Sugar Mama Филатов Андрей

Сациви действительно был хорош. Я вспомнил, как готовила его моя жена, когда мы еще жили вместе. Зачем я все бросил…

– Хотэл и бросил, – сказал Джамбул. – Значит, нэ тот дом, нэ та жена. Зачем Толстой из дома ушел и на станции умэр?

– Мысли читаешь?

– Пачему читаю? Ты толко что сам сказал «зачем я все бросил».

– Правда?

– Канэчно.

– Тогда давай выпьем. Знаешь за что? За мой бывший дом, за мою бывшую жену. Она ведь меня все равно любит. Давай за любовь!

– За любов!

Мукузани – роскошное вино. И вообще жизнь быстро наладилась. Я же говорил, что к мыслям стоит прислушиваться.

– Зачем Толстой ушел, не знаю, – сказал я. – Объяснить смогу, наверное, но в душу ему уже не заглянешь, правда?

– А я знаю, – сказал Джамбул. – Он бэлый был, но сколко ни ждал, никто за ним нэ пришел. Потому сам рэшил идти.

– Тогда белых еще не было, Джамбо, – усмехнулся Хусейн. – Толстой в девятьсот десятом умер.

– Я про душа говорю, брат. Есть душа черный, а есть бэлый. У Толстого душа был бэлый. И у тебя бэлый, – сказал он мне. – Ты семью оставил, а жену свой все равно любиш. Значит, бэлый.

– А у рыжих? – подмигнул Хусейн.

– А у рыжих душа самый красивый, – рассмеялся Джамбул. – Такой рыжий-рыжий!

– Тогда за рыжих! – поднял бокал Хусейн.

«Сталин тоже рыжим был», – подумал я.

– Сталин был черный, как кошачье дэрмо! – возмутился Джамбул. – Он рыжим толко прикидывался. Специально молодой на солнцэ загорал, чтобы кожа рябой стал и волос рыжий. Вождь должэн выдэлятся. А кто еще заметнее рыжих?

– Нет, Джамбул, – поразился я, – ты точно мысли читаешь!

– Ничего я нэ читаю, брат. Просто ты нэрвничаэшь и вслух говоришь. Тебэ выпит надо, правильно говорю, Хусейн?

Хусейн кивнул и налил мне еще вина.

– Вот тэпер, Костя, вино пей и слушай. Толко хорошо вино пей, потому что вы, русские, пит нэ умеете.

– Уверен?

– Увэрэн. Пит надо как? Красиво! А вы пьете что? Стакан налил, «поехали» – и под стол. Вот Гагарин – мужчина был, он «поехали» как сказал?

– Красиво.

– Хочаг[13], Костя! Он «поехали» красиво сказал! И ты тоже красиво пей. Мужчина все красиво дэлат должен, а пит – особенно!

Джамбул налил вина, поднял бокал и посмотрел на свет:

– Вот люди думают, что Бога на зэмле нельзя встрэтить, да? А мой дэд говорит, у кого душа бэлый, тот хот раз, но Бога встрэчает. Выпьем за то, брат, чтобы и ты Его встретил!

– Когда Джамбул говорит, – сказал Хусейн, – я наслаждаюсь. За тебя, Джамбо!

– Я малэнкий был, дэд гостей собират любил – Джамбул хлопнул Хусейна по подставленной ладони и подставил ему свою. – Гости сядут, дэд чача достает, и разговаривают. Так красиво говорили, вай мэ! Один тост я скажу, и сами увидитэ, как красиво. Дэд так говорил: «Я нэ стану желат вам то, что вы хотитэ, потому что, если вы это действитэлно хотите, это и так будэт. Нэ стану желат то, что вам нужно, потому что то, что вам нужно, нэ известно никому, кроме Бога. Я желаю вам, чтобы то, что вы хо-титэ, и то, что вам нужно, почащэ встрэчались». Давай выпьем, сагол[14]!

– Здорово, – сказал я. – Почти притча.

– И притча тоже есть, брат! – перевернул он бокал, показывая, что в нем не осталось ни одной капли. – Когда Бог раздавал людям зэмли, грузины опоздали. Приходят к Нэму, а зэмли не осталось. «Где же вы были, дэти мои?» – спросил Бог. И тогда грузины ответили: «Мы опоздали, потому что пили за Тэбя, Отче!»

– Он улыбнулся и сказал, – продолжил я, – «Тогда берите лучшую землю, которую специально оставил, потому что не знал, кому отдать, чтобы не обидеть других».

– Ай, Костя, знаэшь? Наливай! – обрадовался Джамбул.

Мы пили девятую бутылку вина, и ни одна капля не упала на скатерть. Подходил официант, пожилой полный грузин, и, ласково глядя на нас, открывал новую. Менял тарелки и приносил новые блюда. Ставил их так, как ставят только дома, близкому человеку, чтобы самая вкусная и аппетитная сторона обязательно смотрела на нас. Он приносил еду, не спрашивая, чего мы хотим. И не было сомнений, что каждый раз этот седовласый грузин в серой сванетской шапочке приносит что-то удивительно вкусное. Он поставил на стол аджарское хачапури – длинную лодочку запеченного с сыром теста, в середине которой покачивался разомлевший от хлебного жара желток.

– Выпэйте с нами, батоно[15], – предложил Джамбул. Грузин взял бокал. У него был слабый от старости голос, и говорил он почти шепотом.

– Земля большая, – сказал он, – а люди маленькие. Но какой бы маленький человек ни был, все равно можно сказать, какой он. Вы – хорошие люди. Знаете почему? В это место плохие люди не ходят, даже чуть-чуть рыжие, – кивнул он на Джамбула. Старик улыбнулся. – Это не шутка, а немножко такая реклама. А тебе скоро дорога, бичо[16]?

– Да, – ответил я. – Не знаю, правда, что там будет…

– Это не важно, – сказал он. – Поверь, когда хочешь разобраться, что делать дальше, любая дорога приведет куда нужно. А дорог знаешь сколько? И потому никогда не знаешь, какая из них последняя. «Иди, куда хочешь, умри, где должен» – так люди говорят. Но об этом даже мне думать рано, – шепотом засмеялся он. – Удачи тебе, сынок, – чокнулся он со мной. – И тебе тоже, – пожелал он Джамбулу. – И тебе, – чокнулся он с Хусейном, – вижу, ты большой человек и сильный. Дай бог, чтобы все, кому ты помог, тоже нашли в себе силы помогать людям.

– Мадлоба[17], батоно, – привстал Хусейн.

– Мадлоба, – сказал я.

– Мадлоба, – обнял Джамбул старика.

– Э, нэ полечу сэгодня в Тэхас, – сказал Джамбо. – Такой вэчер, душа пэсня просит!

Поздно вечером мы ехали в Шереметьево. Всю дорогу Джамбул тихо пел грузинские песни, а мы с Хусейном слушали и молчали. Редкий случай, когда таксист выключает радио «Шансон». Шел дождь, но город уже не был таким серым, как прежде. Прощаясь, Джамбул, попросил:

– Когда прилэтиш, брат, сделай один просба, да? Купи самой красивой кубинке цвэты и скажи, что эти цвэты ей дарит Джамбул из Батуми!

– Хорошо, брат.

– Ладно, давайте прощаться, – сказал Хусейн. Мы обнялись по очереди.

У таможенной линии я обернулся и спросил Джамбула:

– Ты правда думаешь, что я Его когда-нибудь встречу, как говорил твой дед?

– А сам как думаэшь? – подмигнул он.

ГЛАВА 5

ROXANNE

В ночь, когда на Гавану обрушился ураган, Роксана не спала. Она просидела у окна точно так же, как обычно делала это днем, уже в течение трех месяцев, и заснула, лишь когда над Гаваной снова появились лучи солнца. Нет, она не работала информатором в полиции и не писала отчеты в Комитет защиты революции. Ее вообще не интересовало то, что происходит за окном. Ей было все равно, как живут соседи, кто к ним приходит, о чем они говорят. Ей неважно было, утро на улице, день или ночь. Она ждала лишь одного момента. Когда на балконе дома напротив появится человек, которого она любит.

Роксана влюбилась неожиданно и смертельно. Само существование стало для нее любовью. Жизнь начиналась, когда открывались деревянные жалюзи его окна. Она могла видеть лишь контуры его фигуры, двигающейся по спальне за этими жалюзи, но и этого ей было достаточно, чтобы любить. Она стала тенью его фигуры, вросла в нее, растворилась в ней. Каждый шаг Роксана проделывала вместе с любимым. Она вставала с постели, умывалась, расчесывала волосы, шла на кухню, здоровалась с хозяйкой, у которой он снимал комнату, варила с ним кофе, возвращалась обратно в его комнату, читала газету, снова шла на кухню, чтобы еще раз сварить кофе вместе с ним. Она становилась собой лишь в тот момент, когда он выходил на балкон выкурить сигарету. Ради этого она жила. Это были те пятнадцать минут, когда любимый принадлежал ей. Она была благодарна Богу за то, что ее мужчина курит. Она смотрела, как он щелкает зажигалкой, как, прикуривая, чуть прикрывает глаза. По тому, как он затягивается, она знала, в каком настроении он проснулся. Если над городом уже с утра было солнце, любимый выносил кресло-качалку и надолго задерживался на балконе, выкуривая четыре или пять сигарет, а потом еще и сигару, подставив лицо солнцу и прикрыв глаза. Он улыбался солнышку так нежно и искренне, как улыбаются дети, встречая утром глаза матери. Она слышала, что в его стране солнце бывает редко. Она понимала, что он полюбил ее страну именно за это роскошное солнце. И тогда она еще раз благодарила Бога за то, что солнце здесь светит триста шестьдесят дней в году. Когда Роксана увидела в первый раз лицо любимого, оно было совершенно белым. Каждое утро она наблюдала, как оно меняется, как быстро ложится на него загар и как из бледного и уставшего человека ее любимый превращается в жизнерадостного красивого мужчину с восхитительным бронзовым цветом кожи, не похожего на всех остальных мужчин, которых она знала. «Самый прекрасный, самый красивый, самый добрый, самый хороший, единственный мой!» – шептала она.

Чтобы сказать о своей любви, Роксане достаточно было выйти на балкон, протянуть руку, коснуться его волос и произнести:

– Здравствуй, любимый!

Сколько раз она говорила эти слова, глядя на него сквозь приоткрытые жалюзи своего окна. Сколько раз она протягивала руку, касаясь его волос. Сколько раз она плакала, когда он вставал и уходил, так и не узнав о ее любви. Из ее печальных больших карих глаз падали слезы на желтенькое длинное платье, прикрывавшее ее ноги, которые она ненавидела больше всего на свете.

Роксана не могла ходить. Она жила в инвалидном кресле. Ее любимый никогда ее не видел.

Было время, когда Роксана была здорова и у нее была любовь. После школы они ездили с Даниэлем на пляж в Санта-Марию и возвращались в Гавану, лишь когда садилось солнце. Они находили на пляже самое укромное место и целовались так, что на следующий день, отвечая урок, Роксана с трудом шевелила распухшими губами. И всякий раз, перед тем как вернуться в город, Даниэль писал на песке их имена: Roxanne у Daniel. Каждый, кто родился на Кубе, рано узнает, что такое любовь. Своими отношениями Роксана и Даниэль не отличались от сверстников. Мальчики здесь становятся мужчинами в тринадцать. Для девушки нет события радостнее и важнее, чем ее пятнадцатилетие. Родители готовы продать все, чтобы этот праздник остался в душе дочери навсегда. И не дай бог девушке вступить в этот возраст, не познав, что такое любовь. Потому что справедливо считали: если девушка не стала к пятнадцати годам желанным цветком, быть ей всю жизнь репейником.

«Собирают ли с терновника виноград или с репейника – смоквы? Так всякое дерево доброе приносит и плоды добрые, а худое дерево приносит и плоды худые»[18].

Да, любовью на Кубе не удивить! Но между тем все девушки завидовали Роксане, а парни одобрительно подмигивали Даниэлю. И было чему завидовать – Роксана была красавицей! Земля видела множество красивейших женщин: роскошных, точно белые лилии, способные вскружить голову одним лишь запахом и пленить веснушками, рассыпанными на белой коже их лепестков; смуглых восточных красавиц, от прелестей которых нельзя оторваться, как нельзя оторваться от молодой шоколадной хурмы, которая вяжет и дразнит, обещая, что самое вкусное ждет впереди; азиаток, утонченных, как цветы сакуры, любовь которых роскошнее божественной Фудзиямы; грациозных дочерей черной пантеры, страсть которых зажигает кровь любого охотника и даже того, кто уже не способен направить свою стрелу в небо; глазуревых мулаток, превзошедших всех в искусстве любви, потому что не бывает белое черным, как не бывает и наоборот, а то, что бывает, и есть любовь, а мулатки – жрицы любви, призванные дарить наслаждение. Но все эти роскошные красавицы – лишь жалкое подобие дочерей Израилевых, когда только Бог подарил им красоту, и неважно, в какой части света довелось им родиться. Ни у кого в мире не было таких красивых глаз, как у Роксаны. Если глаза Горгоны превращали воинов в камни, то глаза Роксаны возвращали жизнь. Нельзя было смотреть в ее глаза и не любить, когда они любили; невозможно было жить, когда глаза ее были печальны; немыслимо было произнести имя солнца, когда глаза Роксаны сияли. Если нет зрелища более завораживающего, чем падающие воды Ниагары, то не нашлось бы на свете ни одного безумца, не искушенного желанием погибнуть в волосах Роксаны, ниспадающих на ее плечи. Если нет кожи нежнее кожи ребенка, светящейся изнутри, то кожа Роксаны звенела при каждом прикосновении, точно колокольчик в райском саду. И если есть в том саду яблоко, слаще которого не бывает, то краснело это яблоко перед сладостью Роксаны. От матери ей достался ангельский голос и тяжелая болезнь, которая поразила ее ноги и которая с каждым годом пробиралась все глубже, как червь, пожирающий свое яблоко. Роксана оставила пение, потому что не было ни желания быть инвалидом, когда другие здоровы, ни денег, чтобы хоть раз в неделю добираться до консерватории. Отец торговал на рынке и пропивал почти все, что удалось заработать за день. Фидель платил ей маленькое пособие по инвалидности, на которое они с отцом жили. Первое время Роксана давала уроки пения, но потом болезнь добралась до печени, и Роксане с мучением давался каждый прожитый ею день. Пианино стало ненужным. Отец хотел продать его, но не смог устоять перед слезами дочери, которые падали на его опухшие руки, – разрыдался сам и запил так, что через неделю умер от алкогольного токсикоза. Даниэль был предан любимой столько, сколько нашлось мужества в сердце юноши. Настал день, когда он больше не пришел в дом той, которой клялся в любви. На белом песке Санта-Марии теперь нет их имен. Вода смывает все слова. Воде все равно. Вода вечна. И только слова, которые дороже, чем жизнь, неподвластны воде. Даниэль не знал, что вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. А Бог есть Любовь. Роксана простила Даниэля, потому что сама уже не верила в жизнь. Все, что у нее осталось, – это пластинка Нины Симон, которую дала ей мама в день, когда прощалась с миром. Роксана знала, что ее ожидает тот же конец, что и мать. Врачи признали болезнь неизлечимой. Оставалось только ждать. Она ставила мамину пластинку и ждала. Голос Нины Симон казался ей голосом матери, которая пела о своей жизни, о любви и о смерти. Роксана не понимала язык, на котором пела мама. Ей казалось, что на этом языке говорят те, кто ушел в другой мир. Она выучила все двадцать две песни наизусть, и ночью, когда боль в правом боку становилась такой, что хотелось вцепиться зубами в подушку, Роксана начинала петь. Одну песню она любила больше всего. Роксана не знала, что означает слово keeper, но догадывалась, что поет о женщине, которая бережет в душе самое главное, что может быть у женщины, – свою любовь.

Роксана пела так, что ангелы слетались ночью на ее балкон и плакали, роняя слезы на цветы в горшках, которые стояли у ее дверей. Вернувшись к Богу, они целовали ему ноги и умоляли избавить девушку от мучений и забрать ее душу, потому что чист ее голос и невыносимы страдания ее. А он отвечал им: «Блаженны чистые сердцем, ибо Бога они узрят. Но нет еще в сердце ее сокровища, ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше». И утром распускались белые и красные цветы у дверей Роксаны, принося ей радость и утешение от боли и печали. В одно утро, когда любовалась она цветами, раскрывшимися за ночь, на балконе соседнего дома Роксана впервые увидела любимого, и боль, которая терзала ее, тут же исчезла. Роксана вспомнила о ней только ночью, когда ее любимый спал с другой женщиной и боль вернулась. И вместе с болью Роксаны на Гавану обрушился ураган. И тогда Роксана запела:

  • I am the keeper of the flame
  • My torch of love lights his name
  • Ask no pity, beg my shame
  • I am the keeper of the flame
  • Played with fire and I was burn
  • Gave a heart but I was spurn
  • All these time I have yearned
  • Just to have my love return[19].

Она простила любимому, что он спит с другой женщиной. Она надеялась, что он услышит ее голос. Она мечтала рассказать ему о своей любви. Она верила и надеялась, потому что любила. Она боялась, что у нее никогда не хватит мужества показаться любимому в чудовищной инвалидной коляске и сказать о своей любви. И тогда она выкатилась на этих гнутых безобразных колесах на балкон, вцепилась руками в его ржавые поручни и пела, стараясь, чтобы ее голос был сильнее этого ужасного ветра, светлее этого черного неба, жарче, чем та женщина, которую любимый называет Хенеси.

  • Years have passed by
  • The spark still remains
  • True love can't die It smoulders in flame
  • when the fire is burning off
  • and the angels call my name
  • Dying love will leave no doubt
  • I am the keeper of the flame[20].

И ураган ушел. Роксана видела, как под самое утро, когда она уже вернулась к своему окну, ее любимый вышел на балкон и долго вглядывался в жалюзи, сквозь щелки которых она смотрела на него. Но Роксана снова побоялась показаться ему. Любимый простоял больше часа, выкурив, наверное, целую пачку сигарет, глядя на ее окно, но Роксана так и не решилась. Когда любимый ушел, она заплакала так горько, что цветы роняли лепестки на старую плитку балкона, и ветер уносил их к морю, вслед за ураганом, который оставил город соленым от морской воды, как было соленым от слез желтенькое платье Роксаны.

ГЛАВА 6

ЗОСЕНЬКА[21]

И никто, пив старое вино, не захочет тотчас молодого; ибо говорят: старое лучше.

Лк, гл. 5, 39

Не было никакой пепси. Было плодово-ягодное вино «Золотая осень». И поколения пепси тоже не было. Было другое поколение: плодово-выгодное. Александр Сергеевич аристократом слыл: пил с няней шампанское из кружки, и осень у него вышла заглядение, с очаровательными очами. В дачном поселке на 73-м километре пили из горла, и осень была обычной. Аристократов не было. Воспрянув ото сна, Россия так блеванула своей аристократией, что Европа до сих пор отмыться не может.

Шампанское стоило пять пятьдесят, а плодово-ягодное – рубль двадцать. В пятнадцать лет справедливо выбирали «Золотую осень». Брали десять бутылок и шли на поляну, к старому дубу: в телогрейках, ушитых дембельских шинелях, дедовских вельветовых пиджаках с подложными плечами, в свитерах, олимпийках, в кирзачах, в кедах, в кроссовках. Патлатые, горластые, наглые. С Оксанками, Юльками, Таньками. Без презервативов. С пачкой «Пегаса» на всех. С убитой гитарой. С матом. По лужам. По грязи. Пох! Ломая штакетники для костра. Нах! Слетала пластмассовая пробка, и Леха показывал, заложив горлышко бутылки себе в горло, как пить и дышать одновременно, чтобы не блевать и чтобы сразу долбануло по шарам.

Горел костер. Блестели Зосины глаза. Как хотелось Зосеньку!

А она отвечала тихо:

– Нельзя.

– Почему?

– По кочану!

И давала Виталику. А Виталик – ни то ни се: прыщ на лбу и угорь в ухе. Правда, брови черные и плечи широкие. Поймешь разве девчонку?

– Ты напейся. Скажи, от любви. Ей понравится, – советовал Женька и протягивал стакан «Золотой осени».

Плясала луна. Голова кружилась. Гойко Митич[22] сидел у костра и курил «Бломор».

– Возьми меня в племя апачей, Гойко! Я хочу волосы длинные черные, как у тебя. Мокасины и татуировку-черепаху. Научи меня скакать на лошади и снимать скальпы! Я сниму скальп с моджахеда. И вернусь героем афганской войны. Тогда Зося скажет: «Я не знала, что ты такой. Прости меня!» А я ничего не отвечу. Я возьму гитару и спою про ветер в горах, про пули, про убитого друга и армейскую дружбу. И на груди блеснет медаль «За отвагу». Тогда Зося заплачет, а я поглажу ее волосы и скажу: «Не надо, девочка. У меня ранение смертельное и жить мне всего ничего. Не хочу тебе жизнь калечить». А Женька протянет мне стакан «Золотой осени», я смахну слезу и выпью за друга, погибшего под Кандагаром; за девчонку глупую, что не стала ждать парня, а села в машину к певцу Юрию Антонову и уехала с ним, потому что он обещал ей песню спеть про любовь.

  • Гляжу в тебя, как в зеркало,
  • До головокружения,
  • И вижу в нем любовь мою,
  • И думаю о ней[23].

«Что ж ты, Юра, девчонку-то увел? – спрошу я риторически. – «Давай не видеть мелкого в зеркальном отражении» говорил? «Любовь бывает долгою» пропагандировал, как политрук наш, младший лейтенант Брдынь? «А жизнь еще длинней» обещал? А сам что сделал? Стырил девочку, попользовал и выбросил? Даже старший прапорщик Прокатень в учебке – и тот так не делал. Если спиздил – значит, навсегда».

Били в ушах там-тамы. И Гойко Митич исполнял танец черепахи у костра. Он присел на корточки и приложил ухо к земле.

– Чу! – сказал Гойко. – Скачет железный конь.

Все замерли и услышали, как пронесся мимо платформы 73-й километр скорый поезд Москва-Рига. Утром прибудет он в столицу советской Латвии, где живет и работает замечательный композитор Раймонд Паулс, который пишет песни для нашей любимой певицы Аллы Пугачевой. У него есть жена, и он не тырит девчонок, а играет на фортепиано, поджав губы, и думает о чем-то своем, прибалтийском. А Пугачева думает, что это он ее так любит. Она взмахнет крыльями, бросится к нему на сцену и твердит, как неистовая: «Маэстро! В восьмом ряду! Маэстро!»

Сейчас бы омон набежал. В кольцо все блокировал и газы пустил.

Но тогда другое время было. И поколение другое. Учились жизни у старших. Старшие тоже пили. Кто что мог. А что могли – от положения зависело. А поэт Иосиф Бродский курил. Любил Бродский бродить по Таллину и курить. Он мог бы написать «далеко ли до Таллина – моя жизнь, как проталина», но не хотел. И каждый год писал к Рождеству стихи.

  • В Рождество все немного волхвы,
  • В продовольственных слякоть и давка.
  • Из-за банки кофейной халвы
  • производит осаду прилавка
  • грудой свертков навьюченный люд:
  • каждый сам себе царь и верблюд[24].

Горели звезды. Закончилась «Золотая осень». Зосенька вернулась, села к костру и протянула руки к остывающим углям. Тихая. Красивая. Счастливая. Я положил ладонь на ее спину. Телогрейка была влажной.

– Ты простудишься.

Она покачала головой.

– Пойдем домой? Я тебя провожу.

Мы идем по лужам. По грязи. Немые. Слепые. Две серые тени. Два человека. Женщина и мальчик. Подошла к нам собака. Понюхала. Чихнула и ушла. Нормальная собака. С четырьмя лапами. Пятой лапы мы с Зосенькой не заметили. Это только у лошадей бывает, когда они сексом занимаются. Так Гойко Митич сказал. А он-то знает.

– Зосенька, ты любишь Россию?

– Не знаю.

– А я люблю.

– За что?

– А разве любят за что-то? Любят потому что.

– Откуда ты знаешь?

– Ты ведь меня не любишь, потому что любишь Виталика. Получается, потому что.

– Я его не люблю.

– Зачем же ты…

– Затем. Ясно?

– А поэт Маяковский сказал:

  • «Тот, кто постоянно ясен —
  • тот,
  • по-моему, просто глуп».

– А что еще сказал твой Маяковский?

  • – «Маркита,
  • Маркита,
  • Маркита моя,
  • Зачем ты,
  • Маркита,
  • не любишь меня…
  • А зачем
  • любить меня Марките?!
  • У меня и франков даже нет.
  • А Маркиту
  • (толечко моргните!)
  • за сто франков
  • препроводят в кабинет».[25]

– Фу как! – поморщилась Зосенька. – Это у них там за деньги, а у нас – по любви. А у тебя есть франки? Мне завтра в Москву надо.

Я потряс карман и протянул ей деньги:

– Вот, возьми.

– Пятьдесят копеек? Отдам на майские, только напомни.

– Да ладно…

– Как хочешь. Тогда пока?

– Пока.

Светает. Зябко. Зосеньки нет, и угли в костре совсем потухли. Леха спит, подложив кулак под щеку. Рядом с ним свернулась в рогалик собака, что обнюхала нас с Зосенькой. Нюхала нас, а выбрала Леху. Наверное, запах родной почуяла.

– Русь, русь, псс-с, псс-с!

Подняла веко, шлепнула хвостом по грязи и снова заснула.

Холодно осенью по утрам. У Лехи из кармана торчит горлышко бутылки. Приберег.

Выпью немножко и верну. А зачем здесь пить? Пойду к пруду.

На пруду Гойко Митич ловил рыбу. Он стоял по колено в студеной воде и кидал в воду леску с крючком на акулу. Леска была намотана на пластмассовый воздушный фильтр от «Жигулей».

– Bay, Гойко! – радостно закричал я.

И в этот момент у него клюнуло. Здоровая, наверное, была рыба, потому что Гойко выуживал ее минут десять. За это время он помянул всех героев Гражданской войны в Северной Америке и всякий раз, когда подтягивал рыбу ближе, называл наш пруд Великими озерами. И когда он почти справился с рыбой, подтянул совсем близко и приготовился взять ее за жабры, рыба сделала из воды свечу и, показав Гойко большую красную дулю, выплюнула крючок и исчезла в зеленой жиже Великих озер.

– Сука! – сказал Гойко.

– Да, – согласился я. – Совсем как Зосенька.

– Хуже, – заметил он. – Зося Рак по гороскопу – значит, дает, если любит, а рыбы суки все – никому не дают, никого не любят.

Он вышел из воды, огляделся по сторонам, снял кожаную военную юбку и стал ее выжимать, повернувшись ко мне спиной. К его индейской заднице была прикручена ремнем большая чугунная сковородка.

– Зачем тебе сковородка? – спросил я. – Для противовеса?

– Нельзя выходить на тропу войны без сковородки, – серьезно ответил он. – Особенно в наше время.

– А что за время, если без сковородки нельзя? – удивился я.

– Плохое время, – вздохнул Гойко. – Педерасты везде.

– А кто они? Диссиденты армянские?

– Ты что, дурак? – удивился Гойко.

Я обиделся. Что он тут выпендривается – раз краснолицый, значит, все можно?!

– Ты вообще сексом когда-нибудь занимался? – спросил он.

– Я Зосеньку люблю, – признался я. – Но она не дает.

– А что делаешь? – поинтересовался Гойко. – Дрочишь?

– Ну так… – покраснел я.

– Детский сад, – снова вздохнул Гойко. – Как же ты жить собираешься, когда одни пидеры кругом?

– Все, что ли, пидеры?

Он достал из замшевой сумки переносной телевизор Sony, подключил аккумулятор и нажал на кнопку.

– В Голливуде заиграл, – похвастался Гойко. – Вещь! У вас такие скоро в Прибалтике делать будут.

На экране появилась картинка: балерины в белоснежных пачках танцевали па-де-де из балета «Лебединое озеро». Гойко защелкал переключателем. На всех каналах было одно и то же.

– Сегодня какое число? – спросил он.

– Не помню.

– А месяц помнишь?

– Октябрь.

– А вот и хрен! – сообщил Гойко. – Сегодня 19 августа 1991 года.

– Да пошел ты! – снова обиделся я. – Что я, по-твоему, совсем идиот?

– Смотри сюда! – настойчиво твердил он. – На экран смотри! Что написано, видишь?

В нижней части экрана медленно ползли буквы, из которых следовало, что сегодня, 19 августа, в стране объявлено чрезвычайное положение. Все полномочия по руководству СССР переданы Государственному Комитету по Чрезвычайному Положению.

– Три дня иметь вас будут, – сказал Гойко. – И три ночи. А ты говоришь, педерастов нет! Как же нет, если всю страну под такой балет имеют? Теперь понял?

Мне стало грустно.

– Жопа какая-то, – признался я.

– Вот! – обрадовался Гойко. – А теперь держи! – Он протянул мне новенькую тефлоновую сковородку. – Потом такие на бывшей оборонке делать будут. А пока фирменную осваивай. И помни – без нее ни шагу, понял?!

Сковородка была легкой и надежной. На обратной ее стороне была приклеена красивая этикетка: «Tefal. Ты всегда заботишься о нас».

– А что с Родиной будет? – спросил я.

– С Родиной? На что она тебе? О Зосеньке думать надо, а Родину поиметь и без тебя желающие найдутся.

– Но все-таки? Это же Родина, – сказал я.

– Ты патриот что ли? – поинтересовался Гойко.

– Не знаю. Наверное, да.

– Тогда слушай, – и в руках его появилась старая книжица: – «Если царство разделится само в себе, не может устоять царство то, а если дом разделится сам в себе, не может устоять дом тот; и если сатана восстал на самого себя и разделился, не может устоять он, пришел конец его».

От Марка, гл. 3, 24-26

– Слышал такое? Я покачал головой.

– Тогда какой же ты патриот? Патриот должен пророчества знать, а не дрочить. Сказать, что с Зо-сенькой делать?

– Сказать!

– Ты дурак еще… Прежде чем полюбить женщину – полюби себя. Когда сделаешь это – любая баба твоя, понял?

– Как это?

– Тьфу ты… – сплюнул Гойко. – Какой мужик самый красивый на свете, знаешь?

– Ален Делон.

– А вот и хрен! Сто из ста так ответят. Поэтому вас и имеют. Формирование стереотипного мышления у масс – основа внутренней политики любого государства. Россия не исключение. А вот Виталик, приятель твой, считает, что самый красивый – он. А на прыщ во лбу и угорь в ухе – насрать ему. Он себя больше всех любит, поэтому Зосенька ему и дает. И до тех пор, пока не поймешь это, будешь дрочить. Вот и вся правда.

– До чего же просто! – восторженно посмотрел я на Гойко. – Нужно только решить, что я самый красивый!

– Ну, положим, самый красивый не ты, а Ален Делон, – раскурил трубку Гойко, – но в целом правильно мыслишь.

– Слушай, ну ты мужик! – проникся я уважением к индейцу. – Выпить хочешь?

– Бурду эту?

– Перестань! Хорошее вино! Мы выпили по стакану.

– Хорошее вино я пил с Фенимором Купером в салоне у Лимонадного Джо. Это было вино! Принесла мне его рыжая Салли, которая родила потом ковбоя Мальборо. Что за женщина! Красотка! Огонь! Шесть выстрелов – шесть попаданий!

Он налил еще.

– Слушай, – сказал Гойко, – а зачем сдалась тебе эта Зося? Ей цена рубль двадцать, а проблем потом на пятерку. Хочешь Хенеси попробовать? Мулатка, волосы как морские водоросли: попадешь – не выберешься! Глазищи – черный коралл! Кожа – бархат!

– Я Норму Джин хочу, – признался я.

– Зеро, – произнес Гойко.

– В смысле?

– Сладкая девочка, – протянул он с улыбкой. – Ее Кеннеди с Синатрой в рулетку разыграли, а выпало зеро. Все банк забрал, – показал он пальцем в небо. – Зачем тебе она? Бери Хенеси, не пожалеешь!

  • В тропической ленивой сладкой Кубе,
  • Когда танцует румбу ураган,
  • Красотка с шоколадного фигурой
  • Целует мои руки по утрам.
  • Тарарам-тарарам! —

пропел он.

– Здорово, – сказал я. – Познакомишь?

– Запросто, – достал он из сумки бутылку Hennessey. – Когда попробуешь, забудешь свою Зосю. Совсем это другая жизнь, бледнолицый мой брат! Так будет, я вижу. Все переменится, и увидишь ты свет мира. Потому что сказано – «не может укрыться город, стоящий наверху горы».

Гойко не подвел. Я действительно спал с Хенеси. В ту ночь бушевал ураган. Он срывал с крыш куски шифера и железа, носил их по улицам тропического города, гнул к земле пальмы, выбивал стекла в окнах и затопил набережную. Так продолжалось всю ночь. Но нам с Хенеси не было страшно. Потому что у нас была постель, лампа с подсевшим аккумулятором, немного рома, гуайява и любовь. И слышалось мне в ту ночь, как где-то рядом, может быть даже на соседнем балконе, поет ангел. Хотелось мне посмотреть на ангела, поющего в ураган, но Гойко верно сказал: попадешь в морские водоросли – не выберешься. Пропал я в ту ночь в волосах Хенеси.

Все это случилось не сразу. Прошло много лет с того зябкого осеннего утра, когда мы пили с Гойко «Золотую осень» на Великих озерах. Все изменилось. Гойко Митич больше не индеец. Леха спился и умер. Зосенька вышла за князя Лихтенштейнского и стала аристократкой. Нет поэта Бродского. Нет «Золотой осени». Нет той страны. Выросло плодово-выгодное поколение.

И я вырос.

Но все это было.

Все, кроме пепси и собаки с пятью лапами.

ГЛАВА 7

ОДИНОКИЙ ПАСТУХ

И взгляд опуская устало, шепнула она как в бреду:

«Я Вас слишком долго желала, я к Вам никогда не приду!»

А. Вертинский

Играл я как-то раз с соседями на даче в преферанс. В том самом поселке на 73-м километре, в котором выросло плодово-выгодное поколение. Играл и невзначай выиграл. Не коньяк выиграл, а должность на радиостанции.

Соседи – люди хорошие: один – торгаш, другой – начальник железнодорожного узла. Торгаш – Евгений Евгеньевич, а железнодорожник – Лев. А фамилия у него – Зайцев. Такие вот бывают в жизни интересные словосочетания.

Строго говоря, я не настолько силен в преферансе, как они подумали. Просто надо быть полным кретином, чтобы за двадцать лет не выучиться играть. Учить меня начали в Азербайджане, на станции Насосная.

– Хочешь, сынок, познакомиться с Родиной? – предложил отец, собираясь в командировку.

– С чего начинается Родина? – спросил я. Начиналась она с военно-воздушной базы на Каспийском море.

Я загорал, купался, трепался от нечего делать с азе-рами и балдел под перекличку реактивных самолетов, на которых летал отец. Вечером в общаге пили аквариум и резались в преферанс. Аквариумом называли настоянный на тархуне спирт. Спирта у техников было в достатке, а тархун в Азербайджане растет как у нас подорожник. Выпить не предлагали, но когда садились играть, всегда брали в компанию. Скоро я различал масти по старшинству, знал игры, научился считать взятки и не брать их на распасах.

И настал день моего крещения. Случилось это в небе. Ангела, который за мной прилетел, звали АН-8. Он был бесконечно добр и разрешил мне пройтись кроссовками по удивительным полям, на которых паслись белые-белые облака. И штурман Саня казался мне пастухом, который царствовал в этих облаках, и каждый мой шаг по стеклянному полу его кабины был шагом бога. А Саня смотрел на фотографию красивой шатенки, прилепленную скотчем к щитку приборов, и напевал хрипловатым голосом: «Ах эти черные глаза…»

– Жена? – спросил я.

Саня взглянул на меня и ответил:

– Жена моя ушла к командиру эскадрильи полковнику Приходько. Слышал такую фамилию?

– Нет.

– И не услышишь, сынок, – поправил Саня фотографию шатенки. – Потому что был он нормальный мужик, и фамилия у него тоже нормальная была, а теперь кирдык ему. Спекся.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Отец – Егор Адамович Жук, профессор столичного университета одной из провинциальных русских республ...
«. Респектабельная, миниатюрная пенсионерка, прежде работала учительницей. В речи и повадках крайне ...
Если здраво рассудить, то Филю Лопушкова вовсе не должны были волновать происходящие странности. Мож...
Макар Веселов счастлив: наконец-то родители купили дачу, да еще в удивительном поселке под названием...
Время жестоко к женщинам - блекнут юные нежные лица, сгибаются под тяжестью лет прекрасные тела. И т...
Повезло неразлучным друзьям – Филе, Дане и близняшкам Асе с Аней! Они едут в настоящую археологическ...