

Слова его были учтивы, но голос звучал устало.

Потом мы воззрились друг на друга. Он, как я полагаю, увидел перед собой лишь слегка чумазого парнишку лет двенадцати, смотревшего на него искоса. Я же не мог разглядеть незнакомца как следует отчасти потому, что уже стемнело, отчасти же потому, что от неожиданности отскочил от него довольно далеко. Но это не помешало мне понять, что этот человек на нашем острове чужак или, во всяком случае, я уж точно не встречал его раньше. Плащ его был сшит из хорошей ткани, но изрядно потрепан непогодой, стоптанные сандалии говорили о проделанном им долгом пути, а на загорелой коже налипла дорожная пыль.

– Как тебя зовут, мальчик? – спросил незнакомец, прервав затянувшееся молчание.

– Вообще-то меня прозвали Кротом, – начал я.

– Могу в это поверить, – прервал он меня, – но ведь это не настоящее твое имя.

Прежде чем я успел спросить, откуда это ему известно, он задал следующий вопрос:

– А что ты сейчас делал?

– Я читал, йанкуикатцин, – ответил я. Было в этом человеке что-то такое, я и сам не знаю, что именно, заставившее меня обратиться к нему, как к знатному человеку: «Господин незнакомец». – Я читал письмена на скамье.

– Вот как, – произнес он усталым тоном, в котором сквозило недоверие. – Я бы никогда не принял тебя за образованного знатного юношу. И что же, по-твоему, гласит эта надпись?

– Она гласит: «От народа Шалтокана владыке Ночному Ветру. Место для отдыха».

– Кто-то рассказал тебе об этом.

– Нет, господин незнакомец. Прости меня за дерзость, но... – Я подошел поближе, чтобы указать. – Этот знак, утиный клюв, означает ветер...

– Никакой это не утиный клюв, – перебил меня незнакомец. – Это труба, сквозь которую бог выдувает ветер.

– Правда? Спасибо за то, что просветил меня, мой господин. Но, так или иначе, вот этот символ означает «сказал» – ихикатль. А этот значок означает йоали – опущенные веки.

– Ты действительно умеешь читать?

– Совсем чуть-чуть, мой господин. Очень плохо.

– Кто же научил тебя?

– Никто, господин незнакомец. У нас на Шалтокане нет никого, кто учил бы этому искусству. А жаль, мне бы очень хотелось освоить его как следует.

– Тогда тебе нужно отправиться в другое место.

– Я тоже так считаю, мой господин.

– Предлагаю тебе сделать это прямо сейчас. Я устал, так что не стоит больше читать мне надписи на скамейке. Ты понял меня, мальчик, прозванный Кротом?

– Да, господин незнакомец, конечно. Микспанцинко.

– Ксимопанолти.

Я обернулся, чтобы бросить на него последний взгляд, но ничего не увидел. То ли из-за еще более сгустившейся тьмы, то ли в силу близорукости, то ли потому, что незнакомец просто встал и ушел.

Дома меня встретил обеспокоенный хор родных, в голосах которых испуг и облегчение смешались с гневом по поводу того, что я так задержался и провел столько времени один в опасной темноте. Но когда я поведал о том, что меня задержал незнакомец, и рассказал, какие он задавал вопросы, притихла даже сварливая матушка. И она, и моя сестра воззрились на отца огромными, как плошки, глазами. Да и он сам смотрел на меня с не меньшим удивлением.

– Ты встретил его, – хрипло произнес отец. – Ты встретил бога, и он дал тебе уйти. Это был сам Ночной Ветер.

Эту ночь я провел без сна и все пытался, правда без особого успеха, представить себе запыленного, усталого, хмурого путника в качестве бога. Но если он и вправду был Ночным Ветром, тогда, по поверью, меня ждало исполнение заветного желания.

Оставалось только одно затруднение. Если не говорить о желании выучиться читать и писать (не знаю уж, могло ли оно сойти за заветное), я тогда не очень-то представлял себе, чего именно больше всего хочу. Во всяком случае до тех пор, пока впоследствии не получил это. Но и то еще неизвестно, действительно ли я получил именно то, чего желал больше всего на свете.

* * *

В тот день, когда это произошло, я выполнял свое первое задание, полученное в карьере в качестве отцовского подмастерья. Задание это никак нельзя было назвать обременительным: мне поручили покараулить в каменоломне инструменты, пока остальные работники пошли домой пообедать. Не то чтобы у нас на острове было много воров, но орудия, оставленные без присмотра, могли попортить грызуны, например изгрызть черенки и рукоятки. Животных привлекала соль, оставленная на инструментах руками работников, а один-единственный дикобраз вполне способен за время отсутствия людей привести в полную негодность твердый рычаг из черного дерева. К счастью, зверюшек отпугивало одно лишь мое присутствие, ибо слабое зрение едва ли позволило бы мне заметить не только отдельного грызуна, но и целую стаю.

Мне же самому обед в тот день принесла из дому Тцитцитлини. Она сбросила сандалии, уселась рядом со мной на залитом солнцем краю карьера и, пока я ел запеченного в тортилье озерного сига, весело болтала. Обед приготовили недавно, и завернутые в салфетку кусочки рыбы еще сохранили жар костра. Я приметил, что, хотя денек выдался прохладный, сестренка моя тоже казалась разгоряченной. Лицо ее раскраснелось, и она все время оттягивала от груди квадратный вырез своей блузки.

Рыбешки с тестом имели необычно терпкий вкус, и я подумал, уж не сама ли Тцитци состряпала их сегодня вместо матушки и не потому ли она трещит без умолку, что боится, как бы я не стал дразнить ее как неумеху. Правда, непривычный вкус был не так уж плох, а я проголодался, так что умял бы и куда худшую снедь. Тцитци предложила мне прилечь и насыщаться с удобством, в то время как она постережет инструменты и будет отругивать дикобразов.

Я растянулся на спине и поднял глаза к облакам, которые, будучи четко очерченными на фоне неба, мне виделись расплывчатыми белыми пятнами на смутном голубом фоне. К этому я уже успел привыкнуть, но на сей раз с моим зрением произошло нечто неожиданное и странное. Белые и голубые разводы сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее начали вращаться, словно некий бог принялся ворошить небо венчиком для размешивания шоколада. Удивившись, я начал приподниматься, чтобы присесть, но внезапно голова моя закружилась, да так сильно, что я снова пал навзничь на траву.

Я не только чувствовал себя очень странно, но и, должно быть, производил какие-то странные звуки, ибо Тцитци склонилась надо мной, приблизив свое лицо к моему. И хотя в голове моей царил сумбур, у меня создалась впечатление, будто сестра чего-то ждала. Ротик ее был приоткрыт, кончик языка высовывался между блестящими белыми зубками, прищуренные глаза, казалось, искали какого-то знака. Потом ее губы изогнулись в лукавой улыбке, язык облизал их, а глаза, расширившись, наполнились торжествующим светом. А когда Тцитци заговорила, голос ее звучал необычно, словно доносившееся издалека эхо. Улыбаться, однако, она не прекратила, и я не ощущал никакого повода для беспокойства.

– У тебя такие большие глаза, брат. И темные: не карие, а почти совсем черные. Что ты ими видишь?

– Я вижу тебя, сестра, – промолвил я и почувствовал, что голос мой почему-то звучит хрипло. – Но ты, вот странно, выглядишь не так, как всегда... По-другому. Ты выглядишь...

– Да? – сказала она, поощряя меня продолжать.

– Ты выглядишь очень красивой, – закончил я.

Я просто не мог не сказать этого, хотя должен бы, как все мальчишки моего возраста, не замечать девчонок, а уж если и замечать, то только с презрением. Ну а к собственной сестре – тут уж не может быть никаких сомнений – надлежало относиться с еще большим пренебрежением, чем ко всем прочим девчонкам. Но то, что Тцитци красива, я знал бы, даже если бы не слышал, как об этом без конца говорят все взрослые. У всех мужчин, увидевших мою сестру впервые, захватывало дух. Ни один скульптор не смог бы передать гибкую грацию ее юного тела, ибо камень или глина не способны двигаться, а Тцитци, казалось, постоянно пребывала в плавном движении, даже когда она на самом деле не шевелилась. Ни один художник, как бы ни смешивал он свои краски, не смог бы точно воспроизвести золотисто-коричневый цвет ее кожи или цвет ее глаз, карих, с золотистыми крапинками.

Но в тот день ко всему этому добавилось еще нечто магическое, и именно это волшебство заставило меня признать ее красоту не только про себя, но и вслух. Сестренка просто лучилась магией, ибо ее окружала светящаяся аура наподобие того свечения взвешенных в воздухе мельчайших капелек воды, какое бывает, когда сразу после дождя нежданно проглянет солнце.

– Все светится, – продолжил я своим странно охрипшим голосом. – Твое лицо в тумане, но оно светится. Красным... с пурпурным ободом... и... и...

– Правда ведь, тебе приятно на меня смотреть? – спросила Тцитци. – Для тебя это наслаждение?

– Да. Да. Правда. Наслаждение.

– Тогда тише, брат мой. Сейчас ты испытаешь настоящее наслаждение.

Я растерялся, ибо ее рука оказалась под моей накидкой, а ведь мне, если помните, оставалось еще больше года до того возраста, когда надевают набедренную повязку. Наверное, мне следовало бы счесть столь смелый жест сестры чем-то очень скверным, но мне почему-то так не казалось. Не говоря уж о том, что я пребывал в полном оцепенении и отстранить ее руку просто не мог. Самым же удивительным ощущением оказалось то, что некая часть моего тела, чего никогда не бывало прежде, начала расти. Впрочем, прямо на глазах изменялось и тело Тцитци. Обычно ее юные груди всего лишь слегка приподнимали блузку, но сейчас, когда она стояла возле меня на коленях, ее набухшие соски выпирали из-под тонкой ткани, словно кончики пальцев. Я ухитрился поднять свою отяжелевшую голову и смутно уставиться вниз, на собственный тепули, зажатый в ее руке. Я и не знал, что он может быть таким большим, таким твердым, что кожа на нем так подвижна и что ее можно отвести так далеко вниз. В первый раз в жизни я увидел, увидел полностью, головку своего члена. Разбухшую, красную головку, выглядевшую так, словно рука Тцитци сжимала гриб на толстой ножке.

– Ойя, йойолкатика, – пробормотала сестра, и лицо ее стало чуть ли не таким же красным, как шляпка этого «гриба». – Он растет, он оживает. Видишь?

– Тотон... тлапецфиа, – отозвался я, не дыша. – Он становится жарким.

Свободной рукой Тцитци приподняла юбку и стала развязывать нижнюю повязку. Поскольку один ее конец был пропущен между ног, сестре пришлось широко их расставить, и когда повязка упала, я увидел ее тепили настолько близко, что различить мне все как следует не помешало даже плохое зрение. Не то чтобы я никогда не видел сестру нагой, но раньше у нее между ног я замечал разве что бугорок и плотную щель, да и то скрытую легким пушком тонких волос. Теперь же эта расщелина была открыта, как...

Аййя, я вижу, брат Доминго опрокинул и разбил свою чернильницу. И теперь он покидает нас. Вне всякого сомнения, огорченный этой историей.

Раз уж мне случилось отвлечься, замечу, что некоторые из наших мужчин и женщин имеют на своем теле след имакстли, то есть волосяной покров в интимных местах. Однако у большинства наших соплеменников ни там, ни где бы то ни было еще на теле, не считая, разумеется, пышной растительности на голове, волос не растет вовсе. Даже на лицах наших мужчин растительность скудна, а избыток таковой и вовсе считается уродством. Матери ежедневно моют лица маленьких мальчиков горячей известковой водой, и в большинстве случаев (как, например, в моем) это действует. На протяжении всей жизни борода у индейского мужчины практически не растет.

Брат Доминго не возвращается. Мне подождать, братья, или продолжать?

Хорошо. Тогда вернусь к вершине того далекого холма, где когда-то давным-давно я лежал, изумленный и недоумевающий, в то время как моя сестра самозабвенно занималась тем, что казалось мне столь странным.

Как я уже говорил, расщелина ее тепили раскрылась сама собой, словно распустившийся цветок. Розовые лепестки, появившиеся на фоне безупречной желтовато-коричневой кожи, даже поблескивали, словно бы спрыснутые росой. Мне показалось, будто только что расцветший цветок издавал слабый, едва ощутимый мускусный аромат, походивший на благоухание бархатцев. И все это вдобавок сопровождалось ощущением, что как открывшиеся мне только что интимные части, так и все тело и лицо сестры продолжали излучать пульсирующее, переливающееся свечение.

Задрав, чтобы не мешала, мою накидку, Тцитци подняла длинную, стройную ногу и села поверх меня. Все ее движения были медленными, но сестру била нервическая, нетерпеливая дрожь. Одной дрожащей маленькой рукой она нацелила мой тепули на свою промежность, тогда как другой пыталась раздвинуть еще шире лепестки своего «цветка». Как я говорил ранее, Тцитци в прошлом уже использовала с той же целью деревянное веретено, но ее лоно все еще оставалось суженным, так что читоли, перегородка, повреждена не была. Что касается меня, мой тепули пока не достигал мужской зрелости (хотя стараниями Тцитци он очень скоро обрел нужную величину, причем, как говорили мне впоследствии женщины, я даже превзошел в этом отношении большинство соплеменников.) Так или иначе, Тцитци оставалась девственной, а мой член был уж, во всяком случае, подлиннее и потолще какого-то там веретена.

Наступил мучительный, тревожный момент. Глаза моей сестры были плотно зажмурены, дышала она так, словно куда-то бежала, и, совершенно очевидно, чего-то отчаянно хотела. Я бы с радостью помог Тцитци, если бы знал, чего именно, и если бы все мое тело, кроме единственного органа, не пребывало в таком оцепенении. Потом неожиданно порог поддался: и у меня, и у Тцитци одновременно вырвался крик. Я вскрикнул от удивления, а она – то ли от боли, то ли от наслаждения. К величайшему своему изумлению, сам не понимая, каким образом, я оказался внутри своей сестры – окруженный, согретый и увлажненный ею, а потом еще и мягко массируемый, когда Тцитци начала двигать свое тело вверх и вниз в медленном ритме.

Небывалое ощущение начало распространяться от моего зажатого и ласкаемого ее промежностью тепули по всему телу. Мерцающая аура, окружавшая мою сестру, сделалась еще ярче, и ее пульсация, казалось, пронизывала все мое существо. Я чувствовал себя так, будто сестра ввела внутрь себя не только один, затвердевший и удлинившийся отросток моего тела, но и каким-то волшебным образом вобрала всю мою суть. Я был полностью поглощен Тцитцитлини, растворился в звоне маленького колокольчика. Восторг усиливался, пока мне не показалось, что я не смогу больше вынести его, но в следующий момент на меня обрушилось и вовсе неслыханное, небывалое наслаждение. Своего рода мягкий взрыв, как будто от стручка молочая, когда он трескается и разбрызгивает свое белое содержимое. В тот же самый миг Тцитци издала протяжный мягкий стон, в котором, даже пребывая в полном неведении и находясь в блаженном забытьи, я услышал тот же восторг, какой испытал сам.

Обмякнув, она упала на меня всем телом, и ее длинные мягкие волосы рассыпались по моему лицу. Некоторое время мы лежали молча и тишину нарушало лишь наше тяжелое дыхание. Потом я начал медленно осознавать, что странные краски бледнеют и удаляются, что небо над головой перестало вращаться. Между тем сестра, не поднимая головы и не глядя на меня, но, напротив, прижимаясь лицом к моей груди, спросила чуть слышно и несмело:

– Ты не жалеешь об этом, брат?

– Я жалею только о том, что все кончилось! – воскликнул я так рьяно, что вспугнул перепела, который взлетел из травы рядом с нами.

– Значит, мы сможем проделать это снова? – пробормотала Тцитци, по-прежнему не глядя на меня.

– А разве это возможно? – спросил я, и вопрос сей был вовсе не так глуп и нелеп, как могло бы показаться. Я задал его по неведению, тем паче что мой член выскользнул из нее и снова стал маленьким и холодным, каким был всегда. И вряд ли стоит смеяться над тем, что мальчишке, впервые познавшему женщину, показалось, что подобное наслаждение можно испытать лишь единожды в жизни.

– Ну, не сейчас, – ответила Тцитци. – Взрослые вот-вот вернутся. В какой-нибудь другой день, да?

– Аййо, каждый день, если это возможно!

Тцитци приподнялась на руках и с озорной улыбкой взглянула сверху вниз на мое лицо.

– Надеюсь, в другой раз мне не придется тебя дурманить?

– Дурманить?

– Ну, я имею в виду твое головокружение, оцепенение и все эти странные краски, которые ты видел. Признаюсь, брат, я совершила греховный поступок: стащила из храма при пирамиде один из их дурманящих грибов, растолкла и подмешала тебе в лепешки.

Поступок, совершенный ею, был не только греховным, но и безрассудным по своей дерзости. Маленькие черные грибы именовались теонанакатль, или «плоть богов», что само по себе уже указывало, насколько они были редки и как высоко ценились. Доставляли их с большим трудом и за высокую плату с какой-то священной горы в глубине земель миштеков, а вкушать «плоть богов» дозволялось лишь жрецам и прорицателям, причем лишь в тех случаях, когда возникала необходимость в предсказании будущего. Окажись Тцитци пойманной на краже этой святыни, ее убили бы на месте.

– Никогда больше так не делай, – сказали. – Зачем вообще тебе это понадобилось?

– Да затем, что я хотела сделать... то, что мы только что сделали, но боялась, как бы ты, узнав, на что я тебя подбиваю, не воспротивился.

Интересно, а мог ли я и вправду воспротивиться? Во всяком случае, ни в тот раз, ни, разумеется, во все последующие ничего подобного не случилось, и я всегда испытывал точно такое же блаженство, но уже без помощи дурмана...

Да, мы с сестрой совокуплялись бесчисленное количество раз на протяжении всех тех последующих лет, пока я еще жил дома, причем делали это, не упуская ни малейшей возможности. И в карьере, во время обеденного перерыва, и в кустах на пустынном берегу озера, и, два или три раза, в нашем собственном доме, когда отец и мать отлучались на достаточно долгое время. Набираясь опыта, мы взаимно избавлялись от неловкости, хотя, конечно, оставались крайне наивными: так, например, нам обоим и в голову не приходило попробовать заняться этим восхитительным делом еще и с кем-нибудь другим. Мы мало чему могли научить друг друга (и далеко не сразу обнаружили, что то же самое можно проделывать, когда я наверху), однако со временем сами придумали множество разнообразных позиций.

Так вот, в тот день сестра соскользнула с меня и растянулась в блаженной неге. И тут выяснилось, что наши животы увлажнены и запачканы кровью, брызнувшей после разрыва ее читоли, и другой жидкостью. Моим собственным омисетль, белым, как октли, но более клейким. Тцитци окунула пучок сухой травы в маленький кувшинчик с водой и хорошенько нас вымыла, не оставив ни на коже, ни на одежде никаких предательских следов. Потом сестра снова надела нижнюю набедренную повязку, расправила смявшуюся верхнюю одежду, поцеловала меня в губы, сказала (хотя первым это следовало бы сделать мне) спасибо и вприпрыжку убежала по травянистому склону.

Вот так, о писцы моего господина, и закончилось в тот день мое детство.

IHS S.С.C.M.

Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю

Его Наиславнейшему Величеству из города Мехико, столицы Новой Испании, в день Поминовения Усопших, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот двадцать девятый, шлем мы наш нижайший поклон.

Посылая по повелению Вашего Величества, со всей подобающей почтительной покорностью, хотя и с неохотой, очередное дополнение к так называемой «Истории ацтеков», Ваш верный слуга просит разрешения процитировать сочинение Вариуса Геминуса, ту его часть, где речь идет об обращении к государю с неким vexata quaestio[14]: «Тот, кто осмеливается говорить перед тобой, о Кесарь, не знает твоего величия, тот, кто не осмеливается говорить перед тобой, не ведает твоей доброты...»

Хотя мы рискуем показаться нашему монарху дерзкими и заслужить упрек, мы умоляем Вас, государь, дозволить нам прекратить сие пагубное занятие. Признаюсь, что, поелику в предыдущей порции откровений нечестивого дикаря, доставленной в Ваши королевские руки, оный нечестивец с легкостью, словно в мелком проступке, признается в совершении отвратительного греха кровосмешения – преступления, запрещенного во всем известном мире, как в цивилизованном, так и в диком; злодеяния, каковое признают отвратительным даже такие выродившиеся народы, как баски, греки и англичане; проступка, порицаемого даже несовершенным lex non scripta[15] варваров, включая и соплеменников этого индейца, и, следовательно, акта столь греховного, что мы не можем смотреть на оный сквозь пальцы лишь потому, что на момент его свершения грешник не имел представления о христианской морали, – мы были уверены, что Ваше Набожное Величество, ужаснувшись и преисполнившись отвращения, прикажет немедленно положить конец гнусным излияниям сего безнравственного ацтека, если не самой его жизни.

Однако верный клирик Вашего Величества еще ни разу не ослушался приказа, исходящего от нашего сеньора, а потому ниже прилагает дальнейшие страницы, записанные за время, прошедшее после отправки предыдущих. Мы будем принуждать писцов и переводчика продолжать их тяжкий, отвратительный труд и вести сию мерзкую хронику до тех пор, пока наш Наипочтеннейший император не сочтет возможным положить этому конец. Осмелимся лишь молить Вас, государь, по прочтении прилагаемого фрагмента биографии вышеупомянутого ацтека, содержащего истории, каковых устыдились бы и в Содоме, отринуть скверну и повелеть прекратить дальнейшее ведение сей непристойной летописи.

И да пребудут неизбывным наставлением в путях и делах Вашего Величества чистота и непорочность Господа Нашего Иисуса Христа. Сие есть искреннее желание преданного Вашему Священному Императорскому Католическому Величеству слуги, легата и посланца Хуана де Сумарраги, в чем он и подписывается собственноручно.

TERTIA PARS[16]

В то время, когда меня прозвали Кротом, я еще учился в школе. Каждый вечер после окончания рабочего дня я, как и другие дети старше семи лет со всего Шалтокана, отправлялся либо в Дом Созидания Силы, предназначавшийся только для мальчиков, либо в Дом Обучения Обычаям, который мальчики и девочки посещали совместно. В Доме Силы нас, мальчишек, заставляли выполнять тяжелые физические упражнения, закаляя мускулы и волю. Мы учились игре в мяч, тлачтли и получали первые навыки владения боевым оружием. В Доме Обычаев детей нашего возраста кратко знакомили с историей Мешико и других земель, несколько более подробно рассказывали о наших богах и о посвященных им многочисленных праздниках, обучали искусству обрядового пения, танцев и игры на музыкальных инструментах, которыми сопровождались все эти религиозные церемонии.

Только в этих телпочкалтин, или низших школах, мы, простолюдины, смешивались как равные с отпрысками знати и даже с несколькими детьми рабов, которые явно выделялись своими способностями. Считалось, что этого начального образования, в котором упор делался на воспитании вежливости, почтительности к родителям и достижении изящества и физической ловкости, для детей рядовых членов общины более чем достаточно, а уж для горстки детей рабов, которых сочли достойными обучения, такая возможность и вовсе была редким отличием и высокой честью.

Лишь немногие мальчики из простонародья могли рассчитывать на дальнейшее обучение в Домах Обычаев и Силы, совершенно недоступное для мальчиков-рабов и для всех девочек, будь они даже самого знатного рода. Чтобы продолжить учение в калмекактин, сыновья знатных родителей обычно покидали остров, поскольку на Шалтокане такой школы не было. Преподавали в подобных заведениях принадлежавшие к особому ордену жрецы, а учившиеся там по завершении обучения сами становились жрецами, правительственными чиновниками, писцами, историками, художниками, целителями и занимались другими, столь же почитаемыми занятиями. Поступление в калмекактин не было запрещено любому рожденному свободным юноше, но посещение его и проживание там обходились так дорого, что большинству простых людей такие траты было не осилить. Исключение составляли юноши, за время учебы в низшей школе проявившие исключительные способности, – таких обучали бесплатно.

Должен признаться, что я ни в Доме Созидания Силы, ни в Доме Обучения Обычаям ничем особенно себя не проявил. Помнится, когда я впервые появился в музыкальном классе, наставник мальчиков попросил меня спеть что-нибудь, чтобы он мог оценить мой голос. А когда я спел, он сказал:

– Звуки забавные, но пением бы я их не назвал. Может, попробовать научить тебя играть на каком-нибудь инструменте?

Увы, вскоре выяснилось, что я столь же неспособен извлечь мелодию из флейты с четырьмя дырочками или подобрать ритм хоть на одном из множества звучавших в разной тональности барабанов. В конце концов потерявший терпение наставник отправил меня в группу, осваивавшую простейший танец для начинающих, танец Громовой Змеи. Каждый танцор, притопнув, делал маленький прыжок вперед, совершал полный оборот кругом, припадал на одно колено и, вернувшись в исходную позицию, повторял все с начала. Когда мальчики и девочки, выстроившиеся в длинную колонну, последовательно, один за другим, проделывают эти движения, слышится непрерывный грохот, а их строй со стороны и впрямь производит впечатление извивающейся змеи. Или, во всяком случае, должен производить.

– Это первая в моей жизни Громовая Змея, которую мне приходится выстраивать с таким чудиком! – воскликнула наставница девочек.

– А ну выйди из этого ряда, Малинкуи! – вскричал следом за ней наставник мальчиков.

И с этого времени я стал для него Малинкуи, то есть Чудиком. С тех пор всякий раз, когда на острове, на площади перед пирамидой проводили церемонии и ученики нашей школы публично исполняли ритуальный танец, мое участие в празднестве сводилось к битью в барабан из черепашьего панциря парой маленьких оленьих рогов или к выбиванию ритма зажатыми в каждой руке клешнями краба. К счастью, честь нашей семьи на таких мероприятиях всегда поддерживала сестра: она выступала с сольным танцем, который пользовался неизменным успехом. Тцитци могла танцевать вообще без музыкального сопровождения, причем у зрителей создавалось впечатление, будто она слышит какую-то особую, звучащую лишь для нее одной музыку.

А вот мне начинало казаться, будто у меня нет собственного лица либо, напротив, их так много, что я не в силах разобраться, какое же из них настоящее. Дома я был Микстли, Туча, соседи чаще называли меня Тоцани, Кротом, в Доме Обычаев кликали Малинкуи, Чудиком. Ну а в Доме Созидания Силы я вскоре заслужил еще одно прозвище: Пойяутла, Связанный Туманом.

К счастью, с мускулами мне повезло больше, чем с музыкальными способностями, ибо я унаследовал рост, стать и силу моего отца. К четырнадцати годам я перерос многих учеников, бывших старше меня на два года, ну а прыгать, бегать и поднимать тяжести может, по моему разумению, даже слепец. Во всяком случае, наставник не находил изъянов в выполнении мною физических упражнений, пока дело не доходило до командной игры. Если бы в игре тлачтли допускалось использование рук и стоп, я играл бы лучше, ибо человек действует ими почти инстинктивно, однако удары по твердому мячу оли разрешалось наносить только локтями, коленями и ягодицами, да и сам этот мяч, когда мне вообще удалось его заметить, виделся лишь как смутная клякса. Соответственно, хотя на время игры мы надевали шлемы, набедренники, наколенники и налокотники из толстой кожи, а торс мой защищала толстая хлопковая безрукавка, я постоянно получал синяки и ссадины от ударов мяча.

Хуже того, я редко мог отличить своих товарищей по команде от игроков противника. А если уж мне, пусть и нечасто, удавалось попасть по мячу коленом или бедром, я вполне мог отправить его не в те ворота – приземистые каменные арки по колено высотой, которые, согласно сложным правилам этой игры, в ходе ее переносятся с места на место по краям игровой площадки. Что же до того, чтобы закинуть мяч в одно из вертикальных каменных колец, укрепленных высоко вдоль линии схождения двух окружавших площадку стен (это приносило победу вне зависимости от очков, набранных до этого каждой командой), то такой бросок и опытным-то игрокам с отменным зрением удавался лишь изредка, можно сказать, по счастливой случайности. Ну а для меня, видевшего все сквозь пелену тумана, это было бы настоящим чудом.

Вскоре наставник перестал привлекать меня к игре, и мое участие с тех пор сводилось к тому, чтобы следить за кувшином с водой и черпаком, а также колючками для уколов и сосательными тростинками, с помощью которых школьный целитель возвращал подвижность онемевшим мышцам игроков, отворяя в местах кровоподтеков густую черную кровь.

Кроме того, нас обучали действиям в боевом строю и владению оружием. Наставником по боевым искусствам был немолодой, покрытый шрамами куачик, «старый орел», каковой титул давался человеку, на деле доказавшему свою воинскую доблесть. Звали его Икстли-Куани, или Пожиратель Крови, и ему, надо полагать, было хорошо за сорок. Носить перья на голове и прочие знаки отличия настоящих воинов нам, мальчишкам, не разрешалось, однако у нас были деревянные или плетеные и обтянутые кожей щиты и сделанные по нашему росту боевые доспехи. Последние представляли собой стеганые одеяния из вымоченного в рассоле и затвердевшего хлопка, защищавшие все тело, от шеи до запястий и лодыжек. Эти доспехи предоставляли некоторую свободу движений и служили защитой от стрел, во всяком случае выпущенных с дальнего расстояния, но – аййя! – как же в них было жарко! Они царапали тело, и, пробыв в них совсем недолго, человек исходил потом.

– Первым делом, – заявил Пожиратель Крови, – вы должны научиться издавать боевые кличи. Конечно, в настоящий бой вы пойдете под трубные звуки раковин, гром барабанов и треск трещоток. Но не помешает добавить к этому шуму и ваши собственные голоса, призывающие убивать, а также удары ваших кулаков или оружия по щитам. Уж я-то знаю по собственному опыту: оглушительный шум сам по себе может служить оружием. Он может поколебать сознание человека, разбавить водой его кровь, ослабить его мускулы, может даже опустошить его мочевой пузырь и кишки. Но если этот шум производите вы сами, то на вас он подействует совсем по-другому: укрепит вашу решимость и поднимет боевой дух.

Таким образом, несколько недель подряд, не получив даже учебного оружия, мы учились во весь голос подражать резкому клекоту орла, рычанию ягуара, протяжному уханью совы и пронзительным крикам попугая. Мы учились скакать и неистовствовать в притворном боевом рвении, делать угрожающие жесты и корчить угрожающие гримасы, учились с такой силой стучать по щитам, что они окрашивались кровью наших разбитых кулаков.

Не знаю, как у других народов, но у нас в Мешико воинские подразделения оснащались оружием, предназначенным для достижения конкретных целей, причем каждый человек имел возможность также дополнительно выбрать то, что ему лучше подходило. К некоторым необычным видам вооружения относились, например, кожаная праща для метания камней, тупой каменный топор, которым били, как молотом, тяжелая палица с утолщением, утыканным обсидиановыми остриями, трезубец с наконечниками из зазубренных костей и меч, представлявший собой насаженное на рукоять рыло рыбы-пилы. Но в основном воины Мешико сражались четырьмя видами оружия.

Всякое сражение начиналось с обстрела противника из луков – оружия, поражавшего на расстоянии. Мы, ученики, долгое время практиковались со стрелами, имевшими вместо наконечников из острого обсидиана мягкие шарики оли. Как-то раз наставник выстроил примерно двадцать человек в шеренгу и сказал:

– Предположим, что близ вон тех кактусов нопали, – он указал на то, что моему взору представилось лишь размытым зеленоватым пятном, – находится враг. – Натяните луки изо всех сил и вставьте стрелы так, чтобы они смотрели точно посередине между положением солнца и линией горизонта. Готовы? Встаньте поудобнее. Теперь прицельтесь в кактусы. Спустить тетивы!

Стрелы взвились в воздух, и почти сразу же последовал дружный разочарованный стон. Описав дугу, стрелы кучно вонзились в землю, причем ни одна из них даже не задела кактуса. Правда, выстрел на сто шагов удался всем, но лишь потому, что наставник уточнил, как следует натягивать лук и под каким углом стрелять. Всем было стыдно за промах, и мы воззрились на наставника, ожидая, что он объяснит, в чем заключается оплошность.

Он указал на квадратные и прямоугольные боевые стяги, древки которых были воткнуты в землю повсюду вокруг нас.

– Для чего нужны эти полотнища? – спросил Пожиратель Крови.

Мы переглянулись. Потом Пактли, сын владыки Красной Цапли, ответил:

– Остроконечные флажки носят на поле боя командиры подразделений. Если мы в ходе сражения рассеемся, эти флажки укажут, куда надо собираться для перегруппировки.

– Верно, Пактцин, – похвалил его наставник. – Ну а вот тот, длинный стяг из перьев, он для чего нужен?

Последовал очередной обмен взглядами, и Чимальи робко произнес:

– Мне кажется, мы носим его в знак гордости тем, что являемся воинами Мешико.

– Ответ хоть и неверный, но достойный, – заявил Пожиратель Крови, – так что наказания не последует. Но пусть все обратят внимание на то, как стелется по ветру этот вымпел.

Мы воззрились на флаг. Ветер был не слишком силен, и полотнище не реяло, как бывает, под прямым углом к древку, однако и не обвисло, а полоскалось под углом к земле.

– Ветер! Он дует справа налево! – взволнованно воскликнул один мальчик. – Мы целились правильно, куда надо, но ветер отнес наши стрелы в сторону от цели!

– Если вы промахнулись, значит, прицел был неверным, – сухо указал наставник. – Нечего сваливать вину на бога ветра. Чтобы ваши стрелы попадали куда надо, вы должны принимать во внимание то, с какой силой и в каком направлении дует Эекатль в свою ветровую трубу. Именно с этой целью на поле боя выносится стяг из перьев: по тому, в какую сторону он смотрит и под каким углом висит, можно определить, куда и с какой силой дует ветер, а значит, и рассчитать, далеко ли снесет он ваши стрелы. А сейчас марш туда! Соберите свои стрелы, повернитесь и выпустите их в меня! Слышите? Тот, кому удастся попасть в меня, получит освобождение от порки, даже самой заслуженной.

Мы припустили со всех ног, живо собрали стрелы и выпустили их в куачика. Увы, все они снова пролетели мимо.

Если лук и стрелы используют, чтобы поразить врага на дальнем расстоянии, то для более близкой цели подходит дротик, имеющий укрепленный на легком древке тонкий, острый обсидиановый наконечник. Он не оперен, а дальность его полета и поражающая сила зависят от силы и сноровки метателя.

– Имейте в виду, – говорил Пожиратель Крови, – как бы ни был могуч воин, одной лишь рукой он никогда не сможет метнуть дротик так далеко, как при помощи копьеметалки атль-атль. На первый взгляд эта палка с зацепом кажется неуклюжей, но когда вы после долгой практики овладеете ею как следует, то поймете, зачем она нужна: она удлинит вашу руку и удвоит вашу силу. На расстоянии тридцати длинных шагов вы сможете вогнать дротик в дерево толщиной в мачту. А теперь, мальчики, представьте, что будет, если он, пущенный с такой силой, попадет в человека?

Если после перестрелки и метания дротиков отряды сближались, в ход шли длинные копья с более широкими и тяжелыми обсидиановыми наконечниками. Нанося ими колющие удары, наши воины старались не подпускать противника вплотную. Ну а главным оружием неизбежно решающей судьбу битвы рукопашной схватки служил меч, именовавшийся макуауитль, что в переводе означает «охотящееся слово». Звучит не так уж и грозно, но меч этот был самым страшным, смертоносным оружием, применявшимся нашими войсками.

Макуауитль представлял собой планку из очень твердого дерева, длиной с руку и шириной в ладонь, по краям которой были вставлены острые обсидиановые пластины. Рукоять меча имела длину, позволявшую воину действовать как одной, так и обеими руками, причем она тщательно вырезалась и подгонялась под меченосца, для удобства его хватки. Обсидиановые пластины не просто вставлялись в дерево: мечу придавалось такое значение, что при его изготовлении в ход шла даже магия. Острые сколы обсидиана крепились в прорезях с помощью волшебного клея, в состав которого входили жидкий оли, драгоценная душистая смола копали и свежая кровь, которую поставляли жрецы бога войны Уицилопочтли.

Из обсидиана получаются зловещего вида наконечники стрел и копий или лезвия мечей, блестящие, словно кристаллы кварца, но черные, как Миктлан, загробный мир. Правильно обработанный, этот камень имеет грани столь острые, что с его помощью можно делать разрезы, тонкие, как травинка, и наносить глубокие, рассекающие раны. Единственным его недостатком является то, что обсидиан хрупок и может разбиться от удара о щит или меч противника. Но даже при этом в руках сильного, опытного бойца макуауитль с обсидиановыми лезвиями представляет грозное оружие, рассекающее человеческую плоть и кости с такой легкостью, словно это пучок травы. Ибо – о чем постоянно напоминал нам Пожиратель Крови – на войне враги являются не людьми, а всего лишь сорняками, каковые необходимо скосить.

Точно так же как наши стрелы, дротики и копья имели наконечники из резины, так и учебные мечи делали такими, чтобы мы не могли случайно изувечить друг друга. Основная планка изготовлялась из легкого дерева с мягкой древесиной, так что при нанесении слишком сильного удара такой меч просто ломался. Ну а по краям его вместо острых обсидиановых пластин вставлялись перья. Перед тем как двое учеников вступали в учебный поединок, наставник смачивал эти перья красной краской, с тем чтобы каждый нанесенный удар оставлял четкую отметину, похожую на настоящую рану. Краска была стойкой, и эти отметины сохранялись долго. За весьма короткое время мое лицо и тело оказались испещрены красными метками, так что мне стало неловко появляться на людях. Именно тогда наш куачик поговорил со мною наедине. Он был суровым многоопытным бойцом, твердым, как обсидиан, и, вероятно, не получившим, кроме воинских навыков, никакого образования, но при всем том далеко не глупцом.

Представ перед Пожирателем Крови, я, как подобало, выразил свое почтение ритуальным жестом, целуя руку и землю, после чего, не вставая с колен, сказал:

– Наставник, тебе уже ведомо, что глаза мои слабы. Боюсь, ты напрасно тратишь время и терпение, пытаясь обучить меня воинскому искусству. Окажись все эти метки на моем теле настоящими ранами, я давно уже был бы мертв.

– И что с того? – прохладно произнес он, после чего присел, чтобы я лучше мог его слышать. – Внемли мне, Связанный Туманом, я поведаю тебе о человеке, повстречавшемся мне некогда в Куаутемалане, стране Спутанного Леса. Может быть, ты знаешь, что тамошние жители, все до единого, очень боятся смерти. Вот и этот человек, проявляя крайнюю осторожность, избегал малейшей угрозы, а ведь вся наша жизнь полна риска. Он окружил себя целителями, жрецами и кудесниками, вкушал только самую питательную пищу и хватался за всякое снадобье, о котором говорили, будто оно укрепляет здоровье. Ни один человек в мире никогда не заботился о своей жизни лучше. Он жил только ради того, чтобы продолжать жить.

Пожиратель Крови умолк. Я подождал, но поскольку продолжения не последовало, спросил:

– И что же, наставник, стало с этим человеком?

– Он умер.

– И это все?

– А что еще в конечном счете происходит с любым человеком? Я и не помню, как его звали. Никто ничего не помнит о нем, кроме того, что он жил, а потом умер.

После очередной паузы я сказал:

– Наставник, я знаю, что если буду убит на войне, то моя смерть послужит насыщению богов, они щедро наградят меня в загробном мире, и, возможно, мое имя не будет забыто. Но не могу ли я, прежде чем настанет мой черед умереть, сделать в этом мире что-то по-настоящему важное и полезное?

– Мой мальчик, если, оказавшись в бою, ты нанесешь хотя бы один верный удар, можешь считать, что ты уже совершил нечто важное и полезное. Даже если в следующий момент тебе суждено быть убитым, ты уже достигнешь большего, чем все те люди, которые влачат свое жалкое существование до тех пор, пока боги не устают смотреть на пустую суетность их жизней и не смахивают их в пропасть забвения.

Пожиратель Крови поднялся.

– Связанный Туманом, вот мой собственный макуауитль, долго служивший мне верой и правдой. Возьми его. Только постарайся почувствовать рукоять.

Должен признаться, что, когда мне впервые в жизни довелось взять в руки боевое оружие, а не игрушечную щепку, окаймленную перьями, меня охватило радостное возбуждение. Меч был тяжел, просто зверски тяжел, но сам его вес как бы возглашал: «Во мне сила!»

– Вижу, ты размахиваешь им, держа в одной руке, что под силу лишь очень немногим мальчикам твоего возраста, – промолвил наставник. – А теперь, Связанный Туманом, иди сюда. Видишь этот крепкий нопали? А ну нанеси по нему смертельный удар.

Кактус был старый, величиной почти с дерево. Его колючие зеленые листья походили на весла, а покрытый коричневатой корой ствол не уступал по толщине моей талии. Я сделал мечом пробный взмах и, действуя одной лишь правой рукой, полоснул обсидиановым клинком по растению. Лезвие с голодным причмокиванием погрузилось в кору.

Я высвободил его, перехватил рукоять обеими руками, замахнулся и, вложив в него всю свою силу, нанес новый удар, рассчитывая, что на сей раз лезвие вонзится гораздо глубже. Эффект, однако, превзошел все мои ожидания: меч начисто разрубил ствол кактуса, разбрызгав его сок, словно бесцветную кровь. Верхняя часть нопали с треском повалилась вниз, и нам с наставником пришлось отскочить в сторону, чтобы не угодить под усеянную острыми колючками падающую массу.

– Аййа, Связанный Туманом! – восхищенно воскликнул Пожиратель Крови. – Пусть ты и лишен некоторых других качеств, но зато обладаешь силой прирожденного воина.

Я покраснел от удовольствия, однако вынужден был сказать:

– Да, наставник. Силы мне не занимать, и я могу нанести мощный удар. Но как насчет моего плохого зрения? Что, если этот удар придется вовсе не по цели, а то я и вовсе задену кого-нибудь из своих?

– Ни один куачик, отвечающий за новобранцев, никогда не отведет тебе в боевом порядке такое место, где существует риск подобного несчастья. В Цветочной Войне командир поместит тебя среди «пеленающих», тех, кто носит при себе веревки, с тем чтобы связывать пленных и конвоировать их домой для принесения в жертву. Ну а на настоящей войне твое место будет в тыловом отряде, среди «поглощающих», чьи ножи даруют избавление от страданий тем воинам, и своим, и вражеским, которые, будучи раненными, остались лежать на земле, в то время как сражение пронеслось дальше.

– «Пеленающие» и «поглощающие», – пробормотал я. – Едва ли в рядах и тех и других можно стяжать славу героя или заслужить награду в загробном мире.

– Прежде ты говорил об этом мире, – строго напомнил мне наставник, – причем говорил о службе, а не героизме. Даже самые смиренные могут служить с пользой. Припоминаю, что было, когда мы вступили в дерзкий город Тлателолько, дабы присоединить его к нашему Теночтитлану. Воины этого города, разумеется, сражались с нами на улицах, но женщины, дети и дряхлые старики стояли на крышах домов и бросали оттуда на нас большие камни, гнезда, полные сердитых ос, и даже пригоршни собственных испражнений!

Здесь, о писцы моего господина, мне следует остановиться и кое-что пояснить, ибо среди множества войн, которые мы вели, сражение за Тлателолько стояло особняком. Наш Чтимый Глашатай Ашаякатль просто счел необходимым покорить этот надменный город, лишить его независимости и силой заставить его жителей признать власть нашей великой столицы Теночтитлана. Но, как правило, остальные наши воины против других народов не имели своей целью завоевания, во всяком случае в том смысле, в каком ваши войска завоевали всю эту страну, назвав ее Новой Испанией и превратив в покорную колонию великой Испании, вашей родины. Мы тоже побеждали другие народы и приводили их к покорности, но их страны при этом не прекращали существовать. Мы сражались для того, чтобы показать свою мощь и востребовать с менее сильных дань. Когда другой народ покорялся и признавал зависимость от Мешико, он оставался жить на своей земле, возглавляемый собственными вождями, и продолжал пользоваться всем, что даровали ему боги – золотом, пряностями, оли, да чем угодно, – за исключением определенной доли, которая отныне изымалась и должна была ежегодно доставляться ко двору нашего Чтимого Глашатая.

Кроме того, если возникала нужда, воины покоренных народов должны были принимать участие в наших походах. Однако все эти племена сохраняли свои названия, свой привычный уклад жизни и свою религию. Мы не навязывали им свои законы, обычаи или своих богов. Например, бог войны Уицилопочтли был нашим богом. Именно его милостью мешикатль были возвышены над прочими народами, и мы вовсе не собирались делить щедроты этого бога с кем-либо еще. Напротив, побеждая те или иные племена, мы нередко обнаруживали новых богов (или новые воплощения известных богов) и, сделав копии их статуй, устанавливали в наших храмах.

Должен признать, что по соседству с нами существовали и такие народы, добиться от которых признания покорности и уплаты дани нам так и не удалось. Примером тому прилегающий к нам с востока Куаутлашкалан, земля Орлиных Утесов, называемая нами обычно просто Тлашкала, Утесы или Скалы. Вы, испанцы, по какой-то причине предпочли назвать ее Тласкала, что вызывает смех, поскольку это слово означает на нашем языке попросту «тортилья».

Тлашкала была подобна острову, ибо со всех сторон ее окружали подвластные нам страны. Однако ее правители упорно отказывались подчиниться нам хоть в чем-то, и поэтому их земля находилась в изоляции и испытывала большие трудности со ввозом многих необходимых товаров. Если бы жители Тлашкалы не торговали с нами, хоть и скрепя сердце, священной смолой копали, которой богаты их леса, у них не было бы даже соли, чтобы приправить пищу.

Поскольку наш юй-тлатоани не поощрял торговлю с тлашкалтеками, надеясь, что рано или поздно они смирят свою гордыню и покорятся, упрямцам приходилось испытывать тяжкие, унизительные лишения. Например, они вынуждены были обходиться лишь собственным хлопком, которого там растет очень мало, отчего даже их знати приходилось носить мантии из хлопка, смешанного с грубыми волокнами конопли, или магуй. В Теночтитлане в такой одежде ходили только рабы или дети. Понятно, что жители Тлашкалы ненавидели нас от всей души, и вам хорошо известно, какие суровые последствия возымела эта ненависть и для нас, и для самих тлашкалтеков, и для всех, населявших те земли, которые ныне именуются Новой Испанией.

– И кстати, – сказал мне Пожиратель Крови в ходе того памятного разговора, – как раз сейчас наши войска постыдно увязли на западе, в борьбе с упорствующим в неподчинении нашей воле народом. Предпринятая Чтимым Глашатаем попытка вторжения в Мичоакан, страну Рыбаков, была с позором для нас отбита. Ашаякатль рассчитывал на легкую победу, ибо ни во что не ставил медные клинки этих пуремпече, однако они нанесли нам поражение.

– Но как, наставник? – удивился я. – Как мог миролюбивый народ, вооруженный не твердым обсидианом, а мягкой медью, дать отпор непобедимому Мешико?

Старый воин пожал плечами.

– Может быть, пуремпече и не выглядят воинственными, однако, защищая свою родину, озерный край Мичоакан, они сражаются с великой яростью и отвагой. К тому же, по слухам, они обнаружили какой-то магический металл, который замешивают в свою медь, пока она еще расплавлена. Выкованные из этого сплава клинки обретают такую прочность, что наши обсидиановые лезвия кажутся в сравнении с ними сделанными из коры.

– Чтобы рыбаки и земледельцы побили могучих воинов Ашаякатля... – пробормотал я себе под нос.

– Можешь быть уверен, мы снова вторгнемся в их край, – промолвил Пожиратель Крови. – До сих пор Ашаякатль хотел всего лишь получить доступ к их богатым рыбой заводям и плодоносным долинам, но теперь к этому добавилось стремление раздобыть секрет магического металла. Он выступит против пуремпече снова, и когда это случится, ему потребуется каждый, кто способен шагать в строю. Даже... – Наставник умолк, но потом продолжил: – Даже ветеран с негнущимися суставами вроде меня или тот, кто сможет служить разве что «вяжущим» или «поглощающим». Нам всем, мой мальчик, должно быть закаленными, обученными и готовыми к бою.

Вышло, однако, так, что Ашаякатль умер прежде, чем успел снова вторгнуться в Мичоакан, находящийся в том краю, который вы теперь называете Новой Галисией. При следующем Чтимом Глашатае мы, мешикатль и пуремпече, ухитрялись жить в своего рода взаимном уважении. И мне вряд ли стоит напоминать вам, почтенные братья, что ваш собственный военачальник, этот мясник Белтран де Гусман, и по сей день все еще пытается сокрушить упорно сопротивляющиеся отряды своенравного племени. Пуремпече держат оборону вокруг озера Чапалан и в других отдаленных уголках Новой Галисии, отказываясь покориться вашему королю Карлосу и вашему Господу Богу.

Я рассказал о войнах, которые велись ради завоевания соседних народов. Уверен, что природа таких войн понятна даже вашему кровожадному Гусману, хотя, конечно, ему в жизни не уразуметь, как можно сохранять побежденным не только жизнь, но и право на самоуправление. Но сейчас позвольте мне рассказать о наших Цветочных Войнах, ибо все, что связано с ними, остается непонятным для белых людей. «Как, – спрашивали меня многие, – могло быть, чтобы дружественные народы вели между собой столько совершенно ненужных, ничем не спровоцированных войн? И чтобы при этом ни одна из сторон даже не пыталась победить?»

Я по мере сил постараюсь вам это объяснить.

Любая война по самой своей природе угодна нашим богам, ибо воин, умирая, проливает кровь, влагу жизни, самый драгоценный дар, который может преподнести им человек. В войне завоевательной или карательной целью является окончательная победа, и воины обеих сторон сражаются, чтобы убить или быть убитыми. Недаром мой наставник называл врагов сорняками, которые необходимо выкосить. В ходе таких войн лишь немногие попадали в плен, чтобы умереть впоследствии в ходе церемониального жертвоприношения. Но умирал ли воин на поле боя или на алтаре храма, его смерть считалась Цветочной Смертью, почетной для него самого и угодной богам. Во всем этом, если взглянуть на происходившее с точки зрения богов, был только один минус: войны происходили недостаточно часто. Они случались лишь время от времени, а насыщающая кровь, равно как и павшие воины, которые становились их слугами в загробном мире, требовались богам постоянно. Бывало, между двумя войнами проходили долгие годы, и все это время богам приходилось поститься и ждать. Что, разумеется, раздражало их, и в год Первого Кролика они дали нам об этом знать.

Это случилось лет за двенадцать до моего рождения, но отец отчетливо помнил те события и частенько рассказывал о них, печально покачивая головой. В тот год боги наслали на все плато самую суровую зиму на людской памяти. Мало того что стужа и пронизывающие, обжигающие холодом ветра безвременно унесли жизни многих младенцев, болезненных старцев, домашних животных и даже диких зверей, так шестидневный снегопад еще и погубил прямо на корню все наши зимние посевы. В ночном небе наблюдались таинственные огни, полоски окрашенного холодом свечения, которые отец описывал как «богов, зловеще шагавших по небесам». По его словам, лица их «оставались неразличимы: народ лицезрел лишь мантии из белых, зеленых и голубых перьев цапель».

И это было только начало. Весна не просто положила конец холоду, но принесла палящую, изнуряющую жару, а в сезон дождей дождей не последовало. Ту часть наших посевов и животных, которая смогла пережить стужу и снегопад, теперь губила засуха. И этому бедствию не было видно конца и края. Следующие годы оказались такими же: стужа сменялась жарой и засухой. Во время холодов наши озера замерзали, а в жару съеживались: вода в них нагревалась и становилась такой соленой, что рыба гибла, всплывала брюхом кверху и гнила, наполняя воздух зловонием.

Этот период, который старые люди и по сию пору зовут Суровыми Временами, продлился пять или шесть лет. Ййа, аййа, должно быть, эти времена были не просто суровы, а ужасны, если нашим гордым, самолюбивым масехуалтин приходилось продавать себя в рабство. Видите ли, другие народы, жившие за пределами этого плато, в южных нагорьях и в прибрежных Жарких Землях, не подверглись подобным напастям. Они предлагали нам на обмен плоды своих по-прежнему щедрых урожаев, но с их стороны это вовсе не было великодушием, ибо они знали, что нам почти нечего предложить в ответ, только самих себя. Наши соседи, особенно те, кому прежде приходилось признавать наше превосходство, были рады возможности покупать «чванливых мешикатль» в качестве рабов и унижать нас еще сильнее, предлагая ничтожную плату.

В ту пору за крепкого работящего мужчину давали в среднем пятьсот початков маиса, а за женщину в детородном возрасте – всего четыреста. Если семья имела только одного пригодного для продажи ребенка, то этим мальчиком или девочкой приходилось пожертвовать, чтобы остальные домочадцы не умерли с голоду. Если в семье были только младенцы, ее глава продавал себя. Но долго ли могла продержаться семья на четырех или пяти сотнях маисовых початков? И что было делать, кого продавать после того, как эти початки оказывались съедены? Даже вернись нежданно Золотой Век, разве могла семья выжить без работающего отца? Да и Золотой Век что-то не наступал...

Все это происходило в правление Мотекусомы Первого, который, пытаясь облегчить страдания народа, опустошил и государственную, и свою личную казну. Наконец, когда все хранилища и амбары опустели, а никаких признаков конца Суровых Времен не наблюдалось, Мотекусома и его Змей-Женщина созвали Совет Старейшин, на который пригласили провидцев и прорицателей. За точность не поручусь, но рассказывают, будто на том достопамятном совещании происходило следующее.

Один седовласый кудесник, потративший месяцы, бросая гадательные кости и сверяя результаты со священными книгами, провозгласил:

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«– Это особого рода аппарат, – сказал офицер ученому-путешественнику, не без любования оглядывая, ко...
«– Значит, вы рассчитываете вернуться обратно? Домой?...
Фантазия в русском стиле на английские темы...
История вечная, как мир: убеленный сединами государственный деятель влюбляется в юную красавицу… Все...