<НРЗБ> Гандлевский Сергей
– Вы мне сегодня приснились, – сказал Криворотов, панически стараясь вместить в оставшуюся сотню шагов главное и совершенно внезапное сегодняшнее событие.
– Разве мы виделись раньше?
– Вы мне впрок приснились.
Аня хмыкнула в нос и выжидательно остановилась у тускло освещенного подъезда. Криворотов потупился в молчании на целую вечность или больше и с тикающим сердцем, словно вставая в полный рост в атаку, рывком привлек к себе девушку и наспех с силой поцеловал. И также молча развернулся и зашагал прочь под оглушительный марш сердцебиения.
До самой электрички губы помнили вкус Аниного рта и легкий ушиб о ее по-детски крупные зубы. Жизнь сбывалась прямо на глазах. Все совпадало одно к одному, исключало случайность, сходилось с небесным ответом: утренний сон, Левины стихи про девушку «на том краю Москвы», написанные наобум, когда никакой девушки и в помине не было, март в придачу, счастливая встреча, он сам, Криворотов, таков, как есть, сегодняшний сумбурный вечер – вообще все… Вот оно!
Сидя на жестком сиденье в пустоватом вагоне и задремывая, Лева спохватился, что уже не помнит Аниного лица; еще с полчаса назад шелестела какая-то прелесть справа от него и – пропала разом, точно во сне привиделась. «Это поправимо, – успокоил он себя, – лишь бы телефон прелести не забыть и свою остановку не проспать». По привычке начал он сквозь дрему вплетать Анин телефонный номер в мнемонический стишок (были у него зарифмованы на всякий пожарный случай и его паспортные данные, и бельевая метка прачечной, и прочие полезные мелочи). Но куплет никак не вытанцовывался из-за нечеловеческой усталости, хотя стук колес подсказывал простенький размер-считалку:
- та-та’-та кругом голова,
- та-та’-та до седин,
- 148-22
- и 61
Для начала сойдет. Завтра, все завтра. Утро вечера мудренее. Торопиться не стоит: успеется.
II
Вот он я, Лев Васильевич Криворотов, скоблю в энный, страшно подумать в который – за сорок-то девять лет жизни! – раз безвольный свой подбородок перед запотевшим зеркалом в ванной. (В энный в ванной.) Опостылели мне и вялые черты лица напротив, и звук собственного голоса, и машинальное рифмоплетство, род недуга. Я, мягко говоря, немолод, и вообще веселого мало, особенно по утрам. Уже три года, как я наотрез не пью, курю пять сигарет в день, кляну живот, обуваясь, а последний инсульт сделал мою фамилию говорящей. Кри-во-ро-тов. Что за Криворотов, почему Криворотов? Знает кто-нибудь, кроме ученого педанта, А. Коринфского, И. Молчанова, и сотни, и сотни прочих, им подобных? Нет. Вот и Л. Криворотов – того же поля ягода. Таланта у меня нет. Были кое-какие способности, да все вышли. Сам себя я знаю назубок, можно сказать, исходил вдоль и поперек, как жидкий лесопарк позадь собственного дома. Никаких сюрпризов, все угадывается с закрытыми глазами: налево – пруд с лодками напрокат и златозубый Ахмед шашлыками с пылу с жару торгует, прямо – детская площадка и мамаши с вязаньем чешут языками, направо – три пивных ларька и закусочная-стекляшка, где днюет и ночует великовозрастная шпана, так что лучше обходить павильон стороной во избежание неприятностей, а за спиной – куцая аллейка: две шеренги лип – выродившиеся вековые, видно, еще старорежимные, поместные, вперемежку с саженцами, привязанными тряпицей крест-накрест к опорному колу. А на выходе из аллеи виднеется что-то светлое, грязно-белое, но это не пасмурное небо, хотя и похоже, а корпуса наших новостроек. Вот, вроде бы, и все. Или по-другому можно дать представление о случившемся со мной за тридцать без малого лет (что-то у меня сегодня рецидив образного мышления). Будто заснул вполпьяна молодой и самонадеянный человек в поле под открытым небом. Потаращился, как и положено, на звезды, торжественно подумал и почувствовал все, что в таких случаях наш брат, смертный, думает и чувствует, а после глубоко и счастливо вздохнул, наобещал себе с три короба и провалился в сон. А проснулся он (и давно уже проснулся) не в чистом поле, а в городской малогабаритной квартире – и не мальчиком, а мужем. Потосковал малость, но вскоре понял, что эти скромные габариты – его габариты и есть. И катастрофы, как видите, не случилось, чего и вам желаю. Дергаться по поводу этой метаморфозы я давным-давно не дергаюсь и в вовсе уж обездоленных себя не числю. Ну, не вышло по-моему, что теперь, на стену лезть? «Мамы всякие нужны». Я, допустим, обеспечиваю достойное прозябание культурной почвы к приходу нового оратая, готовлю, Лев-предтеча, путь, спрямляю стези. Красно сказано? Кстати, действительно, красно: порезался я, мать-перемать. Каждое бритье – наказание Господне, кровит скула у правого уха, вот что значит капилляры близко, давление 180 на 120, что для меня с некоторых пор в порядке вещей. С ваткой на порезе я – вылитый отец, и вообще с возрастом все больше фамильного, неуловимо-криворотовского: седая грудь, брюхо, мнительный взгляд. Вот покойник порадовался бы на меня нынешнего, остепенившегося. Непутевый, даже пропащий Лева выбился со скрипом в истеблишмент. Угодил в свадебные генералы, ну это я хватил – в полковники. Каждой бочке затычка: сперва в президиуме с постной рожей, после – в зале с коктейлем и красной рыбой на пластмассовой верткой тарелочке. Собирал бы Криворотов-старший и подшивал, аккуратист, упоминания и рецензии о чаде. Их, впрочем, негусто. Как, впрочем, и собственно моих публикаций. Несколько кургузых подборок в толстых журналах. Два стихотворения в одной бесшабашной поэтической антологии ХХ века в разделе «Катакомбная лирика», в подразделе «Самиздат 70-х». С год назад вышла книжица стихов. Раннее, главным образом, позднему взяться-то неоткуда. Ни один щелкопер не отозвался толком, в лучшем случае вежливые околичности: «не гонится за модой, не фальшивит, не предает традиций». Этого всего я, слава тебе Господи, не делаю, а что же делаю-то? В итоге, три четверти мизерного тиража осело в кладовке между пылесосом и бельевой корзиной. Кое-что раздарил по мелочи, а так – лежат мертвым грузом. Книжные лавки из рук не рвут, а самому ходить-предлагать уже «не к лицу и не по летам».
Стыдясь собственного трепета, полистал ее, тоненькую, на сон грядущий: очень даже ничего, скажем, это – «Когда в два ночи жизнь назад на Юге…». Совместное, если честно, с классиком производство. Раздел «Dubia» полного посмертного собрания сочинений. Последнее предположение – чистой воды надрыв. Не будет ни полного, ни посмертного. Хотя место в истории литературы мне обеспечено. Не за личные, правда, поэтические заслуги, а за вспомогательные. «Как же-как же, Криворотов Л. В., знаем-знаем, наслышаны: столп отечественного чиграшововедения».
Чиграшововед. Реликтовое животное. Ареал обитания – Амазонка? Экваториальная Африка? Занесен в «Красную книгу». Кормить и дразнить категорически запрещается.
Оставил я, будто ненароком, экземпляр своей злополучной книженции на виду у телефона и через неделю забрал с глаз долой: дочь, засранка, так и не клюнула на отцову наживку, хотя считается ценительницей, во всяком случае, сходок шумной нынешней бездари не пропускает. А жена – что жена? Узнал задним числом и заскрежетал остатками зубов, что перед презентацией книжки в зальце одной библиотеки трогательная моя Лариса обрывала телефоны знакомых и полузнакомых и просила прийти, а еще лучше выступить. Устроил ей отвратительный, с визгом скандал. После извинялся; даже в честь примирения совокупились – чего давно уже не водится за нами.
Нет, грех жаловаться, – приглашений выступить более чем достаточно, но шиты эти зазывания довольно-таки белыми нитками: «почитаете свое, потом может возникнуть разговор». Дожил, голубчик: конферанс Льва Криворотова, мастер разговорного жанра, весь вечер на арене!
И распорядок этих вечеров я знаю, как свои пять пальцев: академический час оригинального, так сказать, творчества – неубедительная покашливающая тишина интеллигентской аудитории. По истечении вежливой обязаловки, то бишь первой части, две-три неказистые тетки моих лет подходят за автографом. Одна из них обязательно оказывается забытой напрочь говорливой однокурсницей.
– Видите ли вы, Лева (ничего, что я так, запросто?), кого-нибудь из однокашников по alma mater? Нет? А такая-то, помните, была старостой немецкой группы? Умерла, представьте себе.
– Ай-ай-ай, конечно, помню… Простите старого маразматика, – извлекая стило из внутреннего кармана пиджака, – запамятовал ваше имя. Спасибо. И число сегодня? Обратно же, спасибо. Полюбуйтесь, что делается: чудом еще собственную фамилию в голове держу. Простите великодушно за похабный почерк.
Случается, что в метре от мэтра (выше моих сил: само идет в руки) мнется вязкий энтузиаст с приветом, лет двадцати, с сальными волосами, в угрях и с недужно целеустремленным взглядом сквозь толстые стекла очков. Скорее всего, именно он, поросенок, не спросясь, записывает меня на портативный магнитофон.
– Нет, молодой человек, дело было в 76-м году, в ноябре месяце, если не ошибаюсь. Имейте терпение, пожалуйста, после перерыва я, вероятно, коснусь и этого. Пишите на здоровье, только не прерывайте меня, когда станете менять кассету.
По обыкновению, на этом лично мой тусклый звездный час завершается. Потщеславился и будет, теперь оправдывай ожидания просвещенной публики. Для 99% аудитории я представляю интерес не сам по себе, а постольку-поскольку. На столе, как водится, скопилась дюжина записок. Их можно и не разворачивать: все они посвящены Чиграшову. (Напрасно девушка в красном перебралась в первый ряд: вблизи она куда меньше напоминает Аню.)
– Так на чем я остановился? Времена сами помните какие были. А к сведению тех, кому повезло родиться позже, замечу: белых пятен в культуре хватало. Полярный, скажем прямо, ландшафт (этот образ кочует из одного выступления в другое, и иногда я спохватываюсь, что кто-нибудь из слушателей, затесавшихся на мой вечер повторно, не сдержит смеха узнавания. А впрочем, плевать). Никто ничего толком не знал – ни Мандельштама, ни Бродского, Чиграшова и подавно. Но мы, молодые люди, пробующие свои силы на литературном поприще, конечно, Чиграшова знали, читали, многие боготворили. И вдруг он собственной персоной нежданно-негаданно приходит на полуподпольную поэтическую студию, которую я посещал время от времени. Сейчас оказалось, что у Чиграшова друзей и единомышленников пруд пруди. Панибратством с ним бахвалятся даже те, кто в глаза Чиграшова не видывал. Литературных иждивенцев, любителей въехать в историю культуры на подножке чужой репутации – более чем достаточно. Но я не о них. Чиграшовское магнетическое обаяние ныне общеизвестно по мемуарам. Я – и не я один – испытал действие этих чар на себе незамедлительно. Уже не могу сказать, был ли он хорош собой. Если существует такая одухотворенность, которая не нуждается в красоте, даже краше красоты – она была присуща ему в высшей мере. Может быть, дает о себе знать долгое знакомство, даже дружба, но мне он сразу же показался совершенно неотразимым. Трагизм и великое предназначение сквозили в любом его жесте или поступке, в каждой мелочи, ну хоть… (здесь из раза в раз мною умело симулируется легкое замешательство: мол, что бы такое взять и наобум рассказать попроще, почеловечней?) Что-то как назло ничего существенного в голову не лезет… Вот первое, пришедшее на память. Шло его чтение на студии блаженной памяти Адамсона Отто Оттовича. Тишина воцарилась неправдоподобная. Нарушало ее только мяуканье приблудного котенка, бродившего между рядами. Не прерывая выступления, Виктор Чиграшов наклонился, взял животину на руки и положил к себе на грудь. Читал он самозабвенно и не замечал, как испуганный котенок царапал ему грудь сквозь рубашку. И к концу выступления белая рубаха была красна от крови. Еще ничто не предвещало скорой гибели поэта, но, согласитесь, символ зловещий… После Чиграшова, понятное дело, робея, читали и мы, студийцы. Ему глянулись мои стихотворения, мы стали видаться – и так продолжалось вплоть до его внезапной кончины.
Славные пирожки я печь навострился? Дешевка, разумеется, но в немалой степени именно это и держит меня на плаву. Бог с ним, с отечеством, а в каком-нибудь захолустном американском университетике подобными байками случалось мне заработать неплохие зеленые денежки, что по нынешним-то временам хорошее подспорье к семейному бюджету. А семья, знай, тянет. Речь, разумеется, не о жене, Ларисе: она у меня аскет, экономит каждую копейку, чтобы свести концы с концами и не оскорбить презренной прозой моей поэтической чувствительности, ибо свято верит в мою неяркую звезду. Другое дело – дочь.
Семейное положение: потихоньку-полегоньку женат третьим браком. У жены дочь Варя от первого мужа, воспитывающаяся мной с четырехлетнего возраста как родная, более того, официально удочерена. Только неделю с чем-то назад заверил я у нотариуса разрешение на выезд дочери за границу в сопровождении матери. Поехали на неделю в Турцию проветриться. Я и рад: может быть, разлука примирит меня с дочерью, которая скоро год всячески третирует меня – переходный возраст. Да и мне одиночество именно сейчас как нельзя более кстати. Засяду-ка я на свежую голову за любимую рутину, есть и у меня «конек», говоря словами Стерна. А то что-то я непростительно запустил дела: комментарии к тому стихов Чиграшова, поставленному в издательский план этого года в «Библиотеке поэта». «Конек» мой уже ой как не молод, но еще вроде бы резв.
При первых же признаках «потепления» рискнул я предложить на голубом глазу в одно республиканское молодежное издание подборку стихов некоего Чиграшова. И надо же – удалось! Сейчас уже никто ничего из-за обилия сенсаций не помнит, восприимчивость общества притуплена до предела, но по тогдашним временам публикация моя наделала шума и наряду со столичными журнальными перепечатками опальных классиков серебряного века стала заметным симптомом наступающих изменений к лучшему. Правда, уже через неделю после выхода в свет помянутой подборки подпортила мне крови единоутробная сестрица Чиграшова, Татьяна Густавовна, обвинив в хищничестве, спекуляции на имени брата, чуть ли не в соучастии в кознях тоталитарного режима и прочих смертных грехах. А врезку мою к братним стихам назвала со старушечьей прямотой «лакейской» – ни больше ни меньше! В кое-каких ее доводах, увы, был свой резон. Долгое время «железная леди» диссидентской закваски не могла поверить в необратимость случившегося в стране и опасалась, что сочинения Чиграшова, будучи напечатаны в «империи зла», разойдутся по закрытым распределителям и чековым магазинам, от чего в выигрыше останутся, как всегда, только власти: и Западу по поводу удушения здешних свобод тень на плетень наведут, а заодно и валюты на покойнике подзаработают. Собравшись с мыслями, я попросил Татьяну Густавовну о свидании и изложил ей как можно более внятно свои контраргументы, которые сводились к следующему. Пока мы тут разводим антимонии и ссоримся, а дело стоит, за границей, а точнее, в Канаде, Арина Вышневецкая и Ко времени даром не теряют и неровен час опередят нас и выпустят, в спешке и кое-как по слепым Арининым с опечатками и пролежнями на сгибах копиям, собрание сочинений Виктора Чиграшова. Оно-то (за неимением лучшего) и станет на долгие годы каноном и печкой, от которой пойдут плясать переиздатели всех рангов и мастей. И дал старухе представление о геометрической прогрессии пагубных последствий такого порочного зарубежного издания: растащат перевранные цитаты по статьям и славистским диссертациям, понавезут сотни экземпляров сюда, пойдут плодиться ублюдочные ксерокопии и машинописные распечатки и – пиши пропало… И все это будет сделано не чужим дядей и не злейшими врагами Чиграшова, а ее собственным сестринским опрометчивым попечением. Хочет она добиться подобного результата своим упорством? Не хочет. А тогда пусть слушается меня, не говорит под руку и ничегошеньки без моего ведома не предпринимает.
Вроде уломал я жестоковыйную даму: шантаж, как известно, последнее средство джентльмена. А с ближайшей же оказией отправил Арине письмо, где слезно просил ее, заклиная всем святым, попридержать выпуск эмигрантского собрания и не мешать делу популяризации творчества Чиграшова на родине. Ибо публикация на Западе может вызвать у власти приступ раздражения и отложить еще на годы и годы выход здешней книги; и без Арининой-де самодеятельности хлопот не оберешься, поскольку не в меру энергичная сестрица Чиграшова не так, так эдак норовит дров наломать. «А лучше, – писал я подруге молодости, – помогла бы ты мне и поделилась тем, что имеешь: ум хорошо, а два лучше». На том и порешили? Иезуит Криворотов! Мастерски удалось мне предотвратить войну из-за чиграшовского творческого наследия вроде той, что разгорелась у Толстого вокруг наследства старика Безухова. Вскоре я выпустил первую книжечку Чиграшова, потом – другую, потолще и попредставительней; словом, начал помаленьку выводить своего подопечного в люди. Но, лишенная энергичной разрядки, взаимная неприязнь враждующих кланов была загнана внутрь, приобрела хроническую форму. Отныне Татьяна Густавовна, старая дева гренадерского роста, звала Арину Вышневецкую, поджимая губы, не иначе как «пани», и заочно прониклась к эмигрантке особой женской ненавистью, горящей ровно, как синее пламя в духовке. Арина, естественно, в долгу не осталась. Я же чудом по сей день пребываю над схваткой и, как гласит поговорка, сосу, ласковый теля, двух маток.
Двурушничество мое вскоре всплыло наружу, но менять что-либо было уже поздно. За мной, беспринципным, с тех пор окончательно утвердилась репутация двуснастного – на здоровье: «и волки сыты, и целки целы», как говаривал знакомец моей напрасной молодости. Своего я, пусть и ценой собственного доброго имени, добился: Татьяна Густавовна перестала мешаться под ногами, а Арина… Кто действительно помог, так это она, исхлопотав мне впоследствии очень ощутимый грант в одном из зарубежных благотворительных фондов.
Всем бы ты была хороша, свет мой Арина, не печатай ты периодически где попало, и в столичных, и в провинциальных изданиях, гнусную бабью эссеистику – «наш поэт ворошит былое (ворожит над былым?), имея в виду взгляд Другого и эта Инакость» и тэ дэ… Мне этот слог как серпом по яйцам. А тетка она добрая, спору нет. В годы бескормицы раз в два-три месяца приходили по почте повестки с предложением явиться на окраинный хладокомбинат, где и выдавали мне по предъявлению паспорта прямоугольную глыбу льда в картоне, битком набитую намертво вмерзшими в североамериканский лед куриными окорочками.
Но почтовой курятиной и литературоведческими шашнями по переписке контакты наши, как показало время, не ограничились.
Все семейство – Лариса, Варя, Яшка-пекинес и я – были уже в дверях, чтобы ехать на дачу, когда, как с того света, позвонил и представился Лео Вышневецки. Не мешкая с ответом ни минуты, он охотно откликнулся на мое последовавшее за кратким телефонным знакомством вялое предложение присоединиться к дачникам, погрузиться, так сказать, в самую гущу здешней жизни. И внезапность появления, и легкость на подъем были совершенно Аринины.
Та еще была картина: убогое дачное поселение, щитовые домики, жидкая смородина, за каждым забором – огородники в одежонке из-под пятницы суббота, все больше кверху задницей над худосочными грядками… А по единственной улице, заляпанной расейскими лужами, шествует под перекрестным обстрелом недоумевающих туземных глаз настоящий гладкий американец – косая сажень в плечах, со спортивной сумкой, в которой угадывались очертания то ли теннисной ракетки, то ли бейсбольной биты. Шагает, похохатывает, пугает дачную тишину американским дребезжаньем ломаной русской речи.
Судя по всему, загадочная родина предков не обманула ожиданий заморского гостя и пришлась ему по душе, кабы только не странное местное обыкновение ходить по нужде в смрадное очко над выгребной ямой и – «как это по-русски?» – komary . Когда Лео не находил слов, он смеялся во всю американскую белозубую пасть и щелкал в воздухе пальцами, как над пуделем, в надежде вызволить из пустоты нужное слово. Нужное слово не вызволялось, Лео смеялся еще пуще. Все радовало чужака.
– Смешно: у нас одно имя, – заметил он мне весело среди прочего.
Со сложным чувством я выглядывал фамильную криворотовскую загогулину в ушной раковине молодого весельчака, но тщетно (происхождение, да и вообще существование Лео все эти годы обходилось молчанием по обе стороны от Атлантики, если не считать Арининой рождественской открытки черт-те какой давности: «У меня родился сын Лео. Постараюсь вырастить из него настоящего американца»). Аринины старания, похоже, увенчались успехом. А я «глядел нельзя прилежней», но голос крови молчал. Ничего родственного не усмотрел я в великовозрастном интуристе. Безошибочно узнавалась одна утрированная до брутальности Арина, точно она, производя ребенка на свет, обошлась без постороннего участия вовсе.
Принужденный пикник наш затянулся часа на три, шашлык Ларисы-неумехи, как и ожидалось, оказался малосъедобным, скудные общие темы для разговора иссякли, дочь назло нам с Ларисой так и не промолвила ни слова по-английски, даром что ее уроки языка влетают нам в копеечку. В придачу зарядил дождик. Принудительное безделье уже начинало бесить меня, когда на помощь пришла не на шутку разыгравшаяся у Вышневецки-младшего аллергия на komary . Гражданин сверхдержавы разом посерьезнел, собрал свои бебихи и засобирался в город, где у него было какое-то спасительное заграничное противоядие от зуда. А когда лекарство возымеет действие, сообщил нам Лео с важностью, у него еще запланирована на сегодня игра в баскетбол в посольском спортзале, ОК? Конечно, ОК, Лео, как у тебя все славно срастается!
А через неделю он улетал восвояси, увозя с собой на просмотр Арине очередной вариант моих комментариев к Чиграшову и купленную на развале в Измайлово мазню с тучками, церковкой и речной излучиной, над которой толпятся жидколягие березки. «Fare thee well, безотцовщина, and if for ever, still for ever, fare thee well…»
Однако вернемся к нашим баранам («болванам», как незамедлительно скаламбурил бы покойный объект моих штудий, не упускавший случая блеснуть мизантропией). Сроки поджимают: в сентябре текущего года намечается целая серия довольно громоздких и трудоемких мероприятий в связи с тридцатилетней годовщиной со дня смерти Виктора Чиграшова. Предполагается конференция в Москве, торжественный вечер («площадка» подыскивается), открытие мемориальной доски на Чистых прудах и, не в последнюю очередь, выход в свет первого респектабельного собрания стихотворений свежеканонизированного классика. Составление и комментарии Л.В. Криворотова. Вступительная статья, разумеется, его же кисти.
По совпадению нынешний год знаменателен и для вашего покорного слуги: пятидесятилетний юбилей как-никак. Кап-кап-кап – исподволь набежал «полтинник», и сделался я старше Чиграшова к моменту его смерти аж на целых тринадцать лет. Его нынешние ровесники в моих глазах сейчас – сущие мальчишки… Вот тебе и патриарх, и учитель, и кумир молодости! По моим теперешним понятиям, аккуратная его смерть в хрестоматийные тридцать семь – некоторый перебор, даже моветон: можно было бы и сломать романтический строй. Но о вкусах не спорят. В ту пору и под свежим впечатлением вся эта мистика чисел воспринималась, само собою, как сильный довод в пользу Чиграшова; легендарный возраст ухода из жизни служил доказательством безусловной правоты и метафизической победы. Дело прошлое. Но пресловутый том обещает стать вехой и моей литературной карьеры, – подозреваю, что кульминацией. Вероятно, поэтому я так тяну с завершением почетного труда и действую своей нарочитой волокитой на нервы Татьяне Густавовне: боюсь пустоты, которая с неизбежностью наступит, когда шатры и балаганы предстоящей ярмарки тщеславия, приуроченной к круглой чиграшовской дате и выходу книги, свернут, упакуют и побросают на подводы. Тошнехонько и колко, чует мое сердце, будет мне какое-то время почивать на лаврах, пока не найду я себе новых цацок для убийства времени. Хотя убивать-то, если рассудить здраво, осталось уже всего-ничего: ишь, с какой скоростью прибывают в домашней аптечке капли, свечи и пилюли. Того гляди, направлю я подагрические стопы в края, «где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин». И Чиграшов с кактусами. Как-то примут небожители меня, компания ли я им?
Внезапный заказ издательства не застал меня врасплох: исподволь, в стол и для себя, я давным-давно занимался Чиграшовым, жил четверть века по существу «на два дома». Далеко не уверен, что моего изыскательского рвения не поубавилось бы, попади в мои руки своевременно единица хранения, названная в рабочем порядке за оттиск пагоды на обложке «китайской тетрадью». Так что мое идиотское самопожертвование объясняется вовсе не мазохистскими наклонностями ученого мужа – они отсутствуют напрочь, а рассеянностью поэтовой сестрицы, пополнившей мой архив этим любопытным человеческим документом почти на тридцать лет позже, чем следовало бы… Пусть Густавовну покойник и благодарит. А то копался бы в писаниях Чиграшова другой чего-тотамвед, а я – умыл руки. Знать, инерция чиграшовского везения не иссякла со смертью баловня судьбы – звезда его сорвалась с небесного гвоздя, а беспричинный свет ее продолжает сбивать кой-кого с толку, прошу прощения за пышную образность: минутная слабость.
Чего греха таить, обескуражил меня последний трофей, ой, как обескуражил! Но до появления в моем исследовательском обиходе «китайской тетради» –
- Как молодой повеса ждет свиданья
- С какой-нибудь развратницей лукавой
- Иль дурой, им обманутой, так я
- Весь день минуты ждал, когда сойду
- В подвал мой тайный… –
примерно так и я жил год за годом почитай половину жизни, урывками корпя над бумагами Чиграшова, и видит Бог, часы, проведенные в этих, наверняка слишком личных для филолога, изысканиях, были далеко не худшими часами изо всего отпущенного на мой век. Быть может, опыт тихой и всепоглощающей страсти подвиг меня написать в один присест либретто к мюзиклу «Презренный металл» по «Скупому рыцарю». (А вовсе не по «Моцарту и Сальери», что, вроде бы, напрашивается!) Успех пьески превзошел самые дерзкие ожидания автора. Спектакль кормил меня добрую половину восьмидесятых, потому что шел «на ура» при переполненном зале, считался «смелым», и товарищи-доброхоты, охочие до фиг в кармане, со значением поздравляли меня, делая большие глаза и разводя руками.
И наконец. Года два назад у меня зародилось подозрение, вскоре сменившееся уверенностью, что в «тайном подвале» я не один. Тотчас захотелось порывисто воздеть над головой фонарь и спросить севшим голосом: «кто здесь?». Изредка, но с пугающей периодичностью стали появляться в газетах и журналах за подписью некоего Никитина небольшие, но довольно пронзительные статейки на интересующую меня тему. Автор их гораздо лучше моего осведомлен об обстоятельствах первой молодости, круге знакомств и подробностях судебного процесса над Чиграшовым и его товарищами – печально известном «чукотском деле». Сразу видно, что непрошеный «сотрудник» мой вхож в такие спецхраны, куда простым смертным вход заказан и долго еще будет затруднен. Надо отдать коллеге Никитину должное: он довольно умен и наблюдателен. Я бы сказал, что даже слишком, не по-людски чуток: некоторые его умозаключения низменны и точны, как удар под дых – тем и отвратительны. Постараюсь объясниться, чтобы не быть заподозренным в исследовательской ревности. Переход на личность – явление почти закономерное и неизбежное в научной практике. Но Никитин – большой любитель, потирая руки, заглянуть интересующей его личности за спину и наметанным глазом углядеть там неповоротливую нежить с голыми веками и пульсирующим горлом, которую-то исследуемая личность из последних сил всю жизнь как раз и старается загородить от досужих взоров. Никитина хлебом не корми дай приблизиться вплотную и, дыша в лицо, заглянуть подопытному внутрь зрачков. Он запросто, как дантист во рту пациента, шарит в тине чужой души, берет Чиграшова, словно вещь, – не трогает более-менее бережно, а по-солдатски лапает, почти имеет в омерзительно-казарменном значении слова. Когда я читаю его статьи, я – само внимание, и, вместе с тем, мне гадко, будто я подслушиваю, как посторонние мужчины деловито обсуждают стати очень дорогой мне женщины.
Вот ведь в какой «литературоведческий» переплет я было попал и почти тронулся рассудком из-за традиционного до изжоги, излюбленного отечественной словесностью сюжетного хода – двойничества. Хоть цитируй Аринины бредни про «взгляд Другого».
Вспомнил я тогда – и не раз – свой детский ужас от «Робинзона Крузо», когда герой оторопело склоняется над цепочкой человеческих следов, идущих вдоль берега его до поры необитаемого острова. Какое-то время и я озирался затравленно, что твой островитянин, но очень недолго.
Самозванец, похоже, добивался, чтобы у меня сдали нервы, и я уступил ему Чиграшова, запросил пардона, первым стал искать сближения с целью раздела сфер влияния – не на того напал. Мои неоднократные попытки как бы между прочим разузнать у братьев-словесников, что-де за «летучий голландец» такой замаячил на горизонте, ощутимых результатов не дали. Коллеги пожимали плечами: вроде бы, сталкивались какие-то третьи лица с этой важной птицей в заграничных поездках – ничего определеннее. Гастролер, значит, – не мне, трудоголику, чета. И тут-то в один прекрасный день, в помрачении, которое я сгоряча принял за просветление, разгадка пришла сама собой, и я задался несколькими риторическими вопросами. Кто еще, кроме меня, знал покойного достаточно коротко? Кто мог в силу потомственно-привилегированного общественного положения иметь доступ к архивам тайной полиции (и колесить, играючи, по белу свету)? Кто, мастер расшифровывать глумливую тайнопись Клэра Куильти, решил от нечего делать тряхнуть стариной, обнажить прием и, внаглую бравируя тавтологией, взять псевдоним – производное от собственного имени? В этом он весь! Или мало сановному отпрыску, что он обобрал мою жизнь до нитки, ему неймется выбить у меня из-под ног последнюю почву – призвание? Смешнее всего показалась мне в запальчивости двухлетняя слепота Криворотова Льва Васильевича. Я ли на своей шкуре не испытал умения этого человека ухватить где что плохо лежит? Мое почтение, старый приятель, чего-чего, а хватательного рефлекса тебе не занимать.
После гибели Чиграшова сложная конфигурация амурных взаимоотношений упростилась до треугольника: я, Аня, Никита. Время было лихорадочное, поскольку нам, вернее нашим близким, выпало расхлебывать кашу с антологией. В конце августа 197… года она с помпой вышла на Западе – и не где-нибудь, а в зловещем издательстве с «птицей-тройкой» на титуле. Гром среди ясного неба! Эффект разорвавшейся бомбы! Вот тебе и несколько закладок на пишущей машинке! Вот тебе и литературный междусобойчик! Подсуропила Арина: прославила, а заодно и засветила кое-где пятерых начинающих пиитов во главе с видавшим виды анахоретом Чиграшовым, которому только этого и недоставало!
На сборы, как узнал я, вернувшись с Памира, была Вышневецкой отпущена властями, внезапно сменившими гнев на милость, всего неделя. Но эксцентричная меценатка успела-таки переправить один машинописный экземпляр по своим каналам за рубеж и незамедлительно дала рукописи ход. Сроки, в которые была издана книжка (меньше трех месяцев!), опрокидывали все отечественные представления о возможном и невозможном в полиграфии.
– Могут, когда хотят, – кисло пошутил Шапиро.
Дорого бы я дал, чтобы распознать момент, когда шестерни рока намертво сцепились между собой и весь механизм пришел в движение. Каков он, юркий камешек, влекущий за собой камнепад? Угадать бы на лету последнюю решающую каплю на мельницу следствий. Меня вообще интересует, когда критическая масса мелочей становится новым качеством судьбы, когда в синяке от ушиба или расчесе начинается деление раковых клеток и процесс становится неуправляемым, необратимым, живущим своей гиблой жизнью?
Участие в антологии Чиграшова, как это мыслилось мною и Никитой в марте-апреле, было крайне желательным и придало бы всему начинанию совершенно иной вес, да и мы, пишущая молодежь, сразу вырастали в собственных глазах. Шутка ли – гений, мэтр и в прошлом зэк! Но он наотрез отказался даже обсуждать наше предложение и просил больше к этому разговору не возвращаться. Но примерно за месяц до моего отъезда в экспедицию мы, пятеро участников будущего издания, сидели у Чиграшова, и Аня-змея вскользь спросила радушного хозяина, угощавшего молодых лириков чаем «со слоном»:
– Вы боитесь?
И Чиграшов дернулся и ответил своим сакраментальным:
– В моей жизни было событие, которое раз и навсегда снесло меня с орбиты страха.
Стоп. Не здесь ли мы зевнули нужный мне поворот? И вот, пятидесятилетний и удрученный, стоишь ты над своею же долей, как беспомощный всевышний, видящий все взаимосвязи, но бессильный что-либо изменить!
Неприятности не заставили себя долго ждать. Никита, как водится, вышел сухим из воды. Родители его использовали на всю мощность авторитет патриарха семьи, дедовских «полезных человечков». Те же, кому жизнь не дала форы… Я отделался легким испугом, а если начистоту, – тяжелой контузией, боюсь, что пожизненной. Меня после звонков, унижений и хлопот (возможность обзавестись волчьим билетом «за убеждения, не совместимые с пребыванием в идеологическом вузе», светила юному пииту более чем реально) с потерей года перевели на заочное отделение, чтобы, как было сказано моей матери, я «дурно не влиял на соучеников». Наименее защищенными оказались Аня и Додик. Шапиро в считанные недели (как раз шел осенний призыв) загремел в армию, и его можно считать, для меня во всяком случае, без вести пропавшим. (Слухи о том, что его тезка и однофамилец уже почти два десятилетия шоферит таксистом в Нью-Йорке – всего лишь слухи и в расчет приниматься могут с серьезными оговорками.)
Аня первой наткнулась на труп Чиграшова, заработала себе, оно и понятно, нервное расстройство и угодила до конца октября в Матросскую Тишину. А поскольку очаровательная провинциалка и так не блистала успехами в своем дохлом областном институте культуры и имела увесистую гроздь переэкзаменовок на осень, никакого особого вмешательства карательных органов, что бы мы тогда ни говорили, для Аниного исключения и не понадобилось. Догадайся она по выходе из психиатрической больницы оформить академический отпуск, все бы, возможно, и обошлось, но она пребывала в ступоре, а советчика поблизости не оказалось: Чиграшов самоустранился, остальные спасались кто как мог.
Короче говоря, Ане предстояло собирать пожитки и убираться восвояси, то есть в шахтерский город N – врагу не пожелаешь. Никита, пользуясь оцепенением, в которое впала Аня, улучил минуту и предложил ей руку, сердце, московскую прописку и безбедное существование. «Как говорится, машинально» предложение было принято.
Тогдашняя Никитина расторопность, помноженная на мою законную ненависть многолетней выдержки, плюс многое другое… Словом, вывод напрашивался сам собою: не кто иной, как дружок молодости, будь он неладен, наперегонки со мной, весело покрикивая на ездовых собак (мальчиковая греза проходивших по «чукотскому делу»), приближается к полюсу моих жизненных интересов – трудам и дням Виктора Чиграшова.
Виктор Чиграшов родился в день летнего солнцестояния 193… года. Мать его была дворянского, хотя и затрапезного, роду-племени. И квартира на Чистых прудах, в которой уже на моей памяти Чиграшов занимал одну-единственную комнату, некогда целиком принадлежала его бабке по матери. Старуха, по воспоминаниям Чиграшова, была существом довольно вздорным и спесивым, даром что лишенкой. До конца дней своих она не могла в душе смириться с «уплотнением» фамильного гнезда и прочими унижениями, на которые был так щедр новый режим, и однажды в пылу коммунальной склоки выкрикнула в лицо соседке-плебейке, обосновавшейся вместе со своим придурковатым сыном в бывшем кабинете покойного деда:
– Когда мир был миром, вы были прахом!
– Согласитесь, Лева, фраза хороша и просится в уста какого-нибудь обитателя фолкнеровского Юга, – говорил Чиграшов. – Впрочем, особенного мужества эта гневная отповедь от моей бабки не потребовала: несчастная простолюдинка страдала глухотой.
Мать Чиграшова, писаная красавица, уже к семнадцати годам разобралась что к чему и, будучи особой волевой, решила любой ценой выбиться из отверженного сословия, к которому она имела несчастье принадлежать. Была предпринята череда довольно экстравагантных, но неустойчивых по тем временам замужеств. Первым супругом молодой авантюристки стал обрусевший в революцию то ли чех, то ли немец, верный последователь Троцкого, за каковую верность пылкий чужеземец в итоге и поплатился, а заодно и жену с трехлетней дочерью Таней на руках оставил бессрочной соломенной вдовой. Тогда красавица пошла ва-банк и, думая обезопасить себя наперед от превратностей террора, обольстила ни больше ни меньше, как изрядного лубянского воеводу. Влюбленный в нее без памяти чекист и сделал ей мальчика Витю. Отец Чиграшова был уроженцем черты оседлости. Надменную тещу поначалу перекосило от дочернего мезальянса, и вместо благословения она пошутила с зятем: «чай жидо’к, а пьет русский», но после навела справки у товарок-лишенок и поубавила панской спеси, язык во всяком случае прикусила. Толчком к карьере местечкового еврея некогда послужило его деятельное участие в раскрытии «заговора Таганцева», и, по семейному преданию, именно он, молодой следователь, точной лестью развязал язык поэту Гумилеву, и тот оговорил себя. Невзирая на былые заслуги, в 1937 году герой гражданской войны и отец будущего поэта умер под пытками по месту службы. Но и второе вдовство не затянулось надолго – мать Чиграшова не могла себе позволить опуститься ниже определенного уровня достатка и общественного положения; матримониальная охота была жизненной сверхзадачей недюжинной женщины и советской барыни. Наученная горьким опытом двух предыдущих замужеств, она решила подобру-поздорову оставить поиски супруга на чреватом катастрофами государственно-политическом поприще и мастерски окрутила летчика и орденоносца испанской войны – он-то и дал Чиграшову фамилию и отчество. Огромный сибиряк-отчим запомнился пасынку-полукровке крутым нравом, верностью субботней бане и гастрономическим патриотизмом: сибирские пельмени в роскошном жилище Чиграшовых на Пушкинской площади, куда перебралась мать с Татьяной и Виктором, не переводились. Летом 1943 года подполковник авиации Матвей Чиграшов был сбит над территорией, занятой войсками противника, попал в плен, бежал, чудом добрел до своих и вскоре очутился на нарах одного из пермских лагерей, а три года спустя нашел последний приют в одной из лагерных братских могил. Где-то неподалеку, в холодной пермской земле, тлели к этому времени и кости чиграшовской бабки, не пережившей эвакуации.
Как в детской настольной игре, где ход, по воле образцово-показательного рока пришедшийся на красный кружок, обрекает игрока начинать кон сызнова, трижды вдова, поблекшая красавица с двумя детьми на иждивении, воротилась туда, откуда в первой молодости начинала свое зигзагообразное восхождение, – в материнскую комнату коммунальной квартиры на третьем этаже большого с зооморфным орнаментом дома на Чистых прудах.
Мало-помалу обнаружилась у вдовы то ли благоприобретенная, то ли врожденная душевная болезнь, выражавшаяся в затяжных тяжелых депрессиях. Сама подтянутость и comme il faut (Чиграшов вспоминал, что ко времени его пробуждения в школу мать уже была в туфлях на каблуках и гриме), в пору приступов нервного расстройства она могла часами сидеть на своей кушетке простоволосая в драном халате, вперя взор в одну точку. Курила исключительно «Беломор». Так что, скорее всего, бытовое щегольство, болезненно-резкая смена настроений и пристрастие к крепкому табаку достались Чиграшову по наследству.
Вдова обладала отменным вкусом, слыла мастерицей на все руки и зарабатывала на жизнь надомным вязанием изысканных вечерних платьев, имея по старой памяти высокопоставленную клиентуру. Зимней ночью 1950 года мать Чиграшова погибла под колесами товарняка, самоубийство не исключалось.
Ко времени моего с ними знакомства Татьяна Густавовна обзавелась однокомнатной кооперативной квартирой в Черемушках и – на паях с братом – дачным участком с садовым домиком (компенсация за одного из репрессированных отцов). Виктор Чиграшов проживал в одиночестве на фамильной жилплощади, которая, надо полагать, после его смерти отошла к неласковому государству. Тринадцатого числа нынешнего сентября планируется водрузить на бывшем его доме мемориальную доску.
Шестнадцати лет от роду оставшись круглым сиротой, Чиграшов перво-наперво бросил школу. Судьбы детей поневоле повторяли причудливую кривую материнской участи. Для сестры и брата взлеты и падения матери каждый раз оборачивались скачками уровня благосостояния и, что еще чувствительней, переходом в новую школу: из простой районной в привилегированную – и наоборот, как это случилось в заключительную пору их совместной жизни. Девочка с переменой декораций осваивалась легче, чем бука Витя; того удел вечного новичка исподволь превратил в малолетнего изгоя. Подыгрывала отщепенству и национальная принадлежность чиграшовского отца, которая для знатока проступала в чертах Витиного лица и, учитывая обстоятельства времени и места, стала причиной прилежной травли – вплоть до регулярных избиений после окончания уроков. Отстающий в росте, подверженный обморокам и слегка припадающий на левую ногу (родовая травма), подросток дать отпор распоясавшейся шпане, ясное дело, не мог. Но из-за байронической хромоты Чиграшова забраковала армейская медкомиссия, и он мог себе позволить роскошь распорядиться юностью по собственному усмотрению.
Основательная домашняя библиотека, включая пыльную верхнюю полку с дедовскими «Весами», «Аполлоном» и трудами пассажиров «философского парохода», была прочитана и принята к сведению; корь стихотворства с окончанием отрочества не только не сошла на нет, но давала о себе знать все сильнее; на высокомерие и честолюбие природа не поскупилась. Кормился юноша случайными заработками, да и сестра-студентка корила за беспутство, но супа наливала. Долго ли коротко ли, он сошелся с себе подобными. Молодые люди как с цепи сорвались.
Интеллигентные мальчики, вольнодумцы и выходцы из разоренных террором семей, они засучив рукава приступили к прожиганию жизни, отыгрывались молодечеством за родительский страх и унижения детства. Высоколобые ухари не просыхали, море казалось по колено, безобразничали по нарастающей, беря самих себя и друг друга на слабо. В кругу сорвиголов от восемнадцати до двадцати с гаком лет считалось шиком замешаться в ряды праздничной демонстрации, скандируя до вздутия жил на лбу и шее: «Смерть врагам империализма!», или ночью выкатить вручную троллейбус из тупика, набиться туда пьяной компанией и прокатиться с песнями под уклон Большой Пироговской. В 1957 году бузотеры, вымазавшись неграми, затесались на фестивальные радения. Об эту пору учрежден был даже шутовской масонский орден «Собакатуры кошки», куда вошли самые отпетые, среди них Чиграшов. Магистром ордена единодушно избрали кота по кличке Иванов. Чтобы стать членом ложи, надо было пройти инициацию – повторить подвиг толстовского Долохова. Шутки шутками, но так они не досчитались товарища: прозелит с початой бутылкой спиртного в руках вывалился в окно и разбился насмерть. Не гребовали повесы и вовсе казарменными развлечениями, вроде салюта победы в честь взятия войсками Западно-Восточного фронта города Мухосранска – кощунство по отношению к официальным святыням всячески поощрялось. Удивительно, что столько лет подряд эпатирующие выходки шайки-лейки не попадали в поле зрения органов охраны правопорядка – а жаль: привод-другой в милицию мог бы остудить горячие головы и предостеречь зарвавшихся молодых людей от более серьезных последствий.
Чиграшов был одним из коноводов, товарищи чтили его талант, стихи советского денди ходили в списках по рукам. Где-то в конце пятидесятых Чиграшов узнал азбучную первую любовь, несчастную, как и положено первой любви. Некоей А. посвящено сорок три опуса. Этими тремя с гаком дюжинами стихотворений любовная тематика в творческом наследии Чиграшова исчерпывается. Кем была дама его сердца, что с ней сталось, где она теперь и жива ли – неизвестно. Как бы то ни было, ей мы обязаны, скажем прямо, умопомрачительной любовной лирикой, а я – и кое-чем посущественней. Пять-шесть стихотворений – безусловные шедевры с запасом прочности на… словом, на наш век хватит и внукам останется, если потрудятся выучить алфавит.
Годы шли, шалопаи взрослели, чистое искусство шалопайства приелось, захотелось стоящего взрослого дела. Мало-помалу «между лафитом и клико» выкристаллизовался план бегства ни больше ни меньше, как в Америку, ни больше ни меньше, как через Берингов пролив. Какой-то умник прослышал, что нарты и собачьи упряжки не пеленгуются локаторами пограничных застав и сторожевых судов, поскольку не содержат металла. И что будто бы, пользуясь этим обстоятельством, чукчи в урочное время снимаются целыми кланами и отправляются на лайках по льду к американским своякам на какие-то родо-племенные сабантуи, а после целы и невредимы возвращаются из Нового Света в Страну Советов с дареными винчестерами и белой горячкой в придачу. А так как делирием иные члены развеселого братства уже успели разжиться, то уточнение подробностей побега много времени не заняло. Постановили, что весь «орден» – человек восемь – десять, завербовавшись кто учителями в чукотские школы, кто разнорабочими в геологические экспедиции, получат разрешение на пребывание в погранзоне, встретятся в один прекрасный полярный день уже за полярным кругом, вотрутся в доверие к шаману (!) или вождю племени (!), завалятся при первой же предоставившейся возможности кучей-малой на сани, гаркнут кабыздохам «Н-н-н-о-о, залетные» и понесутся под сполохами северного сияния прямиком на Аляску.
Только беспробудным пьянством, компанейским угаром и тепличным романтизмом запоздалого отрочества можно объяснить, почему умные и небесталантные люди клюнули на эту майнридовщину, решились на такое. Чиграшов принимал во всем этом живейшее участие и даже написал цикл свободолюбивой лирики «Белый клык», скопированный каллиграфическим почерком секретаря «ордена» в журнал ложи, в который горе-заговорщики имели глупость заносить стенограммы своих секретных заседаний, чем очень помогли следствию по «чукотскому делу».
Было дадено дуракам и предостережение свыше, да неверно ими истолковано. Магистра «ордена» – Иванова, котофея-исполина, какой-то великовозрастный юннат вздернул на кленовом суку аккурат под самыми окнами Чиграшова, как стрельца под окнами царевны Софьи. Длинный кошачий труп с оскаленными зубами и одним приоткрытым глазом стал отныне нередким действующим лицом чиграшовских кошмаров и причиной стойкой котобоязни. Хоронили кота с музыкой (семиструнная гитара и саксофон) и поклялись на его могиле ускорить сборы, раз земля горит под ногами. Первым, в должности коллектора золотоискательской партии, вылетел на Чукотку фрондер-поэт. Через сутки он был арестован в Певеке, где – рот до ушей – безмятежно прогуливался по льду Восточно-Сибирского моря. Семеро участников задержания двадцатипятилетнего лирика были премированы именными часами и неделей к отпуску.
Вольно молодому поэту, с воспаленным самомнением, мужавшему среди эксцентриков и ущербных чудачеств, с сердцем, разбитым первой любовью, перепутать явь с вымыслом, но зачем понадобилось к этим бредням примерять всю строгость уголовно-процессуального кодекса – одному Богу известно. Власть повела себя, как бульдог Чироки, если воспользоваться для сравнения персонажем детской книжки и одноименного поэтического цикла, и вцепилась в романтика мертвой хваткой. За неделю до суда в одной из центральных газет появилась посвященная «чукотскому делу» свирепая статья «Накипь» и подборка не менее кровожадных писем трудящихся.
На допросах и очных ставках вчерашние друзья-товарищи сыпались, как городошное сооружение от меткого удара. Впрочем, уже в нынешние времена один развязный восьмидераст, репортер бульварной газеты, пробежав по диагонали материалы следствия по «чукотскому делу», к которым, кстати сказать, меня на пушечный выстрел не подпустили, в заметке, написанной на омерзительной приблатненно-молодежной фене, мимоходом потрепал Чиграшова по плечу за «четверочное» поведение в пытошном приказе. Интересно, во сколько баллов этот говнюк оценил бы мои трепыхания в том же ведомстве двенадцать лет спустя? Как бы ни стращал меня мой недавний венецианский визави, неприятных сюрпризов быть не должно, я помню все слово в слово:
Он(Георгий, если не ошибаюсь, Иванович, следователь с типовым лицом. Говорит и по ходу разговора записывает ): Ваш Чиграшов принадлежит к пренеприятной и довольно опасной категории людей. Таких, как он, по счастью, немного, а то бы жизнь давно превратилась в дурдом. Виктор Матвеевич, видите ли, вбил себе в голову, что земная ось совпадает с его позвоночником и единственно верный ответ на все вопросы мироздания – он сам, Виктор Матвеевич Чиграшов, и есть. А если по его, по-чиграшовски, не получается, с ответом не сходится, – пропади оно все пропадом. Мы тогда падаем на пол и сучим ножками в истерике – хочу и все тут. Причем мало того, что себя губит, еще и таких, как вы, несмышленышей в свои авантюры вовлекает.
Я(сомлевший от страха молокосос-Криворотов ): Если вы это об антологии – все наоборот: мы сами его пригласили.
Он: Это вам, губошлепам, только кажется. Чиграшов – подстрекатель со стажем. В молодости прорву народа под монастырь подвел – и теперь за старое взялся. Пресно ему живется, подвига захотелось – вот бы и красовался в одиночку, на свой страх и риск, никого с толку не сбивая. Мы же его, первые, и уважали бы за удаль. Нет, ему невтерпеж шум вокруг собственной персоны поднять, кумиром юношества себя представить, молодняк, который он же сам в грош не ставит, «свиньей» построить. А в результате свинью-то он вам всем и подложил – и препорядочную. Ну, подняли вы, маменькины сынки, шум – и что с того? Не вокруг изобретателей нового шума, елочки точеные, а вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир – неслышно вращается он, как говорил Заратустра.
Я(срываясь на фальцет и обмирая от собственной дерзости ): Это не так. Чиграшов с нами на равных. Это у вас здесь ведомственная субординация, это вам не верится в поэтическое равенство, цеховое.
Он: Ой, насмешили. Скажите еще раве’нство! Минуту внимания, небольшая музыкальная пауза. (Включает магнитофон. Ищет какое-то время нужное место, гоняет пленку туда-сюда ). Вот – насладитесь. (Сквозь попискивание и помехи сети я с изумлением узнаю плачущий голос моей матери, тогда еще живой ).
Голос матери: Виктор Матвеевич, верните мне сына. У меня сейчас и без того черная полоса в жизни, может быть, Лева вам рассказывал… (плачет ). Извините, я совсем расклеилась. Он катастрофически запустил учебу, вы у него с языка не сходите… Мне хамит, возомнил себя гением… Он у меня хороший мальчик, но очень слабый и легко попадает под влияние. Есть у него способности к литературе – на здоровье, но образование еще никому никогда не мешало. Превратиться в люмпена – проще простого (снова плачет ). А теперь вы еще отсылаете его на Памир.
Голос Чиграшова: Простите, как вас зовут?
Голос матери: Евгения Аркадьевна.
Голос Чиграшова: Знаете, Евгения Аркадьевна, я почти уверен, что он перебесится. Не умею этого объяснить, косноязычен, но Лева – хозяин своих способностей, а не наоборот. Это с известной точки зрения утешительно. Так что все образуется. А что касается Памира, вашему сыну, по моему убеждению, лучше бы сменить обстановку, встряхнуться. Ничего, кроме пользы, от этого не будет, уверяю вас. Хотя вам, естественно, видней…
Голос матери: Не рассказывайте Леве, ради Бога, о нашем разговоре. Я уже жалею, что позвонила, но поймите и вы меня: я просто места себе не нахожу. Вразумите его, пожалуйста. Вас он боготворит и может послушаться. До свидания, еще раз извините. (Всхлипывая, вешает трубку. Гудки. )
Он(нажимая на клавишу «Стоп» ): Как видите, вы пребываете в заблуждении: Чиграшов далеко не простодушен и пользуется вами, лопухами, как массовкой. А ведь вы, Лев Васильевич, и впрямь талантливый человек. Поверьте мне, я не кат какой-нибудь, а свой брат, словесник; немножечко, между нами девочками, кандидат филологии и в чем-в чем, а в стихах толк знаю, ваши – очень даже недурственны, а обещают быть – о-го-го, если делов не наделаете. Вопрос стоит ребром: будете растить собственный талант и жить сами по себе или принесете свою будущность в жертву неудачническим амбициям спившегося недотепы? Полюбуйтесь, во что вы вляпались! (Бросает на стол перед Криворотовым книжку в черно-красной обложке, на титуле – «Лирическая Вандея». ) Более претенциозно назвать нельзя было, узнаю руку маэстро!
Я: Мы отказались от этого названия, произошло какое-то недоразумение.
Он: Произошла оговорка по Фрейду. Для Чиграшова все мероприятие – действительно Вандея, реванш, а вам, молодежи, в его затее отводится роль пушечного мяса. Жить надо своей жизнью, елочки точеные, а не превращаться в строку комментария. «Лотту в Веймаре» Манна не читали?
Я: Генриха?
Он: Томаса. А вы почитайте – найдете, над чем поразмыслить. Сходство ситуаций в глаза бросается, с той лишь разницей, что Чиграшов – не Гете: кишка тонка. Короче. Подписки о неразглашении я с вас брать не стану, а хоть бы и стал, язык за зубами держать – выше ваших скромных сил. Можете поэтому передать своему гуру, что сажать мы его будем, считаем до десяти, уже одиннадцать. «Эх, – скажите вы ему, – Виктор Матвеевич, охота вам пустословить по-прежнему? Или мало вам было Чукотки?» Не узнаете, откуда перифраз? Вижу по глазам, что нет. Пушкин, между прочим, а вовсе не запрещенный кровавыми лубянскими палачами автор. Вы, Лев Васильевич, плохо знаете классику, отечественную в частности, а туда же. Симпатичны вы мне и, говоря начистоту, так сказать, не для протокола, мне, может быть, тоже многое не нравится, елочки точеные, но вы, рабски подражая Чиграшову, носитесь, как, простите за выражение, дурень с писаной торбой, исключительно с собою, любимым, а меня уже «годы клонят» к общей пользе, «общему делу» (тоже, боюсь, незнакомое вам словосочетание?). Зарубите себе на носу и умейте отбарабанить без запинки в любом состоянии – спросонья, спьяну – в любом: «нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви» – из той же, пушкинской, к вашему сведению, работы сентенция. Что вы тут передо мной хорохоритесь и оскорбленную невинность из себя корчите? Вам, небось, мерещатся лавры мученика, поэтически-политические гонения и прочая чайльд-гарольдовская галиматья? Поли-и-и-тика! (с издевательской интонацией ). Какая тут политика, Лев Васильевич? Тут одна лишь уголовщина, причем с пэтэушным душком. Политик тоже сыскался. Пугач-то, пугач мы почему не сдаем?
Я: Какой пугач?
Он: Пушечка пятизарядная, последний «дар Изоры»…
Я(с облегчением ): Вот вы о чем… Так его Чиграшов потерял еще весной.
Он: Час от часу не легче. (С металлом в голосе. ) Вы зачем ему передали револьвер? Что это у него за арсенал такой? Интересный у нас расклад получается: озлобленный отщепенец растлевает желторотых юнцов и старого дурака Адамсона, дошло уже до того, что запасается про черный день огнестрельным оружием. Зла не хватает! Сапфо ваша тоже хорошая прости Господи не в обиду вам будь сказано. Со свечой не стоял, врать не стану, но кое-какие умозаключения напрашиваются…
Я: Какие умозаключения?
Он: Вам виднее какие. (Трубно сморкается в клетчатый носовой платок. ) Вы кумира своего порасспросите, старого сладкоежку, – много любопытного узнаете. Но мы отвлеклись на частности. (Засовывая платок в карман, с деланым изумлением разглядывает книжку.) Просто в голове не умещается – «Вандея», фу-ты, ну-ты! А у самих молоко на губах не обсохло. Здесь семи пядей во лбу не надо, чтобы всех вас, умников, упечь куда подальше. Ну-ну, думайте, вам жить… (Откидывается на спинку кресла и окидывает Криворотова взором отеческого сожаления, даже укоризны. ) Благодарю и не смею задерживать. Распишитесь вот здесь, теперь здесь, – нет, где галочка – и вот здесь. Отлично. Рад встречаться и впредь, но при более благоприятных обстоятельствах. Будьте.
Так что громкое разоблачение мне не грозит. А все равно противно, будто наступил в дерьмо.
Снова я свернул «на себя, любимого».
А тогда, в пятьдесят девятом, суд был скорым и неправым. Трое застрельщиков, включая Чиграшова, получили сполна и отбыли в места лишения свободы. Лагерное начальство, в распоряжение которого поступил заносчивый поэт, за его спиной перемигнулось привести столичную штучку «в божеский вид» и определило Чиграшова для острастки на месячишко в барак с сущими выродками – насильниками и убийцами; страшно подумать, что они там с ним вытворяли (эти и подобные им сведения понадерганы мною из заметок коллеги Никитина).
Помню, как Чиграшов удовлетворенно хмыкнул, когда я сообщил ему, что, по моим прикидкам, примерно в то самое время, как он день-деньской вкалывал в деревообрабатывающем цеху анадырской промзоны, я, Лева Криворотов, в числе лучших учеников средних школ Киевского района после изнурительных и неоднократных репетиций, трогательно соразмерный букету казенных гвоздик, приветствовал в пионерском галстуке, пилотке и шортах XXII съезд КПСС.
– Jedem das seine, – сказал Чиграшов, питавший пристрастие к пересыпанию речи иноязычными фразами, не зная, по-моему, ни одного языка толком.
После освобождения Чиграшов вселился в бабкину комнату и зажил тише воды, ниже травы, наводя сильно поредевших знакомцев молодости (ту же Арину, например) на мысль о смирении паче гордости. Не знаю, не знаю. Однако, к его чести, роль «маленького человека» он играл без запинки и довольно натурально. Окончил на «отлично» бухгалтерские курсы и устроился счетоводом в трамвайный парк. Так он и жил: прилежно отсиживал за арифмометром в своей конторе с 9 00 до 18 00 за 140 рублей в месяц плюс премиальные, а двадцать четыре рабочих дня в году законным образом отдыхал у старшей сестры на ее садовом участке в 70 километрах от города. Отпуск из года в год брал Чиграшов в сентябре, так как любил побродить по обветшалому лесу в поисках осенних опят – на них окрестности сестринской дачи бывали особенно щедры. На прощанье Чиграшов перекапывал Татьяне Густавовне огород под зиму и с несколькими банками домашних солений отбывал восвояси – до следующего сентября.
На службе Чиграшова уважали за лагерный демократизм и за то, что, «белая ворона» в трамвайном депо, был он совершенно лишен интеллигентских замашек; а также за мрачноватую шутливость и ненарочитую значительность, которую очень чувствует простонародье. И за то, что не пил с ними, работягами, по-рабоче-крестьянски изо дня в день, а уходил в запои с достоинством.
Подругой и спутницей Чиграшов не обзавелся, легких романов, вроде бы, не крутил, а если и крутил, то совершенно втихую. По окончании рабочего дня прямиком направлялся домой, купив по дороге в угловом магазине чего-нибудь съестного. С получки ездил на Птичий рынок и после долгих скитаний по рядам и привередливых расспросов по уходу выбирал себе кактус позаковыристей. Новых книг не читал, а перечитывал старые, открыв наобум на произвольном месте; словом, как уже было сказано, жил тише воды, ниже травы. Выкуривал он, сын своей матери, по пачке в день и той же марки папирос, шутя по поводу названия «Беломорканал», нет ли, дескать, интересно, в Германии папирос «Дахау»? Существовал он, как хорошо отлаженный механизм, – хоть часы по нему сверяй, на судьбу не сетовал, но тягу к сочинительству как рукой сняло. На мои с придыханием расспросы отвечал излюбленной фигурой речи: «В моей жизни было событие, которое навсегда сдуло с меня пух идеализма». А как-то добавил с кривой улыбкой:
– Еще удивительно, что я не ханжа. Творческое бесплодие самым благоприятным образом сказывается на уровне нравственности, а там и до ханжества недалеко.
Единственные художества, которые он себе позволял, это ходить и дома только в хороших узких туфлях (дань щегольству молодости или материнские гены?) и два-три раза в год впадать в запойное пьянство. Впрочем, такая вольность, как пьянство, в России не Бог весть какая экзотика и в глаза не бросается. Туфли – другое дело.
Запои Чиграшова – особая статья. Даже в таком безобразии Чиграшову не изменяли педантизм и обстоятельность, как это ни дико звучит. Щепетильный донельзя, он заранее чувствовал приближение недуга и, чтобы никому не быть в тягость и не одалживаться, когда допьется до плачевного состояния, загодя прикупал спиртное и устраивал заначки по всей квартире и в комнате. Брал в депо заботливо накопленные впрок отгулы.
– Развязал Матвеич, – с пониманием говорили работяги в обеденный перерыв под стук домино. Плюгавый Нормалек, всенепременный в каждом трудовом сообществе шут на добровольных началах, очень похоже дергал вбок подбородком, порывисто менял на столе местами жестянку с окурками и полбуханки хлеба и изрыгал тарабарщину, изображая иностранную речь. (Род тика, быстрая череда навязчивых действий, присущих Чиграшову в минуты смятения.) Игроки двигали стульями и дружно гоготали с беззлобным матерком, но не искусству пересмешника – его за недосугом не замечали, – а нечастой доминошной комбинации: «рыбе по азу».
Пил Чиграшов один, взаперти, в кухню старался попусту не наведываться и незримо для обитателей квартиры проскальзывал в коммунальные «удобства». К телефону не подходил и просил соседей говорить звонившим, что его нет дома и в ближайшую неделю не ожидается. Верным признаком начавшегося запоя была немецкая музыка – Бах, Букстехуде, Пахельбель – еле слышно проникавшая под утро в коридор сквозь дверь его комнаты. Соседи, пожилая татарская чета, понимали, что к чему, и звонили Татьяне Густавовне. Она расспрашивала их, когда началось, делала кое-какие вычисления в уме, набрасывала еще дня два и с невозмутимым видом приезжала к заблудшему брату. Расчет оказывался безошибочным: она заставала Чиграшова кротким и лежащим пластом на кожаном с высокой спинкой еще бабкином диванчике. И в течение нескольких дней приводила горемыку в чувство, мастерски комбинируя холодные домашние морсы с горячим бульоном, кефир с валерианой, валокордином и пустырником.
Изредка дело принимало более серьезный оборот. Во время одного из таких «исчезновений» мне позарез понадобилось повидаться с Чиграшовым, и я осмелился наведаться к нему без предупреждения. Мэтр отпер стремительно, точно стоял за дверью наготове, и с хлопотливым видом и чрезвычайно буднично попросил меня помочь ему перепеленать красных человечков. Я смиренно согласился и, улучив минуту, на цыпочках прошмыгнул в коридор и набрал номер Татьяны Густавовны.
Недельное пьянство сменялось недельным же приступом беспросветной тоски и крайнего отчаяния, после чего Чиграшов понемногу входил в колею и пребывал в своем обычном ровном расположении духа.
Хорошо ли, плохо ли, но так он жил и жил бы еще Бог весть сколько и насытился днями, когда бы нелегкая не дернула его согласиться на уговоры милейшего Отто Оттовича почитать на студии, сойтись с нами и выступить из тени. Дальнейшее теперь уже известно не только собратьям по литературному цеху, но и более широкой культурной общественности, если только я не заблуждаюсь на счет существования оной.
Вот в каком духе намерен я закончить мое вступление к тому «Библиотеки поэта»: «Жить ему оставалось считанные месяцы, но он испытывал необычайное воодушевление и прилив творческих сил, вынашивал замыслы большой прозы. Феномен, исчерпывающе описанный Пастернаком и с его легкой руки получивший название «последнего года поэта». Тучи сгущались над головой Виктора Чиграшова. Очень ему скрасила эти финальные месяцы жизни дружба с молодыми поэтами студии «Ордынка», вошедшими в историю литературы, как «ордынцы». Я был в их числе. Уход Чиграшова из жизни безусловно на совести тоталитарного режима, поэт был одной из последних жертв известного периода отечественной истории и т. д. и т. п.».
По-моему, неплохо.
А хлопнул на прощанье дверью Чиграшов во вторую пятницу первого осеннего месяца, часов этак в пять вечера – показания медиков расходятся. Этот день представляется мне воронкой, черной дырой, куда ухнуло что-то главное. Или наоборот – метафизической колдобиной, подпрыгнув на которой, жизнь моя барахлит по сей день. Иногда мне кажется, что все дальнейшее, включая настоящее, – затянувшееся и скрежещущее движение юзом.
Я ощущаю участь Чиграшова, как свою, кишками, и мне важно, чтобы его жизнь публика получила из моих рук, они достаточно чисты, смею надеяться. И его смерть тоже. И на ту, и на другую у меня существуют непререкаемые права. Так и хочется сказать в соответствии со стилистикой подлого нашего времени «эксклюзивные».
Итак, 13 сентября 197… года, четыре с четвертью пополудни. Весь – молодость, глупость, вздорная озабоченность, я взмыл к нему прямо из кровавых застенков и с репетиловской одышкой отрапортовал, что сатрапы-де борзеют, явки рассекречены, враг не дремлет и прочие страсти-мордасти. Изображал, как умел, допрос в лицах, умолчав, правда, о записи обидного телефонного разговора, вдавался на нервной почве в подробности, повторялся от возбуждения.
– Пушкина я читал, – прервал Чиграшов в соответствующем месте мой горячечный монолог и уже больше не прерывал.
Судя по его расфокусированному взгляду и кукольной суетливой жестикуляции, он только-только выбирался из запоя. И что-то невразумительное Чиграшов говорил, когда я наконец умолк, и улыбался виновато, и смотрел мимо меня в окно, но я слушал его вполуха, оттого что через считаные минуты ждала меня у Грибоедова Аня, а карман мне оттягивали ключи от пустующей приятельской квартиры. И еще потому, что молод был, дурачок, и переполнен шипучкой восторга. Увертюра моей жизни превосходила все мои ожидания: мне двадцать лет, имя мое гремит по миру наряду с именем самого Чиграшова, гонения мои благословенны, ибо лишний раз доказывают правоту самых дерзких моих юношеских догадок на свой счет. И даже телефонные отзывы Чиграшова, если разобраться, должны не огорчать, а радовать, поскольку – чем черт не шутит! – могли означать просто-напросто творческую ревность. Разве не собственными ушами всего две недели назад под крупными памирскими звездами слышал я по радио сквозь треск и помехи, как Маша, кажется, Слоним прокуренным вражьим голосом делилась своими впечатлениями о нашумевшей антологии! Разве не мое четверостишие отчеканила она дикторски-бесстрастно, как чужое, а Чиграшова помянула лишь мимоходом и под занавес! О Чиграшове вскользь, а о моих стихах чуть ли не целую минуту эфирного времени! Это мы еще посмотрим, кто «хозяин своих способностей», а кто «наоборот»! Уж не завидует ли мне он, а? Акела промахнулся! А главное, и все случившееся тому порукой, что я – настоящий, всамделишный поэт, а стало быть, и Ане ничего иного не остается, как взять свои слова обратно и со всеми ее родинками стать моею навсегда – и уже сегодня, в ближайший час.
– Пожелайте мне удачи, – перебил я Чиграшова.
– Доброй охоты, Маугли, – откликнулся он, по-прежнему глядя в окно.
– А? – переспросил я, пораженный общностью наших инфантильных ассоциаций.
Он стремительно произвел на подоконнике рокировку пачки «Беломора» и коричневого яблочного огрызка, пробормотал «Ordnung muss sein» и залопотал-залопотал-залопотал уже полную околесицу.
– А? – переспросил я снова.
– Ничего, Лева, ровным счетом ничего. Сотрясение воздуха.
Вот и все.
Свидетелем дальнейшего не был никто. Но кому, как не мне, предложить современникам и потомкам свою версию произошедшего в эти считанные минуты и описать всю драматичную последовательность оставшихся мгновений. Думаю, что сумею обойтись без чрезмерной отсебятины.
Жаль, наш брат, литератор, не волен живописать два одновременных события зараз, как справедливо заметил коллега Лессинг. А то бы зрелище получилось впечатляющее. Но можно вообразить два экрана или один, поделенный надвое. Скажем, на левой части полотна – крупным планом Чиграшов в своей комнате, на правой – я, Левушка-лапушка, поспешаю к монументу комедиографа. 16 часов 55 минут. По-летнему тепло, люди потянулись со службы.
Чиграшов запирает за мною дверь, выпивает у себя в комнате, присев на край табурета, стакан водки, щелчком посылает папиросу из пачки, с чувством, с толком, с расстановкой затягивается полной грудью, внезапно раздумывает курить и прилежно плющит едва начатую «Беломорину» о дно стеклянной пепельницы, выдвигает ящик стола и достает что-то (камера наплывает), оказавшееся пятизарядным дамским револьвером, засовывает дуло себе в рот, стискивает железо зубами и стреляет на счет три.
В это же время на соседнем экране я жду Аню. Жду очень долго, пока совсем не смеркается. Но она не приходит, чтобы не прийти на свидания со мной уже никогда. С недавних пор это можно сказать с полной определенностью. Отныне даже тешившее меня без малого тридцать лет никчемное упование на счастливую случайность, допустим: столкнуться с Аней лицом к лицу где-нибудь в нашем городе («Как, Лева, жизнь?» – «Спасибо, не задалась».) – исключается категорически, потому что Аня умерла три месяца как.
III
Слова с лязгом смыкались, точно оголодавшие друг без друга магниты. Оторопь восторга брала сразу, со скоростью чтения с листа и быстрее осмысления и осмысленного одобрения – как отдача при меткой стрельбе, когда приклад поддакивает в плечо, знаменуя попадание в «яблочко», а стрелок еще не выпрямился, чтобы оценивающе сощуриться на мишень. Строфы разряжались значением – и прямым, и иносказательным – во всех направлениях одновременно, как нечаянно сложившийся магический кроссворд, образуя даль с проблеском истины в перспективе. Вылущивание «удач», «находок» и прочее крохоборство исключалось – эти понятия принадлежали какому-то другому смиренному роду и ряду; здесь же давало о себе знать что-то из ряда вон выходящее, и ум заходил за разум от роскоши и дармовщины. Автор умудрялся сплавить вниз по течению стиха такое количество страсти, что, как правило, в предпоследней строфе образовывались нагромождения чувств, словесные торосы, приводившие к перенапряжению лирического начала, и, наконец, препятствие уступало напору речи, и она вырывалась на волю, вызывая головокружение свободы и внезапное облегчение. Бухгалтерия и поэтический размах сочетались на замусоленных страницах в таких пропорциях, что вывести формулу этой скрупулезно вычисленной сумятицы взялся бы разве что беззаботный болван с ученой степенью. Все слова жили, как впервые, отчего складывалось впечатление, что автор обходится без тусклых разночинно-служебных частей речи – сплошь словарной гвардией. Школьные размеры присваивались до неузнаваемости. И только задним числом становилось ясно, что это всего лишь хорей, только лишь анапест – та-та-та’.
Криворотов слепо отложил в сторону очередной машинописный лист с прививкой ржавой скрепки в левом верхнем углу.
Сочинитель не упускал случая отозваться о себе самом с холодным пренебрежением, что могло бы восприниматься, как кокетство, если бы не было искренней несусветной гордыней. И общий тон дюжине стихотворений задавала гремучая смесь чистоты, трепета, вульгарности, подростковой застенчивости перед наваждением писательства.
В оцепенении и недоумении Криворотову почудилось, что стихи набраны особым каким-то шрифтом. Да нет – копия как копия, причем даже не первая, скорее всего, и не вторая. И все это вместе взятое – травмирующее, производившее затруднение в груди и побуждавшее учащенно сглатывать – не было целью сочинения, а единственно следствием того, что автором рукописи был не имярек, пусть тот же Лева, а человек, видевший вещи в свете своих противо – или сверхъестественных способностей.
Криворотов стал мысленно озираться в поисках промахов и, как за последнее спасение, ухватился за слабые, по школярским понятиям, рифмы. Но вскоре выпустил эту соломинку из рук и честно пошел ко дну: автор, очевидно, располагал иным слуховым устройством, сводящим на нет ремесленный педантизм тугого на ухо Левы. Криворотов рифмовал, точно поднимался по лестничному маршу, ведомый изгибом перил. А Чиграшов употреблял рифму для равновесия, как канатоходец шест, и шатко скользил высоко вверху, осклабясь от страха и отваги.
Криворотов поднял голову от машинописи, чтобы перевести дух, и не сразу узнал комнату – будто вымыли окна.
Абсолютное превосходство исключало зависть, которая без устали примеряется и сравнивает. Почва для сравнения отсутствовала начисто – у ног Криворотова зияла пропасть. Он испытал восторг и бессилие. Даже фамилия «Чиграшов», еще недавно казавшаяся пацанской, гаврошисто-грошовой, звучала теперь красиво и значительно.
И было в рукописи стихотворение, к которому Криворотов возвращался по нескольку раз на дню чуть ли не украдкой от самого себя. Так, считается, преступника неодолимо влечет на место преступления, а подросток воровато открывает, захлопывает и вновь открывает под партой, будто наобум, журнал с голой женщиной на развороте, а писатель, кусая заусенец, тайком, хотя в комнате никого нет, многократно перечитывает один и тот же абзац в критическом обзоре, где следом за названием его, писателя, книги стоят тире и всего два слова – «бесспорный шедевр». Аня просвечивала сквозь чиграшовские четверостишия четче и вела себя живее, чем на любительской киноленте Левиного близорукого воспоминания.
И безо всяких стихов заочное присутствие девушки кружило голову с первых же минут ежедневного пробуждения, сопровождало лихоманку бодрствования, было последней заботой засыпающего Криворотова и даже во сне давало о себе знать то в образе Ани, то под чужой, но всегда сползающей личиной.
Катапульта маниакальной фантазии срабатывала непроизвольно, но предсказуемо, отсылая Левино воображение всегда в одну и ту же сторону. Увядший трамвайный билет со дна кармана, намек на знакомый запах парфюмерии от рукава Левиной куртки, вполне невзрачное слово в книге или разговоре вдруг самым окольным путем, но вмиг воссоздавали Аню всю – от походки до лунок ногтей на руке. Уличный фонарь, сквозняк из форточки, дачный перрон – любая малость – напоминали Аню, потому что Аню напоминало все.
Криворотов был застигнут врасплох напастью, знакомой до поры лишь понаслышке и по книгам, как смерть, война, неволя и прочие грозные материи. Но что бы там ни говорили и ни писали в книгах, долгожданная драма, подтверждающая личную причастность Левы к Жизни с прописной буквы, почему-то привычно мыслилась делом неопределенного будущего, переносилась на потом и не могла, по Левиному ощущению, взять и начаться сразу, в одночасье, без бетховенского стука в дверь и знака свыше. Леве пришел на память негр-сокурсник, высунувшийся по пояс из окна общежития и оторопело ловивший черной рукой хлопья первого снега, о котором конголезец не раз что-то слышал у себя на родине и все-таки оказался не готов встретить невидаль хладнокровно наяву. Лева тоже был озадачен до изумления, что потасканное слово, уже двести лет кряду до одури рифмующееся с «кровью», и «бровью», и вовсе не новым «вновь», в подоплеке предполагает реальную эмоцию – и эта реальность может иметь к нему, Криворотову, самое прямое отношение и вдруг заявит о себе столь убедительно и очевидно, что никак не получится не заметить – так преобразится все внутри него и снаружи от чувства, выпавшего на его долю нежданно-негаданно, как снег на голову.
Когда бы достало силенок, ровно такими, как у Чиграшова, стихами Криворотов хотел бы отпраздновать крах собственной любви – тьфу-тьфу-тьфу! Чиграшов не описывал глаз, цвета волос и легкой поступи утраченной подруги, но ее силуэт и повадка угадывались в зазорах между словами. Снова не то! Именно гибельным отсутствием возлюбленной и объяснялось раздолье черному с желтизной свету в этих строфах, и пустота хватала воздух ртом.
Функции Создателя в стихотворении препоручались любимой женщине. Своими прикосновениями она преображала безжизненный манекен мужской плоти: наделяла его всеми пятью чувствами и тем самым обрекала на страдание, ибо, вызвав к жизни, бросала мужчину на произвол судьбы. Этот вывод напрашивался по прочтении последней строфы, где внезапно появлялся ребенок, играющий с юлой и доводящий ее до бешеного вращения с ровным шмелиным жужжанием. А потом вдруг теряющий к игрушке всякий интерес и меняющий забаву. И с дивной звукописью описывалось сходящее на нет вращение – убывающий, с ущербным приволакиванием гул юлы, погромыхиванье и чирканье боком об пол.
Это стихотворение, как и все прочие с любовной тематикой, посвящалось некоей А. Совпадение инициалов впечатляло дальше некуда.
Накануне вечером Криворотов и Аня курили в беседке пустующего детского сада, а Криворотов время от времени предпринимал безуспешные попытки всего только поцеловать Аню, не говоря уж о том, чтобы запустить руку ей под пальто. Обескураженный очередной тщетной атакой, Лева вспомнил, что прихватил из дому стихи Чиграшова, извлек малость помятый рулон из-за пазухи и для вящего эффекта молча, не расточая восторгов наперед, смакуя первое чужое прочтение, положил рукопись Ане на колени. Она читала, а он поедал ее взглядом.
– Отведи глаза, не то я задымлюсь, – сказала Аня, не подымая лица от страницы.
Прозаическая беглость и невозмутимый вид, с которыми девушка перелистывала машинопись, были бы уместны по отношению к конспектам лекций по гражданской обороне, но не к таким стихам. Криворотов отобрал у Ани список:
– Дай лучше я.
Он читал стихи Чиграшова почти наизусть, вибрируя, будто при чтении собственных, только гораздо лучших – собственных идеальных. Аня слушала рассеянно, даже, как заметил Лева краем глаза, в самом пронзительном месте нашла возможным снять нитку с чулка и шумно сдуть табачный пепел с рукава Левиной куртки. Срывающимся от воодушевления голосом Лева закончил декламацию.
– Ну каково? – торжествующе спросил он, сворачивая листы и отправляя их во внутренний карман куртки.
Аня пожала плечами и глубокомысленно сравнила услышанное с нашумевшими писаниями официально-либерального рифмоплета, а после сказала, что нечто подобное делала раньше и она. Лева поднял на девушку глаза с печальным недоумением – она разом оказалась далеко-далеко, точно через повернутый задом наперед сорокократный полевой бинокль.
Очень по-женски лишенная всякого чутья и вкуса к поэзии, Аня была поэтически зряча в живой жизни, и ее наблюдательности Криворотову случалось и позавидовать, хотя по части подметить что-нибудь этакое в природе или людях он был, вроде, малый не промах. Что готовый к побегу кофе будто бы силится снять свитер через голову – это он у нее позаимствовал. Или что едва вылупившиеся листья липы похожи на лягушачьи лапки. Или те же концентрические круги голых веток вокруг фонарей. Всё Анина наука…
Равнодушие Ани к стихам Чиграшова сильно задело Леву, хотя куда больше Аниной слепоты на лирику его огорчало, что со дня первого свидания с поцелуем в завершение он не продвинулся ни на шаг – даже сдал позиции.
С минувшей среды двухкопеечные монеты резко подскочили в цене, ибо давали возможность, едва дотерпев до утра, из будки телефонного автомата у поселковой аптеки звонить Ане и выцыганивать у нее очередное неотложное свидание. Уже в четверг Криворотова умилил Анин решительный переход «на ты», свидетельствующий о том, что давешний поцелуй принят к сведению не только им, Левой. Но этим дело и ограничилось. При встрече Аня наотрез пресекла дальнейшие посягательства, уперев Леве в грудь ладонь со словами:
– Ну-ну, охлади свой пыл!
На университет Криворотов окончательно махнул рукой, потому что весь день без остатка у него теперь бывал занят двумя трудоемкими начинаниями, которые к тому же приходилось осуществлять одновременно: преследование Ани и отлынивание от свиданий с Ариной. Будто он играл зараз в «салочки» с одной женщиной и в «прятки» с другой и должен был поддерживать в каждой из них уверенность, что ни на минуту не раздваивается, да и не играет вовсе.
Продетая в дверную ручку язвительная записка от Вышневецкой, прочитанная Львом по возвращении со вчерашнего свидания, повергла его в уныние. Леву удручили и обвинения в малодушии, и намеки на Аню («не подозревала о Вашей постыдной слабости к провинциальным графоманкам…»). Особенно чувствительным был упрек в «удивительной ординарности поведения, настораживающей в человеке, числящем себя поэтом». Криворотов гнал прочь думы об Арининой беременности, но они упорно громоздились на задах сознания. Кроме того, у Льва кошки скребли на сердце при мысли о том, что рано или поздно, а вернее в ближайшую среду на студии, когда все будут в сборе, всплывет и его предательство по отношению к Никите, с которым он только сегодня разговаривал минут двадцать по телефону из города. Но поскольку почти все время заняло Левино чтение стихов Чиграшова, разговора начистоту удалось избежать, а сам Никита щекотливых вопросов не задавал – да и откуда ему было знать? Лева, во всяком случае, надеялся, что Аня с Никитой не видятся, и делал все от него зависящее, чтобы у девушки не оставалось ни времени, ни сил, ни охоты встречаться с его соперником. Приближение среды тяготило: взамен того, чтобы слушать и разглядывать Чиграшова, предмет своего страстного заочного интереса, Леве придется вертеться, как ужу на сковородке, в одной компании с двумя женщинами – любимой и нелюбимой – и соперником, руки которому, конечно же, развяжет присутствие Арины. Поэтому Лев даже обрадовался, когда Аня сказала, что по каким-то там причинам не пойдет в среду в полуподвал на Ордынке.
Во дворе перед входом в студию было на редкость людно, что даже привлекло внимание сидевших у соседних подъездов старух на одно лицо, охотниц выспрашивать у чужака, к кому и по какой надобности он идет, вместо того, чтобы ответить на прямой вопрос и назвать номер дома, возле которого старые образины добровольно дежурят последние сто лет, дурея от сплетен. И народ у студийной двери подобрался непростой – чиграшовское поколение: среднего возраста и старше бородатые или долгогривые мужчины со спутницами Арининого пошиба. В этот блестящий круг и стремился Лева попасть когда-нибудь за счет собственного таланта, но и не без помощи Арины. Вот они какие, голубчики, вблизи: стоят кучками, курят, посмеиваются, целуются с вновь прибывшими – верно, давно не видались. Артисты как на подбор, но кто же из них Чиграшов? Или этот, в черных очках? Вряд ли, больно весел… И пижон в седых бакенбардах не может быть Чиграшовым, скорее всего, какой-нибудь художник-авангардист. Лева переступил порог полуподвала и обвел глазами пестрое сборище.
Вадим Ясень притулился в углу, был трезв, робок, тих и вяло приветствовал Льва подъятием ладони. Середина первого ряда была занята пролетариями – их полку прибыло, и один из работяг что-то левой рукой царапал в тетради на остром колене, выставив на всеобщее обозрение тусклую плешь и тылы огромных оттопыренных ушей. Старшеклассники стояли тесным кружком и дружно говорили куда-то себе под ноги. Наверное, Адамсону, смекнул Лева. За их спинами в ожидании своей очереди на тет-а-тет грыз ногти электроугольский сладострастник-теоретик. Никита с Додиком судачили у окна и поманили Криворотова присоединиться к ним. Но Криворотов не шелохнулся, потому что уже видел Чиграшова – тот оживленно болтал с Ариной у соседнего оконного проема. Да, таким себе Лева и представлял Виктора Чиграшова. Выше среднего роста. Хорошо сложен. В джинсах и облегающем черном свитере под самое горло. Шкиперская бородка и короткая стрижка с густой проседью. Твердый рот с горькими углами. И глаза. Глазищи. В пол-лица. Арине, видимо, так по душе пришлось mot блистательного собеседника, что она поперхнулась сигаретным дымом, и закашлялась от смеха, и, пока кашляла, встретилась взглядом с Криворотовым. Вышневецкая сделала извиняющийся жест в сторону Чиграшова и, продолжая откашливаться в кулак, направилась ко Льву, у которого екнуло сердце, поскольку он догадался, что Арина хочет вот так, запросто представить его человеку, ставшему всего за неделю Левиным излюбленным поэтом. Из-за спины раздалось Адамсоново:
– Господа, у нас сегодня, как говорится, яблоку упасть негде. И моя приятная обязанность, точнее, мне выпала честь…
– Это не он, Бемби, – с покровительственной улыбкой проговорила, поравнявшись с Криворотовым, Арина и прошествовала мимо, в передние ряды.
И в подтверждение ее слов жгучий красавец Лжечиграшов картинно выбросил руку в направлении кафедры, заставив всех смолкнуть и повернуться лицом к фанерной трибуне, и заорал громким, пронзительно глупым, никак не сообразным с породистой внешностью голосом:
– Я рад, что наши ряды не пожидели, а жиды не поредели! Виктор Чиграшов! – и зашелся визгливым смехом.
А тот, кого он так смачно приветствовал, затрапезного вида дядька с чудны’ми ушами, принятый Криворотовым походя за одного из жэковских водопроводчиков, уже стоял за кафедрой и, страдальчески, будто после столовой ложки рыбьего жира, улыбнувшись на возглас волоокого балагура, продолжал перелистывать приплясывающими перстами страницы раскрытой перед ним тетради. Постыдно обознавшийся Лева с удвоенным во искупление своего промаха любовным вниманием вперился в физиономию Чиграшова подлинного. Над кафедрой возвышался активно некрасивый, почти уродливый человек умеренно иудейского толка, плешивый, невероятно лопоухий, с вислым пунцовым ртом. Глаза как глаза, внимательные и невеселые. Он был невысок ростом, жилист, сутул, и непропорционально длинные руки – с венозными крупными кистями, схваченные в запястьях тесными на пуговке манжетами белой рубашки, по-жениховски торчавшими из рукавов черного пиджака, – подчеркивали что-то очень обезьянье, человекообразное, с первого взгляда угадывавшееся в облике Чиграшова. Да-да, именно: печальный примат со слезящимися смышлеными глазами, ряженый цирковой шимпанзе – вот кого напоминал готовящийся к выступлению мужчина. Худая заросшая шея и косо застегнутый пиджак подтверждали справедливость непочтительного сравнения. Чиграшов явно волновался, но помимо нынешнего волнения по случаю, сквозило в его чертах и поведении нечто постоянное, охарактеризованное Левой задним числом, как измерение скуки. Зал долго рассаживался, двигал стульями, сморкался, переговаривался. Неожиданно Чиграшов рывком поменял местами стакан с чаем и импровизированную пепельницу, так что плеснул на открытую тетрадь – кто-то рассмеялся.
– Да, – улыбнулся Чиграшов, – давно не читал, забыл, как это делается.
– Начни с «Белого клыка», – выкрикнула из зала Арина.
Чиграшов поморщился, точно от второй ложки рыбьего жира, и тем же голосом, каким только что делился с публикой своими затруднениями, без перехода начал читать. Не все сразу поняли, что волокита окончена и автор приступил к чтению. На середине второй строфы он сбился, и Лева уже открыл рот для подсказки, когда раздалось жалобное мяуканье и собравшиеся разразились хохотом. Криворотову захотелось встать в рост и бросить в толпу черни бомбу.
– Как тебе нравится этот слушатель? – обратился к выступавшему Лжечиграшов, подняв с полу плюгавого котенка и таща его за шиворот к выходу. Кафедра заграждала проход, и душа-человек обратился к Чиграшову:
– Витька, не в службу, а в дружбу, выбрось засранца за дверь и читай себе на здоровье.
– Вообще-то я их побаиваюсь, – сказал Чиграшов и на вытянутых руках, как ребенок, понес котенка к дверям. Когда он кое-как, под смех и советы публики, справился с возложенным на него поручением и воротился на свое место, на запястье правой руки краснела свежая царапина, а обшлаг рубашки был замаран. Зал оживился:
– «На разрыв аорты»…
– Производственная травма.
– Не кот, а прямо дантес какой-то.
– Хорошая кличка для кота: Дантес.
– Отто, нет в твоей богадельне йода? – спросил красавец.
– Советую прижечь каленым железом, – раздался откуда-то сбоку деловитый голос Додика.
Чиграшов добродушно осклабился и столь же внезапно, как и вначале, но куда энергичней принялся читать, словно пустячное происшествие придало ему куража. В студии Адамсона этак не читали. Принято было воздеть отсутствующий взгляд горе, заложить руки за спину, сомнамбулически раскачиваться из стороны в сторону и читать нараспев, с поэтичным подвыванием. Чиграшов же читал прозаично, без рулад, но и без «выражения» в школьном, синтаксическом смысле, – а произносил слово за словом и строку за строкой на одной ноте, точно разговаривал вслух сам с собою: «мол, так и так, и ничего тут уже не попишешь». Удивительно, но это действовало не хуже любого экстатичного исполнительства. На лице чтеца лежал рубиновый отсвет, потому что Чиграшов стоял под люминесцентной лампой и уши его просвечивали краснотой, как детский палец на кнопке вызова лифта.
Многое из услышанного Криворотов знал по Арининому списку, прозвучали и несколько неизвестных стихотворений, особенно запомнились два. В первом в ямбические, ноющие, как ушиб, причитания отверженного любовника каким-то чудом, как все у Чиграшова, был вплетен телефонный номер подруги (еще шестизначный, начинавшийся с буквы, разумеется, с А). Ближе к концу вещи поэт совершенно неожиданно менял пластинку и вступал в деловые переговоры со Всевышним. Суть торга сводилась к тому, что лирический герой давал согласие на повторную библейскую операцию на грудной клетке. При условии, что в результате хирургического вмешательства он обзаведется новой спутницей, неотличимой от утраченной.
А во втором стихотворении – сидел человек, зевака-зевакой, погожим днем на бережку реки, покуривал, таращился по сторонам и на воду, а после преспокойно делал пиф-паф себе в лоб.
Криворотов с удовлетворением отметил, что понемногу освоился с манерой Чиграшова усыпить внимание читателя какой-нибудь одной интонацией или картиной, а после бросить его без предупреждения в совершенно не предвиденную коллизию, а самому уйти вон из стихотворения, да оно, собственно, и кончилось. В полном согласии с подмеченной Левой особенностью автор и завершил выступление, точно оборвал на полуслове.
– И это все. В общих чертах, – сказал Чиграшов, сошел с кафедры и достал из кармана початую пачку «Беломора».
Криворотов почувствовал, что теряет голову от страстной приязни и восхищения. Кто-то звучно высморкался сзади, и Лева понял, что шумы, шорохи и переговоры, бесившие его в начале чтения, уже давно сменились на абсолютное безмолвие, раскачать которое теперь было немногим проще, чем тогда навести тишину. Арина, цепляясь за стулья длинной шалью, поспешила к Чиграшову с невесть откуда взявшейся розой и попробовала было припасть к его руке, но он предупредил ее порыв и первым ткнулся ртом ей в браслеты. Оба рассмеялись. Богемные приятели молодости окружили поэта. Отто Оттович пронырнул сквозь это оцепление к Чиграшову с растроганным лицом и чуть ли не мокрыми глазами:
– Витенька, дорогой, нет слов, аж сердце заболело, дай я тебя поцелую.
– Спасибо, Отто, – сказал Чиграшов, наклонился к Адамсону, и литераторы расцеловались, причем карлик от полноты чувств мял Чиграшову уши.
Криворотов обернулся и нашел глазами Никиту и Додика. Никита покладисто сделал жест «сдаюсь», а Додик поднял вверх большой палец правой руки – Лев не ошибся в друзьях.
– То-то же, – сказал он, словно все произошедшее было его заслугой.
Но энтузиаст Адамсон все не мог угомониться и, наспех позаимствовав у Додика папку со стихами участников будущей антологии, норовил всучить ее герою дня.
– Имеет ли смысл, Отто? – попытался отбояриться Чиграшов. – И как я ее верну по прочтении?
– Мне не сложно зайти, я живу там поблизости, – выпалил Криворотов и тотчас едва сквозь землю не провалился от стыда, так опрометчиво выдав свое заветное желание сойтись с кумиром покороче: все, кому следовало, прекрасно знали, что Лева живет в Подмосковье, а местожительства Чиграшова Льву, вроде, и знать не полагалось. Но дело было сделано – и красный, как рак, Криворотов записывал под диктовку Чиграшова его адрес и телефон.
«Чертова дыра, – выйдя с друзьями на воздух, подумал с нежностью Криворотов о полуподвале карлика. – Что ни неделя – событие. Прошлый раз – Аня, сейчас – Виктор Чиграшов! В одну воронку, говорят, дважды не попадает, а вот поди ж ты! Началось, теперь только держись».
Криворотов не ошибался, предчувствуя, что скучать будет некогда. Весна шла в разнос: снег таял быстро, как масло на противне, и стаял за неделю окончательно, тотчас полезла травка, стало по-летнему тепло, и воздух в кронах тополей и кустарнике вдоль железнодорожного полотна и на газонах в городе замутился, точно в стакане воды сполоснули кисть после зеленой краски. Была во всем этом противоестественная и наглядная стремительность учебного фильма по ботанике, когда в темноте на экране росток под землей выпрастывается из горошины и бодает маковкой почву, а уже через миг-другой побег извивается на воле и выбрасывает вправо и влево листья, взрослея на глазах. Не уступая в скорости изменениям ландшафта, менялись и обстоятельства Криворотова.
Судя по тому, что Аня весело перебивала Левин рассказ о чтении Чиграшова, вставляя в него уточняющие подробности, как то: эпизод с котенком и описание чиграшовских чудо-ушей, Леву опередили – Никита, разумеется, больше некому, да она и не скрывала, что виделась с ним. Криворотов попробовал закатить Ане сцену ревности, но не тут-то было.
– С меня хватит и одного надсмотрщика – тетки, – сказала ему девушка. – Не нравится – силой никого не держу.
Криворотов смирился поневоле, но ревность его росла, колосилась и матерела не хуже того самого растения со школьной киноленты. Изо дня в день он жил в подвешенном состоянии, гадая, откуда ждать подвоха, и мрачно собирал до кучи невыносимые мелочи, свидетельства Аниного к нему безразличия.
С горечью замечал Криворотов, что неповторимая очаровательная гримаса, с которой, как казалось ему, Аня встречала именно его, вовсе не неповторимая и не ему одному адресованная: так же улыбалась она и Никите, с той же пленительной ужимкой поправляла лацкан пиджака Шапиро, охотно отзывалась на приглашение Ясеня «хлебнуть из горла’» и попутно с деланой укоризной снимала длинный волос с его рукава, возмутительно равномерно расточая очень интимное, душемутительное обаяние. Если, удрученный ее невниманием, Лева маялся и злился на обочине какой-нибудь компании, куда он же подругу и затащил, Аня и не думала утешить его и выделить из разношерстного сборища хотя бы мельком брошенным взглядом или кивком. И раз, и два срывался он, бывало, к дверям в бешенстве, но, оборотясь на пороге в жалкой надежде встретить Анин озадаченный взор, – о большем Криворотов не мечтал – видел он ее по-прежнему поглощенной болтовней под вино, хорошо еще если с особой женского пола – обычно же с откровенным бабником. Когда Леве случалось в порядке реванша приударить по пьяному делу и облапить какую-нибудь пышнотелую поэтессу в слишком близком танце, расчет его на Анину ревность не оправдывался: она все и всегда замечала, но только подмигивала ему ободряюще через комнату и тотчас продолжала беззаботно участвовать в общем галдеже. Как-то они стояли у окна студии и трепались. Вдруг Аня очень издали, словно сквозь набежавшее воспоминание, улыбнулась кому-то через Левино плечо, как почудилось мнительному воздыхателю, со значением. Криворотов обернулся: в дверях медлил Никита и вторил Аниной улыбке, точно имел в виду что-то, касающееся только их двоих. Обычно же, заставая Анну и Льва разговаривающими с глазу на глаз, Никита, в отличие от Криворотова, не трудился скрывать своего недовольства, словно у него были какие-то свои особые права на Аню. О том, что они у него действительно были кое-какие, Криворотов и думать забыл – слишком поглощали его собственные переживания. А от мизансцены, незваным свидетелем и участником которой ему довелось стать в конце апреля, Лев еще долго готов был на стену лезть, рисуя в воспаленном воображении картины кромешного разврата, предшествовавшего нечаянному Левиному появлению.
Он решился нагрянуть к Ане без телефонного звонка, потому что знал наверняка, что тетка в отъезде, а Аня, по ее заверениям, денно и нощно пишет курсовую, и поэтому в ближайшие дни недосягаема. Но Криворотов мочи нет как соскучился. Аня отперла не сразу, на Криворотова пахнуло вином и прерванным чужим оживлением. Привычно увернувшись от поцелуя, Аня провела Льва в комнату, где очень по-свойски в единственном кресле расположился друг ситный Никита, приветствовавший его, привстав, издевательски-почтительным наклоном головы. Литровая и, видимо, уже порожняя плетенка «Каберне» стояла на журнальном столике среди учебников и тетрадей. Ужасней всего было одеяние Ани. Она щеголяла в сандалетах, коротеньких шортах в обтяжку (то есть Никита, а не Лев первым увидел ее голые ноги и пальцы ног!). Ковбойка, под которой не угадывалось лифчика, была лихо завязана узлом на животе. И вот на этот пупок, на эти пятки, щиколотки, икры, коленки и выше, выученные и освоенные Криворотовым заочно в пекле бессонниц от воздержания и вожделения, запросто пялился человек, от неприязни к которому у Криворотова сводило внутренности.
– Я не знаю ровным счетом ни-че-го, – сказала Аня, мелодраматично уронив руки. – Абсолютный нуль, а завтра последний срок. Никита диктует, я пишу. Так что в твоем распоряжении пять минут, иначе меня вышибут с треском. Чаю хочешь?
И она скользнула мимо Криворотова в кухню, еще раз обдав его запахом вина и пугающей девичьей вольницы.
– Мило, – только и сумел промычать Криворотов и плюхнулся на стул.
Через минуту выразительного молчания он выдавил из себя:
– По-твоему, это по-товарищески?