Незнакомцы Кунц Дин
Часть I
Пора напастей
Верный друг — надежная защита,
Верный друг — амулет жизни.
Апокрифы
Жуткая тьма окутала нас, но нельзя уступать ей. Мы поднимем светильники мужества и найдем путь к рассвету.
Безымянный участник французского Сопротивления (1943)
Глава 1
7 ноября — 2 декабря
1
Лагуна-Бич, Калифорния
Доминик Корвейсис уснул в постели, безмятежно раскинувшись под легким шерстяным одеялом и свежей белой простыней, а проснулся в темном чреве гардероба в прихожей под куртками и пиджаками, скрючившись в защитной позе эмбриона. Кулаки его были крепко сжаты, шея и плечи ныли от перенапряжения во время дурного сна, вспомнить который он, однако, не мог.
Не помнил он и того, как покинул свой удобный матрац, хотя само по себе ночное путешествие его не удивило: в последнее время такое с ним случалось уже дважды.
Сомнамбулизм, или блуждание во сне, феномен весьма опасный, занимал людей во все времена. Доминик заинтересовался этим загадочным явлением с тех пор, как стал его безвольной жертвой. Как выяснилось, о лунатиках упоминается даже в письменах, датируемых тысячелетиями до нашей эры. Древние персы верили, что блуждающее тело ищет покинувшую его душу, европейцы мрачного Средневековья усматривали здесь козни дьявола или проделки оборотней.
Доминик Корвейсис не придавал большого значения свалившейся на него напасти, хотя и был несколько обескуражен. Но, будучи писателем, рассматривающим любые новые впечатления как материал для грядущих беллетристических опусов, он был, конечно, заинтригован полуночными праздношатаниями, надеясь извлечь из них пользу.
Тем не менее в настоящий момент плоды лунатизма были весьма горькими: морщась от расползающейся по голове и рукам боли, Доминик на четвереньках выполз из своего убежища и, преодолевая судороги в ногах, не без усилия распрямился.
Хотя он и понимал, что сомнамбулизму подвержены как дети, так и взрослые, но все равно ощущал некоторую неловкость, словно мальчишка, намочивший во сне постель, и потому решил принять душ.
Голый по пояс, в одних пижамных штанах, он прошлепал босиком через коридорчик, гостиную и спальню в ванную и взглянул на себя в зеркало: вид у него был не лучше, чем у беспутного матроса, вернувшегося на свой корабль после недельного безудержного загула.
На самом же деле Доминика нельзя было отнести к отчаянным греховодникам: он не курил, не чревоугодничал, не употреблял наркотиков, пил в меру и был щепетилен в отношениях с женщинами. Только теперь ему вдруг вспомнилось, что он не был близок ни с одной вот уже четыре месяца.
Помятым и выжатым как лимон Доминик выглядел лишь после своих ночных блужданий, всегда крайне изнурительных, поскольку в такие ночи он не знал покоя.
Присев на край ванны, он осмотрел ступни, нашел их в меру чистыми, без царапин или порезов, и с облегчением сделал вывод, что сегодня не выходил во сне из дому, как, к счастью, и в двух предыдущих случаях, хотя и обошел наверняка весь дом несметное число раз.
Горячий душ смыл неприятные ощущения, и Доминик вновь превратился в стройного тридцатипятилетнего мужчину, еще не утратившего способность быстро восстанавливать силы, по крайней мере соответственно своему возрасту. А после завтрака он вообще ощутил себя почти человеком и даже вышел с чашкой кофе во внутренний дворик, чтобы полюбоваться городом и океаном. В кабинет он вернулся полностью уверенным в том, что причиной его злоключений является работа. И не столько даже сама работа, сколько неожиданный успех его первого романа «Сумерки в Вавилоне», который он завершил в минувшем феврале.
Его литературный агент выставил «Сумерки» на торги, и, к удивлению автора, издательство «Рэндом-Хаус» не только немедленно заключило с ним договор, но и расщедрилось на довольно приличный для первой книги аванс. Вскоре были куплены и права на экранизацию произведения, что позволило Доминику расплатиться за дом, а Литературная гильдия даже включила роман в список лучших книг года.
Доминик корпел над романом не один месяц по шестьдесят, семьдесят и даже восемьдесят часов в неделю, не говоря уже о десятилетии, ушедшем на его созреваниедля создания такой вещи. И до сих пор он все еще чувствовал себя счастливчиком, в одну ночь превратившимся из бедного благородного литератора в знаменитость.
Порой, поймав свое отражение в зеркале или в посеребренном солнцем окне, Доминик задумывался, достоин ли этот растерянный везунчик свалившегося на него счастья. Порой же его охватывало предчувствие катастрофы: столь шумный успех и слава заметно расшатали его нервишки.
Как встретит роман критика? Оправдаются ли расходы издательства? Не осрамится ли он как автор и сможет ли написать новую книгу? Не отвернется ли фортуна от него навсегда?
Подобные вопросы преследовали Доминика на протяжении всего дня, что давало основание предполагать, что и ночью, когда он спал, они не оставляют его в покое, вынуждая искать убежище от постоянного беспокойства, уголок, где он мог укрыться и отдохнуть от мучительной тревоги.
Доминик сел за компьютер и вызвал из первого диска своей новой книги восемнадцатую главу, название которой он пока не придумал. Накануне он закончил работу на середине шестой страницы и сегодня намеревался продолжить с того же места. Но, к его изумлению, страница была уже заполнена до конца: на экране светились незнакомые зеленые строчки.
Доминик тупо уставился на них, не веря глазам, потом по его спине пополз холодок. Но причиной мурашек были вовсе не новые строчки, а их содержание. Мало того, появилась еще одна заполненная страница, хотя он точно помнил, что еще не придумал ее. А также и восьмая.
Ладони Доминика стали липкими от пота, едва он пробежал новый текст, всего из двух слов: «Мне страшно».
Напечатанное в разрядку, с учетверенным интервалом между строками, по четыре раза в строке, тринадцать строк на шестой, двадцать семь на седьмой и двадцать семь на восьмой странице, это предложение повторялось двести шестьдесят восемь раз. Поскольку компьютер не мог сам придумать такое словосочетание и глупо было бы предположить, что некто тайно проник в дом ради хранящейся в памяти машины новой книги, Доминик решил, что это он сам и напечатал столь странное предложение во сне двести шестьдесят восемь раз, а проснувшись, все забыл.
«Мне страшно».
Но все же: чего он испугался? Лунатизма? Бесспорно, малоприятное ощущение, есть от чего прийти в недоумение, особенно когда просыпаешься в гардеробе, спрятавшись под одежду. Но все-таки это не Страшный суд, чтобы так панически бояться!
Вероятнее предположить, что он опасался быстрого забвения после стремительного взлета на литературный олимп. Однако что-то подсказывало Доминику: новый текст не связан с его деятельностью и нависшая над ним угроза имеет совершенно иное, не познанное его сознанием происхождение, хотя и воспринятое подсознанием и переданное столь оригинальным способом во время сна.
Какая-то мистика. Ерунда! Игра писательского воображения, и не более. Просто его мозг непрерывно работает. Да, работа — вот панацея от всех напастей, решил Доминик. Все нормализуется.
К такому же выводу склоняли и результаты проделанного им исследования: оказалось, что по статистике большинство взрослых лунатиков спустя некоторое время избавляются от этого недуга. Лишь немногие подвергаются его приступам более шести раз и не чаще чем один раз в полгода, установил Доминик. Это дало ему повод надеяться на спокойный сон в будущем, не осложненный никакими полуночными прогулками и пробуждениями в гардеробе или чулане.
Он стер лишние слова и продолжил работу над восемнадцатой главой. Когда же он снова взглянул на часы, то обнаружил, что уже половина второго и пора обедать.
День выдался необычно теплым для начала ноября, и он решил подкрепиться на свежем воздухе. Легкий ветерок с океана шуршал листьями пальм, воздух благоухал цветами, Лагуна-Бич грациозно спускалась к тихоокеанским пляжам, ласкаемым ленивыми волнами, которые искрились на солнце.
— И никакого падающего рояля или сейфа на голову, — рассмеялся Доминик, допив кока-колу и откинувшись на спинку плетеного кресла. — Никакого дамоклова меча.
Было 7 ноября.
2
Бостон, Массачусетс
Доктор Джинджер Мэри Вайс менее всего ожидала неприятностей в кулинарии «Деликатесы от Бернстайна». Однако именно там они и начались — с недоразумения с черными перчатками.
Обычно Джинджер справлялась с любой неожиданной напастью, с восторгом и наслаждением встречала вызов судьбы: она умерла бы от скуки, будь ее жизненный путь гладким, без шипов и терний. Но ей ни разу еще не пришло в голову, что однажды она таки попадет в такой переплет, из которого ей уже не выпутаться.
Жизнь не только часто бросает нам вызов, но и дает уроки, порой легкие, порой непростые, а иной раз и просто наносит сокрушительные удары.
Джинджер была умна, хороша собой, честолюбива, трудолюбива и прекрасно готовила. Но главным ее преимуществом было то, что при первой с ней встрече ее не принимали всерьез. Грациозная, миниатюрная, хрупкая, она казалась воздушной, почти бесплотной. Проходили недели, а порой и месяцы, прежде чем имевшие с ней дело осознавали, что перед ними серьезная личность.
В Колумбийском пресвитерианском госпитале в Нью-Йорке, где Джинджер училась в ординатуре за несколько лет до неприятного происшествия в «Деликатесах от Бернстайна», ее трудоспособность стала легендой. Как и все стажеры, она нередко дежурила по шестнадцать часов в сутки изо дня в день, и после смены сил оставалось лишь на то, чтобы доползти до кровати, не упав на пороге дома. Однажды в жаркий субботний июльский вечер, а точнее, в одиннадцатом часу ночи Джинджер возвращалась после особенно утомительного дежурства и почти возле дома столкнулась нос к носу с громадным узколобым неандертальцем, неповоротливым здоровенным мужиком с огромными кулаками и длиннющими ручищами.
Он набросился на нее с неожиданной быстротой и вывернул ей за спину руку.
— Только крикни, — зловеще прошипел он сквозь гнилые зубы, — и я вышибу тебе все зубки к чертовой матери. Ты все усвоила, сучка?
Джинджер молчала, оторопев от боли и оскорбительной наглости, но тем не менее успела оглядеться, не теряя надежды на помощь случайных прохожих.
Поблизости не было ни одного пешехода, а ближайшие автомобили виднелись лишь на перекрестке перед светофором, за два дома от них. Помочь ей было некому.
Громила затолкал ее в узкий темный проулок, заваленный мусором, она упала, споткнувшись, и ударилась коленом и плечом о мусорный бачок, но тотчас вскочила на ноги, озираясь на обступившие ее многорукие тени.
Робкое хныканье и слабые протесты девушки, поначалу решившей, что насильник вооружен, лишь придали ему уверенности.
«Нужно как-то отвлечь его, — думала Джинджер, — даже рассмешить, но только не сопротивляться, иначе схлопочешь пулю».
— Шевелись! — скомандовал он сквозь зубы и толкнул в спину.
Затащив ее в безлюдный темный подъезд, освещаемый лишь отблесками света от единственного тусклого фонаря в проулке, он начал с видимым наслаждением объяснять ей, что ее ждет после того, как он заберет у нее деньги, но даже в полумраке девушке удалось разглядеть, что у него нет оружия. И тогда у нее мелькнула надежда. От его грязных угроз леденела кровь, но он так упорно, повторяясь, говорил о своих сексуальных намерениях, что слушать их было почти смешно. Здоровенный тупой неудачник — вот кто был перед ней. Да он просто привык надеяться на свои рост, вес и силу! Мужчины этого типа редко носят с собой пистолет. Да и навряд ли он вообще умеет драться, уповая лишь на одни мускулы.
Пока он рылся в ее кошельке, который она услужливо ему протянула, Джинджер собралась с духом и резко ударила его в пах. Грабитель согнулся от удара пополам. Не теряя ни секунды, она схватила его руку и заломила назад указательный палец, да так, что громила вмиг забыл о боли в опухшей от удара промежности.
Резко выкрутив указательный палец, можно обезопасить себя от посягательств любого здоровяка. Этим приемом она воздействовала на пальцевой нерв на внешней стороне его ладони, одновременно надавив и на средний и лучевой нервы на тыльной ее стороне. Острая боль тотчас пронзила его плечо и ударила в шею.
Однако свободной рукой громила все-таки дернул ее за волосы. Она вскрикнула, на мгновение потеряв его из виду, но стиснула зубы и еще сильнее выгнула ему палец. На глазах у грабителя выступили слезы, мысль о сопротивлении напрочь вылетела у него из головы, и, упав на колени, он завизжал:
— Отпусти меня! Отпусти, ты, сука!
Моргая от струящегося по лбу пота и ощущая соленый привкус в уголках рта, Джинджер что было сил сжимала обеими руками палец напавшего на нее человека. Выбрав момент, она немного отступила назад и вывела его, словно злого пса на строгом поводке, из подъезда.
Скрючившись в три погибели, сбивая себе колени и локоть, пленник мелкими шажками потихоньку продвигался вперед, пожирая ее ненавидящим взглядом. Это было даже и не человеческое лицо, а искаженная болью и яростью рожа упыря, и его пронзительные проклятия только усиливали такое впечатление, особенно когда они отдалились от фонаря и его тупая подлая физиономия стала менее различима в темноте.
В нескольких шагах от улицы они все-таки вступили в переговоры, больше смахивавшие на перебранку. К этому времени горе-насильник являл собой жалкое зрелище: обезумевший от боли в руке и в подбрюшье, он мычал нечто невразумительное, судорожно хватая перекошенным ртом воздух и время от времени извергая на себя струю блевотины.
И все же отпустить негодяя она не решалась, опасаясь, что он не просто зверски изобьет, а вообще убьет ее, и поэтому, борясь со страхом и отвращением, вынуждала его передвигаться еще проворнее.
Доведя посрамленного и наказанного противника на буксире до тротуара и не обнаружив там никого, кто мог бы вызвать полицию, она выпихнула его на середину улицы, чем ввергла весь транспорт в ступор. И, когда наконец прибыла полиция, похоже было, что грабитель обрадовался ей больше, чем его жертва.
Джинджер недооценивали отчасти по причине ее маленького роста: пять футов[1] и два дюйма при весе в сто два фунта[2], согласитесь, не способствуют формированию впечатления о физической развитости и уж определенно не пугают. При всей ее стройности ее вряд ли можно было отнести и к секс-бомбам, однако она была-таки блондинкой, серебристый оттенок ее волос притягивал взгляды мужчин независимо от того, видели они ее в первый или же в сотый раз. Даже при ярком солнце ее волосы будили воспоминания о луне, а их неземная бледность и особый блеск в сочетании с утонченными чертами лица и голубизной глаз, излучающих мягкую доброту, стройные плечи, лебединая шея, тонкие пальцы и осиная талия не могли не убедить в ее хрупкости. К тому же Джинджер по природе была скромна и осмотрительна, что легко спутать с застенчивостью и робостью. Голос же у нее был настолько тих и мелодичен, что трудно было уловить в его журчании самоуверенность и властность.
Белокурые с серебристым отливом волосы, лазурные глаза, красоту и честолюбие Джинджер унаследовала от матери-шведки по имени Анна ростом пять футов и десять дюймов.
— Ты мое золотце, — то и дело повторяла она, когда дочь окончила шестой класс, на два года опередив сверстников: ее дважды переводили «через класс» за успехи в учебе. В числе трех других выпускников, участвовавших в небольшом концерте перед церемонией вручения дипломов, Джинджер исполнила две фортепьянные пьесы — Моцарта и произведение в стиле регтайм, чем вызвала шквал аплодисментов пришедшей в полный восторг аудитории. За выдающиеся достижения в учебе ей был вручен диплом с золотым обрезом.
— Золотая моя крошка, — приговаривала Анна на всем протяжении пути домой, а сидевший за рулем автомобиля Иаков не мог сдержать слез умиления от охватившей его гордости за дочь. Он был впечатлительным человеком, но пытался всегда скрыть свои чувства, объясняя покраснение глаз какой-то странной аллергией. Вот и теперь, пока они возвращались домой после торжества, он дважды повторил, смахивая слезу:
— Какая-то странная сегодня в воздухе пыльца. И весьма едкая, должен заметить.
— Ты унаследовала все лучшие наши качества, моя крошка, — восхищалась Анна. — Вот увидишь, тебя еще оценят по достоинству. Сперва поступишь в среднюю школу, затем в колледж, станешь врачом или юристом, тебе самой решать. Все в твоих силах.
Родители Джинджер были единственными людьми, которые всегда оценивали ее в полной мере.
Уже на дорожке к гаражу Иаков, притормозив, воскликнул:
— Бог мой, что же мы делаем?! Наша единственная ночь закончила шестой класс, наша девочка, способная абсолютно на все, которая, быть может, выйдет замуж за сиамского принца или в одно прекрасное утро отправится верхом на жирафе на Луну, наша Джинджер впервые облачилась в берет и плащ, а мы никак это не отпразднуем? Может, отправимся на Манхэттен или выпьем шампанского в «Плазе»? Отобедаем в «Уолдорфе»? Нет! Мы придумаем кое-что получше! Самое лучшее из всего, что только можно придумать в честь будущей космической путешественницы: мы отправимся в бар газированных вод Уолгрина!
— Ура! — воскликнула Джинджер.
В баре они, похоже, являли собой самую экстравагантную семейку, когда-либо побывавшую здесь: папа-еврей росточком едва ли выше жокея, с германской фамилией, но сефардской наружностью; мама-шведка, белокурая и женственная, всего на пять дюймов выше ростом своего супруга; и, наконец, их единственная дочь — крохотное сказочное создание, изящная, в отличие от матери, светловолосая, хотя отец ее был жгучим брюнетом, и почти волшебно красивая. Уже в детстве девочка знала: глядя на нее в компании ее родителей, окружающие думают, что она их приемная дочь.
От Иакова Джинджер унаследовала хрупкую фигурку, мягкий негромкий голос, интеллект и доброту.
Она так сильно любила своих родителей, что ей всегда не хватало слов, чтобы выразить свои чувства. Даже став взрослой, она с трудом подбирала нужные слова, когда ей хотелось сказать им, как много они оба для нее значили.
Вскоре после того как Джинджер исполнилось двенадцать, Анна погибла в дорожной катастрофе, и среди родственников Иакова утвердилось мнение, что вдовцу и его маленькой дочери без нее долго на плаву не продержаться: в клане Вайсов, где шведку давно признали за свою и обожали, ни для кого не было секретом, как эти трое привязаны друг к другу, и, главное, именно Анна является движителем семейного успеха. Ведь это она сделала Человека из Иакова-мечтателя, Иакова-размазни, наименее честолюбивого из всех Вайсов, Иакова, чей нос вечно уткнут в детективный или фантастический роман, владельца двух магазинов. А ведь до свадьбы он лишь гнул спину в ювелирной мастерской!
После похорон семья собралась в доме тети Рахили в Бруклин-Хайтс. Улучив момент, Джинджер забилась в укромный уголок в кладовой, где уселась на табурет, и, задыхаясь от ароматов специй, принялась просить Бога вернуть ей маму. Невольно она подслушала разговор тети Рахили с тетей Франциской на кухне — последняя в самых мрачных тонах рисовала невеселое будущее бедного Иакова и Джинджер.
— Ты не хуже меня понимаешь, что ему не удержать без Анны дело, — причитала тетя Франциска, — даже когда он оправится от этого удара. Ведь он такой непрактичный, вечно витает в облаках, наш люфтменш[3], — добавила она на идише. — Думала и решала за него Анна, она могла дать ему дельный совет, а без нее он через пять лет пропадет.
Они недооценили Джинджер.
Нужно отметить, что хотя она и была уже в десятом классе, но ей было всего двенадцать лет и в глазах большинства людей она оставалась ребенком. Никто не мог предположить, что девочка вполне успешно возьмет на себя роль домашней хозяйки: как и Анна, Джинджер любила готовить и после похорон несколько недель тщательно штудировала кулинарную книгу, со свойственной ей старательностью и упорством пополняя свои познания в этом искусстве. И, когда родственники в первый раз после кончины Анны пожаловали к ним на обед, они пришли в совершенный восторг от приготовленных девочкой блюд.
Картофельные биточки и сыр колаки, овощной суп креплах с брынзой и кусочками мяса, фаршированный карп, тушеный перец, цимес с черносливом и картофелем, макароны во фритюре с томатным соусом и запеканка с персиками или яблочный компот — на десерт. Франциска и Рахиль подумали, что Иаков прячет на кухне новую хозяйку, отказываясь верить, что все это приготовила его дочь. Сама же Джинджер не считала, что сделала нечто исключительное: семье был необходим повар, и она им стала.
Теперь она с энтузиазмом принялась заботиться об отце. В доме все блестело и сияло, так что тете Франциске не удалось обнаружить ни одной пылинки. Несмотря на возраст, Джинджер научилась планировать расходы и вскоре взяла в свои руки и это дело.
В четырнадцать лет она удостоилась чести произнести прощальную речь на торжественном выпускном акте, хотя и была на три года моложе одноклассников. А когда из многих университетов, готовых принять ее, она остановила свой выбор на Барнардском, кое-кто решил, что для ее возраста такой кусок великоват, можно и подавиться.
Барнард и в самом деле оказался весьма крепким орешком: Джинджер уже не опережала, как раньше, других студентов, но все равно была на хорошем счету. Лишь однажды, когда Иакова свалил первый приступ панкреатита и ей каждый вечер нужно было навещать отца в больнице, у нее несколько снизился средний балл за семестр.
Иаков дожил до дня, когда его дочь получила первую ученую степень, заметно ослаб и пожелтел к моменту, когда ей вручили диплом врача, и даже протянул еще полгода, пока она училась в ординатуре, но после трех приступов панкреатита у него развился рак поджелудочной железы, и он умер, так и не узнав, что дочь решила отказаться от научной карьеры и стать хирургом в Бостонской мемориальной клинике.
Прожив с отцом гораздо дольше, чем с матерью, Джинджер испытывала к нему более глубокие чувства и была потрясена его смертью. И все же она встретила этот удар судьбы достойно, как и любой другой вызов, и окончила ординатуру с блестящими отзывами и великолепными рекомендациями.
Но, прежде чем окончательно определиться в выборе постоянного места работы, Джинджер решила еще два года постажироваться в Калифорнии по уникальной и сложной программе, разработанной специалистами Стэнфорда, и только потом, впервые за многие годы, позволила себе месячный отдых, прежде чем вернуться в Бостон, где ее зачислили в группу доктора Джорджа Ханнаби — заведующего хирургическим отделением клиники, известного своими открытиями в методике сердечно-сосудистой хирургии. На протяжении почти полутора лет Джинджер прекрасно справлялась со своими обязанностями.
И вот в один из ноябрьских дней, а точнее — утром во вторник, она отправилась в «Деликатесы от Бернстайна» за покупками. Там-то все и началось, с черных перчаток.
Вторник был ее выходной, во всяком случае, когда не было тяжелобольных, нуждающихся в постоянном присмотре, и ее появления в больнице не ожидали. Первые два месяца она приходила в клинику и по выходным, поскольку, кроме работы, ее ничто особо не интересовало. Но Джордж Ханнаби положил этому конец, как только узнал об этой ее привычке. Практическая медицина — напряженная работа, сказал он, и хирургу требуется отдых, даже неутомимой Джинджер Вайс.
— Пощадите себя, — сказал он, — хотя бы ради пациентов.
Поэтому по вторникам она вставала на час позже, принимала душ и выпивала две чашки кофе, просматривая за кухонным столом у окна с видом на Маунт-Вернон-стрит утренние газеты. В десять часов она одевалась и пешком шла до кулинарии на Чарльз-стрит, чтобы накупить там всяких вкусностей, как-то: бастурму, вырезку, рогалики, пончики, винегрет, блинчики, копченую осетрину, вареники с творогом, которые оставалось только подогреть.
Потом она возвращалась домой с пакетом покупок и весь день ела самым бесстыдным образом, читая Агату Кристи, Дика Фрэнсиса, Джона Макдональда и Элмора Леонарда, а случалось — и Хайнлайна. Постепенно она научилась получать удовольствие от выходного дня, и вторники уже не ввергали ее в уныние, как раньше.
Тот мерзкий ноябрьский вторник тоже начался вовсе не плохо: несмотря на холод и мглистое небо, утренний ветерок скорее бодрил, чем морозил спешивших по своим делам пешеходов, и Джинджер не испытала ни малейшего раздражения от прогулки до кулинарии, куда она пришла ровно в 10 часов 21 минуту. Как всегда, зал был переполнен посетителями. Двигаясь вдоль застекленного прилавка, она неторопливо разглядывала горы выпечки, копченостей и солений, отбирая в корзинку соблазнившие ее лакомства. Кулинария напоминала волшебный горшочек, в котором, источая сказочный аромат, с веселым бульканьем варилось нечто удивительное, состоящее из теста, корицы, звонкого смеха, чеснока, гвоздики, обрывков фраз, сдобренных идишем, бостонским акцентом и жаргоном фанатиков рока, жареных орехов, квашеной капусты, соленых огурчиков, кофе и звона посуды. Набрав полный пакет всякой всячины, Джинджер оплатила покупки и, натянув на руки голубые вязаные перчатки, направилась к выходу мимо столиков, за которыми с десяток посетителей смаковали свой поздний завтрак.
В левой руке у нее был пакет с продуктами, а правой она пыталась засунуть кошелек в маленькую сумочку, висевшую у нее на правом плече, когда в зал вошел мужчина в сером твидовом пальто и черной шапке-ушанке и они столкнулись. Джинджер невольно отшатнулась под напором холодного ветра, ворвавшегося с улицы, и незнакомец слегка сжал ей локоть, помогая сохранить равновесие, одновременно поддержав другой рукой ее тяжелый пакет.
— Извините, — пробормотал он. — Так нелепо с моей стороны...
— Это я виновата, — ответила она.
— Я задумался на ходу, — объяснил он. — Наверное, еще не проснулся.
— Это я не смотрела, куда иду.
— С вами все в порядке?
— Да, можете не беспокоиться.
И в ту же секунду взгляд ее упал на его черные перчатки. Это были дорогие перчатки: из тончайшей натуральной кожи, тщательно сшитые, с едва заметными швами. И в них не было ровным счетом ничего, что могло бы объяснить ее неожиданную и резкую реакцию на них, ничего пугающего или странного. И тем не менее она вдруг почувствовала жуткий страх.
Страх исходил не от мужчины — это был обычный человек с чуть рыхловатым бледным лицом и в роговых очках с толстыми стеклами. Нет, не он, с его виноватым взглядом добрых глаз, а именно его черные перчатки необъяснимым образом и без видимой причины внушили Джинджер этот ужас, от которого у нее перехватило горло и заколотилось сердце.
И самым поразительным было то, что все предметы и люди вокруг нее вдруг начали терять свои очертания, будто бы вовсе и не существовали в реальности, а явились во сне, мимолетном и рассыпающемся по мере пробуждения.
Покупатели, завтракающие за столиками, полки и прилавки, уставленные банками и упаковками, стенные часы с эмблемой фирмы «Манишевиц», бочонок с огурцами, столики и стулья — все это стремительно завертелось и закружилось, покрываясь туманом, словно по мановению волшебной палочки заполнившим помещение.
И лишь черные перчатки не только не растворились в нем, а, напротив, стали еще более отчетливыми и угрожающими.
— Что с вами, мисс? — растерянно спросил мужчина в очках, и голос его прозвучал глухо, словно бы из глубины колодца.
Очертания и цвета упаковок и банок совершенно поблекли, слившись в сплошное белое марево. Звуки же, как ни странно, усилились настолько, что у Джинджер заломило в ушах от нарастающего звона посуды и грохота кассового аппарата — громоподобного, нестерпимого.
Но она не могла оторвать взгляда от этих проклятых перчаток.
— Что-то случилось? — переспросил незнакомец, непроизвольно взмахнув рукой и почти коснувшись лица Джинджер рукой в перчатке — черной, плотной и блестящей, с едва заметной строчкой на пальцах...
И, уже не осознавая, где она и что с ней, а только испытывая неописуемый ужас, Джинджер вдруг почувствовала неукротимое желание бежать. Бежать, чтобы избежать неминуемой гибели. И немедленно, не колеблясь и не раздумывая, — иначе она умрет.
Сердце ее уже не просто учащенно билось, а неистово колотилось в груди. Издав слабый крик и хватая перекошенным ртом воздух, она покачнулась и, удивленная своей странной реакцией на черные перчатки, вконец смущенная своим необъяснимым поведением, бросилась к выходу, прижимая к груди, словно щит, пакет с продуктами и едва не сбив с ног незнакомца.
На улице ей тотчас полегчало. Глубоко вздохнув, она побежала по Чарльз-стрит, не замечая ни витрин магазинов, ни рычащего и визжащего потока автомобилей.
Окружающий ее мир распался и перестал для нее существовать, она погрузилась в темноту и от страха перед ней помчалась еще быстрее — полубезумная, с развевающимися полами пальто, на глазах у десятков прохожих, едва успевающих расступаться перед ней. Она неслась быстрее лани, хотя никто не гнался за ней, с искаженным от ужаса лицом, мчалась, как буйнопомешанная, ничего не видя и не слыша, в полном отчаянии.
Когда туман рассеялся, она обнаружила, что стоит на Маунт-Вернон-стрит, почти на середине холма, в полном изнеможении прислонившись к чугунной ограде напротив ступеней парадной внушительного здания из красного кирпича. До боли в суставах стиснув чугунные прутья, она уперлась в них лбом, словно отчаявшийся узник у дверей камеры, мокрая от липкого пота. Губы и горло ее пересохли, и она жадно хватала ртом воздух. В груди ломило, голова раскалывалась от бесплодных попыток вспомнить, как она здесь оказалась.
Что-то напугало ее, но она не помнила, что именно.
Постепенно страх исчез, дыхание и сердцебиение вошли в норму. Она подняла голову и, моргая от назойливых слез, огляделась: в низком и мглистом ноябрьском небе раскачивались голые черные ветви липы, подсвечиваемые слабым светом старинных чугунных фонарей, отчего возникало странное ощущение вечерних сумерек; на вершине холма возвышалось здание законодательного собрания штата Массачусетс, а у его подножия, на пересечении Маунт-Вернон и Чарльз-стрит, шумел транспортный поток.
«Деликатесы от Бернстайна». Да, конечно же, сегодня ведь вторник, и она как раз была в кулинарии, когда... когда что-то случилось. Но что? Что случилось в кулинарии? И где сумка с продуктами?
Она разжала наконец пальцы, вцепившиеся намертво в ограду, и, подняв руки, уставилась на свои голубые вязаные перчатки.
Перчатки. Не ее, а те, другие перчатки. Близорукий мужчина в ушанке. Его черные кожаные перчатки — вот что ее напугало!
Но почему с ней случилась истерика, когда она их увидела? Что страшного в обыкновенных черных кожаных перчатках?
С противоположной стороны улицы Джинджер не без любопытства разглядывала пожилая семейная пара. Интересно, подумала она, чем оно вызвано? Что особенного она натворила? Нет, решительно ничего не удавалось вспомнить, последние минуты выпали из памяти. Вероятно, она со страху вбежала на Маунт-Вернон-стрит и, судя по выражению лиц наблюдавших за ней, являла собой необыкновенное зрелище.
Смутившись, Джинджер отвернулась и торопливо направилась вниз по Маунт-Вернон-стрит назад к кулинарии. Свой пакет она обнаружила на углу на тротуаре и долго разглядывала его, пытаясь вспомнить, когда именно она его уронила. Но в памяти был какой-то серый провал, пустота.
Что же с ней происходит?
Несколько свертков выпало из пакета, но упаковка не порвалась, и Джинджер сложила покупки назад в пакет, после чего, совершенно разбитая случившимся, испытывая слабость в ногах, побрела домой, надеясь немного проветриться на морозном воздухе. Но, сделав несколько шагов, она остановилась и после недолгого раздумья решительно пошла назад к кулинарии.
Ей пришлось простоять у дверей не более двух минут, прежде чем оттуда вышел, с бумажным пакетом в руке, человек в шапке-ушанке. Увидев Джинджер, он несколько растерялся.
— Послушайте, — наконец проговорил он, — надеюсь, я перед вами извинился? Вы так быстро исчезли... я подумал, что, быть может, я только намеревался попросить у вас прощения...
Джинджер смотрела на его правую руку в перчатке, в которой он нес пакет. Он взмахнул левой рукой, сопровождая свои слова неопределенным жестом, и она перевела взгляд на его левую руку. Перчатки уже не пугали ее, и она даже представить себе не могла, почему их вид поверг ее в панику.
— Все в порядке, — сказала она, поворачиваясь к незнакомцу спиной, — это я должна была бы извиниться. Какое-то странное сегодня утро, — добавила она уже на ходу. — Всего вам хорошего.
Хотя ее квартира была почти рядом, путь домой показался Джинджер чуть ли не героическим походом по бесконечному пространству серого тротуара.
Так что же все-таки с ней происходит?
Ей стало зябко, и вовсе не из-за погоды.
Ее квартира находилась на втором этаже четырехэтажного дома, когда-то, в прошлом веке, принадлежавшего банкиру. Это место она облюбовала, потому что ей нравились хорошо сохранившиеся детали старого здания: вычурные карнизы, медальоны над дверными проемами, двери красного дерева, «фонари» створчатых окон, камины с инкрустированной мраморной облицовкой в гостиной и спальне — в этих комнатах возникало ощущение устроенности, надежности, уюта.
Джинджер ценила постоянство и стабильность превыше всего, возможно, потому, что рано потеряла мать, — ведь та умерла, когда Джинджер исполнилось всего-навсего двенадцать лет.
Все еще поеживаясь от озноба, хотя в квартире и было довольно тепло, она переложила покупки из сумки в буфет и холодильник и пошла в ванную взглянуть на себя в зеркало. Выглядела она неважно: бледная, с затравленным взглядом.
— Что же с тобой стряслось, шнук[4]? Ты ведь выглядела, как настоящая мешугене[5], должна я тебе сказать. Совсем сдвинутая. Но почему? А? Ты ведь такая умная, вот и объясни. Почему?
Вслушиваясь в собственный голос, гулко отдающийся от высокого потолка ванной комнаты, она поняла, что с ней происходит нечто серьезное. Ее отец Иаков был евреем по крови, чем весьма гордился, но никогда не придерживался строгих религиозных предписаний: он мог, например, посещать синагогу и отмечать еврейские праздники, но оставаться при этом абсолютно безразличным к их религиозной основе, подобно многим отошедшим фактически от христианства, но празднующим Пасху и Рождество. Джинджер относила себя к агностикам — в этом смысле она еще дальше отдалилась от религии, чем ее отец. Более того, если еврейство Иакова органично проявлялось во всех его делах и речах, этого никак нельзя было сказать о его дочери. Если бы ее попросили охарактеризовать себя, она бы сказала в первую очередь: «Женщина, врач, работоголик, аполитична», возможно, многое другое, но лишь в последнюю — еврейка, если бы вообще не забыла об этом. Словечками же из идиш она сдабривала свою речь только в минуты сильного душевного волнения или испуга, словно бы подсознательно уповая на их магическую защитную силу от всех напастей.
— Несешься по улице, теряешь продукты, не помнишь, где ты и кто ты, шарахаешься неизвестно от чего, как пьяница, — сказала она своему отражению. — Люди посмотрят на тебя и подумают, что ты шикер, а зачем им врач-алкоголик?
Выговорившись, Джинджер слегка порозовела и утратила застывший рыбий взгляд, да и озноб почти прошел. Она умылась, расчесала свою серебристо-белокурую гриву и, переодевшись в пижаму и халат — обычный наряд для вольных вторников, прошла в маленькую спальню, служившую ей и кабинетом, где взяла с полки энциклопедический медицинский словарь Тейбера и раскрыла его на букве А: «Автоматизм».
Она знала значение этого термина, но не знала, для чего, собственно, полезла в словарь — ведь ничего нового она там для себя не почерпнет. Возможно, словарь представлялся ей еще одним талисманом вроде идиша. Книга защитит ее от нечистой силы. Наверняка. Энциклопедический словарь — амулет для заумных. Усмехнувшись своим мыслям, она тем не менее прочла: «Автоматизм — временная потеря контроля над сознанием. Выражается в импульсивном, немотивированном уходе из дома или из другого места нахождения, бесконтрольном бродяжничестве. По выздоровлении у больного отмечается потеря памяти, он не может вспомнить свои действия во время приступа».
Она захлопнула книгу и поставила ее обратно на полку.
У нее было достаточно других источников информации по этому заболеванию, его течению и последствиям, но она решила не углубляться в данный предмет. Ей просто не верилось, что случившееся с ней — симптом серьезной болезни.
Скорее это просто результат переутомления, она слишком много работает, и перегрузка дала о себе знать вот таким неожиданным образом. Это пройдет. Всего лишь минутное забытье, маленькое предупреждение. Нужно продолжать отдыхать по вторникам и постараться каждый день заканчивать работу на час раньше, и все у нее будет в полном порядке.
Джинджер лезла из кожи вон, чтобы оправдать надежды своей матери и сделаться предметом гордости своего милого отца. Она многим жертвовала ради этой цели, трудилась по выходным, забыла, что такое отпуск и прочие развлечения. Ей осталось всего лишь полгода стажировки, и она сможет уже работать самостоятельно, и она не допустит, чтобы ее планы были нарушены. Ничто не сможет лишить ее заветной мечты. Ничто.
Это было 12 ноября.
3
Округ Элко, Невада
Эрни Блок боялся темноты. Он плохо переносил ее в помещении, но мрак за дверями дома, необъятная тьма ночи Северной Невады вселяли в него настоящий ужас. Днем он предпочитал комнаты с несколькими окнами и достаточным количеством ламп, ночью же старался находиться в помещении без окон: ему чудилось, что темнота прижимается к стеклам, словно живое существо, выжидая момент, чтобы накинуться на него и сожрать. Он задергивал портьеры, но это не помогало, потому что он все равно помнил, что за ними притаилась страшная ночь.
Его мучил стыд, но объяснить странную напасть, обрушившуюся на него несколько месяцев назад, он не мог: просто панически боялся темноты, и все.
Миллионы людей страдают этой формой фобии, но, в большинстве своем, это дети. Эрни же было пятьдесят два года.
В пятницу после полудня, на следующий день после Дня Благодарения, он трудился в конторе мотеля один: Фэй улетела в Висконсин проведать Люси, Фрэнка и внуков, и раньше вторника он ее не ждал. В декабре они намеревались на недельку закрыть заведение и махнуть вдвоем на Рождество к внукам; пока же Фэй отправилась к ним одна.
Эрни страшно скучал по ней, скучал не только потому, что был женат на Фэй тридцать один год, но и потому, что она была его лучшим другом. Сейчас он любил ее сильнее, чем в день их свадьбы. А еще ему не хватало жены, потому что без нее ночи казались ему темнее, длиннее и страшнее, чем всегда.
К половине третьего Эрни убрался во всех комнатах и сменил белье, подготовив мотель «Спокойствие» к очередному наплыву путешественников. Это было единственное жилье на двадцать миль[6] вокруг, возвышающееся на холме к северу от автострады, — маленькая придорожная гостиница посреди поросшей полынью солончаковой пустыни, плавно восходящей к альпийским лугам. Тридцать миль на восток до Элко, сорок — на запад до Батл-Маунтина, но куда как ближе до городка Карлин и поселка Биовейв, которые, правда, было не разглядеть с автостоянки напротив мотеля, как, впрочем, и вообще никакое строение в любом направлении, что позволяло считать мотель «Спокойствие» вполне соответствующим своему названию.
Эрни усердно замазывал морилкой царапины на дубовой стойке в конторе, за которой гости регистрировались по прибытии и расплачивались перед отъездом. Стойка, признаться, была в неплохом состоянии, но Эрни нужно было чем-то занять себя до вечера, пока не начнут подъезжать клиенты со стороны федеральной дороги № 80. Бездельничать же он не мог, потому что непременно начал бы думать о том, как рано все-таки темнеет в ноябре, как быстро приходит ночь, и к моменту ее действительного прихода уже метался бы по гостинице, как кошка с пустой консервной банкой на хвосте.
Контора смахивала на языческий храм огня. Уже с половины седьмого утра, едва лишь Эрни вошел в нее, горели все осветительные приборы: люминесцентная приземистая лампа на гибкой стойке, стоявшая на дубовом письменном столе в глубине конторы, отбрасывала бледный прямоугольник на зеленое пресс-папье; в углу, возле картотеки, сиял латунный торшер; по другую сторону стойки, где для клиентов были выставлены вертящийся стенд с открытками, стеллажи для рекламных проспектов, журналов и газет, игральный автомат и бежевый диванчик, на маленьких столиках сверкали целых три лампы, по 75, 100 и 150 ватт; с потолка струился матовый свет двухрожковой люстры, и, конечно же, целое море дневного света проникало в комнату через огромное, во всю переднюю стену, окно, смотревшее на юго-запад. Падая на белую стену за диваном, золотистые лучи предзакатного солнца придавали ей янтарный оттенок, рассыпаясь на сотни слепящих мелькающих огоньков в сиянии настольных ламп и вспыхивая в медных медальонах орнамента столиков.
Когда Фэй была рядом, Эрни не включал одновременно все лампы, опасаясь получить нагоняй за неоправданный перерасход электричества, но старался не смотреть на выключенные светильники, во всяком случае, если Фэй не было поблизости: вид негорящей лампочки угнетал его. В присутствии жены он был вынужден стоически терпеть это неприятное для него зрелище, чтобы не выдать себя, поскольку был уверен, что она не догадывается о его фобии, развившейся всего четыре месяца назад, и не хотел огорчать ее. Эрни не знал причины этого не поддающегося объяснению феномена, но был уверен, что рано или поздно одолеет его, так что незачем было и унижаться из-за временного недоразумения, а тем более попусту трепать нервы Фэй.
Он упорно не желал поверить в то, что это не пустяки. За всю свою жизнь он болел всего несколько раз и лишь однажды лежал в госпитале, схлопотав две пули — в спину и чуть пониже — во Вьетнаме, в первые же дни службы. В его семье никто не страдал психическими расстройствами, и поэтому Эрнест Юджин Блок был абсолютно уверен, что не станет первым из всего семейства полудохлым хлюпиком, не вылезающим из психушки: черта лысого он так просто сдастся! Да он готов с кем угодно биться об заклад, что пересилит эту напасть, выгонит из себя дурь и вновь станет здоровым как бык.
Началось все в сентябре со смутного беспокойства, возникавшего с приближением сумерек и не оставлявшего его до рассвета. Поначалу оно охватывало его не каждую неделю, потом все чаще и чаще, пока к середине октября уже каждый вечер он не начал испытывать странную подавленность. В начале ноября подавленность переросла в страх, а две последние недели он уже точно знал, что темнота таит в себе непреодолимый ужас. Вот уже десять дней, как он старался не выходить из дома с наступлением сумерек, и рано или поздно Фэй должна была обратить на это внимание.
Эрни Блок был настолько могуч, что никому и в голову не приходило, что его вообще можно чем-то напугать. Шести футов ростом, плотного, основательного телосложения, он полностью соответствовал своей фамилии[7]. Его жесткие седые волосы, подстриженные бобриком, высокий лоб, открытое волевое лицо производили приятное впечатление, хотя и казались высеченными из гранита, а толстая шея, массивные плечи и бочкообразная грудь и вовсе делали его похожим на сказочного великана. Игроки школьной футбольной команды, в которой он играл не последнюю роль, прозвали его Быком, а в морской пехоте, где он служил двадцать восемь лет, уйдя в отставку всего шесть лет назад, никто, даже из старших по званию, не обращался к нему иначе, как «сэр». Да у них челюсти бы отвисли, узнай они, что у Эрни Блока каждый вечер перед закатом потеют от страха ладони.
Вот почему он так тщательно закрашивал и полировал дубовую стойку в своей конторе, стараясь отвлечься от мыслей о неминуемом закате, пока не завершил работу без четверти четыре пополудни. Между тем дневной свет из золотистого стал янтарно-оранжевым, а солнце начало клониться к западу.
В четыре часа появились первые гости, супружеская пара примерно его возраста, мистер и миссис Джилни: они возвращались домой в Солт-Лейк-Сити после недельного отпуска в Рино, где гостили у сына. Он поболтал с ними о том о сем и не без сожаления отдал ключи от номера.
Солнечный свет окончательно обрел оранжевый оттенок, чисто апельсиновый, без малейшей толики желтого цвет; реденькие высокие облака из белых суденышек превратились в золотистые и алые галеоны, скользящие на восток над бескрайними просторами штата Невада.
Спустя минут десять снял номер на два дня мужчина с мертвенно-бледным лицом — он отрекомендовался специальным представителем Бюро землепользования, выполняющим особую миссию в районе.
Вновь оставшись один, Эрни старался не смотреть на часы.
Он также заставлял себя не глядеть на окна, потому что день за ними безвозвратно угасал.
«Никакой паники, — убеждал он себя. — Я был на войне, видел худшее из того, что только может увидеть человек, и Господь уберег меня, оставил живым и невредимым, и я не собираюсь расклеиваться лишь потому, что приближается ночь».
Без десяти пять закат из апельсинового превратился в кроваво-красный.
Сердцебиение у Эрни участилось, ему казалось, что его грудная клетка вот-вот раздавит, словно пресс, жизненно важные органы. Он сел в кресле за стойкой, закрыл глаза и сделал несколько глубоких вздохов, чтобы успокоиться.
Потом включил радиоприемник: иногда музыка помогала. Кенни Роджерс пел об одиночестве.
Солнце коснулось горизонта и плавно исчезало из виду. Малиновый вечер поблек до ярко-голубого, а затем стал фиалковым, что навеяло воспоминания о сумерках в Сингапуре, где Эрни в молодости два года служил в охране посольства.
И наконец сумерки все-таки наступили.
Потом стало еще хуже: пришла ночь.
И тотчас же автоматически вспыхнули синие и зеленые огни неоновой рекламы и фонари за окном, но это не подняло Эрни настроения: он был во власти ночи.
Вслед за угасшим солнечным светом резко упала температура воздуха. Но, несмотря на это, Эрни Блок вспотел.
В шесть часов в комнату вбежала Сэнди Сарвер из закусочной при мотеле — маленького гриль-бара с весьма скудным меню, где гости и голодные водители грузовиков могли на скорую руку подкрепиться. По предварительному заказу проживающим в «Спокойствии» подавали в номер легкий завтрак: сладкие булочки и кофе. Вместе со своим мужем Недом тридцатидвухлетняя Сэнди управлялась в гриль-баре со всеми делами, жили же они в трейлере в поселке, куда уезжали каждый вечер на своем стареньком «Форде».
Когда Сэнди распахнула дверь, Эрни от неожиданности вздрогнул: у него было странное чувство, что следом за ней в контору впрыгнет, словно пантера, темнота.
— Я принесла ужин, — сказала Сэнди, поеживаясь от холодного воздуха. Она поставила на стойку картонную коробочку, где находились поджаренная булочка с сыром, картофельная соломка, пластмассовая упаковка салата из капусты и банка пива.
— Спасибо, Сэнди, — поблагодарил ее Эрни.
Сэнди Сарвер ничего выдающегося собой не представляла: невзрачная, измученная, неряшливая. Хотя, если ее подкормить и слегка привести в порядок внешность, она еще могла бы выглядеть привлекательной. Ноги у нее были худые, но стройные, да и фигурка тоже ничего, хотя и плоская; зато красивая лебединая шея, изящные руки и подкупающая грациозность, с которой она виляла при ходьбе кормой, вполне компенсировали ее недостатки. Волосы она мыла мылом, а не шампунем, и от этого они были тусклыми и тонкими. Она никогда не пользовалась косметикой, даже помадой, не следила за ногтями. Но при всем при том у нее было доброе сердце, щедрая душа, и поэтому Эрни и Фэй искренне сочувствовали ей и желали лучшей доли в жизни.
Иногда Эрни беспокоился за нее, так же, как привык волноваться за свою дочь Люси, пока она не вышла за Фрэнка и не стала совершенно счастлива. Он чувствовал, что с Сэнди Сарвер что-то произошло в прошлом, что она перенесла какой-то тяжелый удар, который если не сломал ее, то навсегда придавил к земле, приучил не высовываться, ходить с опущенной головой и не строить заоблачных планов, чтобы оградить себя от разочарований, боли и людской жестокости.
Вдыхая аромат пищи, Эрни открыл банку и сказал:
— Таких вкусных булочек с сыром, как готовит Нед, я нигде не ел.
— Да, это счастье иметь мужа, который готовит, — робко улыбнулась в ответ Сэнди. Голос ее был тихим и слабым. — Мне повезло: ведь я совершенно никудышная повариха.
— Готов держать пари, что ты тоже прекрасно готовишь, — возразил Эрни.
— Вот уж нет! И не умела и не научусь.
Он бросил взгляд на ее голые, в пупырышках, руки.
— Не нужно было в такую холодную ночь выбегать без кофты, можешь простудиться.
— О, только не я! Я давно привыкла к холоду, очень давно...
И сами ее слова, и голос звучали довольно странно. Но едва Эрни собрался поподробнее расспросить Сэнди, как она направилась к двери.
— Еще увидимся, Эрни.
— Что, много работы?
— Хватает. Скоро ведь приедут ужинать шоферы. — Она задержалась в дверях. — Я смотрю, у тебя здесь так светло...
Кусок булки застрял у Эрни в горле: за спиной Сэнди зияла чернота. Она впускала мрак в дом. Пахнуло холодом.
— Здесь можно загорать, — продолжала Сэнди.
— Мне... мне нравится много света. Люди не любят, когда в конторе полумрак, им может показаться, что здесь не убрано.
— А я об этом даже и не подумала! Теперь понимаю, почему ты босс. Мне вот до таких вещей ни за что бы не додуматься, я такая невнимательная. Ну ладно, я побежала.
Эрни с облегчением кивнул ей и перевел дух, когда дверь захлопнулась. Тень Сэнди промелькнула за окном и исчезла из виду. Он ни разу не слышал, чтобы она согласилась с комплиментом в свой адрес, напротив, не задумываясь подчеркивала свои недостатки и промахи, как истинные, так и выдуманные.
В общем-то, славная малышка, но с ней порой довольно скучно. Хотя сегодня он был бы рад и такой компании.
Эрни попытался сосредоточиться на еде, чтобы отвлечься от ненормального страха, от которого раскалывалась голова и потело под мышками.
К семи часам восемь из двадцати номеров мотеля были сданы, но он ожидал приезда еще по крайней мере восьми гостей, поскольку сегодня был только второй вечер четырехдневного праздника. Нужно было подождать до девяти часов, но он чувствовал, что не может. Да, он служил в морской пехоте и оставался в душе морским пехотинцем, для которого слова «долг» и «мужество» были священными, и он всегда выполнял свой долг, даже во Вьетнаме, под пулями и бомбами, когда вокруг гибли люди. Но он был не в силах остаться один в конторе мотеля до девяти. На больших окнах конторы не было ни занавесок, ни штор, и в них, как и в стеклянную дверь, таращилась темнота. Всякий раз, когда дверь открывалась, он едва не терял сознание со страху, потому что ничто не мешало в этот момент темноте проникнуть внутрь конторы и наброситься на него.