Серая слизь Гаррос-Евдокимов
И тут я понял, кого вижу перед собой. Нормальных инопланетян, и даже не гуманоидов – зеленых или серых каких-нибудь высокоразвитых амеб, у которых некстати поломался гравигенный (гравизащитный?) межзвездный движок, и теперь им в ожидании ремонта придется провести два лишних дня на чужой, негостеприимной, биологически агрессивной планете, к тому же с непригодной для дыхания атмосферой.
И это – глубоко неправильно. Если угодно – неэтично. Потому что они – не инопланетяне, не амебы. Они – представители одного с маршрутным пиплом, со мной, с моим бывшим другом алкоголиком Лобановым, с отредактированным бейсбольной битой Алексом, с теми уебками, которые его отредактировали, биологического вида и даже национальности и местожительства. Они живут не на планете Криптон с фтороводородной атмосферой, а – в этом городе, в этой стране, в этом мире. Где не все загорелы и подтянуты, где немотивированно убивают гвоздодером и вообще не так много поводов для бодрого жизнерадостного мироощущения… Никто не говорит, что они обязаны квасить, как Лобан, или валяться с дырой в башке, как Алекс, – но делать вид, что ни того ни другого попросту не существует, они права не имеют.
Как говаривал персонаж незабвенного фильма: “Я так думаю”.
“Рупуцис” – это по-латышски “грубиян” и “черный хлеб”. Одноименный полутораэтажный (первый и четвертьподвальный) кабак (самоназвание “барс-салонс”) не отличается, однако, ни хамством обслуги, ни преобладанием черных корок в меню – напротив, это престильное заведеньице с самым лучшим в городе выбором вискаря (по крайней мере, с тех пор, как на месте “Ордениса”, культового кабака при покойном ныне рижском виски-клубе, нарисовался убогий пластмассовый “Оранж-бар”). Разными оттенками рыжего отсвечивающие бутылки на полках, притопленные в полутьму картинки с красноватым ассорти из морских раковин, похожих на цветные итальянские макароны. Латышская речь с инкрустациями русского мата. Backyard Babies, Jauns Meness, Борис Гребенщиков.
Мы с Герой – внизу, правее стойки, за угловым – четверть круга – столиком. Над нами – полусферический абажур из льняного оттенка пластика, имитирующего гофрированную папиросную бумагу. Я сижу лицом в угол, Гера – слева от меня, спиной к окну, начинающемуся от уровня столешницы. В окне на высоте моего взгляда – послойно – незаконченные отражения, ноги прохожих, фары Гериной “короллы”, светящиеся ящики троллейбусов, вывески: зелено-оранжево-синяя “Нарвессена” и красная – “Т-маркета”.
Ставлю на стол опустошенную стопку, некоторое время философически гоняю вилочкой по блюдечку ломтик лайма:
– Ну че, пойдем?
Что-то там есть – за и над Герой. Я поднимаю глаза. Чуть расставив ноги, горбясь, навалившись предплечьями на стекло, мордой уткнувшись в сложенные домиком ладони, – стоит снаружи некто высокий, плечистый, в бесформенной одежде. Стоит, глядя на нас. На нас с Герой. Лица не видно: капюшон с козырьком глубоко надвинут, клапан наглухо запахнут. Смотрит. Пять секунд. Десять.
Я толкаю рукой анатомирующего лопатник Геру.
– А? – поворачивается Гера ко мне.
Киваю на окно. Гера сначала не въезжает, потом начинает вертеть головой. Когда он вглядывается в окно, бесформенного за тем уже нет. Как он исчез, я не уловил.
– Чего там?
– Да стоял какой-то мудак… На нас прямо пялился.
Куртка у мудака, соображаю я постфактум, была, кстати, точно как у меня. Экстремально-альпинистского типажа – такие делаются из всяческих gore-tex’ов: перетягиваемая в бедрах-поясе-шее, с “отражателями” и тем самым глухо запахивающимся капюшоном с длинным козырьком.
6
Недаром мне не хотелось встречаться с Тюриным. На редкость тягостный вышел разговор. Еще и двусмысленный.
Договорились пересечься в Salt’n Pepper’e на углу набережной и 13-го января (я, памятуя о том, что работает Стас в “Петите”, собирался предложить “Красноe”, но вовремя передумал). Выглядел Тюря хреново – я, в общем, даже не ожидал. История с несчастной Санькой и впрямь его перепахала, всерьез. Я убедился, что она, Князева (“Аля” он ее называл), действительно много для него значила…
Держал себя в руках Стас не без постоянного волевого напряжения, это было заметно. Да еще в течение всего разговора последовательно паковался “Русским стандартом”. Из меня же соболезнователь довольно хреновый. Может, это от эгоизма и малой душевной чуткости, может, от недостатка (тьфу-тьфу) опыта: круг моего общения, получилось так, составляют в основном не супермены, конечно, но люди, не склонные грузить других своими проблемами, – так что видя кого-то, переколбашенного до явной утраты самообладания, я, как правило, теряюсь.
А здесь ситуация была и вовсе левая. С подтекстом. Даже с целым набором. Во-первых, как выяснилось, несколько месяцев назад Тюрин и Санька расплевались. Причем, видимо, по односторонней Санькиной инициативе. Причем, видимо, все эти месяцы Стас предпринимал попытки что-то реставрировать – как я понял, безуспешные. Во-вторых, у Сашки “появился кто-то” – и из-за этого кого-то, по мнению Тюрина, ему и вышла отставка. И этого заместителя своего Стас не знал (из не вполне уже трезвых реплик Тюри я, к дополнительной собственной радости, вывел, что какое-то время он подозревал вообще меня… хотя потом от этой идеи, вроде бы, отказался).
И тут, значит, вся эта веселуха. Да еще ментура заводит дело. Да еще Стас узнает, что я был у Саньки дома незадолго до того, как она выпала с балкона. Так что чувствовал я себя даже не одной ногой в канаве, как говорят хонтийцы, а сразу обеими.
И окончательно усугубляло идиотизм моего положения то, что я не мог ничего внятно Тюрину ответить. Он, естественно, пытался узнать, о чем мы с покойницей (будущей) терли. Как и недоброй памяти лейтенант. И точно так же, как лейтенанту, мямлил я Тюре что-то максимально невразумительное, с точно таким же неуместным, но неотвязным ощущением виноватости.
Да как им, черт, всем объяснить, что я сам, САМ не понял, чего от меня хотела Сашка!
(– Слушай, Дэн… Я знаю, что задаю дурацкие вопросы… У тебя не бывает ощущения… не знаю… что ты – уже не ты, а какая-то машинка… биоробот… Нет, я не сошла с ума, я просто не знаю, как объяснить… Помнишь, в “Блэйдраннере”?.. Ну, как будто твои воспоминания записали в память такому вот андроиду, “Нексус-шесть”… а ты не заметил… То есть ты думаешь, что ты – это ты, а на самом деле ты – просто андроид с воспоминаниями Дэна Каманина, который думает, что он и есть Дэн Каманин… Он думает, что он обыкновенный человек, но он чувствует, что что-то не так. Потому что он на самом деле робот, у него есть строго определенная программа, которую он выполняет и за рамки которой не может выйти…
– Подкидыш? – хмыкаю, – Найденыш? Жук в муравейнике? Хорек в курятнике? “На нас идет автомат Странников”?
– Нет, ну ничего такого зловещего. Не хорек в курятнике, не “Нексус-шесть”, нет – обыкновенный рабочий андроид, служебный. У него ограниченная программа – выполнять свою служебную функцию. И ничего, что этой программой не предусмотрено, он сделать не может. Никогда не выйдет из плоскости привычных действий. Никогда…)
– Но это же бред! Ну не бывает же, что из-за того, что ему скучно на своей работе, человек…
– Стас-с… – я уже сам готов выйти из себя и то ли сбежать, то ли начать материться, – я же не говорю, что из-за этого… Я повторяю: я понятия не имею, из-за чего… Но мне – мне она говорила об этом вот. По крайней мере, я так понял. Может, я понял совершенно неправильно. Может, она что-то совсем другое в виду имела. Когда я сейчас вспоминаю, я вижу, что она здорово на нервах была. Она много говорила, но совершенно путано…
– Ну про что, например? Е-мое.
– Ну… Не знаю… Э-э… Ну, например, про наше поколение толкала… Ну, типа, про всех тех, кому меньше тридцати. Она… как бы это… ну, считала, что мы качественно отличаемся от предыдущих поколений…
– Чем?
– Э-э… Ну, она считала… С одной стороны, невежеством, с другой… адаптивностью, что ли… э-э… конформизмом…
(– Дэн, мы этого не замечаем, но со стороны виднее. Дэн, я с одним человеком общалась, ему двадцать восемь лет, он говорит, что даже между его поколением и нашим – пропасть. Он и свое-то поколение кроет, но наше вообще представляется ему каким-то другим биологическим видом. Он говорит, что с теми, кто уже лет на пять его младше, он практически не может коммуницировать. Не потому даже, что мы тупее. Но большинство тех, кому сейчас меньше тридцати, – они же вообще ничего не знают. По крайней мере, вне пределов своей профессии. И ничем совершенно не интересуются. Кроме двух вещей: опять же профессии и бытовой и социальной атрибутки. О работе такой вот чувачок еще может говорить, о том, что надо бы тачилу покруче купить, о том, что пиво – говно. Об абстрактных, мало-мальски абстрактных вещах – хрен. Даже если чувачок не идиот. Он тебя просто не поймет. Они, в смысле мы, вообще не способны мыслить абстрактными категориями. Хотя тоже вроде классифицируемся как сапиенсы – а что такое разум? Способность к абстрактному мышлению… Отсюда же – абсолютное невежество. Чудовищное. Во всем, что касается общей эрудиции, – пустота. Никто ничего не знает. От истории, географии, до, не знаю, астрономии – полный ноль! Даже по-русски писать мало-мальски грамотно почти никто не умеет! Не об урле, еще раз, речь – о тех, кто занят в интеллектуальных сферах деятельности. Он, говорит, читал неправленые тексты молодых журналистов – журналистов, прикинь! – так там на десять слов тридцать орфографических ошибок. Корова через “ща”… И не в том даже дело, что никто ничего не знает, а в том, что не хочет знать. Мы не только предельно невежественны, мы абсолютно органичны в своем невежестве. Мы, может, и умеем думать – количество природных дураков со временем не меняется – но мы совершенно не хотим думать. Нам и так хорошо. Мы же все такие уверенные в себе. Ты обратил внимание, какие мы все уверенные в себе? Человеку положено сомневаться, разумному во всяком случае, мыслящему. Это функция разума – сомневаться. Во всем, в себе в том числе. Но мы – нет, мы не сомневаемся. Причем те, кто вовсе не дебилы, – те тоже не сомневаются. А значит, не думают…)
Пытаюсь пересказать Тюре Санькины телеги – чувствую, сам с катушек съезжаю. Огромное искушение взять того же, что Стас, – да сразу сто пятьдесят, но как представлю эту картину: два бухих параноика пытаются понять третьего, покойного…
И все время маячат в сознании эти звонки. Два сброшенных – и разговор, который Сашка вела на кухне за закрытой дверью. С кем-то, кого она коротко называла, односложно… (– …Такой номер – … – вам знаком?..) И еще вспоминаются вопросы про вискарь и про “траву”. Что, был у Саньки кто-то после меня?..
В итоге Тюрину я ни про звонки, ни про предполагаемого визитера ничего не сказал. Черт его знает, как бы он в своем состоянии это воспринял.
В половине восьмого я вылез из мотора в Андрюхиных Плявниеках, “Плевках”, двинул знакомым маршрутом во дворы – и вдруг, посреди фаршированного людьми спального района, обнаружил себя в пустом театре, по ту сторону двери с очагом в каморке папы Карло.
Безлюдье и застылость. Не вполне настоящесть окружающего. Пластмассовый треск льда под ногами. На зеленовато-синем небе месяц – как негатив половинчатой вдавленности в линолеуме от круглой алюминиевой ножки стула. Мертвенное синюшно-оранжевое свечение фонарей под жестяными козырьками подъездов липко лоснится на многократно подтаявших и смерзшихся брустверах соскобленного с тротуаров снега, в гуще голых крон уподобляет сплетение серых веток напольному вороху линялой собачьей шерсти. Вялый мороз смутно припахивает недалеким всеобщим распадом.
На углах – трехгранные металлические рекламные тумбы с одной и той же красно-черной картинкой (на всех гранях всех тумб). Что-то знакомое. Приглядываюсь: энерджайзер “FireWall”.
– Cоорудить вам чего-нибудь?
– Жрать хочешь? – Андрюха.
– Да не, Ин, – отмахиваюсь, – спасибо. Ну, кофе максимум.
– Сооруди тогда нам на испанский манер… Прикинь, подсел в Испании на кофе с молоком. Ты ж знаешь, я раньше вообще не пил… А у них, гадов, он везде дико вкусный, в любой паршивой забегаловке…
Они просто молоко в него льют не холодное, а подогретое. Совсем другой вкус выходит.
В Испанию Андрюха съездил с моей подачи. Года три я ему с упорством и красноречием рекламного агента расписывал, как там у них в Средиземноморье офигительно. Но даже и этот двухнедельный вояж, Мадрид – Толедо – Барселона, по-моему, Инна из него буквально выжала. Не потому что Андрюха жадный, а потому что ленивый. И нелюбопытный.
К вопросу о человеке как “черном ящике”: на входe вроде абсолютно одно и то же – и гены, и воспитание, – а на выходе результат едва ли не полярный. Андрей Каманин – высокооплачиваемый юрист в крупнейшем частном банке страны, натурализовавшийся гражданин Латвийской республики, консерватор по натуре и убеждениям. Денис Каманин – апатрид, лицо без гражданства, без постоянного места работы, левацкого образа мыслей и даже с некоторой репутацией скандального разоблачителя. Андрюха – кандидат в мастера спорта по плаванию (полочка в спальне до сих пор кубками заставлена). Меня родители так и не сумели принудить к утренней зарядке. Я к своим двадцати четырем исколесил почти всю Европу, даже на самую высшую ее точку забрался. Андрюха к своим двадцати девяти, при радикальном финансовом превосходстве, за пределы бывшего Совка выбирался только на пляж в Эмираты.
– Я вам еще сыру нарезала.
– Ага, спасибо… Странная она девица, Инна. Знаю ее четыре года, а сказать про нее ничего не могу. Очень по-своему красивая, но такая… вещь в себе. К брательнику моему относится не без покровительственного снисхождения, держа его при этом (насколько я могу судить) на коротком поводке.
– Ну чего там у тебя за парки? – Андрюха откидывается в кресле.
Рефлекторно я тянусь к карману – но вспоминаю, что в этом доме не курят.
– Слушай, такая фигня… – верчу в руках кружку. – Ты Кобу помнишь?..
– Ну…
– Слушай, вы с ним тогда плотнее тусовались… У тебя не осталось концов каких-нибудь? Друзей каких-нибудь?..
– Ну тети Нунуки есть телефон… – смотрит вопросительно.
– Не… Лучше бы из друзей кого-то… Или, может, кто воевал с ним вместе…
– А что?
– Ты мог бы узнать… Он, когда погиб, его мертвым кто-нибудь видел?..
Андрюха перезвонил на следующий день. Ему удалось связаться с Лексо – одноклассником и довольно близким другом Кобы. Ты что, они же в засаду попали, сказал Лексо, там живые-то выбрались с трудом, какое тело вытаскивать…
– То есть не видел? – переспрашиваю.
– Ну, по крайней мере, тех, кто видел, ты сейчас точно не найдешь.
7
Биофак Латвийского университета стоит в парке Кронвалда, на задах Национального драмтеатра. В факультетском антураже в принципе тоже можно было бы разыгрывать представления – но в маловостребованном латышской драмой жанре готического триллера. Я до сих пор был здесь только однажды – причем с покойной Сашкой: к исходу первого, для меня и последнего, семестра на журфаке у нас отросли “хвосты” по какому-то выборному, мною сейчас уже позабытому, предмету психологического профиля, преподавательница которого, как и вся кафедра психологии, базировалась в здании факультета биологии. Отросли – у нас обоих, но мне-то было уже как-то наплевать, Санька же с “хвостами” решила все-таки разбираться, так что декабрьским вечером мы поплелись на биофак: она на консультацию, я в основном за компанию. Преподша задерживалась, в здании было уже пусто, и мы добрых сорок минут болтались в гулкой темноте по ветвящимся лестничным пролетам, по путаным коридорам, освещенным только заоконными фонарями, в сомнамбулическом свете которых проявлялись вдруг жутенькие настенные стенды с заспиртованными тварями.
Смешно: второй мой визит на биофак – тоже на консультацию, тоже к преподавателю и тоже – кафедры психологии. Лера, ко всему прочему, еще и преподает в ЛУ. Прочее – это частная практика психотерапевта в небедной какой-то медицинской конторе и ставка судебного эксперта-психолога при Центре оперативного управления ГУП Риги. Последняя из ее работ – самая экзотическая: юридических психологов в Латвии – по пальцам одной руки, и Лере периодически приходится допрашивать психов-криминалов вроде парня, заколовшего полицейского сувенирной шпагой, или выводить на чистую воду тринадцатилетних девочек, испугавшихся отцовского гнева за явку домой в пять утра и придумавших в качестве отмазы историю про изнасилование всемером… Но именно через эту, экспертскую ее работу мы и познакомились два года назад, когда полиция все-таки завела дело по “Новому Ковчегу”.
Из-за “Ковчега” она мне сегодня и позвонила. С тобой адвокат Маховского не связывался?.. – Не связывался. А что? – А вот со мной, говорит, связывался. Довольно нехороший разговор получился. Довольно жесткий. Кажется, Маховский все-таки под дурика косить собирается. Погоди, соображаю, а там у них что, все ожило? Да, процесс, представляешь, начнется вот-вот. Через месяц первое слушание. Так что жди повестки… Давай, говорю, встретимся, что ли. Сегодня, говорит, до вечера сижу на консультации в универе. – А у тебя народу там много предполагается? – Да нет, вряд ли. – Ну так, может, давай я к тебе подъеду? – Давай.
По пути купил фляжку трехзвездочного “Арарата”. Лера по позднему времени сидела одна. Расплещем? Расплескали (для законченности мизансцены надо бы по медицинским мензуркам тонкого стекла, но у нее в шкафу рюмочки-наперстки).
– Чего такая мрачная?
– Да ну, неделька, блин… Я тебе не говорила, стекло в машине разбили?
– Нет… Какое? – Снимаю с подставки электрочайник с лимонным чаем.
– Заднее левое.
– Когда?
– Спасибо… Позавчера. Тут вот как раз, у факультета, на стоянке. Слышу, сигнализация, выхожу – хана стеклу.
– Вот уроды.
– Ладно, это так. Мелочи, в сущности…
– Так чего там с Маховским?
– Круминьш этот заходил, адвокат его. Намеки делал прозрачные. Мол, а давайте все-таки еще раз подумаем… В том смысле, что давайте все-таки психом его признаем.
– А ты чего?
– А пошел он в жопу. Маховского и Яценко будут судить за доведение до самоубийства. Из всего “Нового Ковчега” только их двоих и привлекли – помурыжили немного и отпустили под подписку. Впрочем, если бы не я, то и вообще бы не было никакого дела.
“Дезертира с «Ковчега»” я снял два года назад – и это, собственно, было первое мое “расследование”. Хотя, когда я начинал делать сюжет, ничего особенно расследовать я не собирался. Просто услышал от своего приятеля ФЭДа историю жутковатого самоубийства знакомого его знакомых. Самоубийства явно спровоцированного, по поводу которого менты не стали заводить дела. Хотя родители и друзья Димы Якушева, суицидента, даже знали имена тех, кто “сдвинул ему крышу” (тех самых Маховского и Яценко). Более того, за всем маячила некая незарегистрированная секта – “Новый Ковчег”.
Я просто записал на камеру несколько интервью – с теми же родителями-друзьями. Но всплыли новые фактики, потащили за собой другие, “Ковчег” этот оказался компашкой всерьез стремной, в общем, вышел полноценный фильм, да еще с эксклюзивом, а у фильма вышел совершенно непредвиденный резонанс, а резонанс имел довольно непредсказуемые последствия – как для моей профессиональной судьбы, так и для “Ковчега”…
Дело в итоге таки завели, Маховского с Яценко таки задержали. Этим, впрочем, все и ограничилось: остальные сектанты рассосались, да и из задержанных один просто ушел в глухую несознанку, а второй (Маховский) стал косить под шизу. Освидетельствовала его как раз юридический психолог Валерия Плотникова (и признала вменяемым, а значит, подсудным – в перспективе). А меня, естественно, дернули свидетелем.
Так что нашим кофейным посиделкам почти два года. Мы с Лерой пьем кофе. В основном. Пересекаемся раз в неделю приблизительно где-нибудь в центровом кабаке – и пьем кофе. И разговоры разговариваем. Если при разговорах этих случается присутствовать кому-нибудь из ее или моих знакомых – он быстро замолкает и принимает позу почтительно непонимающего свидетеля. Как-то побывавшая таким свидетелем одна Лерина подруга призналась ей потом, что просекла не больше трети из услышанного. Любим мы, короче, слова говорить всякие.
Единомышленников находишь иногда совершенно неожиданно и в совершенно неожиданных сферах. Тем они ценнее: в силу сочетания энергетики единомыслия – с разницей в опыте и угле зрения. И то, что Лера старше меня на семь лет, и опыт у нее вполне богатый и при этом достаточно специфический, экстремальный даже местами (и всяко сильно отличный от моего), заставляет меня кофепития наши ценить и регулярность их блюсти (каков обратный интерес, понятно менее… ну да ладно).
Человек она умный, причем весьма, причем склад ума у нее совершенно не бабский: жесткий, логический и достаточно беспощадный. Абсолютно, в общем, не исповедальный. И все равно я делюсь с нею большим, чем, наверное, с кем бы то ни было. Просто чтобы поверять свои впечатления и оценки ее опытом.
Тем более что в течение этих двух примерно лет творятся со мной довольно странные вещи, оставляющие довольно неопределенные ощущения.
Четыре года назад мы – я, Ромыч Биука, Илюха и Макс – ездили на Аландские острова. С рюкзачками пешочком прошли за неделю весь архипелаг с востока на запад (благо между островами там везде паромы: от платформы на цепи до многопалубного лайнера) – до самой Маарианхамины. Это был наш самый первый бросок “в дикость”, с которого и начался для меня недолгий, но столь драйвовый “экстримный” (ну, относительно!) период: уже на следующий год мы штурмовали Высокие Татры, а потом Эльбрус. Но тогда, летом 2000-го, все мы были абсолютнейшие в этом деле чайники, жили в брезентовой палатке советского производства, доставшейся Илюхе от увлекавшихся еще в собственной молодости туризмом родителей, и осваивали одолженную у Гвидо Эпнерса горелку “Кемпин-газ”; факт же ночевки на голых скалах в спальниках под открытым небом (по причине невозможности вбить колышки палатки в почти безальтернативный на Алан-дах гранит) вызывал в нас длительный приступ гордости собственной неприхотливостью.
На одном из островов, забашляв соответствующие марки, мы растянули-таки своего брезентового монстрика на специально под это дело отведенной лужайке. Попозже, где-то уже в белой финской ночи, на той же лужайке приземлилась четверка приехавших на велосипедах девиц. Ситуация взывала – и не успели велосипедистки поставить свою палатку, как Ромыч с Максом, спешно мобилизовав подыстратившуюся на скальных ночевках импозантность, отправились к ним. Приглашать на наш костерок.
Уходили они бодрым гусарским аллюром, вернулись же пять минут спустя подламывающейся походкой унюхавшихся эфира, и первыми словами Ромки по возвращении было, адресованное к хрестоматийной максиме “Не бывает некрасивых женщин, бывает мало водки”, безнадежное “Пацаны, я столько не выпью!”. Девицы оказались финками, причем (что не было, к несчастью, вовремя распознано в белой, но все же ночи) полномочными представительницами чухонского типажа, страшнее которого я не видывал даже в Баварии. Тем не менее дело было сделано, и двоих из них, соблазнившихся компанией небритых латвийцев, нам пол той самой ночи пришлось развлекать светской беседой. И уж не знаю, как бы мы выдержали, если бы не Биука, впавший – не без посредства привезенного с собой (о ненормальных скандинавских ценах на алкоголь мы, слава богу, знали заранее) и срочно по такому поводу извлеченного “Истока” – в свое фирменное состояние вальяжного благодушия, удобно поместившийся на пенке, раскуривший трубку и принявшийся на превосходном своем аглицком выпендриваться в режиме магнитофона.
“Каждый из нас успешен в своем бизнесе, – прихлебывая из горла, отдувался ароматным дымом дородный осанистый Ромыч. – Я – перспективный менеджер Латвиан шиппинг компани… Максим – популярный клубный промоутер… (Помним о визуальном фоне телеги: «Исток» из горла по кругу, советская брезентовая палатка, на мне – какая-то обтерханная ветровочка.) Илья… Илайджа – программер в крупнейшей телефонной компании… Денис – восходящая звезда латвийской кинодокументалистики. So the fact is that we – all of us – are successful young professionals”.
Так я угодил в япписы.
Несколько лет подряд я рассказывал всем эту историю исключительно в юмористическом ключе. До минувшей весны, послеберлинской. До этого знаменательного звонка.
Позвонила мне напористая девица со звенящим безграничным биологическим жизнеприятием голосом – нашла по мобиле и обрадовала известием о намерении своего журнала не то взять у меня интервью, не то сделать портрет. Журнал был – ничего себе. Местный. Глянцевый. Назывался: “Счастливые люди”. Я его – при максимальном отвращении и предельном невнимании к глянцевой журналистике, да еще провинциальной – даже знал. Запомнил. Джеф показал как-то обложку одного номера – приколоться. Прифигеть. На обложке надпись эта: “Счастливые люди” осеняла упитанного гастрольного бизнесмена Икусова, картинно привалившегося к лееру яхты со спиннингом в руке и штампом “жизнь удалась” на расслабленно осклабленной лоснящейся харе. Ниже значилось кеглем пожиже: “Деньги – ваши друзья и партнеры”.
И вот, выходит, я сподобился. Я.
“Ну, о вас все говорят, – не без жеманности ответствовала девица на прибалделый мой вопрос: чем, значится, обязан? – Вы такой успешный… Вы же какой-то фильм сняли, который на каком-то фестивале был, да? Расскажете, как вы в вашем возрасте уже сумели сделать себе имя, – с нарастающим поощрительным энтузиазмом: – Фотограф наш вас снимет…”
Я не очень знаю, что такое социальный статус. Мне он по понятным причинам всегда представлялся прямым производным от финансового – а по части “сладкого лавандоса” (как выражался Дусер из группы “Текиладжаззз”), нашего друга и партнера, жизнь моя покуда не была отмечена радикальными взлетами. Более того, специфика модус вивенди вольного художника помноженная на специфику моих жанровых предпочтений, далековатых от попсового демократизма, никогда не позволяет быть твердо уверенным, что через месяц ты не окажешься на бобах, причем не в смысле “бобонах”. “Я остался на бобах, денег нету на бабах”, – как гласила стародавняя бошетунмайская частушка… К тому же вообще приятно считать себя нонконформистом. То есть – мне всегда было приятно.
Только впервые про все это всерьез задумавшись, я обнаружил, как на самом деле глубоко коренится ряд никогда толком не формулируемых, но до странности стойких моих установок. Фрейд бы порадовался: в детстве. Я, между прочим, был дворовый пацан.
Сейчас, наверное, можно сказать, что я (год рождения 1979-й) оказался последним (и крайне уже недолгим) свидетелем низового биоценоза спального гетто позднесоветского образца. Я еще помню этот героический микрорайонный фольклор и его персонажей с погонялами вроде Двигал и Забал (первый был знаменит тем, что дольше пары месяцев на воле никогда не задерживался, на зоне же имел такую репутацию, что при каждом новом попадании туда бывал немедленно, не дожидаясь повода, помещаем в карцер; от второго во всемирную историю чудом затесался лишь невнятный эпизод драки на карьере с болдерайскими). По малолетству сам я не участвовал, но слышал в изобилии, как “махались с золиковскими” или “пиздили гансов” (сиречь представителей титульного населения) старшие товарищи. Еще успел покорешиться с индивидами вроде Кента и Костыля (первый уже в своем первом классе то ли пытался, то ли угрожал припороть одноклассницу в подъезде заточкой; второй, сколько я ни был с ним знаком, с обреченным постоянством крал мопеды, которые у него почему-то никогда не ездили). Я еще помню все это: манеру речи – утомленную, презрительную, голос для вящей солидности звучит простуженно, после каждого третьего слова струйка слюны со свиристящим звуком устремляется между широко расставленных колен; эти голые, заплеванные и закиданные бычками “колясочные” – пустые помещения между лестницей и забитым черным ходом в девятиэтажках шестьсот второй серии, где гробились тысячи человекочасов; темы тогдашних разговоров (кто кому при каких обстоятельствах и сколько накидал пиздянок или палок); основное занятие общественности – перепродажу запчастей, свинченных с краденых мопедов, на одном из которых, угнанном ФЭДом (тогда просто Дейчем, изредка Фрицем) двуцветном, красно-синем, ибо скомпонованном из двух “Дельтаче”, совсем еще малолетний я даже научился (с ФЭДовой же подачи) ездить, да так лихо, что после одного удачного поворота на продажу вообще ничего не осталось.
Федя. Конечно, Федя… Может быть, – сейчас, понятно, точно не установишь – с того эпизода, с трещины в моей челюсти и порванной барабанной перепонки, стоит отсчитывать как руководяще-направляющую роль ФЭДа, неосознанно сыгранную им в моем социальном становлении, так и пристрастное отношение к Федюне моих интеллигентных родителей, с течением времени почти достигшее опасной грани перехода в кровавую практику вендетты.
Нельзя сказать, что Федя сбивал меня (в общем, всю нашу тогдашнюю сопливую компанию) с правильного пути – делать ему больше было нечего… Просто своим убедительным примером он делал слишком привлекательным путь неправильный. Чего вы хотите – нам, шкетам, было по восемь – десять лет, а Дейч был почти взрослый, состоял на учете в милиции, обладал отменными физическими данными, неплохими рукопашными навыками и почти патологическим бесстрашием, а также ярко выраженным харизматическим складом натуры и несомненными задатками лидера.
Нельзя сказать, что он провоцировал меня на прогулы, но когда школьная радиоточка в чрезвычайном своем “криминальном” выпуске назвала Каманина Дениса в числе пяти самых злостных прогульщиков всей 70-й рижской средней вместе с Федором Дейчем, гордости девяти – или десятилетнего меня, ясное дело, предела не было.
(Ну не мог, не мог, блин, я ходить в эту гребаную школу! До сих пор трясет при воспоминании о вытягивающем душу зуде, о гнойном свете трубок холодного накаливания, прилепленных двумя двойными шеренгами над тремя рядами уделанных шаровой краской парт; о безнадежной чернильной мгле ледяных некончающихся утр в широких, открывавшихся относительно горизонтальной оси окнах без переплета; о садистской медлительности, с какой плотоядно зависшая (м)учительская ручка смещается вдоль списка приговоренных – вертикального столбика каллиграфических имен-фамилий на откидной картонке сбоку классного журнала, о собственных глазах, вылезающих из орбит в попытке не поднимая головы – если кто-то слишком явно следил за инквизиторскими манипуляциями, он и вызывался первым – определить, миновал ли уже убийственный кончик твою строчку, и вот когда ком судорожно стиснутых внутренностей начинает осторожно, не веря, разлипаться, размораживаться: ручка явно уползла в безопасные нижние этажи, – та вдруг с беззвучным глумливым воплем подскакивает вверх и безошибочно втыкается, осиновым колом, сквозь грудину: “Каманин!!!” …Не мог я решать уравнения и писать диктанты – парализовывала заведомая бессмысленность напряженного достижения заранее известного – не тебе – результата, род подробного письменного доказательства, что ты не верблюд… Мы прогуливали неделями, месяцами, четвертями, тусуясь по пустым дворам, по полутемным, отсыревшим, загаженным чердакам, откуда выныриваешь на плоские продуваемые крыши того, что когда-то именовалось “новостройками”, били камнями стеклянные теплицы в прилегающем к микрорайону лесу, а однажды на поле за тем же лесом спалили целый аккуратный ряд рулонообразных стогов влажноватого мягкого сена, занявшихся с завораживающей мгновенностью и выпраставших огненные языки до самых вершин соседних деревьев.)
…Нельзя сказать, что ФЭД меня спаивал – но гнуснейшего, дешевейшего, из отходов пищевой промышленности делаемого и для самых невзыскательных алкашей единственно предназначенного “Аболу винс’а” (“Яблочного вина” – как сейчас помню, в бутылках вроде пивных) я, тринадцати, что ли, лет от роду впервые до бесчувствия и провала в памяти насосался именно в его компании, статусом Дейчева собутыльника вдохновляемый… В общем, и впрямь не за что было любить Федю моим приличным родителям, хотевшим видеть, но так и не увидевшим, во мне ксерокопию Андрюхи.
Более того, почти уверен, что в свое время они именно в надежде избавить младшего сына от пагубного ФЭДова влияния буквально насильно заставили четырнадцатилетнего меня перейти из районной 70-й школы в центровой гуманитарный “колледж”, где я провел следующие четыре года.
Это было мелкотравчато-элитарное заведеньице для невысокого полета мажоров, ориентированных на юриспруденцию, психологию и журналистику. Я испытал довольно странное чувство, оказавшись в обществе социально позитивных организмов, – не бог весть какими яппи были мои новые однокашники, но от мелкого микрорайонного криминалитета они все же отличались разительно (помню, как я удивился, поняв, что представительниц противоположного пола называют тут “девушками”, а не единственно возможными в 70-й “бабами”). Но “переселение” в колледж многое для меня в итоге поменяло: нет, конечно, не превратило меня в яппи, но существенно расширило представления и разнообразило ориентиры. В конце концов, при колледже имелась телестудия.
Когда-то престижная и недешевая “бирюля” школы “с претензиями”, в мои, уже вполне коммерческие, времена она угодила в руки (как – в деталях не знаю) обаятельных оборотистых мужичков, весьма активно юзавших казенное оборудование в не имеющих отношения к педагогике и вообще не весьма законных целях: например, мы знали, что студия была существенным звеном в технологической цепочке рижского пиратского видеобизнеса. В оном бизнесе – в масштабах всего бывшего совка – Латвия, между прочим, до самого недавнего времени являлась крупной перевалочной базой: через наших студийных мужичков, допустим, “тряпки”, списанные на любительскую камеру непосредственно с экранов американских мультиплексов, шли, я знал, на Украину…
В общем, вышло так, что в колледже я связался с компанией (включавшей, кстати, Джефа), помешанной на кино, компания дружила со студийными мужиками, по-свойски разживаясь у них контрафактом; к тому же мужики, дабы школьное начальство позволяло им и дальше невозбранно пользовать казенную аппаратуру (весьма недурную по тем временам), тратили некий – не слишком для себя существенный – процент рабочего времени на обучение работе с означенным “железом” учеников журналистского отделения, то бишь нас. Короче, именно из той студии начался мой путь к Берлинале. И в этом смысле родители мои должны были быть довольны реализацией собственной инициативы.
Правда, главной своей цели они все равно не добились. Я не только не перестал общаться с Федей, но, наоборот, к тому времени сошелся с ним вплотную. Времени, когда Дейч – ставший как раз ФЭДом, так звучало его “сценическое” погоняло – увлекся панк-роком, приучил нашу компанию к “Секс Пистолз”, “Зэ Эксплоитед” и “Гражданской обороне”, разрезал джинсы на коленях, отрастил хайр, выбрив при этом виски, и возглавил боевую имантскую панк-команду “Каловые массы”. То есть названия, как и состав, она меняла примерно раз в квартал, успев побывать и “Негуманными эксгуматорами”, и “Нуклеарными бомбовозами” (вклад, между прочим, эрудированного к тому времени меня, вычитавшего то ли у Вайля, то ли у Гениса, что так называл ядерные бомбардировщики какой-то зажившийся эмигрант первой волны), и не помню уже, чем еще – а “Каловыми массами” звалась, когда я пришел в нее “служить” на басу.
Разумеется, все это был неописуемый “самопал”, причем изначально не подразумевавший никакой перспективы, все это было предельно несерьезно – но очень весело. Так, как тогда, в наши “пункерские” времена, мне больше никогда не было весело. Правда, веселье носило характер несколько специфический, достаточно вредный для физического и психического здоровья (один ФОВ, обильно раскраденный из армейских аптечек и страшно популярный некогда у всех категорий маргиналов в силу сочетания дешевизны с несомненным галлюциногенным эффектом, чего стоил), местами криминальный и почти всегда обременительный для окружающих (представьте хотя бы окно на последнем этаже пятиэтажки, из которого в людный двор беспрестанно вылетают пустые бутылки и уринируют районные сиды вишезы)… – да и не для всех участников процесса было только весельем: но поняли мы это лишь после смерти Крэша. Собственно, с его смертью закончилось и веселье, и наша имантская компания (“система”) – теперь уже навсегда.
Лера говорит, что это естественный процесс, что в возрасте между двадцатью и двадцатью пятью (у меня, выходит, началось даже с некоторым опережением графика) как раз и меняется круг общения: отмирают старые, детские и юношеские, “случайные”, возникшие в одной школе, одном дворе и т. п., связи, вытесняются другими – основанными на социальной, профессиональной ориентации. То есть окончательно определяется эта ориентация – и определяет в целом твой модус вивенди. Если определяется…
Я ей на это отвечаю, что меняется, к сожалению, не только специфика, но и КАЧЕСТВО связей – теряются ведь друзья, а приобретаются коллеги, приятели, единомышленники. Feel the difference.
И вообще… Лере, конечно, видней – но я происходившее в последние пять лет не мог воспринимать иначе, как сокращение пространства. Пространства общения. Пространства действий. Сокращение количеcтва выборов. Сокращение свободы.
Если это называется взрослением, то мне не нравится определение – его положительная оценочность. Я не согласен, что происходящее – правильно. Оно естественно, я отдаю себе отчет, а значит, видимо, безальтернативно. Но не может быть правильной деградация.
Дело не в ностальгии по ФОВу, или одеколону “Лесной”, который Лоб купил протирать головки магнитофона и который мы выпили исключительно из позерства, или по исполнению чумовых композиций вроде “Танки агрессора – на дно!”, или по утреннему лейтмотиву: “Где эт’ я?” – хотя теперь я понимаю, что никогда уже больше мне не испытать (хорошо звучит для двадцати четырех лет, да?) тогдашнего постоянного, фонового ФИЗИЧЕСКОГО ощущения свободы… Но не только в том дело. Главное – в совершенно предметном и остром чувстве потери.
Ведь и правда: еще года три назад друзей у меня было как минимум десятка полтора человек. Сейчас, если по совести, – один Джеф, да и то, наверное, в силу близости родов деятельности. Где Гарик, где Лоб, Вал-дер, Гера и прочая “система”? Где, в конце концов, тот же ФЭД?
Как-то так вдруг получается, что тебе не о чем, собственно, говорить с человеком. Как-то получается, что вы уже и не дико-то стремитесь разговаривать… И дай еще бог, чтобы человек остепенился, женился, сбрил “ирокез”, вынул крест из уха и пошел торговать лицензионным софтом. То есть радоваться тут нечему, см. отморозка Геру, – но можно же и как Лобан или Гарик, которые к своим двадцати пяти попросту потихоньку спились, как Валдер или Серега, которые откочевали в какую-то непостижимую, снаружи видимую, но совершенно недоступную, закукленную реальность, вариант прозрачной запаянной колбы, где и пребывают ныне с витальностью заспиртованных организмов…
А можно вообще, как Крэш…
Я знаю, что это не вариант, что в такой смерти по-любому нет ни осмысленности, ни красоты, и не надо мне про Моррисонов и Кобейнов (те успели стать Моррисоном и Кобейном, а кем стал Костя Решетников?). Я знаю, что это в любом случае не моя судьба. Я знаю, что лицензионный софт – тоже не моя судьба. И еженедельная передачка об успехах латвийской полиции – тоже, слава богу…
Но, в конце концов, ведь это мне позвонили из журнала “Счастливые люди” и меня предложили поместить в одну компанию с раскормленным гастрольным рыболовом Фикусовым…
Лера, кстати, когда я с ней поделился этой историей, поощрительно-ядовитым тоном (она местами умеет быть ядовитой, даже – или особенно?.. – в мой адрес) предсказала – почти не шутя! – что максимум через пару лет русский “Космополитен” поместит меня в список мужчин-победителей года. Что она номерок этот обязательно купит и попросит меня надписать – чтобы когда-нибудь толкнуть с аукциона и обеспечить себе спокойную старость…
Видимо, все мы и правда – не то, чем кажемся. В первую очередь, себе самим. Та же Лера в мой опять-таки адрес как-то процитировала – из вечных своих Стругацких: “Бойцовый Кот есть боевая единица сама в себе”. Вот так вот.
При этом для Андрюхи я, наверное, сущий неудачник – понятно, что он мне об этом не скажет, но в компании своих “рексовских” гомункулов меня Андрюша, как и наших родителей, конечно, стыдится. И если родителей – просто по причине бедности, то я для всей их блядской тусни – практически персональный враг. После того как я сделал “Прачечную”, где их смрадная конторка и поминалась-то промежду прочим, президент крупнейшего латвийского банка, владелец первого в Латвии “Майбаха” и прочая и прочая Пургин Валерий Михалыч ПО СОБСТВЕННОЙ ИНИЦИАТИВЕ выступил в прямом эфире Латвийского радио, в “Домской площади” – персонально по моему поводу. В каковом эфире сей пухлый индивидуум, всегда – ВСЕГДА! – ходящий в галстуке-бабочке, бывший комсомольский активист, на людях, впрочем, любящий уточнить, что он “из староверов”, дословно заявил, что фильма моего смог посмотреть только две минуты (тут-то все ему и поверили), что фильм сей снят “для социал-демократов, зарабатывающих на жизнь тяжелым физическим трудом”, и что если на российском тиви такие фильмы показывают, то очень правильно МЫ в свое время от России отделились. Не сказать, что я всегда доволен своей работой и ее результатами – но когда мне давали послушать банкирскую телегу, заботливо записанную кем-то из пацанов, я понял, что не зря живу. Равно как и слушая Андрюхин пересказ крайне раздраженных и уничижительных обсуждений моей персоны в среде молодых – молодых! – сотрудников банка REX… (Банковская молодежь – это, между прочим, песня отдельная. Я-то общаюсь с кем – с журналистами, программистами, организаторами гастролей: молодыми людьми более-менее интеллигентно-творческих профессий. Я лишь приблизительно представляю себе, в какое заскорузлое, упертое, самовлюбленное говно превращает тех, кому вольномыслие вроде бы положено по возрасту и образовательному уровню, близость к БОЛЬШИМ БАБКАМ и работа с ними…)
Но в первую очередь для всей этой публики я – лузер, чмо, пустое место. Потому что единственным, единственным и безальтернативным критерием человеческой ценности для этой публики всегда были деньги и то, что на деньги покупается, а с человеком, у которого даже тачки нет – ВООБЩЕ НИКАКОЙ, никто из них добровольно и разговаривать-то не станет (если только не случилась неприятность иметь эдакое в родных братьях).
Я, между прочим, с ними (еще раз – кровные родственники не в счет) тоже разговаривать не стану – кроме как языком физического насилия. И вообще – я эту падаль ненавижу куда сильнее, чем они меня. Я хотя бы умею ненавидеть – они же на самом деле не умеют ничего, кроме как мастурбировать на свои “бэмки”-родстеры, свои сотовые с MP3-проигрывателями, цифровыми фотиками и встроенным Интернетом, свои распечатки с балансом на их ебаных счетах…
Кстати. О ненависти. Леха Соловец, еще когда работал в отделе спорта “газетки «Часик»” под начальством колоритного завотделом Карпушкина Валерия Васильича, для подчиненных – Папа (вообразите императорского пингвина двух метров ростом с рокочущим голосом и барственной повадкой), слышал от последнего, как тот в советские времена бухал в купе поезда дальнего следования с неким капитаном СА. И как товарищ капитан, будучи основательно под мухой, наставлял визави: “Главное – это воспитывать в себе ненависть к империалистам!”.
Потом как минимум год в “системе” строго соблюдался ритуал: при всякой встрече интересоваться у собеседника, как у него сегодня с ненавистью. И уведомлять в свою очередь, что у тебя на сегодня с ненавистью – полный порядок.
Так вот, с ненавистью – полный порядок.
Как неизменно говаривал почти в любой ситуации тот же Папа Карпушкин: “А кому щас легко?”
8
Один премьер-министр Латвии, загорелый-подтянутый, слоняется по сцене, теребит машинально золотую пуговицу на синем капитанском кителе. Второй премьер-министр, лысый, бородатый, – внизу, в кожаном кресле, изучает прошлогодний дамский журнал Kristine, озадаченно почесывая за ухом барабанной палочкой. “Марис, вы, наверное, вот сюда станьте, в уголок…” – фотограф Зернов двигает серебристый зонтик-отражатель.
Премьеры – самые натуральные, правда, бывшие. Особенность политического устройства Латвии такова, что свалить правительство парламентарии могут простым большинством голосов, чем и забавляются регулярно. Так что за тринадцать лет независимости отставных первых министров (“президент министров” это тут называется) накопилось порядком. Журнал “Лилит”, тоже дамский, затеял проект: отщелкать галерею экс-премьеров, оформив каждого в соответствии с хобби. Тем более что хобби у некоторых действительно забавные: один недавно вернулся из годичной яхтенной кругосветки, второй до сих пор стучит на барабанах в джаз-банде, третий пилотирует “Цессну”… Четвертый растлевает малолетних мальчиков… По крайней мере, его долго, упорно и безрезультатно в этом обвиняли, был у нас домодельный “педофилгейт”… Впрочем, этот от фотосессии все равно уклонился.
Джефа, как беспринципно-бойкого универсала из дружественного издания, подрядили все скоординировать – прозвониться-договориться-обеспечить-проследить – и написать про каждого экса по текстику-презентации. Съемка, на которой Джеф присутствует в качестве руководяще-направляющей инстанции, затягивается, как водится, – и я уже минут двадцать слоняюсь по здоровенному, пустому почти залу со сменяющимися стаканцами кофе из стоящего тут же автомата, пялясь на оббитую советско-имперскую лепнину с железнодорожными мотивами на высоком облупившемся потолке (в здании, видимо, некогда помещался ДК, в зале – театрик), на бутылки из-под алкоголя невиданных марок, цветные свечи и пожилых кукол с фарфоровыми лицами на полочках-этажерках (вклад новых владельцев, художественно реорганизовавших зал под фотостудию). Сюда, на Гертрудес 101А (“сразу за ветеринаркой, в подворотню и до конца”, извилистый бесконечный проходной двор, двустворчатая, калибра крепостных ворот, железная дверь, широкая голая лестница, нерасшифрованная решетчатая металлоконструкция на площадке), я ломанулся, спровоцированный звонком Джефа в весьма нетипичной для Женьки тональности. “Дэн, надо бы перетереть… желательно побыстрее и не по телефону”. – “А что?” – “Тебе такая фамилия – Кудиновс – говорит что-нибудь?” – “Кудиновс?..” – “Лейтнантс Кудиновс”. Оп… Он, оказывается, Кудиновс… “Он что, тебя вызывал?” – “Сам приходил”. – “Про Сашку расспрашивал?” – “Про тебя…”
В конце концов Джеф отрывается от своих премьеров, спрыгивает со сцены, делает мне рукой, направляясь к дверям. Картинно отдувается: запарился типа, вытягивает “дантонину” из моей пачки. Мы топчемся на грязной шахматной плитке лестничной площадки под той самой НФ-металлоконструкцией.
– Рассказывай, – щелкаю зажигалкой.
– Ну… Приходил этот… лейтенант. На работу прямо, прикинь. В первом часу где-то… Корочки предъявил… Пошли в банкетник…
– Так че ему надо было?
– Ну… про вас спрашивал…
– Про нас?
– С Сашей.
– В смысле?
– Не, ну… естественно, я ему не стал ничего говорить… Ну, типа, знакомая просто… учились вместе, типа так… – Стуча пальцем по перилам, Джеф стряхивает пепел в пролет.
– Ну?
– Ну, про то, что у вас было, ничего не сказал… Вдруг ощущение – будто не дохлый этот Danton White смалю, а славный, длинный, каких теперь не водится, косячище, щедро приправленный коротко шипящими при сгорании маковыми зернами.
– Погоди. Что – “у нас было”?
Женька смотрит внимательно, потом быстро опускает взгляд, мажет глазами по сторонам, затягивается. Снова затягивается.
– Погоди, Джеф… Поясни.
…И еще о бабских журналах. Когда-то знакомая журналистка писала для одного из них байку на тему: о чем говорят мужики между собой. И консультировалась у меня – пребывая в святой уверенности, что говорят они, в смысле мы, исключительно о них, в смысле о бабах. И не поверила, когда я попытался ее разубедить. И зря. То есть мужские компании, понятно, бывают разные – но ни в одной из тех, в которых когда-либо вращался я, интимная сфера обсуждению не подлежала никогда. Просто существовало неартикулируемое, но четкое представление о непереходимых другими границах личного пространства. Даже друзьями непереходимых. Даже с Джефом мы никогда не говорили о своих женщинах. Так что сейчас оба мы чувствуем себя неприятно до крайности…
– Н-ну… Она сама мне тогда сказала… Нам…
– Сашка?
– Угу.
– Тогда? В “Красном”?
– Угу.
– Что она вам сказала?
“Привет, ребята…” – “Привет еще раз”. – “Можно?” – “Если осторожно”. – “Ребята… пока Дэна нет… Слушайте… У меня просьба будет… странная… Вы мне можете помочь?..” – “А че случилось?” – “Да нет… ничего… Просто мне с Дэном очень надо поговорить… наедине поговорить…” – “А в чем проблема?” – “Ну… мне сейчас надо…” – “Ну а мы че?” – “Слушайте… Вы могли бы… ну, придумать чего-нибудь… ему сказать… чтоб он один остался… Чтобы он не понял, что это я вас попросила… Понимаете… Просто у нас… у нас с Дэном… Ну очень сложно все, понимаете… И мне нужно… Ну, так продолжаться не может, в общем… Пожалуйста…”
Уфф… Хорошая вещь пиво. Всем хорошая. Кроме одного. Ссышь как заведенный… Застегиваюсь, споласкиваю руки, вырубаю свет, закрываю дверь, “Мара, еще одну ноль пять” (“Я принесу…”), подмигиваю Сашке, давая ей дорогу к ее столику, падаю за наш. “Спасибо, Мара…”
– Прозит. – Макс стукается со мной, залпом добивает свою кружку. Сует в рот сигарету, пододвигает пачку Джефу. – Ну че, по последней и повалим?
– Куда это вы? – удивляюсь.
– К Максу щас в “Экспериментс” подскочим, – Джеф. – У него там подопечные, группка такая…
– “Санта-Кенгарагуа”, – Макс.
– “Кенгарагуа”?
– Ну. Смешные ребята.
– У них через неделю сольник в “Пулкведисе” на полтора часа. А мы щас поболтаем – баечку сделаем, поддержим чуток…
…Напоследок даю им отмашку через обтекающее стекло, смотрю на едва начатую ноль пять. Нахрена я тогда ее брал?.. Без двадцати девять. Времени, в принципе, вагон… Оглядываю кабак. Цезария Эвора – из колонок под потолком, на кожистых табуретах за стойкой – ди-джей Глейзер и рок-ветеран Яхимович, увлеченно трут профессионально поставленными голосами. (Позеленевшее “Красное” – странное место: вроде бы, совершенно не культовый кабак, ничем не интересен особенно, но из известных мне рижских заведений только здесь можно встретить – разом – нескольких популярных в стране диджеев, единственного оставшегося в анналах истории советского рока рижанина Яхима, Витю Вилкса – единственного же латвийского клипмейкера, снимающего ролики сливкам русского рокопопса от Земфиры до “Сплина”, и парочку соавторов-лауреатов раскрученной питерской премии “Нацбестселлер”, соображающих на троих с единственным проживающим в ЛР призером Берлинского кинофестиваля.) За столиком у камина – Сашка скучает: Оля эта ее еще раньше свалила. Встречаемся глазами.
Беру пиво, пересаживаюсь:
– Ну как оно вообще?
Интеллигентская моя наследственность проявляется иногда совершенно непредсказуемым образом. Помню, как в полудетские еще времена поразил дворовую нашу тусовку произнесенной в ходе одного из первых своих ужоров до “состояния нестояния”, в момент попытки ухватиться за уворачивающуюся стену, фразой “Мне надо оп-пределиться в п-пространстве”. Симптоматика испытываемого мною сейчас – почти как при той самой физической потере координации. (Кстати, что-то в этом духе я ощущал год назад, после Берлина, когда мне приходилось по мобиле соглашаться на интервью в процессе давания интервью двум изданиям одновременно. В публичной востребованности на самом деле нет никакого удовольствия – по крайней мере, для априори непубличного человека вроде меня, тем более когда все происходит так неожиданно. Ты слишком привык быть по другую сторону камеры – и когда снимают тебя и задают дебильные вопросы тебе, чувствуешь себя не звездой, а идиотом. Теряешь ориентацию в пространстве… Да, но там повод, блин, все-таки отличался.)
Вторые пятьдесят “Джеймесона” – в кабаке возле вечно ремонтируемого “Палладиума”. Локти на пластмассовой стойке, перед носом – стекло до пола, за стеклом – aka iela.[3] Двумя табуретами правее за рюмкой бальзама – горбоносая женщина в расстегнутом пальто со спортивной сумкой через плечо, из потемок которой с выражением скорбного всепрощения смотрит неправдоподобный той-пудель.
Из наружного кармана куртки выволакиваю свернутую газетку “Часик”, из внутреннего – трубу. Мне надо определиться в пространстве. “Рекламный отдел ИД «Петит»”… Опаньки…
“Прерванный полет” – баечка на первой полосе. “…Вчера свой последний полет совершил фотохудожник Янис Бидиньш…” То есть?.. “…Его А-22 «Аэропракт», потеряв управление, врезался в землю и взорвался. Пилот и пассажирка – сотрудница салона J. F. K. Марианна погибли…”
Ну надо же… Я, между прочим, знал Бидиньша – хороший был мужик и действительно отличный фотограф. Абсолютный фан аэросъемки. Всю Латвию на самолете облетел и сфоткал – и вокруг света собирался… Жалко.
Так… “Рекламный отдел…” Н-нет… “Секретарь редакции”. 7088712.
– Здравствуйте… Ира? Ира, это Денис Каманин, если помните такого… Ира, вы бы не могли мне телефончик подсказать… лучше мобильный, конечно… Оли такой, из рекламного отдела?.. Честно говоря, не знаю… Такая светленькая… Ага, длинные. Дроздова? Ага. Ага. Спасибо огромное, Ир. Счастливо…
Той-пудель зевает, демонстрируя несоответствие крохотных передних основательным задним зубам, ныряет в сумку.
– Ало… Ольга? Добрый день. Это такой Денис Каманин…
Зайдя в “петитовский” особняк, я пошел не направо, к посту охраны, а налево и вниз – в кабачок. Как минимум четверть “петитовцев” – мои знакомые разных степеней близости: хоть кого-то из них в кафеюшнике встретишь с гарантией. Встретил Маню Овсянникову, внештатницу журнала “Люблю”, по основной специальности – переводчика-синхрониста, в приятелях числящую самых неожиданных персонажей вроде Джины Лоллобриджиды (от Мани я знаю, например, что у нас с суперстаршей совпадает день рождения… или что нынешним супербанкиром Пургиным, с которым Маня училась когда-то в одном классе, старшеклассники любили заместо мячика играть в футбол). Послушал ее жалобы на начальство, загрузившее многополосной подборкой про sexual harrassement, и разговор по сотовому на языке Петрарки с шеф-поваром местной итальянской ресторации. Попросил провести через вахту. Поднялся на лифте на четвертый, где сидит рекламный отдел.
…Разговаривать со мной Оля Дроздова не стала. “Извините, Денис, ни малейшего нет у меня желания с вами общаться”. Бип-бип. (“Разговаривать я с вами не буду, потому что не умею!”, как формулировал один мой когдатошний визави.) Тут уже я разозлился.
Рекламный отдел: три комнатки анфиладой. “Здравствуйте… Извините, а Оля Дроздова?..” – “А она у Янсона”.
Матового коричневого стекла перегородка с дверью (с кодовым замком!), за которой размещается “петитовский” генералитет. Оля, в компании грустноглазого черноусого коротыша в тщательнейшей кройки полотняном костюме, объявляется минут через пятнадцать.
– Я же вам сказала… – испуганное раздражение.
– Буквально две минуты, – наседать, наседать!
Кривит рот, молча идет по коридору – но не в кабинет, а дальше, к застекленному аппендиксу, выводящему на запертый по холодному времени балкон с узорчато-чугунными перильцами. Внизу видна автостоянка и огороженный строительным забором кратер с грязной водой на месте снесенного бассейна “Варавиксне”, где тренировался когда-то Андрюха.
– Почему вы не хотите разговаривать?
– Знаете, мне хватило общения с полицией Дистанцируется даже физически – держится не меньше чем в метре.
– С вами лейтенант Кудиновс говорил?
– Чего вы от меня хотите? Смотрим друг на друга.
– Хотя бы выяснить, что происходит.
– Послушайте, Денис. Не знаю, что там между вами и Алькой было, но лично я совершенно…
– Оля… – Делаю полшага вперед, она пытается рефлекторно отодвинуться, но за спиной у нее автомат “Венден”. – Я не в курсе, что там вам сказал этот лейтенант… И, честно говоря, понятия не имею, что вам наговорила Саша… Буквально два часа назад я выяснил, что моих друзей – тех, с которыми мы тогда сидели в “Красном”… в “Викболдсе”… – она попросила уйти, объяснив, что у нас с ней роман… Я знал ее шесть лет, но у нас с ней НИКОГДА ничего не было! Верьте, не верьте, но это правда… Я не знаю, зачем она это сделала… Не знаю, зачем ей надо было, чтобы все выглядело случайным… Я вообще так и не понял, чего она от меня в тот вечер хотела – у нас был дурацкий сумбурный разговор ни о чем… Но вы знаете, что случилось после этого разговора… Так вот я просто пытаюсь разобраться, почему это случилось. Понимаете?
В позе и взгляде этой белобрысой козы ясно прочитывается: “А откуда мне знать, что это не ты ее с балкона переправил?”
– Я надеюсь, вы не думаете… Пожатие плеч:
– Я не знаю, что думать. Твою же мать.
– Оля… Вы с ней в тот вечер сидели в “Красном”. Ну хоть вам она чего-то говорила?..
Пауза.
– Да то же самое она мне говорила… В смысле, не говорила, в виду имела. Что у вас… все непонятно. От работы оторвала, попросила пойти с ней, посидеть, кофе выпить… потом слинять по-тихому.
Киваю сам себе, еще шагаю вперед (Оля шарахается влево), беру картонный стаканчик из стопки, нацеживаю “венденовской” воды из синего краника и пью залпом.
Мне повезло: из двух “викболдсовских” барменш (бар-вуменш?), Тони и Мары, сегодня работала вторая – как и в тот чертов день.
– Привет. Абсента двадцать пять. – Я навалился грудью на стойку, беря быка за рога. – Мара, я насчет Сашки Князевой. Ты же знаешь, что с ней случилось, да?
Ага, растерянность, но не просто растерянность: растерянная озабоченность, словно она не знает, как себя вести, не хочет, всегда не хотела этого разговора – но и никогда не сомневалась, что рано или поздно вести его придется.
– Мара, ты же понимаешь, что я не просто так спрашиваю. Скажи, Сашка в тот вечер тебя о чем-то просила?
– Н-ну… да, просила…
– Позвонить ей, когда я к вам зайду, да? Она сказала, что у нас с ней все сложно и ей очень нужно со мной поговорить, да?
– Н-ну… Да.
– Спасибо, Мара… Абсента-то плесни. Ага, палдиес. Сколько с меня? Лат? Кстати, ничего у нас с Сашкой не было…