Призраки Народного дома Хаецкая Елена
– Между прочим, ты напрасно не веришь, – сказал студент Филькин Андрюше Кошакову.
– Как можно верить человеку с фамилией «Филькин»? – вопросил свидетель их разговора, Гора Лобанов.
Лобанов был холеный мальчик из состоятельной питерской семьи. Филькин тоже был питерский, но при этом неуловимо напоминал драную кошку. Это была, впрочем, типично питерская кошка – знающая себе цену и обладающая определенным снобизмом.
А вот Андрюша Кошаков приехал из Рязани. Он не был ни более простодушным, ни менее образованным, чем его сотоварищи; но внутренний ритм, диктующий ему поведение, был каким-то иным. Особенно если сравнивать с Филькиным. Тот вообще отличался беспокойным нравом.
Кошаков снимал комнату неподалеку от Александровского парка, а учились все трое в тетральном институте. Будущая жизнь представлялась им различно: Гора Лобанов видел себя киноактером, играющим в сериалах, Филькин – продюсером, а Кошаков мечтал стать театральным режиссером, но тщательно скрывал свои намерения от приятелей.
Иногда у Кошакова устраивались посиделки до утра. Он не возражал. Ему нравилось иметь собственную комнату и выходить по утрам прямо в Александровский парк.
– А знаешь ли ты, Кошаков, – важно вещал как-то раз, на рассвете, Филькин, – что на том месте, где сегодня находится станция метро «Горьковская»…
Он сделал паузу, чтобы вытащить из кармана новую банку пива.
Была ранняя осень и тот мертвый, ледяной час перед рассветом, когда гуляки уже разошлись, а трудолюбивые граждане досматривают предпоследний сон. С Невы ветер донес тихий, горловой гудок парохода: мосты скоро сведут. А может, гудит кто-то опоздавший.
Филькин с Лобановым время от времени блистали перед рязанцем познаниями в краеведении. Не следует думать, будто эти превосходные молодые люди, подобно питерцам более старого поколения, на самом деле живо интересовались великим городом, куда поместила их судьба, его архитектурой и былыми обитателями загадочных его домов. Отнюдь. Но в школе их подвергали краеведению насильно, особенно Филькина. Пожилая преподавательница, Матрона Филипповна, заставляла детей изучать книгу «Знаешь ли ты свой город?». Эту книгу написал один слепой профессор. Создание этой книги было подвигом. Поэтому Матрона Филипповна особенно настаивала на ее изучении. Филькин ненавидел «Знаешь…» и нарисовал там рекордное количество усов. Матрона искренне огорчалась тем, что ученики мало интересуются ее предметом.
– Как же так? – сокрушалась она, глядя в веселые, равнодушные глаза очередного обормота. – Вам так повезло! Вы живете в самом красивом городе Европы! Неужели вам совершенно не хочется знать его историю?
Глаза моргали, но не утрачивали ни веселья, ни равнодушия. Это были глаза человека, который точно знал, где находится кинотеатр «Мираж-Синема», почем там билеты, поп-корн и кола. Обладал он и другими бесценными познаниями касательно важных городских достопримечательностей: компьютерных клубов, к примеру. Или тех ларьков, где шестнадцатилетнему и даже пятнадцатилетнему могут продать сигареты.
Но Матрона была упорна, и кое-какие семена все же удалось ей посадить в жестких, плохо поддающихся унавоживанию подростковых головах.
– Ты, Филькин, совершенно ошибочно полагаешь, что мой предмет – абсолютно бесполезный, – проницательно говорила она. – Лишних знаний не бывает. Никогда не знаешь, когда они могут потребоваться.
– Ну Матрона Филипповна… – тянул Филькин, кося в сторону журнала: ставит уже двойку или еще повременит. – Ну Матро-она… Филипповна… Ну где мне могут пригодиться эти знания?
– К примеру, будешь гулять с девушкой, и она спросит: «Хорошо бы знать, кто когда-то жил в том красивом доме…» – наивно начала Матрона. Голос ее утонул в дружном хохоте класса.
Матрона Филипповна обиженно покраснела и поставила Филькину «два».
И вот – как в воду глядела старая кочерыжка! – знания пригодились.
– Ну так вот, Андрюша, на месте станции метро «Горьковская» при кровавом царизме был общественный сортир, – проговорил Филькин.
Кошаков моргнул, чем доставил Филькину удовольствие.
– А я не знал, – признался Гора Лобанов.
– Мало того. Этот сортир был памятником неразделенной любви.
Лобанов тихо прыснул.
– Я делал про это доклад, – пояснил Филькин. – Когда мне Матрона влепила вторую единицу, на педсовете встал вопрос… и так далее. Директриса мне говорит: что тебе стоит, сделай тематический доклад, а то тебя – из школы… Я нашел подшивку газеты «Ленинградский рабочий», там много было заметок по краеведению. Ленинградские рабочие раньше любили краеведение. Оно давало им ощущение причастности к жизни графьев и прочих царедворцев.
– Докладчик, пожалуйста, – поближе к сортиру, – напомнил Лобанов.
– В общем, тут был один купец, который посватался к одной графине. Она здесь жила, – Филькин махнул рукой, показывая на один из близлежащих домов. – Вон, где плоская сова на фасаде.
– А я думал, в этом доме жил Гарри Поттер, – очень серьезно произнес Андрюша Кошаков. – Ну, уже потом, конечно. Когда он уже стал профессором.
– Он еще не стал профессором, – сказал Филькин. – Он еще Хогвартс не окончил.
– А я думал, уже окончил, – еще серьезнее сказал Кошаков. – До нашей Рязани книги доходят с опозданием.
Филькин внимательно осмотрел лицо Кошакова, но оно хранило непроницаемое выражение.
– Возвращаюсь к историческому сортиру, – провозгласил Филькин. Как будущий продюсер, он не должен поддаваться на провокации со стороны актеров и режиссеров. – В общем, купчик принес графине руку, сердце и сто миллионов, но она его отвергла. Дескать, сперва сделайся графом, а там посмотрим. Он обиделся. И на свои отвергнутые миллионы отгрохал под ее окнами общественный сортир. Причем, по архитектуре этот сортир повторял в миниатюре загородную дачу мадемуазель графини. Нарочно, подлец, скатался к ней на дачу и на бумажку зарисовал – как сие выглядело.
– И что графиня? – спросил Кошаков с интересом.
Филькин безнадежно махнул рукой.
– Вынуждена была съехать из дома. Да там потом все равно революция началась, так что не очень-то и жалко.
– Революция смела с лица земли сортир в форме графской дачи, – задумчиво подытожил Гора Лобанов. – И воздвигла на его месте станцию метро в форме летающей тарелки.
– А я всегда думал, что она похожа на гриб, – сказал Филькин.
Некоторое время они играли в «ассоциации» – на что похожа станция метро «Горьковская», но из-за пьяного состояния и усталости много не придумали.
День уже посылал явственные предупреждения о своем скорейшем появлении. Поспать пару часов отправлялись обратно к Кошакову. По пути к квартире Филькин говорил не останавливаясь:
– Между прочим, то, что мы считаем Мюзик-холлом, на самом деле – Народный дом. Его построил для рабочих царь Николай Кровавый. Газета «Ленинградский рабочий» сильно издевалась над инициативой царя. Он хотел отвлечь рабочих от революционного движения. С помощью искусства. Какое коварство! Если рабочие будут ходить в театр и за небольшие деньги слушать всякую там «Хованщину» в исполнении Шаляпина и прочих монстров, то им некогда будет строить баррикады и качать права!
– Недаром в народе его называли Кровавым, – сказал Гора Лобанов и почувствовал себя полным дураком: шутка прозвучала более плоско, чем ему представлялось поначалу.
К счастью, на это ни Кошаков, ни Филькин внимания не обратили.
Филькин вдохновенно вещал:
– Там огромный зал. Скачут красотки с ножками в шелковых колготках, а руководит ими маленький свирепый гном. Но это когда есть представления Мюзик-холла. А по ночам… если прийти сюда в новолуние… и сказать волшебные слова…
– Рекс-фекс-пекс? – снова перебил Лобанов.
Филькин глянул на него чуть презрительно:
– Нет, другие.
Он встал прямо, развернулся лицом к своим собеседникам. Волосы торчали на голове Филькина дыбом, нос раскраснелся, глаза сделались маленькими и неутомимо слезились. Сероватый утренний свет размазывал его черты, делал их неясными. Справа от Филькина угрожающей громадой высился бывший Народный дом с огромным куполом и множеством входов: ступени как у зиккурата, провал – точно беззубый рот – дверь в Планетарий, помпезные, суставчатые колонны театра «Балтийский дом» с мятой афишей заумного спектакля какого-то заезжего коллектива, небольшая дверца сбоку – лаз на выставку восковых фигур, точно черный ход в магазин, откуда «блатному» покупателю вот-вот вынесут какой-нибудь дефицитный товар.
Рядом с Филькиным пригнулся искусственный динозавр. Он служит безмолвным зазывалой на выставку «движущихся восковых фигур». У него усталый вид.
Низкий, громкий голос, исходящий прямо из глубин тощего филькинского живота, где алхимически булькало очень много разных напитков, прозвучал, разливаясь по пустому, зловещему пространству:
– Именем Утренней Звезды Люцифера, заклинаю тебя, Федор Иванович Шаляпин: явись, явись, явись!
Затем Филькин вдруг зевнул, и страшное обаяние развеялось. Тщетно сражаясь с зевотой, он добавил:
– Приблизительно так… И тогда в пустом зале театра Народного дома появится призрак Шаляпина. Он будет в шубе. И запоет. «Сатана там правит бал»… Ужасным басом.
– Идемте спать, – попросил Гора Лобанов.
И они ушли, все трое, и Народный дом остался посреди полного безлюдья. Титаническое здание, источенное ходами, набитое театральными залами, с брякающими игровыми автоматами на первом этаже Планетария – точно с паразитами в шерсти на брюхе гигантского зверя. Как и положено старинному зданию, он был туго набит призраками. И выставки движущихся восковых фигур, рассованные по извилистым его коридорам, еще больше усиливали неприятную магическую атмосферу.
Дня через два Лобанов неожиданно вспомнил этот разговор.
– Ты серьезно говорил? – спросил он у Филькина.
– О чем?
– О призраке Шаляпина…
Филькин задумался.
– Не помню. Напомни. О чем я говорил?
– Ну, если сказать «рекс-фекс-пекс», то в новолуние в Народном доме явится призрак Федора Ивановича. И будет петь «Сатана там правит бал».
– Я такое говорил? – искренне поразился Филькин.
Он недоверчиво осмотрел Лобанова с ног до головы, но Лобанов оставался безупречным.
– Да, Филечка, именно это ты и говорил.
Филькин почесался. Поковырял пальцем в углу глаза. Пролистал зачем-то тощую тетрадь, которую держал в руке. Смял ее и сунул в сумку.
– Ну, возможно, – нехотя согласился он наконец. – Только ничего не помню.
– Я тебе рассказал. – Лобанов сел рядом. – Давай разыграем Кошакова.
– Слушай, Лобанов, скажи: тебя Кошаков раздражает? – спросил Филькин неожиданно.
Лобанов, подумав, кивнул.
– Чем? – жадно насел Филькин.
– Какой-то он… внутренне благополучный, – признался Лобанов. – Как будто все у него спокойно. Было спокойно и будет.
– И он не хочет покорять Петербург.
– И вообще – не впечатлен. Ну, Рязань. Ну, Питер. Ну, какая разница.
Филькин говорил, как ревнивец, возмущенный тем, что кто-то не посягает на объект его ревности.
– В общем, я предлагаю вот что, – сказал Лобанов. – Уговорим его пойти с нами ночью в Народный дом. Будем вызывать призрак. Нужно побольше шумов и спецэффектов. Лазерные фонарики, падающие колосники.
– Кажется, его охраняют с собаками, – сказал Филькин озабоченно.
– Нет, с собаками только кафе там поблизости охраняют, я проверял, – возразил Лобанов.
Филькин посмотрел на него с восхищением.
– Вижу, ваши намерения серьезны!
– Более чем. – У Лобанова блестели глаза. – Там есть возможность пройти. Через боковой ход. Где когда-то был магазин-салон «Коринна».
– Не помню.
– В начале перестройки. Там продавали театральные костюмы. Можно было тысяч за шестьсот купить платье с кринолином. Моя мама до сих пор грызет локти, что не купила.
– Ей-то зачем? – поразился Филькин.
– Женщины, – многозначительно произнес Лобанов.
– Ну ладно, – сказал Филькин. – Значит, через бывшую «Коринну» проникаем…
Они обсуждали «спецэффекты» еще с полчаса, а затем отправились уговаривать Кошакова.
Андрюша Кошаков, как оказалось, был совершенно не против подобной авантюры.
– Я после того нашего разговора много думал, – сказал он честно. – И общественный сортир в форме графской дачи. И дом Гарри Поттера. И динозавр, который чуть Филькина не слопал. А ты, Филькин, не заметил? Он к тебе наклонялся, а потом, когда видел, что я гляжу, снова отворачивал морду. – Андрюша Кошаков глубоко вздохнул. – До чего все-таки хорошо жить в Санкт-Петербурге! И особенно – возле Александровского парка!
– Значит, пойдешь? – спросил Филькин.
– А как же! Пропустить выступление Шаляпина? Да ни за что!
– Это будет призрак, – предупредил Гора Лобанов с очень серьезным видом.
– Ну и что с того, что призрак… Все равно, Шаляпин – это сила.
«Ненавижу Кошакова, – подумал Филькин, – ничем его не собьешь. Ни колется и все тут».
Договорились встретиться в три часа ночи, когда все спектакли и развратные заведения наконец прекратят свою деятельность.
– Раньше все начиналось в полночь, – пояснял Филькин, – и нечистая сила просыпалась аккурат к этому времени. Но жизнь неуклонно развивается. Жизнь становится лучше и лучше. Прогресс повсюду сует свои волосатые лапы и переиначивает бытие на собственный лад. Из-за электрического света активность людей сместилась, и теперь по-настоящему темное время суток начинается после трех. Нечистая сила вынуждена была подстраиваться. Иначе ее попросту никто не заметит. Тут половина вип-посетителей такая, что никакого дьявола не надо.
И снова их встречала безмолвная ночь с ее бледными небесами и темным каменным строением, внутри которого сложно, почти мучительно, были стиснуты самые разные воспоминания и предметы. Сейчас делалось особенно очевидно, что некоторые из них страдают от навязанного им соседства. Ощущение беспорядочности, едва сдерживаемого хаоса заполняло пространство, и звезды тщетно ломились в закрытый купол планетария – им не пробить было не то что металлическую крышу, но даже и толстый слой розовых, рыхлых, немного больных облаков. Черная глыба, лежащая на земле чуть в стороне от Народного дома, напоминала надгробие, хотя на самом деле это был камень-памятник, и надпись на нем обещала: когда-нибудь на этом самом месте будет сооружен памятник Федору Ивановичу Шаляпину.
– Такое впечатление, будто этот памятник уже умер и похоронен под закладным камнем, – сказал Кошаков. Он наклонился и поднял увядший букет, оставленный здесь каким-то поклонником Шаляпина.
– Мы забыли купить цветы! – вскрикнул Гора Лобанов.
– Зачем?
– Ну как же! Если Шаляпин будет выступать, нужны цветы!
Кошаков покосился на него. То и дело он начинал по-настоящему верить в призрака, но затем обаяние рассеивалось.
– Зачем призраку настоящие цветы?
– Цветы сами по себе являются призраком, – убежденно произнес Гора Лобанов. – Их жизнь коротка, эфемерна, они не обладают абсолютной ценностью – как, например, бриллианты. Они являются лишь знаком, указанием на высокую стоимость. Фактически цветы – это привидения бриллиантов.
– Убедил, – сказал Кошаков и сорвал с клумбы несколько анютиных глазок.
Они обогнули спящий Народный дом и приблизились к заколоченной двери, на которой действительно еще сохранялась сильно выцветшая вывеска: «Салон КОРИННА». Филькин вытащил большую отвертку, просунул ее между дверью и косяком, и дверь легко раскрошилась и отошла. Посыпалась облупленная краска.
Впереди лежало темное помещение. Там было так черно, что создавалось впечатление, словно и дышать там будет нечем. Невозмутимо щелкнула зажигалка, запрыгал огонечек свечки. И трое друзей полезли в темноту.
Под ногами сперва хрустело – свеча нехотя показала строительный мусор, ломаные рейки, битый кирпич. Затем появилась более-менее чисто выметенная лестница, и по ней они проникли внутрь помещения. Вдоль длинного коридора тянулись двери, все они были заперты. Паркет, не покрытый даже старой ковровой дорожкой, адски скрипел при каждом шаге, однако сторожа находились где-то далеко, и не слышали этих звуков. Друзья прошли по всему коридору и совершенно неожиданно для себя оказались в кулисах.
Здесь все представлялось относительно знакомым. Попутно выяснилось, что оба заговорщика не подготовили спецэффекты: каждый понадеялся на приятеля. Вообще вся операция была спланирована из рук вон плохо. Но сам пустой театр представлял собой достаточно зловещий спецэффект, так что допустимо на время расслабиться. Потом, если напряжение покажется недостаточным, можно будет прибегнуть к паре-тройке утробных стонов. Только нужно не расхохотаться.
– Ну, – тихо спросил Кошаков, – что дальше?
– Сейчас появится призрак… – сказал Филькин. – Вон он, в кулисе… Лобанов, ты его видишь?
– Вижу, – сказал Лобанов, хмурясь.
Сквозняк неизвестного происхождения действительно чуть шевелил какую-то ткань в кулисе напротив, но все прочее оставалось тихим и неподвижным.
– Волшебные слова, – напомнил Кошаков.
Лобанов напрягся и протяжно заговорил, сам пугаясь звуков собственного голоса:
– Во имя утренней звезды – Федор Иванович Шаляпин – явись, явись, явись!
«Теперь точно сторожа прибегут», – подумал он и съежился, прикидывая, где лучше спрятаться. Эхо разлетелось по залу и пропало где-то далеко на балконе.
Затем рядом послышалось покашливание. Приятели замерли. Каждый думал, что ему почудилось, и не хотел признаваться в этом. Но покашливанье повторилось и гулкий голос недовольно крикнул, обращаясь к кому-то невидимому:
– Ну Степан! Свет! В самом деле…
Тяжелый топот разнесся по залу, пропрыгал огонек – этот огонек почему-то показался страшнее всего, как будто в нем заключалась самая жуткая волшебная сила, – и по сцене почти сразу разбежался свет.
– Черт знает что такое, – ворчал кто-то рослый, лохматый. – Вечно свечей жалеют. Что у нас сегодня?
Лохматый повернулся, и Филькин с ужасом увидел человека в наброшенной на плечи шубе. Шуба была гигантской, как и все в Народном доме, шерсть на ней стояла дыбом, и если задачей шубы было устрашать возможного неприятеля – то с этой задачей она справлялась просто замечательно: Филькин и остальные испытывали ни с чем не сравнимый ужас.
Лицо у человека в шубе было большим, мясистым, с гневно раздутыми ноздрями и широкими губами любителя покушать. Ручищами, достойными портового грузчика, но очень элегантными, холеными, он взлохматил и тотчас пригладил на голове волосы. Затем взял маленькую шапочку с рожками и приладил на макушку. Снял, скомкал ее – недовольный. Снова крикнул, обращаясь к кому-то, топтавшемуся внизу, под сценой:
– Ну Степан! Степан же!
Топот пробежал в обратном направлении и затих.
Человек на сцене начал распеваться.
Он начинал негромко, а затем вдруг голос расширился, разлился и затопил весь зал.
Этот голос был больше всего, что когда-либо встречали на своем веку Филькин, Лобанов и Кошаков. Ничего более грандиозного, всеобъемлющего на свете не существовало. Они захлебывались в этом звуке, шли ко дну. Когда на мгновение он иссяк, они с трудом перевели дыхание.
Человек на сцене поправил шубу и начал романс. «Чайковский», – узнал Кошаков. Его мама иногда довольно музыкально мурлыкала этот романс, когда мыла посуду. Но то, что у мамы выходило миленько, у лохматого гиганта звучало грозно, неотвратимо, точно извержение вулкана.
Музыка – повсюду, от нее не было спасения, нигде во вселенной, и вскоре сделалось ясно, что никакого спасения и не требуется: хотелось вечно тонуть и никогда не достигать дна. Блаженство умирания, обещанное ею, выглядело достижимым и близким.
Одна тема мощнее другой неостановимо сменяла другую. Холеный перс стонал в романсе Рубинштейна: «О, если б навеки так было…» – так тягуче, так сладостно, что делалась очевидной рахат-лукумовая слюна, от которой склеивалась крашеная его борода… а почти сразу вслед за тем ленивый русский парень припоминал день, и девку с косой, и «как ложились на песочек» на берегу необъятной русской реки, – и снова жизнь становилась бесконечной, какой она и бывает в такой жаркий, не имеющий ни начала, ни конца день, на берегу медленно утекающей в никуда реки…
Изнемогая, друзья рабски тянулись вслед за каждой нотой. Музыка безжалостно волокла их через чужие воспоминания, музыка перехлестывала через край, наполняя неокрепшие молодые мехи их юных душ таким крепким, таким терпким и яростным вином, что грозила разорвать в клочья.
Наконец оборвав пение, гигантский человек в шубе хмыкнул и пророкотал удовлетворенно:
– Вполне приличный зал. Где Степан? Степан!
Степан где-то действительно сгинул и не отвечал. Человек на сцене опять запел.
– Ты его видишь? – прошептал, обращаясь к Андрюше Кошакову, Лобанов.
Он долго собирался с духом, чтобы заговорить. Он долго уговаривал себя, что никого не видит – просто перетрудился. Да и вообще – он человек впечатлительный. Мало спал, много фантазировал, да тут еще изнурительные занятия по сцендвижению и прочее. Сидишь в новолуние в Народном доме – мало ли что почудится.
– Ты его видишь?
– Кого? – уточнил у приятеля Кошаков.
– Шаляпина…
Кошаков сказал:
– Знаешь, я думал, мне это кажется.
Человек прекратил петь и широченными шагами пересек сцену. Теперь он нависал прямо над студентами.
– Это еще что такое? – загремел он.
Кошаков выпрямился и поклонился, подражая кому-то из героев исторического кинофильма.
– Андрей Кошаков, студент.
– Что вы тут делаете? – негодовал человек. Он то и дело оборачивался, размахивая шубой, точно темными крыльями падшего Демона, и тщетно взывал: – Степан!
– Поклонники вашего таланта, Федор Иванович! – отчеканил Кошаков и протянул ему сорванные с клумбы анютины глазки.
– Поклонники? Я вам что, балерина, что вы пробираетесь в кулисы по ночам? – грохотал Шаляпин. – Что это за метелка для стряхивания пыли? У горнишной украли?
– Ну что вы, Федор Иванович! Это – призрак бриллиантов. За неимением оных – преподносим цветы.
Шаляпин расхохотался.
– Ладно, оставайтесь пока… А после – съездимте в трактир, хорошо? Только вы за меня заплатите, а то у меня всего три рубля…
И стремительно вернулся к роялю.
Кошаков ошеломленно нюхал анютины глазки. Лобанов тер лоб и тщился отложить в сокровищнице своей души каждое из текущих неповторимых мгновений. Он хорошо отдавал себя отчет в том, что присутствует при потрясающем событии.
Что касается Филькина, то – как выяснилось ближе к утру, – он давно уже был без сознания.