Искусство уводить чужих жен (сборник) Ефремов Андрей
– Послушай, Иоахим, заказчик хочет, чтобы Лефорт был изображен в Петропавловке. Мы устроим сеанс через неделю? Ты будешь на фоне Ботного домика. А до этого, миленький мой, я пропаду. И уж ты не делай ничего такого ужасного. Не стой у «Бибигона», как несчастный песик. Я буду думать, как ты командуешь, я буду гордиться тем, что ты полководец.
– Почему ты пропадешь? Где ты будешь?
В свете, падавшем из окон, я увидел, как глаза ее налились слезами.
– Не спрашивай, никогда не спрашивай. Ведь ты большой мальчик. Ведь ты же знаешь, что нельзя совать пальцы в розетку – ну и не спрашивай.
И я до сих пор не знаю к добру или к худу, но послушался ее раз и навсегда.
В своих воспоминаниях о Петербурге я останавливался всегда, стоило мне дойти до этого места. Наши дни представлялись мне анфиладой покоев, сквозь которые мы с Агнией провели друг друга так стремительно и жестоко. Створки дней захлопывались, и тогда в Петербурге не было решительно никакой возможности оглянуться назад. Не было, впрочем, и желания. Каждый следующий час, проведенный рядом с Агнией, был настолько превосходнее предыдущего, что этот предыдущий исчезал, таял, оставался в памяти как неуловимый миг предвкушения. Теперь мне кажется, что месяцы в Петербурге были именно предвкушением, да только я этого не понял тогда.
Но я не зря сказал о днях, которые протянулись перед нами великолепной анфиладой. В тот день, когда я послушался ее, мы на минуточку вступили в помещение, где была кромешная тьма и беззвучие. Что было бы, окажись я не столь послушен? Может быть, в темноте скрывалось начало другого пути? Может быть, мне стоило заупрямиться и заставить ее поискать это начало? Не знаю, не знаю, не знаю.
Все, что происходило между Агнией и мной, можно назвать теми же словами, что обозначают отношения любой пары любовников, но я-то подозревал в своей любимой иную сущность. Не мог я, как глупый индюк, предъявить ей в один прекрасный день ультиматум: «Или будет, как я говорю, или не будет никак!» Я не был рохлей, я просто знал: скажи я это, и она умрет.
Но кто спасется от собственного лукавства? Чем больше проходит времени, тем чаще я думаю, что не великодушие, а трусость правила мною в решительные моменты. До горячечного безумия я боялся потерять Агнию.
Итак, Агнии не было несколько дней. Наверное, это пошло на пользу службе: в ледяном бесчувствии я подтянул лейтенанта Фогеля, ввел хотя бы в какие-то рамки лизоблюдство Гейзенберга и даже умерил застарелый цинизм писарей батальонной канцелярии.
Когда пошла вторая неделя жизни без Агнии, и безумие, бродившее все время где-то неподалеку, стало заявлять о себе уже не только ночными, но и дневными видениями, пришло неожиданное спасение. В проветренном, вылизанном до канцелярской стерильности кабинете, просматривая солдатскую почту, я обнаружил конверт из Берлина, предназначенный Ранке. Буквы на конверте были выписаны от руки и так твердо, что казались вырезанными. Не берусь описать охватившее меня нетерпение. Я распорядился немедленно раздать письма солдатам и стал ждать. В это трудно поверить, но тогда мне казалось, что вот сейчас откроется дверь, и войдет Ранке, и приведет Агнию. Прошло полчаса, прошел час. Ранке не было. Я почувствовал, что схожу с ума, убрал документы в сейф, запер его и написал записку Ранке. В трех фразах там было сказано все, что он должен передать Агнии. Записку я вложил в конверт и запечатал. И тут мой водитель явился.
– Господин майор! – провозгласил он подобно шпрехшталмейстеру и подал мне уже знакомый конверт.
– Ранке, – сказал я, – не перескажете ли вы мне послание вашей бабушки?
Ранке сказал, что это невозможно и что, начав читать, я все пойму сам. Я велел ему присесть и извлек из конверта несколько листов бумаги, плотной, как кровельное железо. Я вопросительно взглянул на Ранке, и он сказал, что мне следует читать без колебаний.
«Мой Людвиг! – было написано тем же грозным почерком. – Когда я прочла твое письмо, первой моей мыслью было – мчаться в Россию и спасать бестолкового внука. Но, благодарение Богу, твоя бабушка Клара еще не лишилась разума, и этого разума хватило, чтобы понять, что тебе, бестолковому мальчишке, ничего не грозит. Видишь ли, русские ведьмы тем и отличаются от берлинских, что никому из попавших в их сети не придет в голову просить о помощи. Храни нас Бог!
Значит, ты тут почти не при чем. Так не смей читать, что написано дальше! Надеюсь, ты лучше меня знаешь, кому отдать это письмо.
Твоя бабушка Клара, которая мало занималась тобой во младенчестве».
Я зашел в булочную на улице Чайковского. Едва я взял бублики, за спиною раздался голос:
– Здравствуй, маленький Иоахим. Как ты жил без меня?
Агния стояла передо мной! Глядела, как ни в чем не бывало! Я сделал движение, но она отстранилась, и мы благонравно заплатили каждый за свою снедь.
– Я, может быть, умру, так мне хочется тебя поцеловать. Но сейчас мы будем вести себя хорошо.
– Почему, почему мы должны вести себя хорошо?
– Ах, Господи! Да нипочему. Просто нужно же хоть когда-нибудь. Но вот что. Сегодня пятница. Бывают ли выходные у немецких офицеров?
И тут я узнал, что завтра мне предписывается подняться в определенный час, сидя у окна, дождаться появления Агнии во дворе, выйти и следовать за ней в двадцати шагах.
– Примерно.
– Из Берлина пришло письмо про ведьм. Бабушка Клара…
– Потом, потом, про бабушку Клару потом.
Она вышла из булочной и пересекла Литейный так, словно ни машин, ни трамваев не было в Петербурге. На той стороне женщина подбежала к ней, они расцеловались и медленно пошли в сторону наших дворов.
Ни свет ни заря я сидел в кухне и глядел во двор. По выходным дням русские спят безудержно, точно надеясь набраться сна на неделю вперед. В пустом дворе один мусорщик перегонял с места на место следы вчерашней жизни. О, как чудовищны в России метлы!
Я чуть не прозевал Агнию. Она прошла под моим окном так, словно не было никакого Лефорта. Я вскочил и с ноющим сердцем кинулся вслед.
Нева была ужасна в тот день. Всякий петербуржец считает ее красавицей, а я как увидел эту реку, так сразу и подумал, что в ней топиться хорошо. Вот что.
Река, разливающаяся весной, – это грозное зрелище. Но черная вода, вспухающая поздней осенью, – в этом есть что-то адское.
Мы прошли Троицким мостом, по деревянному настилу Иоанновского перешли в крепость, и двадцать назначенных шагов между нами были соблюдены.
Ветер катался меж стен, как гигантский мяч. Агния подставляла ветру мольберт, и ветер бесстыдно подталкивал ее сзади, она перебрасывала желтый чемоданчик в другую руку, ветер забегал спереди, и волосы ее взлетали. Я не выдержал, подошел и забрал чемоданчик.
– Боже! – сказала Агния, – я уж думала, не дождусь!
– Но двадцать шагов…
– Все, все, все. На пристань.
Ровно пятнадцать минут продолжалось наше рисование на пристани, известной под именем Комендантской. Меня Агния безжалостно выставила под брызги и ветер, сама укрылась под крепостной аркой и торопливо принялась за работу. Иногда она помахивала мне ладошкой, и я переходил туда, где было больше ветра, но меньше брызг. Потом она подавала другой знак, и я перемещался в тот конец пристани, где преобладала вода и дышать было почти невозможно. Наконец Агния оставила мольберт, встала, подбоченясь, и долго смотрела, как осыпают меня невские брызги. На том сеанс и окончился.
«Очень хорошо! – сказала мне Агния. – Осталось совсем чуточку».
Упираясь в пружинящий ветер, мы снова прошли сквозь крепость и некоторое время петляли по Петроградской стороне. Агния смотрела на номера домов и чертыхалась сквозь зубы. Иногда она как будто спохватывалась, останавливалась, и мы целовались. Так мы кружили, пока ветер не втянул нас под низкую арку, и Агния узнала двор, оживилась и потянула меня к узкому, лишенному двери проему.
Мы вскарабкались по узкой, будто проточенной червем лестнице, и заспанный человек отворил нам. Он тут же засобирался куда-то, хозяин этой студии, но прежде чем уйти, провел нас в комнату и строго указал на возвышение, где мне следовало находиться. Он походил вокруг меня и сказал, что фактура ничего и что если даром, так и вообще говорить не о чем. Он ушел, и Агния некоторое время тоже разглядывала фактуру.
– Удивительно, – сказала она, – каким ты боком ни повернешься, тебе идет и Нева, и крепость, и город… Знаешь, мой Лефорт, я думаю, что ты лучше настоящего. О, с настоящим я бы разругалась в пух и прах!
Я достал письмо из Берлина и подал его Агнии. Она долго любовалась конвертом и наконец сказала, что за такой почерк не пожалела бы десяти лет жизни.
– Таким почерком что ни напиши, все сбудется.
Агния смотрела на конверт, и лицо ее разгоралось. Я все же напомнил ей, что бабушка Клара – ведьма.
– Увы, увы, – сказала она. – Я и сама хотела бы в это поверить, но твой Ранке не ведьмин внук. Но вот что – ты все равно прочтешь мне письмо. Я хочу, я должна знать, от чего тебя предостерегают.
Я думаю, что спешка при чтении письма не требует особых разъяснений. Но скороговорка моя была прервана, как только я прочел первые три фразы. «Вот как! – сказала Агния. – Чего-то вроде этого я и ожидала». Она послушала еще немного и сказала, что подозрения бабушки Клары насчет татарской крови совершенно справедливы, хотя и несколько прямолинейны. «Однако посмотри, какие у меня скулы. Посмотри же, Иоахим!» Потом мы долго подбирали подходящее слово для наилучшей точности перевода. Когда слово было найдено, Агния спросила: «Почему ты не женат, Иоахим?» – «Не получилось». – «Да», – сказала Агния с каким-то странным удовлетворением. При этом она обращалась к письму. Еще я помню, что она болезненно внимательно слушала кусок о берлинских ведьмах. «Именно так! – сказала она с восхищением. – Именно так! Но ведьмы от этого чахнут».
Каюсь, мы не дочитали письма. Я даже не помню, вынимал ли я его из рук Агнии, даже не заметил, куда оно подевалось. Только бумажный шорох послышался, когда на пол полетела одежда.
Не знаю, сколько прошло времени. Я проснулся, и Агния в наброшенном на плечи мундире сидела рядом. Левой рукой она осторожно касалась моей груди, а в правой у нее был кинжал. Помню, меня поразило, что в отполированном клинке не отражалось ничего из мелочи и дряни, разбросанных по мастерской. Только небо, стоявшее за окном, мерцало на стали. Я чуть-чуть повернул голову и почувствовал, как отточено лезвие. «Вот какая у тебя жизнь, – проговорила Агния изумляясь. – Она разбудила тебя, стоило мне провести кинжалом у тебя над горлом». – «Я не забуду тебя никогда!» – «Да, – ответила Агния, – ты будешь жить долго и никак не сможешь забыть меня. Но знаешь, мы квиты: я тоже тебя не забуду». Она соскочила на пол, отбежала к стене и вложила кинжал в ножны, висевшие под неясным фотопортретом. Вот тут Агния по-особенному вскинула голову, и я понял, что на портрете – она.
Мы еще не раз бывали в этой студии, а я так и не решился спросить, что за человек ее хозяин, и почему портрет Агнии на стене, и почему под ним кинжал? Иногда Агния распоряжалась, и я покупал какой-нибудь провизии. Эти дары принимались, но я твердо знал, что приносить пищу по собственной воле нельзя.
Я зазывал Агнию к себе, но она полагала, что мое жилье нашпиговано подслушивающей и подсматривающей электроникой. «Обязательно, – говорила она, – ведь ты же офицер из-за границы». – «Но ты была, была у меня!» – «Я не владела собой», – назидательно возражала Агния. «А теперь владеешь?» – «Не владею. Но зато на известной территории. Представь себе на минуточку: мы заснем, и ты начнешь храпеть. Или еще того лучше – я буду чесаться во сне. Нет. Нет, нет, нет».
Точно так же я не мог уговорить ее пойти в кино или в театр. Из вечера в вечер мы без устали бродили по расчерченному линиями Васильевскому или по Петроградской. Мы случайно разведали несколько крохотных кафе и отсиживались там в плохую погоду. Уже не помню как, но в одном из дворов на Шпалерной мы свели знакомство с тихим сумасшедшим по фамилии Гнутик. Гоша Гнутик был нелегальный гробовщик. Он жил в подвале и делал непостижимо дешевые гробы из чего придется. Клиентов у него было хоть отбавляй, они приезжали в сумерки и бодро расходились из Гнутикова подвала с гробами на плечах. Каждый готовый гроб Гнутик испытывал лично. Он забирался в него, покрывался крышкой и спрашивал ошеломленных заказчиков: «Ну, как?»
Однажды на наших глазах он собрал гроб из старых вывесок. Окрашенный снаружи гроб стоял на верстаке, и надписи, обращенные внутрь, наполняли его жилое пространство немыми воплями. В подвале у Гнутика пахло лакированным деревом, а мы иной раз приносили бутылку и выпивали за Гошино процветание. В ту пору я уже частенько ходил без мундира, и Гнутик, по-моему, так и не догадался, что я иностранец.
Как-то в субботу, когда мы выходили из подвала, Агния накрутила на палец стружку и сказала:
– Завтра едем гулять. Ты будешь разводить костер, Иоахим.
Удивительно, как изменила меня Россия. Я ведь думал, что разведение костра – это аллегория, но мне и в голову не пришло поинтересоваться, что за этой аллегорией кроется. Я чувствовал себя готовым ко всему.
И вот пожалуйста – никаких аллегорий. Мы с Агнией на берегу Финского залива и собираем разбросанный по песку плавник. Финский залив – плоская вода, и кажется, морем от нее пахнет по недоразумению.
Я сложил собранные нами палки, волглые сучья, обломки досок с извивающимися гвоздями и поджег. Пламя вскинулось с неожиданной яростью, и пустой пляж стал жутковат. Все что угодно могло случиться на этом песке.
Мы отходили от огня все дальше, и выбеленные водой куски дерева почти успевали сгореть. Жар, таившийся у самого песка, набрасывался на новую порцию топлива, и мы торопливо убегали, чтобы набрать еще плавника.
– Хватит, – сказала Агния наконец.
Мы стояли, обнявшись, и смотрели, как рассыпается в прах звонкое сухое дерево. Белая, неправдоподобно белая зола лежала на песке, как преждевременный снег. Дунул ветер и унес остатки костра. Мы сели в нагретый песок и долго целовались так, что была минута, когда мне показалось, что я плачу. Не отпуская друг друга, вытянулись, вжались в нагретый песок, неведомым образом освободились от разделявшей нас одежды и соединились, уже не различая своего тепла и идущего от земли жара. Стеклянный шар из мастерской Агнии, наполненный деревьями Летнего сада, на мгновение явился мне и исчез.
– О! – Агния отпрянула от меня и села. Одежда ее была в совершенном порядке, точно мне пригрезилось все, что было только что. – Вставай, вставай. – Я коснулся нагретого песка, точно прощаясь с ним.
Мы вышли к станции и долго сидели в гадком буфете. Агнии почему-то пришло в голову угостить меня русским портвейном. Боже мой!
Но прекрасна была обратная дорога. Агния спала у меня на плече, а я выгибал до хруста шею и целовал ее. Она не проснулась.
Стоило мне закрыть глаза, и Финский залив развернулся как скатерть, наброшенная Господом на землю. Пожалуй, я не понял, когда окончилось видение и начался сон. Вода, чуть пошевеливаясь, стояла передо мной, но мой телесный образ в этом сне отсутствовал. Я, кажется, парил над песчаным пляжем. Потом раскатился телефонный звонок, моя плотская оболочка вернулась, а картина схлопнулась.
Дежурный по батальону лейтенант Бауман сиповатым голосом (спал, спал!) сообщил, что в батальон посреди ночи явился старший начальник из атташата и сыграл тревогу. «Ранке выехал!» И тут же под окном раздался осторожный гудок.
Чтобы понять дальнейшее, нужно представить себе некоторые особенности нашего статуса в России. Ясно, что тревожные обстоятельства, возникающие по произволу начальствующих лиц и преимущественно по ночам, не могли завершаться ни угрожающими маневрами, ни развертыванием средств связи где-либо, кроме выделенной нам территории. Оставалось одно: стремительно и грозно отделиться от внешнего мира. Этим-то мои войска и занимались, когда мы подкрались к ним в чудовищной петербургской осенней тьме. Металлические щитки с особенным звуком, который издает хорошо смазанная сталь, закрывали окна, пулеметные гнезда из сверхпрочного пластика, как опрокинутые лукошки, расположились на асфальте, обозначив наши владения. В одном из особняков сейчас, конечно же, сыпались вводные, безжалостно отсчитывалось время, а раскаленные офицеры проклинали начальственную бессонницу. Я решил, что внутрь успеется, и двинулся к постам на задворках наших особняков. На ближней к цирку стороне все обстояло благополучно, и я уже собрался перейти к противоположному подъезду, как вдруг там, под каштанами, послышалась возня, потом торжествующий клекот Гейзенберга, потом захлопали двери, кто-то свистнул… Я перешел дорогу и вбежал в здание.
Проверяющий, офицер одного со мной звания, встретил меня с каким-то даже неподобающим восторгом. «Прекрасно! – сказал он мне после приветствий. – Слаженность и четкость. Случайный нарушитель задержан, так что лучшего и желать нельзя!» Я спросил, откуда случайный нарушитель? «Праздношатающаяся дама, – ответствовал майор из атташата. – Вы должны быть ей благодарны, Тишбейн. Кто, как не она, свидетельствует о готовности вашего батальона ко всему! Даже жалко передавать ее милиции. Даю слово!»
Господи, да мог ли это быть кто-нибудь кроме Агнии! Я не сомневался в этом ни минуты именно потому, что не мог взять в толк, что ей тут понадобилось?
Агния сидела в канцелярии под надзором Ранке и казалась совершенно безмятежной. Вот Ранке – тот да! – выглядел жалко и, видимо, ожидал возмездия. На Агнии была та же куртка и те же ботиночки, что днем. По-моему, в ботиночном ранте еще виднелись застрявшие песчинки.
– Что ты на меня так смотришь? – спросила Агния, когда я услал Ранке из канцелярии. – Я не спала, я сидела у окна. Вдруг – машина, потом гудок. Потом опять машина, но в ней уже сидишь ты. Неужели ты не понимаешь? Я хотела посмотреть, как командует мой Лефорт. Командовать – это мужское занятие!
Тут вошел начальствующий майор, а с ним милицейский офицер. Тогда-то я и заметил ужас, мелькнувший в глазах у Агнии. Милицейский офицер принялся творить протокол. Он взглянул на Агнию. «Имя?» – «О да! Имя», – жизнерадостно подтвердил начальствующий майор. Слезы у нее хлынули потоком. Я поднялся и вышел из канцелярии. Там могло происходить все что угодно. Я определенно знал: ничто, происходящее там, не повредит Агнии, если я останусь за дверью. Майор из атташата повторял русские фразы вслед за милиционером. «Подписывайте», – сказал милиционер немного погодя. Потом за дверью дружно молчали. Минут через пять милиционер вышел из канцелярии. «Она все подписала и теперь плачет», – сказал он мне. «В чем же она созналась?» Милиционер пожал плечами и сказал, что сознаваться ей, в общем-то, не в чем. Дамочка гуляла неподобающе поздно, но уж это дело мужа. «Да, – сказал я, – пусть муж уведет ее домой, и кончим с этим делом». – «Муж в отсутствии. Но она живет совсем близко». – «Мы подержим ее до света и отпустим». – «В таком случае на оборотной стороне протокола вы напишете, что у вас нет претензий к гражданке Линтуловой». – «Гражданка Линтулова?» – «Это задержанная».
Мы вернулись в канцелярию, где атташат-майор ходил вокруг неподвижной Агнии.
– Мы не настаиваем на наказании, – проговорил он, завидев милиционера, – но порядок действий властей…
Милицейский офицер подал мне протокол. Краем глаза я успел заметить, как следила за моей рукой Агния. Я очень ловко взял злополучный лист. Исписанная сторона лишь мелькнула передо мной. Я начертал отречение от претензий на двух языках, сложил протокол так, чтобы мои надписи оказались снаружи, и подал бумагу милиционеру. Когда офицер ушел, я вызвал Ранке и приказал ему отвезти госпожу, куда она скажет. Ранке, хвала ему, в разговоры не вступал. Атташат-майор сказал, что мои действия выше всех похвал, и удалился.
Потом были убраны пулеметные гнезда, распахнуты стальные ставни, и сообщения о событиях ночи ушли в Берлин.
Когда я шел домой, Летний сад был закрыт, и там стоял такой мрак, что отвори мне кто-нибудь ворота, я и то не решился бы войти. Тьма лежала как облако, как невиданная черная зимняя крона, отросшая за одну ночь взамен летней листвы. Из этой тьмы иногда вылетали огромные черные птицы и качались, раскинув крылья, над Фонтанкой. А на Гагаринской была своя темнота. Она была неопрятна. Ей не под силу было вычернить фасады и редкие светящиеся окна. А во дворе она была как омут.
Подбрасывая ключи на ладони, я поднялся на свой этаж, и неведомо откуда сверху на меня слетела, пала Агния. Если можно целовать с ожесточением, то именно так она меня и целовала. Она плакала. Наконец я догадался обнять ее. «Ты меня впустишь к себе?» – спросила Агния. Я попытался, но не справился с ключом. Тогда она взяла ключ и отомкнула замок. «Ох! Ох! – сказала она, когда мы оказались в прихожей. – Ты понял ли, что сделал?» – «Ты не хотела, чтобы я читал протокол. Я его не прочел.» – «А почему? Ты понял, почему?»
Я пожал плечами и сказал, что догадаться нетрудно и что, скорее всего, у нее другое имя. «Да! – жарко и яростно произнесла Агния. – Я ненавижу его. Но если ты хочешь, скажу тебе. Ты хочешь?» – «Нет, Агния. Ни за что». И тут она заплакала так громко и так горько, что мне страшно вспомнить это по сей день. Потом она успокоилась и сказала, что умрет без чаю. Ее в самом деле трясло. Но пока заваривался чай, мы начали целоваться, а когда очнулись, оказалось, что разбудил нас гудок Ранке. Я махнул ему в окно и вернулся к Агнии. Она успела заснуть, а сброшенное мною одеяло прикрывало только лодыжки. Я накрыл ее, и вдруг мне пришло в голову, что всего этого больше не будет, и я никогда не увижу спящую Агнию. Не одеваясь, я прошел в кухню, присел на табурет перед холодильником, на белой прохладной дверце написал сегодняшнее число. И ниже: «Агния спит на правом боку».
Оберегаю память от потерь.
Все то, что раньше было только звуком,
простым пятном, лишенным очертанья,
Все отзовется в сердце тяжким стуком
и отольется в формы длинных фраз.
Когда, разноголосицей томясь,
я разделял недели на минуты, года на месяцы
И постигал их связь,
Мне этот год сначала отдал ночи –
Огромные пространства темноты с прорехами
неярких фонарей.
Будучи записаны в столбик, эти слова произвели на меня такое впечатление, какое, должно быть, производили на героинь известной сказки жабы и самоцветы, слетавшие с их губ во время разговора. Стихов я не писал никогда, а этот мутноватый фрагмент, хоть и был лишен известных мне признаков поэтического текста, имел, несомненно, имел к ним отношение. Я сидел голый перед холодильником и перечитывал написанное до тех пор, пока не сообразил, что вот-вот проснется Агния. Тут же я понял, что, во-первых, написанное мне нравится и что, во-вторых, именно поэтому мне стыдно было бы показать ей эти строчки. Чтобы не шуметь водою в раковине, я намочил в чайнике салфетку и смыл стихи. Но вот, оказывается, помню их и сегодня.
Еще час я дожидался, пока Агния проснется.
– Боже, Боже! – сказала Агния. – Я никуда не пойду. Я буду ждать тебя. Ну, не смотри на меня так, будто ты вот-вот сойдешь с ума.
– А как же подслушивание и подсматривание?
– Вот так, – сказала она, перекатываясь. – Вот так подслушивание, а вот так подсматривание. И потом: что тебе стоит приказать – пусть не подсматривают.
Первое, что я увидел, придя со службы, были распахнутые чемоданы и Агния, стоящая над ними.
– Да, – сказала она. – Да, Иоахим. Я решила, что ты не будешь возражать. А вдруг мы и в самом деле уживемся?
Красуйся, град Петров! Я чуть было не сознался ей в утренних стихах.
Теперь по вечерам я заходил за Агнией в ее мастерскую, и, если погода не была поистине ужасной, мы гуляли. Если гулять было никак нельзя, мы рисовали Лефорта. Что заключал в себе этот эвфемизм, известно было только нам, но мне уже очень давно кажется, что об этом знаю только я. Еще забава была у нас в ту пору. Мы являлись в какую-нибудь из компаний Агнии, она представляла меня и, словно забыв о моем существовании, погружалась в нескончаемое, хотя и скудное застолье. Проходило четверть часа, и всякий раз кто-нибудь начинал выпытывать у меня подробности нашего с Агнией житья. Нечто подобное происходило и с ней. И какие же потом возвращались к нам слухи!
Примерно через месяц совместной жизни Агния захотела, чтобы я собрал сослуживцев.
– Банкет! – сказала Агния, – решительный банкет!
Она принесла чемодан посуды, а я оказался в мучительных недоумениях. Что это значит? Я достаточно знал Агнию, чтобы быть уверенным: ни о какой имитации свадьбы речи быть не может. И вот опять: мне действительно нельзя было спрашивать ее о том, о чем она не говорила сама, или я просто трусил? Я никогда не был о себе слишком высокого мнения, но узнать в один прекрасный день, что причиною моей нелюбознательности во всем, что было тогда, что касалось Агнии, узнать, что причиною моей умственной неподвижности была только трусость… Нет, это было бы слишком даже для меня теперешнего. К тому же моя чувствительность в те месяцы была такова, что я, случалось, видел ее сны. И может, очень может статься, что я был труслив ровно настолько, насколько ей хотелось этого.
Ах, Агния была хороша! Она ошеломила всех, и приглашенные офицеры плотным табунчиком переходили за ней из комнаты в кухню и обратно. Она заучила с моего голоса десяток фраз и манипулировала ими так ловко, что бедные мои офицеры признали за ней отменное владение немецким.
– Господин майор! – сказал Фогель, сверкая глазами. – Вы, конечно… Но кто бы мог подумать, чтобы настолько…
И тут я сообразил. Присутствие Агнии, ее обворожительная прелесть были рассчитаны именно так, чтобы самый факт ее существования рядом со мной оказался вдруг в числе моих достоинств. Исчезни Агния в тот миг с нашего банкета, и ничего бы не изменилось. Очень хорошо помню, что меня это на минуту встревожило. Только на минуту.
На другой день мы начали учить немецкий как следует, и я просто забыл о том, что на свете бывают тревоги. Чего только не приходило мне в голову тогда! Однако несомненно было – чья-то воля меня хранит. А как иначе объяснить, что ни разу ни с кем я не проговорился о своих безумных планах. И покоя, такого полного, глубочайшего покоя, который сошел на меня в эти недели, мне не довелось испытать в дальнейшей жизни никогда.
Тогда же Агния изобразила Лефорта во всех желаемых позициях и даже на крохотных эмальках жилетных пуговиц поставила едва заметную роспись. На одной из пуговок после обжига у Лефорта появилась чуть заметная улыбка. «Вот ты как!» – сказала Агния изумленно. Из этой миниатюры она сделала себе медальон, а заказчику нарисовала нового, серьезного Лефорта.
Помню, как, придя со службы, я застал Агнию в кухне перед столом, который был завален деньгами.
– Смотри-ка, – сказала она, – этот любитель Лефорта оказался честным парнем. Сколько обещал, столько заплатил. А что ты скажешь, если я потрачу половину, а не скажу на что?
Я рассмеялся, а она тут же расцеловала меня и разделила деньги на две кучки. На другой день у нас был пир. Мы ели устриц, и Агния бестрепетно говорила по-немецки.
– Ich danke! – сказал официант, принимая мзду.
– Да уж, – молвила Агния, и мы ушли торжествуя.
Она остановила такси в своем третьем дворе. «Ты подожди», – сказала она строго и вошла в бородавчатую дверь. Она вернулась быстро. Я едва успел подтянуться на турнике, который стоял посреди двора в окружении кустов боярышника, как Агния уже вышла. В руках у нее был большой конверт из крафт-бумаги.
– Дай мне слово, что сделаешь, о чем я попрошу.
– Ты ходила за конвертом? – мне вдруг показалось необычайно важным выяснить, зачем ей этот конверт.
– Дай мне слово.
– Ну конечно!
Агния взяла меня под руку, и мы прошли оставшиеся метры молча, но похрустывая бумагой.
– Значит, ты дал мне слово.
– Ну да! Да!
Мы вошли в парадное, поднялись. В квартире Агния сразу прошла в комнату, извлекла сверток с деньгами из рукава моей шинели, висевшей в шкафу, и аккуратно разложила отмеренную половину в конверте.
– Завтра мы едем с тобой в одно такое место. Не беспокойся, больше я тебя не повезу туда. Но в этот раз… Ты обещал.
– Я позвоню Ранке, он отвезет нас.
– Нет, нет, кроме нас никого. Я хочу познакомить тебя кое с кем.
– А деньги?
– Ему очень нужны деньги. И потом ты сказал, что я могу тратить их как угодно.
В тот вечер я был настойчив, я был настойчив впервые за все время знакомства с Агнией. Она не сказала мне ничего, но глаза ее делались все печальней. Наконец мне стало стыдно.
На другой день в утренних сумерках мы ехали нетопленым пригородным поездом, и Агния досыпала у меня на плече. Часа через полтора мы вышли на маленькой станции и мягкой узкой тропкой дошли до тихого поселка за дощатым забором. Пока Агния звонила у запертой двери, я успел прочесть написанное серыми буквами на голубом стекле, прикрепленном к доскам.
– Ты не сердишься? – спросила Агния, и тут нам открыли. Как видно, она обо всем договорилась заранее. Нас ни о чем не спрашивали. Неторопливый служитель довел нас до маленького домика, постучался, прислушался.
– Можно, – сказал он. Из-за двери тоже кричали: «Входите».
– Не бойся, – сказала Агния, – не бойся.
Он стоял на пороге комнаты и, чтобы разглядеть нас, прикрывался ладонью от утреннего солнца. Я видел его прекрасно. Когда я был маленьким, мне хотелось вырасти и стать именно таким. Он был высок, строен, а двигался так, что у меня защемило сердце. Он вглядывался в нас сквозь солнечный свет, а потом вдруг выхватил изо рта сигарету, обнял Агнию и стиснул мою руку своей влажной ладонью.
– Ксения! – проговорил он, целуя Агнию. – Ксения! Знали бы вы, как рад я видеть вас с Петром. – Он усадил меня рядом с маленьким столиком. – Рассказывайте все, все как есть.
– Да, – сказала Агния, – рассказывай ему все. – Она так и стояла у двери. – Глеб, его зовут Иоахим.
– Я немец.
Это вышло глупо, и взгляд Глеба лишь на секунду остановился на мне, потом он болезненно сморщился, но Агния кивнула мне.
– Я офицер немецкой армии, я имею дислокацию в Петербурге.
Теперь уж настоящая мука исказила лицо Глеба.
– Где? – спросил он шепотом. Но, услышав ответ, расцвел, сорвался со стула, закружился по комнате. – Чудно! Чудно! Чудно! Вы недаром понравились мне сразу. Здесь, в неустанных трудах, в нечеловеческом напряжении я должен быть спокоен за Ксению. Вы любите ее? Отлично! Значит, вы убережете ее от всего. Прочее меня не волнует. Еще, – он несколько раз перебрал пальцы на руках, – еще полгода, и вы передадите мне Ксению, а сами станете верным и почтительным другом. А как же иначе? Не стреляться же нам. Да, можете не беспокоиться на этот счет – ваше изумление будет таким сильным, что вы сами почувствуете: Ксении оставаться с вами нельзя. Еще раз, какое место вы назвали?
Снова он забился в восторге.
– Вы приезжий, Петр, и вам это простительно, но я не путаю никогда. Скоро и вы научитесь различать. Памятник Екатерине и памятник Петру (да он же ваш тезка!) путают только приезжие. Памятник Екатерине похож на шахматного слона. В этом секрет.
А не хотите ли в шахматы? – Он вдруг выбросил на стол коробку с фигурами, и я увидел, что один из углов столика раскрашен под шахматную доску. Тем временем Агния вышла, но Глеб не заметил ее ухода. Он стремительно обыграл меня.
– В чем загадка? Загадка в том, что скверик вокруг Екатерины тоже прямоугольный. Но стоит взяться за верхушку памятника и начать раскручивать сцену, все становится круглым. Очень кружится голова, – он приставил пальцы к вискам. – Но так лучше играть. И все, вообще все пришло мне в голову, когда все крутилось. А если вы будете раскручивать памятник Петру, ничего не получится, только время потеряете. – Тут вошла Агния, он обернулся к ней. – Ты отдала деньги? Что поделаешь, Петр, вам придется потерпеть. Я наделал долгов, в моем положении иначе нельзя. Ксения, ты объяснила Петру?
– Лучше ты, – сказала Агния.
– Верно, – рассмеялся он. – Кто же лучше меня? Еще немного, и ассимиляция народов будет решена. Мы все будем одно. Но я еще должен к многим войти в доверие. Вы даже не представляете себе, сколько здесь всяких людей. И каждый стоит денег. То есть я хотел… – Тут он приставил ко лбу ладони и с минуту молчал. Потом поднял голову, взглянул на нас строго и отчужденно. – Ступайте, – сказал он. Чуть притронулся к моей ладони, равнодушно поцеловал Агнию. Мы вышли.
Уже в сумерках мы вернулись в город, а к ночи у Агнии стремительно поднялась температура. Всю ночь и весь следующий день я не отходил от нее. Вызванный мною батальонный врач сказал, что не находит у Агнии никакого систематического заболевания, но что ее недомогание несомненно.
– Не делала ли она прививок? – спросил он перед уходом.
Едва за врачом закрылась дверь, Агния приоткрыла глаза.
– Миленький, – сказала она, – я никогда не делаю прививок. Прививки – это насилие над судьбой. – Она подвинулась и из последних сил похлопала по одеялу рядом с собой. – Ложись уже.
Мы проснулись, когда внизу загудел Ранке. Агния поцеловала меня, и в глазах у нее не было и следа вчерашней болезненной мути.
– Ты очень хороший, – сказала она. – Знаешь, я думаю, ты ни за что бы не захотел сделать мне больно.
Я обнял ее и прижал к себе так, чтобы почувствовать всю.
– Нет, нет! Иди. Если Ранке будет долго ждать, он потом про нас расскажет бог знает что. Иди, я прошу тебя! Я не хочу, чтобы про нас сплетничали.
Она едва не вытолкнула меня из-под одеяла, и, помню, эта вернувшаяся сила привела меня в такой восторг, что я умчался на службу, забыв обряд Летнего сада. Торжествующий Ранке довез меня до места и с вызывающим шиком распахнул передо мной дверцу авто. Я вышел, и неожиданное отчаяние овладело мной. Минуту или две я стоял на краю тротуара и никак не мог сообразить, что мне делать дальше. Не могло быть и речи о том, чтобы войти в здание и принять рапорты. Сам особняк, и прилегающий к нему сквер, и замок у меня за спиной приобрели вид и форму каких-то творожистых облачных груд, эти груды были совершенно непригодны для того, чтобы двигаться среди них, отдавать рядом с ними команды, входить в какие-то подробности своей офицерской жизни… Мало-помалу я понял, что должен вернуться и пройти сквозь Летний сад. Что-то должно было состояться, что-то дожидалось меня там, среди голых деревьев и черного от темноты снега.
– Господин майор, – сказал Ранке. И все-таки берлинская бабушка кое-чем успела с ним поделиться. «Господин майор» – отголоском сознания я отметил, что он повторил это свое заклинание раз пять. Творожистая архитектура вошла в определенные ей рамки, под ноги вернулся тротуар, и как ни в чем не бывало пошла служба. Три раза, да, я помню это совершенно отчетливо! – в тот день я трижды пытался позвонить Агнии.
В первый раз вместо нормальных гудков вызова мне пришлось слушать какое-то кваканье, во второй раз соединение состоялось, но из концентратора в тот же миг повалил дым, в третий раз я, наконец, дозвонился из уличной будки, но Агния меня не услышала. Однако то, что трубка говорила ее голосом, меня успокоило.
Когда я вернулся домой, в квартире было пусто. Я поставил коробку с птифурами из Елисеевского на столик рядом с телефоном, позвал Агнию, потом заглянул за каждую дверь. Собственно говоря, в том, что ее не оказалось дома, не было ничего особенно тревожного, но тут же явилось утреннее ощущение невыполненного обряда. «Бред!» – сказал я громко. – «Qwatsch!» – сказал я еще громче. Но ярость моя, выраженная по-немецки, лишь усилила тревогу. Вместо того, чтобы раздеться и дожидаться Агнии, я помчался в парадную с пупырчатой дверью, и на третьем этаже, к моему удивлению, мне отворили.
В дверях стояла женщина, виденная мною когда-то у булочной на Чайковского. Увидев меня, она ничуть не удивилась, но сказала, что не знает про Агнию ничего. Потом заплакала.
– Но вы-то, вы-то… Почему вы отпустили ее?
Я спросил, куда? И тут женщина разрыдалась с какой-то яростью, даже замахнулась на меня.
– Простите, – сказала она, утирая сбегавшие по лицу слезы. – Уж вы виноваты меньше всех. Но вам-то она и не простит, если вы ее найдете. А вы ее ищите. Ах, я видела, как вы шли за ней по двору… Ищите ее! – И больше от нее нельзя было добиться ничего.
Вернее всего будет сказать, что от ужаса я одеревенел. Я вернулся к себе, сел, не раздеваясь, к столу и, ничего не ощущая, съел несколько пирожных из коробки. Тогда я не сознался бы в этом никому, но теперь скажу: у меня отнялись ноги. Через полчаса я кое-как поднялся и добрел до ее мастерской. Тамошние служители сказали мне, что за Агнией пришел черный лицом человек с бородой. Я знал его! Его звали Джемал, и мы бывали у него.
Но Агнии не было у Джемала.
– Сяд, – сказал он мне. Он говорил без мягких знаков и еще много без чего обходился в разговоре. Он не знал, где Агния, но – да – заходил за нею в мастерскую по ее звонку.
– Лед, – он хлопнул ладонями. – Лед сколоть, ворота открыть, машине выехать, женщине помочь.
Перед глазами повисли фиолетовые круги. Машина у Агнии… Но ведь я не знал об этом. Чего же я не знаю еще?
Джемал заглянул мне в лицо, вздохнул и сказал, чтобы я искал Агнию в Гатчине. После этого он своим фантастическим русским языком принялся шептать мне о потайных запасниках, о секретном заказе от Мальтийского ордена и, не закончив, склонил ко мне свое темное лицо так значительно, что с отчаяния я вспомнил все. Этот бред, этот несусветный бред был одной из тех фантазий, которые мы с Агнией рассыпали вокруг себя в изобилии.
С того дня началось мое хождение по кругу. Я не мог забросить службу, моя нерадивость обернулась бы немедленным отзывом в Германию, а тогда кто бы стал разыскивать Агнию? К тому же я знал, что женщина с третьего этажа права: Агния придет в ярость, когда я разыщу ее. Может быть, это мне и требовалось. Может быть, по тогдашнему своему малодушию я ждал, что Агния хотя бы прогонит меня. Или прекратит этот кошмар как-то иначе. А это и в самом деле был кошмар. В иных местах наши с Агнией приятели наливали мне водки и, не чокаясь, пили со мной за Агнию. Они, как видно, полагали, что эта деталь поминального чина мне неизвестна. А может быть, жалея меня, готовили к тому, что казалось им неизбежным. Но я-то знал, что Агния жива. Последние десять лет я думаю, что она и ушла от меня, чтобы остаться в живых.
Неужели мне действительно требовалось, чтобы Агния меня отпустила, неужели я был так слаб?
Недели через две я, во-первых, убедился в том, что наши с Агнией выдумки необыкновенно живучи, а во-вторых, в том, что она жива и невредима. Во всей этой карусели прочных, случайных и зачаточных знакомств мне попались один-два человека, знавшие об Агнии хотя и немного, но зато без примеси нашей развеселой лжи. Почему я был уверен в том, что Агния даст им знать о себе? Ведь мне и в голову тогда не приходило, что Агнией могут двигать такие прозаические мотивы, как зарабатывание денег (мог бы, мог бы вспомнить конверт, набитый деньгами и оставленный в поселочке за забором). А между тем как раз эти немногочисленные знакомцы Агнии были из тех, кто временами доставлял ей работу. Мне же они в безумии моем казались в те дни какими-то медиумами, через которых только и возможно удержать связь с миром, где укрылась Агния. Будь я в те дни нормален, я бы сказал, что подружился с ними, но, скорее всего, они из жалости и любопытства позволяли мне быть при себе. Кстати, очень кстати мы с Агнией не успели наврать им ни черта, а иначе наше сближение было бы невозможно.
Итак, их было двое. Да, двое: старая еврейка миниатюристка и молоденький галерейщик, который скоро разорился и запил. Но моей вины в этом не было. Если я не слонялся у одного из них дома, то сидел у себя в квартире, глядя на телефон. Вот беда: у меня не было ни одной фотографии Агнии!
Как-то под утро – без Агнии уже прошел почти месяц – я проснулся с давно забытым беспокойством в теле. Помню, как меня поразила эта юнкерская готовность к движению. Полный тревожной бодрости, я вышел из дома и пустился вдоль набережной Фонтанки. Миновав Аничков мост, я понял, что иду к миниатюристке. В этом не было никакого смысла, потому что вчера Соня уехала на неделю к своей родне праздновать Новый год. Я сам провожал ее. Последние дни я боялся расставаться с ней. К тому же в такую безумную рань нельзя было идти ни к кому. Но я шел.
У Сониного дома в темном проеме дворовой арки стояла Агния. Я увидел ее, когда между нами оставалось шагов пять, она словно возникла из снега, пролетающего сквозь темноту. Было мгновение – кто-то еще почудился мне за ее спиной, но шевельнулся воздух, и столб из снежинок и темноты разошелся.
Почему я не кинулся к ней сразу? Почему я стоял и смотрел, как она отводит от лица снежинки? Где-то далеко, далеко в толщах кварталов взвыл грузовик, и Агния вдруг кинулась бежать. Это было так бессмысленно, так страшно и так жестоко, что я был неподвижен, пока не хлопнула дверца автомобиля. Я и автомобиль-то увидел лишь тогда, когда раздался этот звук. Я погнался за ним, но он уже вывернул из двора и исчез.
Что произошло? О мираже не могло быть и речи. Агния стояла передо мной живая и, насколько я мог заметить, невредимая. То юношеское состояние, что выгнало меня из дома, вдруг исчезло, вся сила его обернулась неожиданной жгучей радостью, и, почти лишившись сил, я прислонился к стене, чтобы не повалиться в снег. Я по-прежнему не знал, что произошло, но нынче утром мы оба пришли сюда. И это так! Значит, теперь я сделаю с собой такое, что этот мир Агнии сам раскроется передо мной. И тут же вышла из сумерек неуловимая прежде мысль. Этой мыслью был Глеб. Но теперь мне было известно, что делать и с ним… Я раз и навсегда запретил себе думать об этом несчастном как о чем-то существующем отдельно от Агнии. Пусть Глеб, пусть кто угодно еще! – найти Агнию, найти и объяснить ей наконец, что я уже знаю почти все и не боюсь ничего.
Я еще вернулся к себе на квартиру и напился горячего чаю. Потом как ни в чем не бывало прошелся Летним садом и явился на службу. Пользуясь темнотой, я даже созорничал: отдал честь Петру Великому. Старший писарь лежал с гриппом, и почту у меня на столе раскладывал Ранке. Да, был день почты.
Внук берлинской бабушки, до того как я отослал его, все-таки успел разложить почту в том особенном порядке, когда во внимание принимается только размер конверта. Будь конвертов тысяча, он выстроил бы у меня на столе пирамиду, а так – скромное надгробие рядом с телефоном. Понемногу утреннее возбуждение проходило. Я уселся за стол и принялся думать, как совместить все то, что должно происходить в симметричных особняках, с поисками Агнии? Никогда в жизни у меня в мозгу больше не возникали такие хитроумные сюжеты. Один показался осуществимым, но была в нем какая-то шероховатость. Я потянул к себе самый нижний, а значит, и самый большой конверт из сложенных Ранке. Это наверняка было казенное послание, и я мог без стеснения вырисовать алгоритм своей затеи на безадресной стороне. Я вывел прямоугольник и потянул от него линию книзу. Карандаш запрыгал на нитках, которыми был армирован конверт. Сначала была только досада, лишь позже я сообразил, что именно такие конверты доставляет фельдпочта. Инстинкт командира сработал. Тем же карандашом я вскрыл конверт и прочел несколько фраз над синим оттиском печати. Мне и моему батальону предписывалось оставить Петербург в течение ближайших трех дней.
Я вызвал Гейзенберга, и все закипело. Но я продолжал командовать, распоряжаться, лязгать голосом. К исходу третьего часа ко мне вернулась способность объясняться по-человечески, я еще раз переговорил с напружиненным Гейзенбергом и ушел.
Я убеждал себя, что мне нужно все как следует обдумать, но на самом деле, уже проходя мостом над Фонтанкой, знал, что мне делать. Этот город, над которым были подняты ангелы, похожие на распятия, сожрал меня. Меня уже не было. Оставалось нечто облаченное в форму и связанное ритуалами, оставалось то, чему следовало вернуться в Германию.
До позднего вечера я ходил по городу и лишь в темноте пришел на квартиру. Я принял горячий душ, переоделся и присел к столику в спальне. Я позвонил в казарму, потребовал Ранке и велел ему не гудеть завтра под окном, а подняться ко мне, чтобы помочь с вещами. Дверь будет отперта. После я достал два листа превосходной, настоящей слоновой бумаги и написал крупно: «Я не выдержал России. Майор Тишбейн». Прошел в прихожую, открыл дверь. Вернулся. Достал пистолет и подумал, что холод даже кстати, но передумал: сквозняк мог сбросить бумагу со стола, а мне почему-то не хотелось этого. Подошел к окну, и тут снизу раздался истерический хохот. Двое пьяных, мужчина и женщина, жестоко дрались под окном, она же при этом еще хохотала. Потом он поскользнулся, упал, а она со слезами и причитаньями начала поднимать его из последних сил.
Я вернулся к столу, поставил пистолет на предохранитель и с полчаса писал, подгоняемый первой фразой. Вдруг оказалось, что почти ни о чем нельзя сказать прямо. Я вычеркнул все имена, но слова в каждой фразе выдавали меня с головой. Даже самые незатейливые из них нельзя было выстроить по своему произволу. Я почувствовал, как подступает сумасшествие, но не успел испугаться. Истинное обжигающее безумие пришло, и все слова разошлись по местам. Я написал свое имя еще раз и с облегчением взялся за пистолет, но тут мне пришло в голову, что необходимо написать Фогелю. Мне подумалось, что этому лейтенанту моя смерть может показаться чем-то непристойным, и я опять взялся за карандаш…
Я писал всю ночь, и та единственная развязка, которая была для меня желанна в этом проклятом городе, уходила вместе с темнотой.
История о трех пистолетах
Седьмого марта 2003 года впервые в жизни я угодил в каталажку. История была обыкновенная до зевоты: я подрался в кафе на углу Литейного и Некрасова. Уверен был тогда, не сомневаюсь и сейчас – всему виной канун этого немыслимого праздника. Праздника, которому нет ни объяснения, ни оправдания.
Что мы празднуем, господа?
Лично я считаю, что некоторые особенности телосложения не повод для торжества. Вот я люблю женщин не за то, совсем не за то. И пусть кто что хочет, то и думает.
Короче, в этот день мужики на работе очень много врут. Врут до изжоги, до злокачественной сухости в горле, до отравления в печени! А потом, конечно, расползаются по питейным. И это не прихоть, не предпраздничная мужская блажь, когда хочется начать пораньше, чтобы закончить попозже. Нет! Всем, решительно всем мужчинам в этот вечер требуется свое тягостное состояние снять, смыть, заглушить. Ведь помимо того, что концентрированную ложь нужно успеть нейтрализовать алкоголем, пока она не впиталась в печень, о завтрашнем дне тоже нельзя забывать. Восьмого числа мы, господа, лжем и лицемерим с такой силой, что если накануне не выпить про запас, то от первых же слов свихнешься безвозвратно. И подло было бы обвинять в этом женщин.
Так вот, я сидел за столиком у окна в упомянутом месте, пил свою сотку и печально размышлял о завтрашнем дне. Впрочем, я не только размышлял, иначе вечер стал бы невыносим. Между глоточками «Флагмана» я разглядывал прохожих. Странное дело – когда глядишь сквозь широкое окно освещенного кафе в уличные сумерки, появляется ощущение подглядывания. Ведь я сижу, и время мое стоит передо мной, наподобие той стопки, которую я буду растягивать на столько, на сколько хватит моего терпения. А там за стеклом, на улице, время летит со свистом, как сырой сквозняк вдоль Литейного. Редко-редко кто их прохожих отметит наблюдателя за стеклом. И от того сам себе начинаешь казаться невидимым, а каждый подсмотренный пустяк приобретает неожиданную ценность и вес.
Но тогда, седьмого марта, нашелся человек, который мое соглядатайство заметил и оценил. Он остановился по свою сторону стекла, оглядел меня с неожиданной гадливостью, сделал удивительно непристойное движение языком и вошел.
Я сразу понял, что добром этот вечер не кончится, но не ушел, а дожидался развития событий. Неужели мне жалко было недопитой водки?
Тем временем человек с улицы вошел, остановился у моего столика и стал корчить рожи одна другой гаже. При этом детина потряхивал рукавами своей кожанки, и мартовская влага летела мне на столик. Полагаю, что он опускал меня, а вернее, разыгрывал увертюру этого процесса. Помимо антипатии, которая зародилась у этого гамадрила, едва он увидел меня, мерзкого незнакомца страшно злило, что половина его мимических упражнений остается непонятой. Точнее объяснить, что делалось в бритой башке, – не могу. Но я отчетливо понял, что еще минута, и я буду нещадно и мерзко избит. Именно несомненная мерзость грядущего избиения заставила меня встать, без особой спешки снять непочатую бутылку шампанского со столика у меня за спиной (там сидели две дамы, и я, помнится, даже извинился перед ними) и вбить зеленое орудийное горло шампанской бутыли в приоткрытую пасть! Замахнись я на него бутылкой, и он уложил бы меня на месте, но этого маневра гадкий детина не ожидал. Он отшатнулся, шампанское от удара вскипело, пробка хлопнула, и золотистое вино с кровью хлынуло у детины изо рта. Я еще успел выгрести из вазочки салат оливье и обмазать им гнусную рожу. Теперь он мог делать со мной что угодно.
И все-таки от первых двух ударов я увернулся. Я еще успел услышать, как буфетчица по телефону кличет милицию, когда третий удар меня настиг, и я очень удачно завалился за искусственное дерево в кадке. Враг мой норовил ударить меня ногою по нежным частям, но дерево мешало, да и я лягался. Тогда он схватил меня за ногу и потащил на простор, но я цеплялся за что попало, и он не сразу сумел до меня добраться. Мне повезло: по физиономии я получил всего дважды, и оба удара состоялись на глазах прибывшей милиции. Так возникло некоторое спасительное для меня противоречие. С одной стороны, я был бит и лежал среди руин, с другой – лишившиеся шампанского дамы уверенно свидетельствовали, что первым начал я, и детина, плюясь вином и сукровицей, поразительно умело поддакивал. Он вообще умело стушевался, этот гамадрил. И не был он туп, и черт его знает, зачем затеял он все это?
Итак, милиция усмотрела в происшествии некую противоречивость, и нас задержали обоих. Это была моя первая удача. Вторая заключалась в том, что у наряда нашлась только одна пара наручников. Нужно было выбирать достойнейшего, и тут я самостоятельно и довольно ловко выбрался из-за пальмы, а враг мой подсократился в размерах и выплюнул на пол с розовой пеной что-то беленькое. «Зуб!» – сказал детина, и ему поверили. Думаю, что это был фрагмент салата «оливье», но я не спорил, и наручники достались мне. Теперь нам предстоял путь в милицию. Младший милиционер вывел меня из кафе, запустил в машину и вернулся к месту событий, где дожидался своей участи детина под присмотром сержанта. Они вывели его, распахнули дверцу УАЗика, детина опустил плечи, собираясь шагнуть внутрь, как вдруг рука его легла на дверцу автомобиля, и он поразительно ловко хлопнул ею по лбу сержанта. Второму он заехал в челюсть и припустил вдоль по Некрасова в сторону рынка. Огорошенная милиция осталась со мной.
Не скрою, я сильно напугался. Мне показалось, что поверженные милицейские выместят свою досаду на мне. Но обстоятельства развернулись, и теперь уж детина никак не мог считаться потерпевшим. Стало быть, и мой статус зачинщика приобрел иную окраску. К тому же в отделении выяснилось, что и паспорт у него был ненастоящий, и сам-то он находился в розыске. Мне осталось объяснить, для чего я напал на загадочного детину, но и тут с грехом пополам все утряслось. Дежурный офицер выслушал мои правдивые рассказы и велел запереть до утра.
– Добавлять, – сказал он напоследок, – типа того, что плохая привычка.
Необъяснимое стечение обстоятельств: когда меня привели в камеру, там было только двое. Никак не мог подумать, что в канун праздника такое возможно. Где удаль? Где имманентное русскому человеку стремление загулять?
Один из моих сокамерников был удивительно похож на детину из кафе. У меня даже мелькнула мысль, что тут мне и конец. Но парнище представился коммерсантом Геннадием с Сенной и вообще оказался человеком мирным. В милицию он попал из-за того, что отлупил свою подругу.
– Как сидорову козу! – объяснил Геннадий. – Купил березовый веник, листочки ободрал и всыпал ей, отвел душу. Теперь смотри, раз веник покупал, потом листочки обрывал, получается, что я с заранее обдуманным намерением. И она, зараза, так следователю и говорит. Короче, может, мне косить под извращенца? Может, я, типа, любовь свою показывал?
Мы занялись историей с веником и ее последствиями, а третий наш сожитель то принимался хихикать, а то застывал неподвижный, как надгробие. Скорее всего, парень был из наркоманов.
Прошло часа полтора. Уже мы с Геннадием собирались улечься на досках, как вдруг ключ в двери повернулся, и в камере возник мужчина лет тридцати.