Монристы (полная версия) Хаецкая Елена
Мы молча ехали вниз. Мимо нас, вверх, проплывали люди. Почему-то у большинства едущих на эскалаторе, если они не читают и не разговаривают, идиотски-глубокомысленный вид. Хатковская некоторое время рассматривала их с детским любопытством и вдруг проговорила, сильно картавя:
– Сидор, обрати внимание на вон ту лысину. Она лакированная.
У нее было счастливое лицо первооткрывателя. Я фыркнула и пробормотала:
– Ну не ори ты так… неловко.
– Что-о? Тебе за меня стыдно? – разбушевалась Хатковская. – Вот как? Ага! Хорошо! Хочешь, давай поедем на разных эскалаторах? Я попрошу, чтобы второй эскалатор пустили – специально для меня…
Наша поездка не имела никакой определенной цели. Мы собирались побродить по Невскому проспекту и близлежащим улицам.
Светлый день встретил нас, когда мы вышли из метро, светлый день и огромный плакат на фасаде Гостиного Двора: «ШКОЛЬНЫЙ БАЗАР». Розовенькие чистенькие дети в аккуратных формах и с блаженными личиками несли книжки и цветочки. Мы взялись за руки, как на митинге, и проскандировали, вызывая смятение в прохожих:
– Ско-ро в шко-лу! Ура-а!!
Мимо прошел милиционер. Хатковская громко зашептала:
– Мадлен! Он может нас арестовать за то, что мы сеем панику! Как это пикантно!
– Бежим! – сказала я, и мы полетели по каналу.
– Все! – выдохнула Хатковская, падая на меня и задыхаясь.
Впереди, изуродованный лесами, стоял Спас-на-Крови. Его узорные кресты тускло светились среди бесформенных серых облаков. Зеленоватая вода, качаясь, растягивала и изгибала знаменитую решетку, оплетающую мир «Белых ночей» и «Преступления и наказания».
– Сколько же это будет длиться, – сказала я. – Это безобразие…
Хатковская обернулась:
– А?
– Я говорю: сколько себя помню, всё в лесах стоит…
Сзади раздался хрипловатый мужской голос:
– Не нравится вам, значит, что в лесах собор?
– Не нравится, – сказала я, скосив глаза в сторону голоса.
Человек лет сорока, худой, сутулый, в куртке с задранным воротником, стоял, облокотившись на решетку и склонив светловолосую голову к плечу.
– А внутри вы были? – спросил он, не шевельнувшись.
– Нет, – сказала Хатковская, доверчиво глядя на него круглыми коричневыми глазами.
Он внезапно отпрянул от решетки и резко сказал:
– Идем.
И не оглядываясь пошел вперед, разбрасывая на ходу длинные ноги.
Хатковская рванулась за ним. Я схватила ее за руку:
– С ума сошла! Мало ли кто…
– Мадлен, – зашептала Хатковская, – это же такое приключение… Мы же всю жизнь будем помнить…
Он вдруг остановился.
– Я здесь работаю, – сказал он. – Борис.
– Очень приятно, – кокетливо сказала картавая Христина.
Мы стали карабкаться по лесам до самых крестов. Под ногами валялись кусочки мозаики, ведра с засохшей оранжевой краской, щепки и всякая дрянь. Несколько золотых стеклышек я спрятала в карман.
– Здесь, – сказал Борис и открыл маленькое окно.
Мы влезли в собор. Внутри он тоже был опоясан лесами. Над головами простерлась фигура Спаса. Огромные белые глаза Бога были совсем близко, и Хатковская тронула их рукой. В углу, над благословляющими перстами, темнела дыра.
– Снаряд, – сказал Борис. – Идем.
Мы спустились на ярус ниже и очутились в странном круге золотых стен. Я стояла в центре этого круга, и шесть ликов, спрятанных в зеленые крылья, молча и торжественно взирали на меня со своих золотых полей. Зеленые перья, струясь, касались их щек и соединялись под подбородком. В этой раме были заключены огромные черные глаза, обведенные кругами, изогнутый нос, темный, трагический рот.
Скрипнули доски. Пахнуло крепким табаком. Борис, нагнув голову, молча смотрел на наши горящие лица. Потом повернулся и пошел к лестнице, ведущей вниз.
Когда мы уже стояли на каменном полу собора, переполненные видением золотых стен, мерцающих там, наверху, Борис молча пожал нам руки и вдруг, застенчиво улыбнувшись, проговорил:
– Я вам телефон оставлю свой, значит… если что…
Я сунула клочок газеты с номером телефона в карман. Хатковская, глядя широко раскрытыми глазами перед собой и видя только скорбный и суровый лик, спрятанный в буйных крыльях, машинально пожала ему руку еще раз и отвернулась.
Мы трое вышли из собора. Хатковская и я долго стояли на мосту, глядя в сутулую спину, пока Борис не скрылся.
– Кто был прав? – гордо спросила Хатковская.
– Ты права, родная, утешься.
О Хатковская…
- Нас с тобою
- Было двое,
- Неразлучней
- Не найдешь.
- С нами третий –
- Буйный ветер
- И четвертый –
- теплый дождь.
- Мы бежали вдоль Фонтанки
- Наступая на дома
- В мокром зеркале асфальта…
– Мадлен, дорогая! О Мадлен! О, Мадлен…
– О мы, Хатковская!
– Да! О мы! О мы, которые…
Мы шли по набережной Кутузова.
– Которые… – задумчиво продолжала Хатковская. – Мадленище, а не поступить ли нам в институт культуры?
Она вдруг остановилась, побагровела и согнулась пополам (это она так смеется).
– Представляешь, Сидди, мы будем затейниками. Нас пошлют просвещать массы: меня в Ванькино, тебя в Манькино…
– Балда, – сказала я. – Я буду писать свое полное собрание сочинений, а ты тем временем накропаешь обо мне мемуары.
До нас долетели звуки вальса.
– Это оркестр в Летнем саду, – сказала я.
– Пра-авда? – удивилась Хатковская. – Я никогда не видела у нас почему-то оркестров.
Нежный голос трубы вкрадчиво и грустно выводил мелодию над мокрыми липами. Пахло травой. Было легко и нежно на душе, как тогда, когда я слышу аккордеон с первого этажа.
Хатковская зашептала:
– Посмотри, какой там дяденька с огромной трубой! Он уже весь красный… Еще бы! Такая махина: бу-бу-бу…
Тетенька с собачкой, похожей на паука, покосилась.
– Мадлен! – сказала невозмутимая Хатковская после краткой паузы. – А не пойти ли мне на кафедру дефектологии в качестве учебного пособия?
– Девушка, шуметь идите в другое место, – с достоинством сказала тетенька.
– Это вы мне? – удивилась Хатковская.
– Вам!
– Что-то я не поняла, – зловеще сказала Хатковская.
Запахло скандалом.
Стемнело. Упали первые капли дождя, тяжелые, как кровь. Собачка задрожала обвислым задом и стала нервно поджимать ножки. Заговорили липы. Музыканты поспешно убирали стулья. Через минуту хлынул ливень.
* * *
Учебный год, родные зеленоватые стены, милый кабинет военного дела с манекеном, одетым в защитный костюм и противогаз. Незабываемая встреча с музой.
Муза сияла всеми своими железными зубами. Отныне на занятия по военной подготовке мы обязаны являться в гимнастерках. В белых передниках мы слишком походили на гимназисток.
Никакое перо не в состоянии описать, в каких пугал удалось нам превратить себя. У Натальи часто шла носом кровь. Закапав кровью гимнастерку, она не стала ее стирать и гордо ходила с кровавыми пятнами на груди. Хатковская носила гимнастерку навыпуск, юбка была ненамного длиннее, что придавало моей подруге несомненное сходство с «мальчиком без штанов» у Салтыкова-Щедрина. Что касается меня, то однажды Саня-Ваня, не вытерпев, подвел меня за руку к зеркалу и спросил, не стыдно ли мне. Гимнастерка моя, с плеча какого-то громадного детины, стираная-перестираная, древнего образца, изящным мешком драпировалась на моей стройной фигуре.
Попытки Сани-Вани ввести заодно форменные юбки успеха не имели. По школе поползли двустишия:
- Завыли жалобно собаки,
- Увидев юбку цвета хаки
и
- Во избежание позора
- Не придушить ли нам майора.
Саня-Ваня не терял бодрости и начал активную подготовку к районному смотру строя и песни. Мы забросили даже разбирание и собирание автомата Калашникова и принялись наводить глянец на внешность. Торжествуя, Саня-Ваня приволок белые ремни и пилотки и раздал нам. Последние жалкие остатки партикулярности были задушены белыми ремнями.
Я сидела у окна, в пилотке, с двумя косичками, в огромной гимнастерке, и смотрела, как кот крадется по двору. Из-за стены доносилось бумкание рояля и детские голоса. Там шел урок пения. Дети старательно пели:
- Товарищ мой, со мною вместе пой,
- Идем со мной дорогою одной,
- В одном строю плечо-плечо-плечо
- Шагают те, в ком сердце горячо
(бум-бум-бум!)
- В одно-ом строю-у!..
Мы тоже это пели. Кто пел: «К плечу прижав плечо», а кто – «Плечо прижав к плечу», и от этого получалось «плечо-плечо-плечо».
Затем следовало скандирование под мрачные аккорды:
- Свободу! Народу!
- Свободу! Народу!
И уже сплошной крик:
- Когда мы! едины! то мы непобе-димы!
- Эмбегло! унимо!
(Это уже они перешли на испанский язык).
Хорошо, что на уроках пения стали петь, лениво думаю я. Сцены из прошлого встают перед моим мысленным взором. Мы в пятом классе проходили оперу «Садко». Учительница диктовала нам содержание, мы записывали его в тетрадки, а потом она нас спрашивала, что случилось с Садко на дне морском. Римского-Корсакова за это мы ненавидели и называли Греческим-Корсаковым, а на «Садко» написали идиотскую пародию под названием «Сапфо». Из персонажей этого произведения помню только святую Санту-Заразу и сочиненную мною арию:
- Санта-ты-Зараза,
- лучшая святая,
- Тебе здесь выстроен храм,
- пуританский храм.
Эта ария исполнялась на мелодию танго «Дождь идет».
После «Садко» мы проходили оперу «Пер Гюнт», но это название переделывалось нами совсем непечатно.
– Сидди, – сказала Хатковская, – нас надо увековечить. Пошли фотографироваться.
– С ума сошла.
– Ничего не сошла, – обиделась Хатковская. – А ты совсем обленилась. Идем!
И вот мы идем. Хатковская безжалостно подталкивает меня и говорит:
– Ну вот, теперь ты будешь ковылять на ватных ногах, а я буду тебя толкать и бормотать: «Не бойся, подойди и скажи дяде свою фамилию и адрес!»
– Хатковская, нас заберут.
– Отставить пораженческие настроения! – картаво говорит бодрячка Хатковская. – Веселей надо смотреть! Мы скажем, что мы из школы милиции… Тогда посмотрим, кто кого заберет.
Некоторое время мы идем молча. Вдруг я представляю себе, как придется снимать пальто, и ежусь.
– Хатковская! Вдруг там какой-нибудь полковник?
– Мы пригласим его третьим.
Хатковская делает заказ, и мы исчезаем за занавеской. Надо снимать пальто. У зеркала причесывается какая-то молодая особа. Мы в замешательстве топчемся на месте. Вдруг Хатковская с безумно-решительным видом скидывает пальто и подходит к зеркалу. Я тоже вылезаю из своей шкуры. Мимо проносится фотограф. Я скрещиваю руки наполеоновским жестом над своим белым солдатским поясом. Хатковская шепчет:
– В случае чего толкнешь ему байку про сумасшедшего военрука.
Я глухо отвечаю:
– Я скажу, что у нас в школе такая форма…
В щели занавески появляются горящие любопытством глаза. Я подхожу к зеркалу и начинается: надвинуть пилотку на левую бровь, на правую бровь, на два пальца, на три пальца… Шепот у занавески: «Ты посмотри, посмотри…»
Фотограф, не моргнув глазом, усаживает нас перед объективом: подбородочек налево, глазки направо, головку повыше… Затем он вдруг улыбается и преувеличенно-бодро говорит:
– Служим, девушки?
Мой хриплый смешок:
– Нет, учимся.
Хатковская, деловито:
– У нас военрук чокнутый.
На следующий день я, стоя на парте, звенящим голосом выкрикивала в потрясенную толпу:
- Зеленая рубашка,
- Белый передник.
- Эх, Саня-Ваня,
- приве-редник!
- Эй, у кого майорские
- погоны на плечах?
- Трах-тара-рах-тах-тах,
- ох, божий страх!
- Ребята, с ними кончено,
- Эх, красота!
- Майорские погончики,
- Тра-та-та!
- Да как бы не случился
- Боль-шой кон-фуз!
- Кому сегодня снился
- Бубновый туз?
- Свобода, свобода
- Всему народу!
- Вставайте смело,
- Долой военное дело!
- Раз-зойдись, брат-ва,
- Мы сегодня в ла-фе,
- Наплевать на все,
- Айда в ка-фе!
- Загремела перебранка,
- Засвистела песня-пьянка:
- Эх, поганый Санька!
- Эх, поганый Ванька!
- Отчего он стал так кроток?
- То орут двенадцать глоток:
- Наплевать, наплевать,
- Надоело воевать…
Подходили еще и еще, просили прочесть с начала… О, это был триумф!
Неделю потом боялась, что триумф доползет до директора. Лавры Дениса Давыдова жгли мой лоб.
Где ты, Денис Давыдов? Молодой казак с белой прядью на лбу, провожающий глазами оборванных французов, которые медленно идут к границе, утопая в русском снегу… Где та новогодняя ночь, пушка в бальном зале, стук сапог по лестнице, распахивается дверь – молодое улыбающееся лицо под треуголкой, легкое движение плечом – и шуба падает на пол… «Танцы, господа!» Где вся та жизнь – синий снег, кивера, французские марши? Наступила зима, но там, в маленьком домике на окраине, не горят окна, и хлопья не падают на эполеты, и никто не растапливает печку сырыми дровами. Нет клуба. Это фантазия наша…
– …Я вам говорю! Вам! Встаньте!
– А?
– Вы что – спите на занятии?
– Нет, почему сплю?
Саня-Ваня разгневан.
– Встаньте.
Я встаю. Пень еловый.
– Почему вы не соблюдаете дисциплину?
– Потому что… не считаю нужным!
Саня-Ваня берет меня за плечо и толкает к двери.
– Идите к директору, – говорит он, и голос его вздрагивает от гнева, – и без ее разрешения…
Класс сочувственно смотрит мне в затылок. Я закрываю дверь и медленно бреду по зловеще тихому коридору. «Что делать?» – как сказал Чернышевский. Мадлен, тебе труба. Какой пассаж!
У кабинета директора на подоконнике сидит полковник Головченко. Я немедленно заливаюсь горькими слезами. Их высокоблагородие удивлены и растроганы. Сквозь всхлипывания доносится мой противный жалобный голос:
– …А строевая подготовка – это тяжело… и не всякому дано… это нужно призвание… ы-ы-ы… Александр Иванович не понимает…
В тот момент, когда Саня-Ваня шел насладиться зрелищем моего унижения, я уже вытирала слезы, утешаемая директором, а полковник Головченко многозначительно сказал:
– Александр Иванович, можно вас на минуточку…
Саня-Ваня был посрамлен и уничтожен, но на душе у меня скребли прямо-таки саблезубые тигры, потому что я поступила достаточно подло, натравив их высокоблагородие на их благородие, тем более, что последнее, в сущности, желало мне добра.
Придя домой, я даже выдрала из конспекта по военке листы, исписанные изречениями Пруткова-младшего. Эти листы, нечто вроде фиги в кармане, утешали меня в тяжелые минуты, и я воображала, что протестую против муштры.
- Оттого наши командиры лысы,
- Что прическу у них объели крысы.
И мое любимое:
- Не нам, господа, подражать Плинию.
- Наше дело выравнивать линию.
Но на уничтожении этих листов мое раскаяние кончилось.
* * *
Наша школа ist eine Schule mit erweitertem Deutschunterricht, по каковому поводу ее часто посещают разнообразные иностранные делегации. Тогда лучших учеников снимают с уроков и отправляют беседовать с делегатами. Совсем недавно мы крупно оконфузили западных немцев: они проходили по лестнице в тот момент, когда стройная шеренга одетых в гимнастерки девушек дружно орала:
– Здра!!! жла!!! трищ!!! йор!!!
Саня-Ваня орлом прошелся перед нами и с видимым удовольствием произнес:
– Напра-во!
Никогда так четко мы не исполняли его приказаний, никогда так звонко мы не щелкали каблуками наших легкомысленных босоножек, никогда строевой шаг не печатался громче и резче, чем в тот раз, когда мы промаршировали мимо немецких гостей, с интересом проводивших нас глазами. Вышел медизанс, как говорили в XVIII веке, и наше школьное начальство усилило бдительность.
– Да!!! – кричала в трубку директор. – Да! Консул ФРГ! А во дворе баки с мусором. Немедленно! Да! Экстренно.
Я потихоньку вышла из канцелярии. Консул ФРГ – это не какие-нибудь студенты из Гамбурга. Это уже серьезно.
Баки, наши вечные философические мусорные баки, были вывезены экстренно и немедленно. Рушилось что-то незаблемое. Но более всего нас потряс Саня-Ваня. Он стоял на лестнице В ШТАТСКОМ, и глаза его были скошены в сторону, и руки его покоились на перилах, и был он понур и печален. Вместо приветствия он тяжело вздохнул и прошептал: «Не имеют права ущемлять…»
Надпись «Кабинет военного дела» была тщательно заклеена чистенькой беленькой бумажкой. Натали ликовала и пыталась исполнить (варварским голосом) песню Friede, Friede, sei auf Erden – Menschen wollen Menschen werden, но почему-то сбивалась на восточную мелодию. Мимо промаршировали в столовую первоклассники. Увидев замаскированную табличку на двери, двое или трое остановились, смешав ряды, и тыкая пальцами заорали:
– Гля! Гля! Чего налепили…
Вскоре наступила долгожданная минута, когда нас сняли с уроков и отправили беседовать с консулом. Мы долго стояли под дверью, забоявшись такой дипломатической миссии; наконец, кто-то один толкнул дверь, и мы, немного падая друг на друга, ввалились в класс, избранный пресс-центром. На стене – огромный портрет Тельмана. Под Тельманом – несколько бледных от волнения учительниц и директор. Ма-ма. А вот и консул – настоящий дипломат, высокий, стройный, в синем костюме. Увидев нашу смешавшуюся толпу, он встал и, слегка наклоняя серебряно-седую голову, пожал каждому руку, сказав:
– 'n Tag!
Настоящий дипломат, думала я, отвечая на твердое рукопожатие. Настоящий!
Консул легко опустился на стул, небрежно бросил ногу на ногу и откинул голову.
– А это – наши ученики, – хлебосольным голосом сказала директор.
Темные глаза консула скользнули по нашим любопытным лицам, и он молча наклонил голову.
– Если у вас есть к ним вопросы…
– О нет, – сказал он, – вы мне очень хорошо рассказали про вашу школу и ее интернациональные связи.
Тут все они заговорили про интернациональные связи, а я уставилась на Тельмана и стала вспоминать последнюю делегацию.
Это были студенты из Гамбурга, славные ребята, обмотанные шарфами, в невообразимых кепках, длинноволосые молодые люди и стриженые девушки. Сначала для них пела наша могучая агитбригада, исполнявшая, как всегда, «Как родная меня мать провожа-ала!» (инсценировка) и «Левый марш» (на немецком языке).
И вдруг кто-то из студентов встал, махнул рукой и запел:
– Steht' auf, Verdammte dieser Erde!
И я тоже встала, и наши голоса взялись октавой:
– Весь мир голодных и рабов!
И все тоже встали, и бессмертный пролетарский гимн загремел по школе, выметая пыль из самых дальних и темных углов и вихрем вырываясь из плотно закрытых окон, так что лопались стекла, и куда-то мчался, как ураган, и никогда, никогда не будет войны, потому что мы здесь, на Большой Посадской улице, на двух языках поем Интернационал, и мой серебряный голос звенит, а сзади подхватывают чьи-то сорванные голоса, и это мои товарищи! Была минута единения и восторга!
Расстроенный старенький рояль подпевал нам, но наши молодые глотки вскоре заглушили его дребезжащий старческий голос, и последние аккорды неожиданно вынырнувшие из затихающего хора, поставили нерешительную точку после нашего пения. Минута прошла.
– …И, конечно, поездки наших школьников в ГДР, – говорила директор, оглядываясь на учительницу, переводившую ее слова на немецкий язык. Консул настороженно-вежливо кивал.
Когда рассказ об интернациональных связях иссяк и грозил перейти в демонстрирование вымпелов, значков, альбомов и многочисленных берлинских медведей с короной между ушами, консул своим дипломатическим чутьем понял это и стал благодарить за интересный рассказ и встречу со школьниками. Мы были ужасно разочарованы.
Через два часа после отъезда шикарной машины консула грохот под окнами привлек наше внимание. То прибыли из эвакуации мусорные баки.
* * *
Перемены заполнены светскими беседами. Натали, Хатковская и я сидим втроем на подоконнике, болтая ногами, и ведем изящные разговоры о Марии Валевской, польской возлюбленной Наполеона. Эту историю поведала нам Христина, которая вдруг принялась усиленно читать польских авторов и учить наизусть стихи Мицкевича (в русском переводе).
Пани Валевская, тоненькая женщина с пышными белыми локонами и синими глазами – рядом со всемогущим и непонятным Наполеоном, завоевателем Европы, окутанным пороховым дымом, – и где-то вдали шестидесятилетний ничтожный муж прекрасной пани – о, как это пикантно! Вся история интригующе начинается с маркиза де Флао, подстроившего встречу Марии с Императором… О, как? Вы не знаете де Флао? И спокойно смотрите мне в глаза после этого? В наше время не знать де Флао? Вы что, серьезно, на самом деле, не знаете де Флао? ЭТО ЖЕ ВНЕБРАЧНЫЙ СЫН ТАЛЕЙРАНА!!!
– Но Мю-рат! – со свойственной ей последовательностью говорит Хатковская. – Мюрат – это во! Это… (шепчет, боязливо оглядываясь на Кожину). Это – та-такой ду-рак! А Каролина-то, Каролина! Как она ему изменяла! – Это пре-елесть! Знаешь этого Мэт-тэрниха? Ну, которого с такой штучкой на голове изображали, как редиску? Ну вот, с ним она ему и изменяла.
Наталья, задумчиво, как бы поверх голов:
– Александр Пушкин, Александр Одоевский, Александр Рылеев… Все-то декабристы, все-то поэты, все-то Александры…
Я не выдерживаю:
– Может быть, мои сведения несколько устарели, но Рылеева звали Кондратием…
Некоторое время Наталья смотрит на меня с нескрываемым презрением:
– Я разве сказала – «Рылеев»? Я сказала – «Радищев».
– А Радищев так-вот декабрист… Самый заядлый… – отзывается Хатковская. – Он так-вот дожил до 1825 года…
– Да ну вас! – говорит Наталья и немилостиво отворачивается.
* * *
…Вышла из квартиры и услышала: кто-то играет на рояле. Бурный аккомпанемент и извилистая мелодия – и вся лестница пронизана музыкой. Толкнула дверь, и сразу: синие сумерки, ветер, острый снег в лицо…
Петербург, музыка, снег. Петербург, не знающий двух мировых войн, замерший под снегом, черно-белый, с гулкими подворотнями и притаившимися фасадами – и снег, снег… И Наталья без шапки, в черном кожаном пальто, уже маячит в своей подворотне. Я выбегаю на улицу и вбегаю в ее объятия.
– Ма-адь! – говорит она, не здороваясь. – Я придумала, как вытащить героиню из монастыря.
Керк Монро пишет свой лучший роман – «Веселый Шервудский лес». Мы часами бродим по Петроградской стороне, придумывая сюжет, а потом сидим у нее или у меня и излагаем сочиненное легким и изящным слогом.
– На, забери, – говорю я, толкая ее книгой в бок («Три цвета времени» Виноградова). – Я прочла.
– И как? – равнодушно спрашивает Наталья и, не глядя, кладет книгу в пакетик.
– Не очень, – говорю я. – «Желтое лицо Бонапарта было бледно» и все такое…
– Мадь! Мы отвлеклись от темы.
– Ты нашла эпиграф?
– Нет, конечно.
– Тогда придется сочинять.
– Твори, родная.
Несколько минут мы идем молча. Я бормочу себе под нос и смотрю куда-то вбок, отчего все время падаю на Наталью. Наконец шедевр рожден. Он пахнет Бернсом в переводе Маршака.
- Пусть в кубках пенится вино,
- Забудьте о былом.
- Пусть будет то, что суждено
- Нам на пути земном.
Все эпиграфы мы решили подписывать одним именем – Хелот из Лангедока. Так звали какого-то безвестного рыцаря, всего один раз упоминавшегося в романе сэра Томаса Мэлори «Смерть Артура». Мы откопали Хелота в академическом издании этого романа, в «Именном указателе».
Хелот оказался кошмарным плагиатором. Он подписался под гениальной строчкой «На полу лежали люди и шкуры» и присвоил малопонятное, но эмоциональное «Вот пуля пролетела и АГА!». Таким образом Хелот из Лангедока был достойным товарищем Керка Монро.
Вскоре название Лангедок (а где это?!) стало попадаться на каждом шагу. Действие драмы «Роза и Крест» происходит в Лангедоке. Том Сойер, описывая НАСТОЯЩИЙ побег из тюрьмы, говорит Геку Финну: «…закинешь перевочную лестницу на зубчатую стену, соскользнешь в ров, сломаешь себе ногу… а там тебя уже ждут лошади, и верные вассалы хватают тебя, кладут поперек седла и везут в твой родной Лангедок…»
- Где расположен Лангедок,
- Об этом знает только Блок,
поэтому неуловимый Хелот безнаказанно продолжал заниматься литературным пиратством, стащив у Бернса наше любимое:
- Так весело, отчаянно
- Шел к виселице он,
- В последний раз
- В последний пляс
- Пустился Макферсон.
От этих строчек веяло Средними веками… Где-то далеко, из темноты, вышла долговязая фигура худого, оборванного Франсуа Вильона, написавшего несколько стихотворений в кабаках и тюрьмах и исчезнувшего в той же темноте – и осталась средневековая ночь над полем, рваные облака, мчащиеся сквозь луну, скрип веревок на ветру и медленно раскачивающиеся тела повешенных…
Мы идем в темноту, но долговязый парень в рваном плаще навсегда исчез, и снег валит под фонарями, и века явно не Средние…
– Ну так ты будешь слушать? – нетерпеливо говорит Наталья. – Я придумала, как ее вытащить из монастыря…
– Она появится в окне, он выстрелит в нее стрелой, она выпадет на траву…
– Мадь! – Наталья топает ногой.
– «О Ницше – мой бог! – воскликнул фон Заугель!» – кричу я. – Наталья, ты в своей кожанке похожа на фон Заугеля.
– Да ты будешь слушать!
– Я само внимание, мадонна.
– Ну вот. Он переоденется монахиней…
– Гм… Это мысль. Отец Тук, переодетый монахиней…
Наталья испускает вопль.
– Наталья! – говорю я. – Может быть, время ввести верную служанку? Скажем, отец Тук под ее юбкой проникает в монастырь…
– У-у! – басом вопит Наталья. Это обозначает высшую стадию восторга.
Покружив по улицам, мы идем к Наталье. Я сажусь за машинку, и начинается процесс творчества.
– «Мужественное лицо Маленького Джона было бледно».
– Погоди… Где-то уже была эта фраза…
