Венецианская блудница Арсеньева Елена
Часть I
ЛЮЧИЯ
1
Напасти жизни
Во сне она всегда видела себя богатой…
Спала она, вернее, отсыпалась, днем, и сны были продолжением ее ночей, проведенных в каком-нибудь казино у богатого синьора или в «Ридотто», самом знаменитом игорном доме Венеции. Ее жизнь была как одна сплошная греза о том случайном и счастливом соединении богато одетых людей, заморских слуг и драгоценностей, которое зовется роскошью.
Лючия высунула нос из груды мехов – не раздастся ли манящий запах кофе, а еще лучше – горячего шоколада, самого модного напитка в этом году. Ах, что может быть лучше, чем проснуться в теплой постели, в нагретой жаровнями спальне, и долго, медленно вкушать чашку шоколада, смешивая сладкие глотки с еще более сладкими мечтами…
Вот оживленное общество собралось в ее роскошной спальне. Вся обстановка новехонькая, в стиле Louis XV. Лючия полулежит на кружевной постели. Дезбилье ее состоит из спального платья, вышитого серебром и убранного розовыми лентами, на голове чепчик из очень тонких кружев. Ах, нет, лучше пусть она будет уже причесана, и ее тугие, рыжевато-золотистые локоны сплошь перевиты жемчужными, рубиновыми, бриллиантовыми нитями. На шее – черная бархотка, точь-в-точь как у madame Помпадур. Вокруг ее ложа – сavalieri sirvente [1] – венецианские копии французских маркизов. Вот пришел торговец драгоценностями, принесли новое зеркало, явился портной с модной материей. Потом один из ее чичисбеев [2] прибежал сказать, что новая гондола ждет внизу…
Забывшись, она слишком резко откинула мех и тотчас задрожала.
Холодный ветер от лагуны коснулся ее лица. В окне было разбито одно стекло, а промасленная бумага, старательно расписанная золотой краскою под вид затейливого переплета, могла обмануть невзыскательный взор, но уж никак не январскую стужу!
Да, среди привычных напастей жизни были две особенные неприятности: холод и безденежье. Их Лючия не терпела более всего на свете, но не одна, так другая, а чаще всего – обе враз преследовали ее непрестанно.
Холодно, сыро, и все ее наряды, поутру небрежно сброшенные у постели, так и валяются неприбранными. Похоже, никто из слуг даже не вошел за весь день в ее комнату!
Никто из слуг… хорошо сказано! Каково звучит, а? Но точнее будет выразиться: Маттео, их единственный слуга, лоботряс, не сыскал за весь день ни минуты, чтобы зайти к госпоже. Не иначе, отец опять его заслал бог весть куда с каким-нибудь несусветным поручением: ведь когда князь Анджольери вез на рассвете Лючию из «Ридотто», дом был темен и пуст, как могила.
Анджольери! Лоренцо Анджольери! В жизни своей не встречала Лючия человека, менее похожего на ангела [3]. Было в его лице что-то если уж не дьявольское, то наверняка волчье: эти глубоко посаженные глаза, хищный нос, крупные острые уши. Красавцем не назовешь, но какое страстное, притягательное лицо… даже если забыть о том, что для Лючии было куда притягательнее внешности: несметные богатства Анджольери. Его недавно купленное и отремонтированное палаццо ярко светилось по ночам над тусклым зеркалом Canal Grande [4] всеми своими восемьюдесятью окнами, и, когда Лоренцо задавал балы, сотни гондол с факелами и разноцветными фонарями подъезжали сюда и отплывали, высаживая веселых гостей…
От этого чудесного воспоминания сумрак вокруг Лючии показался еще мрачнее. Не переставая кутаться в мех, она сползла с постели и, хвала Мадонне, не промахнулась, попав с первого раза в туфельки, а не на ледяной пол. Нашарила на столе подсвечник и ощупью побрела в залу – искать, от чего можно зажечь свечу.
Где-то вдали играла музыка, толпа журчала, точно река по каменным плитам. В окна было видно, как храм Святого Марка мерцал разноцветными отблесками, а над его причудливыми куполами сгущалась яркая вечерняя синева.
– Ох, ну и заспалась же я! – пробормотала, зевая, Лючия. – Надо поспешить. Пока соберусь… князь обещал заехать не позднее полуночи.
Ей стало знобко даже под мехом при воспоминании, как смотрел на нее Лоренцо, прощаясь: Лючия уже стояла на ступеньках террасы, а он – в гондоле, так что лица их были на одном уровне, и казалось, достаточно малейшего колебания волны, чтобы губы их соприкоснулись. И он прошептал – Лючия ощутила его жаркое дыхание:
– O bella donna [5], вы приобрели сегодня дурное знакомство! Я распутник по профессии!
За этими многообещающими словами, увы, ничего не последовало, и Лючия после неловкой паузы ушла в дом, усмехаясь про себя: о том же самом она могла бы и сама предупредить Лоренцо, только слово «распутник» следовало бы употребить в женском роде. Право же, Анджольери слишком мало еще прожил в Венеции, чтобы вести о похождениях несравненной Лючии Фессалоне в полной мере дошли до его ушей, а впрочем… впрочем, если она правильно прочла в его жгучих очах, он будет только счастлив узнать, что она дает куда больше, чем обещает, – хотя и обещает безмерно!
О господи, но где же отец? Где Маттео? Есть хоть кто-нибудь в этом темном доме?.. И тотчас послышался легкий шорох шагов по мраморным плитам. Лючия узнала торопливую, чуть заплетающуюся походку Маттео и с облегчением вздохнула. Сейчас он зажжет свет, подаст вина, принесет жаровню, согреет воду для ванны, сбегает в лавочку – у нее кончилась розовая пудра, а нынче ночью она хотела быть перед Лоренцо непременно в розовом, ну и волосы, разумеется, должны быть напудрены розовой пудрой. Розовое и золотое – она будет похожа на дивное лакомство, которое Лоренцо захочет, непременно захочет отведать. Но ему и не снилось, сколько будет стоить каждый глоточек, каждый кусочек… Пудра, да. И новые розовые шелковые туфельки – такие есть только в лавочке на Пьяццете, уж придется Маттео расстараться и сбегать туда. Но сначала – свет, а то Лючии как-то не по себе сегодня, беспрестанно знобит. И до чего тоскливо в этой темнотище!..
Однако появление Маттео с трехсвечником в руке не развеяло ее дурного настроения, ибо стоило ей взглянуть на лицо верного слуги, испещренное тенями смятения, как стало ясно – случилось нечто ужасное.
– Что произошло? – воскликнула Лючия, пытаясь возмущением разогнать подступившие страхи. – Где ты был? Почему меня не разбудили раньше? Где отец?
– О синьорина… синьорина, – прошептал Маттео и осекся, как если бы не в силах был молвить более ни слова.
– Ради всего святого! – топнула Лючия. – Tы меня пугаешь! Немедленно отвечай, что случилось, и давай приготовь мне ванну. До полуночи не больше трех часов, а ведь надо еще одеться, причесаться. Если мы заставим ждать князя Анджольери, отец будет очень недоволен, ты ведь знаешь!
Она ожидала от Маттео чего угодно: извинений, оправданий, торопливых хлопот, но только не того громкого всхлипывания, не этой гримасы боли, искривившей лицо, не слез, хлынувших обильным потоком, не этого задыхающегося шепота:
– Он умер, синьорина Лючия! Ваш батюшка умер! О, porca Madonna [6], лучше бы я оказался на его месте!
И Маттео зарыдал в голос, неловко утираясь левой рукой, продолжая сжимать в правой подсвечник, который дрожал в такт тяжелым рыданиям, и страшные тени плясали, метались, сталкивались на стенах осиротевшего палаццо Фессалоне.
Иисусе сладчайший! Отец умер!.. Грузный, бородатый, настолько не похожий на мелких душою и телом венецианцев нынешних времен, что никто не признавал его за соотечественника: иные втихомолку считали его французом, иные – итальянцем откуда-то с юга; однако Лючии он всегда казался бесшабашным цыганом – не столько по происхождению, сколько по типу всесветного авантюриста. Да она ничего не имела против, ибо любила этого лукавого человека, стремившегося подражать патрициям былых времен, особенно своему обожаемому Пьетро Аретино [7], и даже мечтал о такой же смерти, какая поразила его кумира: Аретино умер, когда слушал какой-то непристойный рассказ и так бешено хохотал, что опрокинулся со скамьи затылком назад, на каменный пол, и расшибся. Однако, судя по словам Маттео, отец умер тоже мгновенно: мощным ударом он был сброшен в канал.
Маттео сообщил еще одну леденящую душу подробность, подтверждающую, что смерть Бартоломео Фессалоне – продуманное убийство, а не случайность: после того, как несчастный достаточно долго пробыл в воде, чтобы наверняка умереть, труп его положили на ступеньки палаццо, спускавшиеся в уединенный маленький каналетто, а к борту камзола прикрепили записку: «Impressario in angustia» – «Импресарио в затруднении». Точно так называлась одна из опер-буфф Чимарозы, и дело было даже не только в этом: Фессалоне в модных кругах давно прозвали Импресарио, ибо именно его хлопотами и заботами прекрасная Лючия стала той, кем стала: опасной светской авантюристкой и охотницей за мужчинами – вернее, их кошельками. И вот теперь impressario in angustia… а что же делать его актрисе?!
Она была так ошеломлена, что даже не могла плакать, и только недоверчиво вглядывалась в залитое слезами лицо Маттео.
О, Мадонна, что же сделал, что же мог сделать отец?!
Наверное, в отчаянии она выкрикнула вслух свои мысли, потому что Маттео удрученно покачал головой в ответ:
– Не знаю, синьорина. Этого я не знаю. Однако же вот что скажу вам: батюшка ваш – упокой господь его душу! – похоже, предчувствовал свою внезапную кончину и не единожды наставлял меня: «Маттео, – говорил principe [8] (верный слуга упорно именовал своего господина князем, хотя у того не было за душой ничего, кроме рассказов о былом великолепии рода Фессалоне), – Маттео, – говорил он мне, – тебе одному из всех людей я верю и только тебе могу вручить судьбу моей дочери. Запомни: если, упаси бог, я исчезну, если со мной что-нибудь случится, немедля отведи синьорину в мой тайный кабинет и открой секретный ящичек в стене – ты знаешь, о чем речь! Там она увидит свиток бумаг. Пусть прочтет их сразу, как только узнает о моей смерти. И если после этого она пожелает покинуть Венецию, даже не бросив горсти земли мне на гроб, знай, что я на том свете не буду на нее в обиде». Клянусь Мадонной, синьорина, – Маттео воздел два пальца, приняв самую торжественную мину, – principe говорил мне именно эти слова, а потому, прежде чем вы увидите его мертвое тело, извольте последовать за мной в его кабинет.
– Да ты спятил! – возмущенно воскликнула Лючия. – Убит мой отец, а я пойду читать какие-то старые письма?! Я должна узнать, кто свершил злодеяние, чтобы отомстить, а ты…
– А я, – перебил Маттео так твердо, как никогда еще не осмеливался говорить со своей госпожой, но при этом глядя на нее в восхищении, ибо она никогда не прибегала в минуты печали к обыкновенному утешению женщин – слезам, считая их ребяческой глупостью, дозволительной лишь слабым сердцам, и даже сейчас не рыдала, а желала мстить, – а я настаиваю, чтобы вы прежде всего пошли и исполнили последнюю волю покойного, а потом все остальное, не говоря уже о том, – добавил он, понизив голос, – что в письме вы можете найти указание на того неведомого врага, чья десница поразила вашего батюшку.
Лючия глянула на Маттео с меньшим негодованием. То, что он говорил, было разумно, а она всегда прислушивалась к доводам разума, ибо они звучали куда громче невнятного сердечного шепотка. Что ж, если так хотел отец… Она всегда поступала по его воле и ни разу не жалела об этом. Надо думать, не пожалеет и сейчас.
Лючия засветила свою свечу от тех, что держал Маттео, и холодно спросила:
– Чего же ты стоишь? Отец, кажется, велел отвести меня в его кабинет? Ну так веди!
И они пошли.
К удивлению Лючии, они без остановки миновали ту комнату, которую она всегда считала кабинетом князя: Маттео прошел через нее так же торопливо, как через приемную и гостиную, спальню и гардеробную своего господина, и ввел Лючию в просторную мыльню, где в бассейне тускло поблескивала вода. Ступая как можно осторожнее, чтобы не поскользнуться на порфировом влажном полу, он проследовал в нишу, где стояла назначенная для отдыха низкая, разлапистая скамья с удобно выгнутым изголовьем в виде лежащего грифона [9], и нажал на вполне обычную с виду каменную плиту. Но, как выяснилось, она была вовсе не обычной, а скрывала некое хитроумное устройство, ибо казавшаяся недвижимой скамья легко отъехала в сторону, и трепетный свет вырвал из мрака ступени узкой и крутой лестницу, ведущей куда-то вниз. И Лючия вспомнила слова отца, на которые она сперва не обратила внимания: «тайный кабинет». Тайный!
Конечно, это был никакой не кабинет, а просто каморка, находящаяся столь глубоко в подвалах дворца, что здесь царила особая промозглая сырость, и Лючии даже почудилось, будто она слышит тяжелое течение вод каналов, огибавших палаццо Фессалоне. Этого, конечно, никак не могло быть, слишком толстыми были стены, однако Лючия начала задыхаться в подвальчике, и с каждым мгновением ее била все более сильная дрожь: равно от холода и от волнения.
Ей неудержимо захотелось взбежать по лестнице, предав забвению это хранилище отцовых тайн вместе с ними со всеми. Почему-то казалось, что ничего хорошего ей не даст чтение каких-то там заплесневелых писем. И предчувствия ее не обманули, хотя бумаги вовсе не оказались заплесневелыми: они были надежно завернуты в вощаную бумагу.
Лючия нехотя развернула первый пакет и увидела стремительный, наклонный почерк:
«Дорогая моя Лючия! Если ты читаешь это письмо, значит, человека, известного тебе под именем Бартоломео Фессалоне, уже нет на свете. Похоже, кто-то из тех, перед кем я не раз грешил, наконец-то помог Паркам перерезать неровную нить моей жизни…»
Маттео так глубоко вздохнул в своем углу, что Лючии померещилось, будто вся тьма подвальная издала потрясенный вздох.
Что это значит, porca miseria [10]: «Человека, известного тебе под именем Бартоломео Фессалоне»? Так это не настоящее имя отца? Но когда так – она, стало быть, тоже не Фессалоне и даже, может быть, не Лючия?!
Обернулась к Маттео – из мрака поблескивали только его глаза: свеча отражалась в непролитых слезах:
– Ты знаешь, что здесь написано? Ты читал это?
– Да, – шепнул Маттео.
Ну разумеется! Этот хитрец всегда знал о своих хозяевах все и даже больше!
– Это правда – что пишет отец? Нет, быть не может!
– Умоляю вас, синьорина, читайте дальше не мешкая, – скорбно пробормотал Маттео. – И знайте: здесь все истинная правда, каждое слово!
Лючия хотела, по своей всегдашней привычке, заглянуть в конец письма, но почему-то побоялась взглянуть на подпись и, обреченно вздохнув, вновь принялась читать с самого начала.
«Дорогая моя Лючия! Если ты читаешь это письмо, значит, человека, известного тебе под именем Бартоломео Фессалоне, уже нет на свете. Похоже, кто-то из тех, перед кем я не раз грешил, наконец помог Паркам перерезать неровную нить моей жизни. Всего тебе знать не нужно. Многое, очень многое я унесу с собой в могилу, и плевать мне на все проклятия, но хотя бы на том свете мне хотелось бы получить прощение от единственного существа, кое я истинно любил всю жизнь и перед кем повинен всех более. Это ты, Лючия…
Первый раз пишу тебе, не осмеливаясь более назвать дочерью, ибо, хотя я любил тебя со всей нежностью отеческой, ты мне, увы, не дочь. Грех мой, разумеется, не в том, что я удочерил тебя: сей поступок был бы засчитан мне за благодеяние даже и Всевышним Судией, когда б я извлек некоего младенца из грязи на высоты богатства, однако тебя, моя несравненная, обожаемая, дитя сердца моего, я оторвал от чаши, переполненной самыми счастливыми дарами судьбы, о каких можно только мечтать. О, тебе никогда не узнать, сколько раз я проклял себя за свершившееся… но что проку в оправданиях! Благими намерениями, как известно, вымощена дорога в ад – где я сейчас, надо полагать, и варюсь в самой что ни на есть кипучей смоле, на самом жарком огне, который только может разжечь нечистая сила.
Но позволь мне поведать тебе о том, что произошло 18 лет назад.
Бьянка Фессалоне, та женщина, которую ты, никогда не видя, привыкла почитать своей матерью, тогда была еще жива. Она только что разрешилась от бремени, произведя на свет мертворожденную дочь. О Матерь Божия, наш ребенок, о котором мы с моей возлюбленной супругою столько лет бесплодно мечтали, родился мертвым! Это было для нас истинной катастрофой, ведь роды проходили так тяжело, что врач удостоверил: Бьянка никогда более не сможет иметь детей, даже если и останется жива, что будет подобно божьему чуду, так плоха была она.
Я был вне себя от горя, я умолял доктора приложить все усилия, я обещал отдать все, что у меня есть, для спасения жены, однако этому мерзавцу не было никакой охоты возиться с умирающей, а потом выслушивать проклятия безутешного супруга и, чего доброго, лишиться гонорара.
– Господь милосерд, – изрек он равнодушно, – и все мы – его дети. Пусть синьора пока полежит, объятая спасительным сном (так сказал он, хотя и слепому было ясно, что это уже не сон, а предсмертное беспамятство), а я сейчас отправлюсь к русскому князю Казаринофф – его супруга вот-вот должна разродиться! – и потом ворочусь к вам. Впрочем, извольте вперед расплатиться, синьор!
И он изящно пошевелил пальцами, не думая ни о чем, только об этом золоте, которым я должен был оплатить смерть дочери – и грядущую погибель жены. Pазумеется, он не собирался возвращаться, а потому спешил получить деньги.
Я сунул ему горсть цехинов, две горсти… я не соображал, что делаю. Я знал доподлинно: если даже Бьянка очнется, весть, что ребенок погиб, убьет ее быстрее пули, попавшей в сердце. В то время как сладостный крик младенца мог пробудить ее к жизни!
Решение родилось в моей голове мгновенно. Я не чувствовал себя ничем обязанным равнодушному врачу – я ненавидел его, как лютого врага. Он вышел из мрачной спальни – я за ним. Он ступил на крыльцо – я взмахнул рукою… Он упал. Я обшарил его карманы, взял его сак с инструментарием. Я не мог оставить доктора валяться здесь: очнувшись, он мог выдать меня. Один толчок – и баста! Канал шутить не любит. Вода сомкнулась над трупом, а я свистнул гондольеру и велел вести меня в палаццо близ моста Риальто, где остановился русский дипломат, у жены которого начались преждевременные роды. Но сначала… сначала я попросил свернуть в маленький каналетто на окраину, близ фабрик Морено, где жила одна женщина, занимавшаяся повивальным делом и известная по всей округе не столько мастерством своим, сколько умением обделывать самые разные делишки. Думаю, в каждом городе, большом и маленьком, есть такие особы. Для людей, хорошо плативших, у нее были, по слухам, свои загадочные и гнусные секреты. Она излечивала золотуху, поставляла приворотные зелья, пособляла девицам из зажиточных семейств, вмешивалась в интриги и даже колдовала для жителей округи. Ценила она свои услуги на вес золота и жила относительно благополучно. До сих пор страшно вспомнить сумму, которую я посулил ей, чтобы она исполнила мою волю. Впрочем, я все равно не заплатил, так что о чем беспокоиться?..
Итак, мы явились в дом этих русских. Князя, помнится мне, звали Серджио – по-русски Сергей; его княгиню – Катарина: если не ошибаюсь, это имя по-русски звучит совершенно так же. Я назвался именем злополучного доктора, повитуха тоже что-то такое выдумала, уж и не помню… Только очутившись у постели беспомощной женщины, я сообразил, какую ужасную авантюру затеял! По счастью, моя сообщница отменно знала свое ремесло, и через бессчетное, казалось мне, количество мгновений благополучно приняла младенца, которого я жадно схватил в свои объятия и устремился к окну, под которым ждала гондола. Я ожидал, что повитуха поспешит за мной, но она замешкалась, мол, нужно извлечь послед, чтобы княгиня не умерла от заражения крови, – и вдруг воскликнула: «Санта Мадонна! Это не послед, это головка второго ребенка!»
О Мадонна! Какое облегчение снизошло на мою душу! С удвоенной нежностью прижал я к сердцу новорожденное дитя. Значит, я никого не обездолил своей кражей!
Повитуха была особа весьма сообразительная и мгновенно смекнула, что теперь можно изобразить дело так, будто у княгини родилась не двойня, а всего лишь один ребенок. Не будет ни преследования, ни угрызений совести – она получит солидное вознаграждение от князя да еще сдерет с меня увесистый кошель золота!
Итак, мы условились о встрече завтра, когда я расплачусь с ней, и она осталась принимать второе дитя, в то время как я с ловкостью циркача выбрался из окна, не отнимая от сердца свою добычу.
В мановение ока гондола доставила меня домой. Я ворвался в спальню, положил дитя возле Бьянки. Чудная, белокожая девочка – я только сейчас толком разглядел ее – приоткрыла свой хорошенький розовый ротик и издала… нет, не крик, а нежный, мелодичный зов. И, словно услышав пение ангельских труб, моя дорогая Бьянка приподняла отяжелевшие ресницы, с восторгом взглянула на ребенка и прошептала: «Лючия! Жизнь моя, Лючия!» Это были ее последние слова, и мне, который не переставал с тех пор оплакивать ее, оставалось утешаться тем, что она умерла счастливой.
Нескоро я очнулся от приступа безумного горя – жалобный плач младенца заставил меня вернуться к жизни. Ты вернула меня к жизни, Лючия, ты стала моим счастьем! А я… боюсь, я не принес тебе счастья. Я так и не смог оправиться после смерти Бьянки. Сейчас мне кажется, что с тех пор я совершил всего два разумных поступка: сначала взял у повитухи нечто вроде ее чистосердечного признания о случившемся, свидетельские показания твоего происхождения. Уже тогда, 18 лет назад, я не сомневался, что нельзя быть уверенным в однообразии своей судьбы, – теперь и ты убеждаешься в истинности этих слов. Кстати, старуху я тотчас после этого сунул головой в канал: она не дала бы мне покоя, шантажировала бы меня, разорила бы, в конце концов… впрочем, я и так разорен. А второй поступок, которым я горжусь, это то, что я нашел для тебя учителя русского языка. Ты считала, что я просто забочусь о разносторонности твоего образования, настаивая, чтобы ты говорила по-французски, как француженка, по-немецки, как немка, по-английски, как англичанка, по-русски… надо надеяться, ты говоришь на своем родном языке достаточно хорошо, чтобы ощутить себя вполне своей среди своих в России, куда я самым настоятельным образом советую тебе отправиться как можно скорее. Немедленно!
В жизни я натворил немало глупостей, многим причинил беды. И ты, повторяю, моя первая – и наиболее настрадавшаяся жертва. Я – дурное, испорченное, развращенное существо. Одно общение со мной – человеком, который больше всего на свете, даже больше светлой памяти Бьянки, даже больше тебя, Лючия, любил свои пороки и деньги, на которые всячески можно потворствовать этим порокам, – самое общение со мной, самый воздух, который я выдыхал, увы, заразили тебя! Если бы не я… какая чистая, счастливая, безмятежная, богатая жизнь ждала бы тебя в далекой, сказочной России! Отец твой, князь Казаринофф (подлинный князь, заметь себе, не то что я, самозванец, авантюрист!), – один из богатейших людей страны. Ты составила бы блестящую партию с достойным человеком, а я… я сделал тебя охотницей за мужчинами, игралищем нечистых страстей. И за это мне нет прощения. Я и просить-то его не смею…
Не знаю, чья месть настигнет меня. Много, ох как много их, жаждущих моей крови! Может быть, сын того проклятого докторишки, который не смог вылечить Бьянку, наконец-то разгадал тайну смерти своего отца. Может быть, удар нанес тот юнец, раненный на дуэли, которого десять лет назад принесли в мой дом, и я выхаживал его со всей искренней заботливостью; правда, в его кармане я отыскал несколько чрезвычайно любопытных писем, компрометирующих одну из богатейших римских фамилий, – и продал вычитанные в них сведения за хорошие деньги, на которые мы долго жили безбедно, пока им не пришел конец, как он приходит всему в мире. А может быть, на меня напал возмущенный отец, чью дочь я соблазнил и покинул… имя им легион, этим девицам, гревшим мою постель, и их обесчещенным папашам. Но скорее всего меня прикончит какой-нибудь неудачник, которого я пустил по миру за карточным столом в «Ридотто», – их ведь тоже было немало, уходивших от меня с пустыми карманами и рухнувшими надеждами! А может быть, это вовсе неизвестный мне мститель придет – и сунет меня головой в черную воду или пырнет ножом во мраке уличного колодца, куда никакой светлый лучик не может прорваться сквозь обложившие его отовсюду гранитные толстые стены!
Да все это неважно. Важно другое! Я оставляю тебе в наследство ненависть пострадавших от меня людей. Она уничтожила меня – она может пасть и на тебя.
Как говорили в старину, рroximus ardet ucalegon [11]! Но, с другой стороны, fortes fortuna adjuvat [12].
Поверь, Лючия: если такое лживое, испорченное, распутное, алчное порождение мрака, как я, способно было любить, оно любило только двух женщин в мире: Бьянку – и тебя. Бьянка давно в раю, мне с нею не свидеться и за гробом, а тебя я заклинаю моей отеческой любовью или тем невнятным чувством, которое я так называю: оставь этот город разврата, роскоши и смерти. Покинь Венецию, и как можно скорее. Отправляйся в Россию! Там же, где ты нашла письмо, ты найдешь остатки моих сбережений. Тебе этого хватит на дорогу. Поезжай, найди семью Казаринофф, заяви о своих наследственных правах. Будь счастлива, будь удачлива, будь отважна!
Прощай, моя радость.
Tвой не-отец не-князь не-Бартоломео не-Фессалоне. Да хранят тебя бог и Пресвятая Дева – и моя любовь. Прощай!»
2
ПОСЛУШНАЯ ДОЧЬ
Казалось, минула вечность, прежде чем Лючия пришла в себя и осознала, где находится.
Что-то назойливо шуршало над ее ухом, и она с трудом смогла понять, что это Маттео шепчет, напоминая о наказе отца: поскорее оставить Венецию.
Отец! Лючия гневно передернула плечами. Как ни была она потрясена предсмертной исповедью Фессалоне (за неимением другого имени, приходилось пока называть его именно так), его письмо с этой странной, почти сказочной, неправдоподобной историей казалось ей неживым и увядшим, словно давно сорванный, заложенный в старинной книге цветок, от которого отлетел аромат и краски которого поблекли.
Оно было напрасным, это письмо. Оно было бесполезным!
Лючия отличалась холодным, ясным умом, наблюдательностью и точностью мысли. Известие о происхождении ошеломило ее ненадолго. По свойству своей натуры она легко осваивалась с неожиданностями, а попав в неприятную ситуацию, сперва думала, как из нее выпутаться, и только потом начинала переживать. Или даже вообще не начинала – за неимением времени… Вот и теперь – она сразу оценила всю фантастичность советов отца.
Очень мило! Вообразите себе – вдруг явиться в какой-то богом забытой России, о которой доподлинно известно, что там главный город называется Сибирь и никогда не тает снег, а по улицам бродят белые медведи, а также скачут соболя. Те, кто учил ее русскому языку: служащие консульства, купцы, заезжие путешественники, – конечно, уверяли, что Россия – вполне цивилизованная, огромная страна со множеством городов, но Лючия им не верила. Так вот, явиться в эту Сибирь, или Москву, как ее зовут тамошние жители, и свалиться в семью Казаринофф, как это говорят русские… будто снег на голову. Вот именно! Только они и ждут какую-то там нищую венецианку! Так они и поверят безграмотной исповеди повитухи! К тому же вряд ли ее мифические родственники в России примут с распростертыми объятиями особу с такой репутацией, как у Лючии! Едва ли там найдется, кому оценить ее многочисленные таланты! Не окажется ли Лючия, проделав сие баснословное путешествие, выгнанной из России взашей… нет, правильно сказать в три шеи… а впрочем, русские, кажется, употребляют оба эти выражения. Может быть, лучше как следует подумать, прежде чем очертя голову бросаться следовать советам этого человека, сыгравшего в ее жизни роковую роль?
Что она умеет? Улыбаться ленивой улыбкой венецианки, скрывающей под внешней нежностью и скромностью властность, распутство и умение безжалостно прибирать к рукам мужчин. Редкая, яркая красота, блеск ума, холодная, ясная наблюдательность и точность мысли, дивный голос, артистизм и восторженная пылкость натуры помогали ей уловлять в свои сети самых щедрых любовников. С соперницами она не церемонилась: не одну сделала мишенью своих ехидных острот и множества мелких, но злобных проделок. Она в совершенстве умела носить баутту [13], скрывающую лицо, если новый любовник желал видеть в ней скромницу, однако не стыдилась обнажить в обществе грудь, напудренную и подрумяненную, как спелое яблоко, с позолоченными сосками, – если новый кавалер предпочитал вакханок. Она умело и пылко отдавалась в тесных каютках гондол, в роскошных постелях, на широких мраморных ступенях первых попавшихся террас, на игорных столах в «Ридотто», отражавшихся во множестве драгоценных зеркал, так что чудилось, будто с ней враз любострастничают не менее десятка разохотившихся, исступленных самцов…
Порою Лючии чудилось, что ее жизнь – это одна сплошная бессонная ночь, пахнущая похотью и звенящая золотом. О Мадонна, что ей делать в России?! Похоронить себя заживо в каком-нибудь сугробе? Ведь всем известно, что русские строят свои терема и избы из ледяных плит! Разве для этого старый балетный мастер под скрипку юного и несмелого музыканта обучал ее самым изысканным танцам? Разве для того она в совершенстве обучилась играть на лютне, спинете и клавесине под руководством учителя музыки – сгорбленного чудака в старомодном парике, тощая левретка которого была непременным присутствием всех занятий, и присоединяла свой голос к ариям Паизиелло и Чимарозы?.. Разве для того каждое движение ее научено искушать мужчин полнотою жизни, дразнить теплом тела, рвущегося из-под обвивающего ее шелка, огнем глаз, лукавой улыбкой чувственных алых губ и этими удивительными, золотистыми вечером, рыжеватыми днем густыми волосами, которых так много, что никакие гребни, никакие шпильки не могли удержать их в повиновении?.. И что – пожертвовать эту красоту блеклому северному безмолвию?
Нет, о нет! Никуда она не поедет. Ее место здесь! А что до предостережений Фессалоне… Баста! Довольно! Довольно, что всю свою жизнь она прожила, свято веря всякому его слову и поступая по его указке. Фессалоне больше нет, и ничто, никакое его слово для Лючии более не существует!
Месть? О боже!
Кому взбредет в голову мстить Лючии? Разве что этой черномазой Пьеретте Гольдини, у которой она отбила Лоренцо?..
При воспоминании о страстной, искушающей, загадочной усмешке Анджольери у Лючии загорелось сердце.
Из-за каких-то пустых россказней расстаться с Лоренцо? Не ощутив его жарких объятий, его неиссякаемого пыла – о, мужчина с такой внешностью должен быть способен на многое! Наверняка он страстен, как фавн, а его орудие не уступит мощью тому дивному копью, которым услаждали своих пленниц мифические кентавры. Лишиться такого любовника… такого богатого любовника?!
Ну уж нет. Лючия твердо решила: она останется в Венеции, а признания этого авантюриста-неудачника будут надежно схоронены в секретном шкафчике тайного кабинета. Может быть, когда-нибудь потом, на склоне лет, разбогатев так, что ей некуда будет девать деньги, она и предпримет фантастическое путешествие в Россию. Кто-то говорил ей, что русские в постели неутомимы: очень может быть, что когда-нибудь, лет через сто, ей приспеет охота проверить это на собственном опыте. А пока – пока надо позаботиться о своем туалете. Скоро приедет Лоренцо, а она еще вовсе не готова. Пускай Маттео займется хлопотами, связанными с погребением, ну а Лючия не намерена пропускать ни одного из той череды развлечений, которые заготовила для нее жизнь!
Она повернулась к Маттео – но не проронила ни слова, испуганная выражением ужаса, исказившим старческие черты. Bцепившись ледяными пальцами в ее руку, Маттео остановившимися глазами глядел в темный проем над их головами, откуда доносились четкие, неторопливые шаги.
Весь облик старого слуги был исполнен такого страха, что Лючия и сама задрожала, однако в то же мгновение раздался исполненный разочарования голос, при звуке которого сердце Лючии едва не выпрыгнуло из груди:
– Здесь пусто. Ее нигде нет!
Это был голос Лоренцо. Ах, как это мило, как чудно! Стало быть, так желал поскорее ее увидать, что не смог дождаться условного часа свидания и явился на три часа раньше срока. Разумеется, никто из галантных cavalieri не мог решиться на такую вольность. Это изобличало несдержанный нрав, неизысканные чувства, это свидетельствовало о невоспитанности Лоренцо… в той же мере, как о его пылкости. Да плевать хотела Лючия на все правила хорошего или дурного тона! Да, он застал ее неодетой, ненакрашенной, неубранной, непричесанной, но какая же в том беда? С таким необыкновенным человеком, как Лоренцо, Лючия добилась бы очень немногого, бродя по привычным, приличным тропам! Неодета? Тем лучше. Тем быстрее он сорвет с нее ночное платье и узреет ее слепящую наготу. Непричесана? Все равно волосы Лючии растреплются еще сильнее, пока ее голова будет исступленно перекатываться по подушкам в безумье страсти. Ненакрашена? О, но ведь поцелуи Лоренцо не оставят ни следа помады на ее вспухших, искусанных устах! И постель ее до сих пор не застелена, что очень кстати. Сейчас она появится перед Лоренцо, как из-под земли и… и можно держать пари, что первый раз он овладеет ею тут же, в мыльне, на мраморной скамье, а может быть, и в бассейне. Да, конечно, в бассейне!
Желание ударило в голову Лючии, как неразбавленное вино; она ринулась к выходу, однако за мгновение до того, как ее голова высунулась из подвала, Лоренцо снова заговорил – и Лючии показалось, будто руки ее намертво прикипели к ступеням потайной лестницы.
– Запомни, Чезаре, – сурово промолвил Лоренцо, – ты не должен убивать ее сразу! Прежде всего мне нужны мои бумаги, а уж потом – жалкая жизнь этой шлюхи. Ты вообще можешь взять ее себе и делать с ней что пожелаешь – но сначала письма, письма! А теперь пошли – надо еще раз обойти дом. Что-то подсказывает мне, что она где-то здесь, неподалеку.
– Да, синьор, – произнес гнусавый голос – самый гнусавый и гнусный из всех, которые приходилось слышать Лючии, самый лживый, льстивый, мерзкий, самый опасный. Потом зазвучали удаляющиеся шаги, и Лючия наконец смогла перевести дух: она и не заметила, как перестала дышать.
Ноги ее подкашивались, и, если бы не поддержка Маттео, она, наверное, рухнула бы на каменный пол подвальчика.
Она вцепилась в плечо слуги:
– Ты слышал?! О Мадонна, что же мне делать?!
– Бежать, бежать, синьорина! – жарко выдохнул старик и повлек Лючию за собой.
Больше ее не надо было ни уговаривать, ни подгонять, однако ноги у нее подгибались от страха, в голове мутилось. Ее родной дом, как и все прочие палаццо в Венеции, был разом дворцом, крепостью и тюрьмой, но теперь Лючия чувствовала себя здесь не как в безопасном убежище, а как в западне. Впрочем, через несколько мгновений она осознала, что шаги Лоренцо звучат во втором этаже, достаточно далеко, в то время как они с Маттео бегут к боковому крыльцу, выходящему в полузаброшенный каналетто, и не похоже, чтобы Лоренцо подозревал, где они сейчас. Ей стало стыдно своей паники – более того, она вспомнила о деньгах, оставшихся в потайном шкафу, и ужаснулась, что оставила их. Однако неоценимый Маттео, словно почуяв ее мысли, показал ей увесистый мешок, который он прятал под полою камзола, – и Лючия окончательно пришла в себя. Нет, не в ее натуре было предаваться панике! Она была из тех редких женщин, в которых красота и грация сочетаются с поистине мужским умом, силой характера и решительностью. И еще прежде, чем они с Маттео выбежали на боковую террасу, выстланную разноцветными плитками и обнесенную мраморными перилами, посредине которых была открытая дверка на ступени, выходящие на широкое пространство спокойных вод, Лючия уже твердо знала, что жизнь ее в Венеции закончена, и смирилась с этим, ибо всегда с легкостью сорила деньгами – и иллюзиями.
Маттео, задыхаясь, шептал, что против Лидо [14] будет ждать барка, которая доставит Лючию хоть до Неаполя, хоть до Генуи, – куда она скажет. Денег у нее немало, а уж он, Маттео, весь остаток дней своих будет молить Иисуса и Пресвятую Мадонну за свою милую, маленькую, золотоволосую синьорину…
– Как?! – шепотом воскликнула Лючия. – А ты разве не уедешь со мной?!
– Синьорина, ну какой из меня путешественник, подумайте сами! – криво усмехнулся Маттео, задыхаясь от быстрого бега. Его даже слегка пошатывало, и, чтобы не упасть, он схватился за невысокое деревце с густой, плотной листвой, росшее в глиняной плоской вазе посреди террасы. – Да и не могу я покинуть моего доброго господина на произвол судьбы, хоть бы и мертвого. В жизни мы не разлучались – и в смерти я его не оставлю. А вы… вам жить да жить, не думать о былом, забыть все печали. Только бы удалось ускользнуть!
– Интересно, какие письма он разыскивает? – шепнула Лючия, зябко дрожа на сыром ветру и вглядываясь во тьму, откуда уже приближался протяжный и тоскливый крик, которым гондольеры предупреждают друг друга и ожидающих их пассажиров о своем приближении.
– Да какие б ни искал! – мрачно отозвался Маттео, чиркая кресалом, чтобы дать знак гондольеру. – Все бумаги, кроме прощального послания principe, я надежно запер в секретном шкафчике в подвале.
– Пускай поищет, убийца! – злорадно усмехнулась Лючия. – Пускай поищет!
Свинцовый нос гондолы гулко ударился о ступени, и Маттео с новой прытью повлек Лючию по террасе.
Она порывалась поцеловать своего спасителя – ведь если бы не самоотверженность и прыткость Маттео, она уже была бы в руках убийцы! – или хотя бы высказать ему всю свою благодарность и любовь, однако Маттео, как одержимый, заталкивал ее в гондолу.
– Прощайте, bella signorina! Прощай, дитя мое! – прошептал наконец Маттео.
– Прощай! – отозвалась сквозь невольные слезы Лючия. Лодка отчалила, завернула за угол – и Маттео больше не стало видно.
Лючия проскользнула под низкую крышу в тесную, душную каюту гондолы, потом нетерпеливо выскочила с другой стороны и примостилась на носу, около огромного свинцового конька, который украшал этот нос.
Темные громады зданий разворачивались перед ней, заслоняя звездное небо. В этом тихом и пышном квартале, откуда днем была видна лагуна и снежные горы Фриуля, она провела всю жизнь, а теперь покидала его – надолго? Может быть, навсегда!
Ночь опустилась на тихие воды, луна показалась из-за аркады Дворца дожей, и великий город заблистал перед Лючией в неге и непобедимой красе.
Уплывали от нее все эти набережные, улочки, площадки, лабиринты венецианских переулков, узких каналов, на которых с утра до вечера играла музыка, и пары, опьяневшие от страсти, танцевали морфину или фурлану. Уплывало движение человеческих волн на мостах делла Палья и Риальто, украшенных множеством лавочек, витрин, окон, в каждом из которых многоцветно сверкали бусы, зеркальца, жемчужные нити, граненое стекло – те наивные блестящие мелочи и истинные драгоценности, которыми очаровательна Венеция. Вот мягко повернулась и заслонила луну темная, колоссальная масса собора Святого Марка с просторной площадью пред ним. Днем там тесно людям и голубям – птицы живут здесь из поколения в поколение, и ежегодно в смету городской управы вносится статья на их прокорм. Сейчас наступила ночь, зажглись огни, голуби легли спать. Не слышно их гульканья, плеска крыл – только журчит вода под веслом баркайоло – так называют в Венеции гондольера, – который трогательно и печально выкрикивает на поворотах свое «берегись!». С каждым новым плеском волны тени набегали на город и быстро сгущались. Ночь закрывала его от глаз Лючии, словно набрасывала на мосты, каналы, палаццо черный zendaletto – кружевной платок венецианки. Вот впереди лагуны поднялся из воды образ святой Девы Марии, укрепленный на плотике. Перед ликом Мадонны теплились лампады, возженные скромными рыбаками.
Лючия перекрестилась, с трудом сдерживая слезы.
– Addio, Venezia la bella [15]! – прошептала она и прикусила губу, чтобы не разрыдаться в голос.
Прощай, прощай, Венеция! Лючия покидает тебя. Впереди неизвестные пути, дальние страны… Россия! Неужто все же Россия?! Ну что же, знать, такая судьба. Придется князьям Казаринофф принять в свое лоно венецианскую родственницу, хотят они того или нет.
Она позабыла… начисто позабыла о том, что прощальная исповедь Фессалоне вместе с показаниями повитухи, удостоверяющей ее, Лючии, благородное происхождение, так и остались валяться там, где их выронила из своих рук девушка: в потайном кабинете, а вход они со старым Маттео совсем забыли закрыть.
3
Встреча в храме
Когда Лючия что-то для себя решала, ничто не могло остановить ее на пути к цели. Пропажу писем, которые должны были восстановить ее права в России, она обнаружила достаточно скоро, уже в Риме, – однако достаточно поздно, чтобы воротиться за ними. Наверняка подлый Лоренцо только и ждет, когда беглянка сочтет бурю успокоившейся и прилетит к родительскому очагу! Нет уж, нет! Лоренцо ведь и вообразить не может своим свирепым умом, что она успела узнать в тот знаменательный день! Из зернышек, которые письмо Фессалоне посеяло в ее сердце, уже вырос целый заколдованный романтический лес, полный чудес и теней, и все, что казалось прежде фантастичным и недосягаемым, теперь представлялось реальным и почти свершившимся. Она уже видела себя богатой, знатной, спокойной в завтрашнем дне… впрочем, это были те же мечты, которые день и ночь одолевали ее в венецианском палаццо, разве что воображала она себя теперь не в окружении жгучих брюнетов в коротких плащах, а среди белокурых великанов в собольих шубах. В мечтах она еще жила прошлым… Но чем больше проходило дней, чем дальше уносил ее бег резвых коней, впряженных в дилижансы, почтовые или наемные кареты (некое чувство заставляло ее теряться в массе народа, подсказывая, что от Лоренцо с его неумолимой местью можно ожидать и преследования), тем острее чувствовала, как разительно будет отличаться от ее прошлого это неведомое будущее. Так же, как la bella Venezia отличается от места, куда Лючия занесена была своей блуждающей звездой.
Уже подходил к концу март. Там, в Италии, дышит ароматами весны и моря ясный, бледно-голубой воздух. Прохладный ветер с Адриатики едва-едва колыхнет сплошь осыпанные розовым цветом миндальные деревья. А здесь все покрыто сплошным белым саваном. Какая, к черту, весна! Дорога была скользкая, и ветер прежесткий, и такой мороз, что Лючия едва могла шевелить пальцами.
За исключением редких хижин, разбросанных на пространстве между почтовыми станциями (здесь их называли «ямы», и Лючию бросало в ужас от этого слова), она не видела никаких признаков цивилизации. Можно было подумать, что проезжали через пустынную страну, где нет ни городов, ни домов, где встречаются только густые леса, которые, будучи покрыты снегом, представляют фантастическое, романтическое зрелище. Лючии часто виделись различные фигуры, образованные снегом на стволах и сучьях деревьев, и тогда казалось, что она видит медведей, волков и даже неких белых людей меж ветвями! Лючии приходилось слышать о русских briganti [16], однако путь ее был вполне безопасен: похоже, все местные разбойники залегли в берлоги, подобно медведям, а потому большая дорога была спокойна для путешественников.
Лючия еще в Польше рассталась с более или менее цивилизованной каретой и теперь ехала в санях, похожих на колыбель. Они были сделаны из дерева и покрыты кожею; в них она ложилась, как в постель, с ног до головы укутавшись в меха и укрывшись ими. Здесь мог поместиться только один человек, что оказалось весьма неприятно для Лючии: не с кем было побеседовать. А ведь всякая беседа была для нее уроком русского языка, столь необходимым для будущей жизни, ибо, привыкнув смеяться в «Ридотто» над иностранцами, неблагозвучно коверкавшими певучую итальянскую речь, Лючия вовсе не желала превратиться в объект для русских насмешек. По счастью, у нее был прекрасный музыкальный слух и незаурядный дар подражания, которые позволили с лету сообразовать ее не слишком-то уклюжий, неповоротливый, заученный русский с особенностями живой обиходной речи. И если на первых постоялых дворах она видела нескрываемые насмешки, стоило ей спросить себе еды и постель, то чем дальше, тем реже ее произношение вызывало чье-то удивление. Пусть у нее не было собеседников – ее учителями невольно становились ямщики.
Привыкнув сопоставлять прошлое и настоящее, Лючия сначала почти с ужасом сравнивала мелодические песни гондольеров с заунывным речитативом русских возниц. Сначала они томили ее, подобно тому, как неумолкаемый звон колокольчика терзал ее непривычное к таким звукам ухо. Но постепенно этот звон сделался неотъемлемым свойством окружающего мира, а в нехитрых сюжетных сплетениях ямщицких песен Лючия начала открывать для себя истинно поэтические перлы, которые не раз и не два заставляли ее уронить слезу над судьбою разлученных влюбленных: непременно в их жизнь вмешивался какой-нибудь нехристь староста татарин, который принуждал девицу изменить своему милому, и тот оставался с разбитым сердцем и без всякой надежды увидеть отрадные дни.
Песни были единственной радостью ее пути – унылого, бесконечного, тяжелого. В местах, назначенных для перемены лошадей, Лючии приходилось ночевать в гадких дымных комнатках, где на пол клали солому, а сверху постилали подушки, покрывала, одеяла – этим добром Лючии пришлось однажды обзавестись и везти его с собою, если она не желала спать на голой соломе. Обеды были отнюдь не пышными: молоко, хлеб, жареное или вареное мясо. Иногда ей удавалось вымыться прямо в избе, за занавескою: зрелище черных бань пугало ее, а при мысли, что в этом сооружении, торчащем среди сугробов, надобно еще раздеться донага, и вовсе дурно становилось.
Россия чудилась ей бедной страной, и постепенно стало казаться, что и сильные мира сего живут здесь в хижинах, питаются тяжелой, неудобоваримой пищей и спят на соломе, как их крепостные, разве что носят на плечах не овчинные тулупы, а драгоценные меха. Поэтому зрелище Москвы стало для нее многоцветным, чудным оазисом среди однообразия и уныния этой бескрайней белой пустыни.
Здесь даже отыскалось некое подобие отеля – во всяком случае, вполне приличный постоялый двор с отдельными комнатами, нужными чуланчиками при каждой и очень недурным столом. Наевшись вволю белого влажного, рассыпчатого сыру (его здесь называли «творог») и мороженой клюквы, к которой она так пристрастилась в пути, что почти забыла о померанцах [17]. Лючия вымыла и высушила волосы, переоделась в зеленый бархат, дивно оттеняющий загадочные переливы собольей епанчи, и взяла наемный возок – прокатиться по la sainte Moscou [18].
Представляя сей город неким видением Азии, Лючия с изумлением обнаружила себя в Европе, хотя, конечно, дома были пониже, а улицы, на ее взгляд, слишком широки. К нарядам москвитянок Лючия уже привыкла, а вот к грязище непролазной, которая царила на улицах, еще нет. Сюда тоже добралось весеннее солнышко, и без лошадей передвигаться было трудновато. Лючия просто влюбилась в этих животных во время своего путешествия! В Венеции, как известно, лошади только бронзовые – те, что украшают собор Святого Марка, – и теперь Лючия поняла, что венецианцы кое в чем обделены, поскольку весьма редко видят вживе этих дивных созданий природы.
Для Лючии отрадою стала огромная, мощенная камнем Красная площадь, где кипело точно такое же многолюдье, как на Пьяцце в праздничный день. Сходство довершали ошеломляюще-роскошные, варварски-пышные и очаровательно-дисгармоничные купола собора Василия Блаженного, столь остро напомнившие Лючии ту смесь мрамора, гранита, яшмы, порфира, бронзы, мозаики, скульптуры, резьбы, которая называлась собором Святого Марка, что у путешественницы дух захватило. Восторг сделался почти экстатическим, когда она поглядела на темные лики русских мадонн, погруженных в ровную и важную задумчивость. Они трогали сердце гораздо больше, чем даже мадонны Леонардо, и Лючия подумала, как хорошо было бы привезти в дар собору Святого Марка несколько таких картин (они назывались иконы). И тут же она едва не рассмеялась вслух этой мысли – столь типичной для венецианки. Ведь общеизвестно, что собор Святого Марка, по чьему-то остроумному замечанию, является альбомом Венецианской республики: альбомом, в который каждый венецианец, возвращающийся из отдаленного похода или странствия, считает себя обязанным внести и свою строку. Между тысячами колонн и колонок из порфира, серпентина, змеевика, яшмы и тому подобных немало таких, которые были силою взяты или похищены венецианцами из других храмов. В Венеции ходит легенда о некоем пилигриме, который обокрал гроб господень, дабы украсить собор Святого Марка! Сюда все годилось: и нероновские квадриги, и грубые каменные бабы, оставленные в степях скифскими царями, и статуя Аполлона, который по переходе сюда был окрещен святым Иоанном, и Юпитер, переименованный в Моисея… Языческие надписи, арабская вязь казались искусным орнаментом, нарочно изготовленным для украшения храма. Даже надгробные доски византийцев пошли на вставки в стены этого собора.
Да что! Рассказывали про одну венецианскую патрицианку, славившуюся своей красотой и недоступностью, которая отдалась французскому королю, чтобы раздобыть золота на украшение Святого Марка!
Иконы настолько очаровали Лючию, что она без раздумий отдалась бы кому угодно, чтобы их заполучить, да вот беда: кроме изможденного монаха, снимавшего догоревшие свечи, здесь никого не было, а монах сей, судя по всему, чрезмерно старательно умерщвлял свою плоть.
Отложив сие предприятие на потом и чувствуя себя несколько угоревшей в пропахшей ладаном духоте храма, она поспешила наружу – и тут сделалась добычею не менее чем двадцати нищих, бросившихся на разодетую даму со всех сторон. В голове у Лючии помутилось от звона их цепей, от протяжных стонов, от зрелища ветхих одежд, гноящихся глаз, гниющих ран, которые были выставлены на всеобщее обозрение…
Прижав к груди муфту, она с ужасом озиралась, выискивая хотя бы малую щель, через которую можно было протиснуться, но не находя пути к бегству. Она уже решилась было отступить в храм и просить помощи у бестелесного служки, как вдруг послышался властный оклик, потом свист трости, жалобные вопли тех, кому достались удары, и какой-то господин, склонившись перед Лючией, подал ей холеную, украшенную перстнями руку. Блестели тугие локоны вороного парика, блестел мех воротника, блестели пряжки на башмаках… Вполне европейское обличье, вздохнула с облегчением Лючия и умильно улыбнулась, когда глаза ее встретились с напряженным взором ее спасителя. Чудилось, только светская выдержка помогла ему сдержать уже готовое сорваться изумленное восклицание. Он поджал и без того тонкогубый рот, отчего напряглись желваки на щеках, и что-то отталкивающее проглянуло в этих гладко выбритых, припудренных, ухоженных чертах… Впрочем, тут же любезная улыбка вспорхнула на его уста, да и голос был – ну просто горячий шоколад!
– Столь прекрасной даме опасно бывать одной даже в божьем храме, княжна, – учтиво произнес незнакомец. – Не только трудолюбивые пчелы и отважные шмели, но и бестолковые трутни и даже грубые, грязные мухи норовят отведать нектара ее прелести!
Мало того, что он назвал впервые увиденную даму княжной. На взгляд Лючии, реплика была чересчур фривольной для незнакомого человека. Однако сия благоразумная мысль мелькнула и исчезла: словно боевая лошадь при звуке трубы, всколыхнулась столь долго сдерживаемая привычка, ставшая воистину второй натурой Лючии: кокетничать со всеми особями мужского пола подряд, невзирая на внешность, возраст, – разве что неприкрытая бедность могла оттолкнуть Лючию, однако незнакомец вовсе не выглядел бедным и потому получил свою порцию «нектара»:
– А вы кто же, сударь? Трудолюбивая пчелка или отважный шмель?
– О, я пчелка, которая день-деньской порхает по цветочкам, чтобы кое-как насытиться! – усмехнулся незнакомец. – Однако вы польстили мне, княжна, сравнив с отважным шмелем! Я сберегу ваш комплимент в памяти надолго, возможно, унесу его с собой в могилу… – Тут он осекся, верно, заметив искру недоумения в ее расширенных глазах, и уже более сдержанно спросил: – Да вы, верно, не узнали меня, княжна Александра Сергеевна? Я ведь Шишмарев! Евстигней Шишмарев, имел честь быть вам представленным на балу в честь именин вашей кузины, Анны Васильевны Павлищевой, помните? Значит, вы уже в Москве? А я слышал, вас ждут из Каширина-Казарина через три дня.
Лючия, растерянно моргнув, перебила своего словоохотливого спасителя:
– Вы ошиблись, сударь. Я не… я не та дама, которую вы упомянули, и, конечно, не имела чести быть с вами знакомой.
Глаза Шишмарева сделались огромными: водянисто-голубоватые, невыразительные глаза теперь были проникнуты искренним изумлением!
– Конечно, конечно, – пробормотал он растерянно, с такой пристальностью вглядываясь в глаза Лючии, что у той зуд начался в щеках, словно бы от бесцеремонного прикосновения. – Но… виноват, извините великодушно, кня… то есть я хочу сказать, сударыня. Виноват! Был введен в заблуждение невероятным сходством с означенною особою. Позвольте загладить ошибку и сопроводить вас к возку, не то этот сброд… – он особенно грозно шикнул на юродивого, обвитого веригами, простирающего к господам изъязвленные культи ног, – не то этот сброд, как я погляжу, проходу вам не даст!
Лючия покорно оперлась на его руку и пошла медленной, неуверенной походкой. Понадобилось почти сверхчеловеческое усилие воли, чтобы сдержать пляску пальцев на рукаве темно-коричневого кафтана. Шишмарев, понадеялась Лючия, не заметил ее растерянности – бубнил себе под нос:
– Право слово, скажи мне кто-нибудь, что у прекрасной княжны Александры есть двойник, я ни за что не поверил бы. Не знай доподлинно, что Александра Сергеевна – единственная дочь у своих родителей, остался бы в убеждении, что вы, сударыня, ее сестра-близнец!
– Уверяю вас, вы ошиблись, – повторила Лючия. – Но я бесконечно признательна вам за ваше столь любезное заступничество! – Она что-то еще говорила, столь же равнодушно-светское, и сама поражалась, как обморочно звучит ее голос. Ну еще бы! Сердце так и ходит ходуном! И все же она нашла в себе силы и задала еще один вопрос: – А любопытно знать, сударь, как фамилия той особы, счастливым сходством с коей наделила меня природа?
– Ее зовут княжна Казаринова, – с готовностью ответил Шишмарев и, чуть понизив голос, добавил: – Но осмелюсь возразить, сударыня. Речь идет не просто о сходстве! Вы с Александрой Сергеевной неразличимы, как две капли воды!
Очутившись в спасительном одиночестве возка, Лючия велела кучеру гнать на постоялый двор как можно быстрее. Ее еще пуще затрясло, когда она услышала ответ Шишмарева… ответ, который знала заранее! Только сейчас воскресло в ее памяти то место из письма Бартоломео Фессалоне, где он описывал рождение у княгини Казаринофф второго младенца. Сейчас истина вдруг встала перед ней неприкрытою: да ведь Шишмарев вел речь не просто о какой-то золотоволосой москвитянке, чем-то схожей с Лючией, а об ее сестре! Родной сестре-близнеце!
Болтливый и услужливый Шишмарев назвал все, что нужно: ее имя, имя отца – отчество, как говорится у русских, фамилию. Даму, обладавшую портретным сходством с Лючией, звали Александрой Сергеевной Казариновой, и это, без сомнения, была та самая малышка, которая родилась у бесчувственной Катарины Казаринофф лишь несколькими минутами позже своей сестры, Лючии Фессалоне.
Истерический смешок вспорол сумрачную тишину возка и был тут же зажат муфточкой. Неоценимый Шишмарев назвал и место, куда следует держать путь Лючии: какое-то там Каширино-Казарино… верно, имение ее настоящих родителей. А она-то думала, что придется провести несколько дней в Москве, пытаясь разузнать место жительства князей Казаринофф.
Вот повезло, так повезло! Надо спешить выезжать, не то, как здесь выражаются, дороги поплывут, а если настигнет распутица… ах, нет, не дай бог! А впрочем, может быть, лучше не трогаться с места, подождать, пока малютка Александрина (будучи старше своей сестры на одну или две минуты, Лючия уже относилась к ней с некоей снисходительностью) прибудет в Москву? И здесь броситься в ее объятия: мол, я твоя сестрица, прольем же вместе слезы радости!..
Новый смешок был придавлен горностаевой муфтою. Если о встрече с родителями Лючия думала вполне спокойно – без радостного волнения, но и без отвращения, то предстоящее свидание с Александрою почему-то вызвало в ней приступ брезгливой пренебрежительности. Какая-нибудь бело-розовая раскормленная ломака с бесцветными глазами. И это ее богатая, респектабельная сестра! Лючия оскорбленно фыркнула, но тотчас вспомнила, что Александра – ее близнец, а стало быть, никак не может быть иной, чем стройной, статной, яркоглазой, как кошка, столь же грациозной и проворной. Это почему-то оскорбило Лючию еще больше, и от дурного настроения она не избавилась до вечера: ведь выяснилось, что ехать немедленно ей нельзя, нет лошадей, а сидеть на месте теперь, когда так близок был переломный миг судьбы, было для Лючии вовсе непереносимо!
4
Переправа
…И вот теперь она в полную меру поняла значение вполне обиходного русского слова – «распутица».
Снежная каша, по которой тащился возок, являла собой что-то неописуемое. В конце концов Лючия вовсе перестала выглядывать из оконца и положилась на волю господа и святой Лючии, ее покровительницы: ведь до Каширина-Казарина оставалось только два дня пути! Впрочем, при такой скорости движения они могли оказаться всеми пятью, подумала огорченно Лючия и тут же показала пальцами рожки нечистому, чтоб не прицепился к ее словам… но, видно, враг рода человеческого оказался проворнее: сани встали.
Лючия выкарабкалась из вороха мехов и выглянула.
Солнца как не бывало. Все небо затянулось низкими туманными облаками. Царила сырая, дождливо-снежная погода. Возок стоял на берегу речки, наполовину очистившейся ото льда. Из реплик возницы и его спутника (незнакомец заплатил какую-то ничтожную сумму за провоз на запятках), ходивших туда-сюда по берегу, всполошенно всплескивая руками, Лючия поняла, что мужики в совершенном недоумении: на этом месте они надеялись переправиться через реку и теперь головы ломали, какая сила могла пробить лед. Наконец сошлись на том, что, верно, здесь провалился какой-то тяжелый воз, да так, что весь лед окрест, и без того уже истончившийся и просевший, дал опасные трещины. Речка была слишком глубока, чтобы ее переехать вброд, но, несмотря на это, возница и его сотоварищ все же искали броду часа два. Бесполезно! Лючии казалось, что лучше не метаться бестолково по берегу, а проехать ниже или выше по течению, поискать крепкого льда, но мужики со всей возможной учтивостью выразились в том смысле, что не бабье это дело – советы давать, особенно в столь нелегком деле. Лючия смирила норов и умолкла.
Близились сумерки; она начала зябнуть, и такая тоска взяла за сердце при виде неоглядных бело-синих просторов, к которым, казалось, она уже успела притерпеться за время своих странствий! Русская тоска зимнего нескончаемого пути… Che diavolo [19] она здесь?! Ради чего? Почему полетела сюда из милой Венеции, розовой, золотистой, зеленоватой, как вечная весна?
Ну хорошо, из Венеции ей пришлой бежать. А Вена? А Париж? Варшава? Почему она не осталась там, почему не взялась вновь за ремесло, в котором столь сведуща и искусна? Где угодно Лючия добилась бы успеха, в любом из сотен городов, которые она миновала с такой быстротой, словно впереди нее летела сказочная птица-Счастье и оставалось только руку протянуть, чтобы вырвать из ее хвоста самоцветное перо… Где она, та птица? Свила гнездо в каком-то богом забытом Каширине-Казарине? Ждет не дождется, когда появится Лючия Фессалоне и протянет руку за своей долей? И снова образ этой неведомой сестры вспыхнул перед внутренним взором Лючии. Была одна княжна Казаринова, а теперь будет две. Все внимание родителей, кавалеров, друзей, направленное прежде на Александру, будет теперь разделено на двоих. Какая женщина терпеливо снесет это? Да ведь Александра возненавидит свою вновь обретенную сестру, как только поймет ее превосходство над собой. Если они похожи, как две капли воды, внешне, то ведь натуры у них совершенно разные, как у капризной левретки – и остроглазой гончей!..
Громкие голоса прервали размышления Лючии, и она с неохотою возвратилась к действительности.
Приятель возчика выпряг из возка лошадь, сел верхом и отправился через речку в ближайшее селение разведать, нет ли где доброго места переправиться. Он кое-как одолел тонкий, ненадежный лед, скрылся из глаз… и воротился, когда сумерки уже заволокли округу, крича, что места для переправы нет, надо ждать, чтобы ночной мороз сковал реку, тогда, возможно, удастся переехать. Однако сей разведчик не решился более возвращаться к возку по ненадежному льду, а, прокричав свое известие, умчался в деревню, наказав ждать его утром.
Лючия переглянулась с возчиком, и в глазах их выразился равный ужас: что может быть нелепее возка без лошади, застрявшего посреди российских просторов в преддверии морозной ночи?! Да бог с ним, с морозом: у костра хоть с трудом, но переночуют, а вот оказаться всецело зависимыми от честности случайного попутчика… Кто мешает ему продать в деревне эту лошадь или пропить в первом же кабаке? Или просто-напросто уехать на ней дальше, беззастенчиво присвоив, бросив своих недолговременных попутчиков на произвол судьбы?
Возчик ударился в проклятия, слезы и мольбы – все вместе. Лючия сурово поджала губы. Что толку причитать, если ничего невозможно сделать? Сейчас она ругательски ругала себя лишь за то, что не перешла реку по льду вслед за верховым. Уж если лед выдержал лошадь, то и она как-нибудь перебралась бы! Во всяком случае, ночевала бы в тепле. Образ душной, дымной, темной, гадкой избы возник в ее воображении как желанный, но недостижимый оазис. Откуда-то вновь явилась мысль об Александре, которая почивает сейчас в роскошной спальне, вся в кружевах и розовом шелке, и Лючия даже тихонько взвизгнула с досады!
И тотчас возчик возбужденно закричал, тыча рукой в надвигающуюся тьму:
– Глядите, барыня! Глядите!
К ним, освещенная факелами, приближалась целая кавалькада из трех саней и десятка мужиков, несших доски, бревна и багры, возглавляемая не кем иным, как их недавним спутником, коего они полагали оставшимся на противоположном берегу… Не дожидаясь изумленных расспросов, пыжась от гордости, он объявил, что совесть мешала ему вкушать блага курной избы, а потому он порешил вернуться к сотоварищам, но не нашел прежнего места переправы и пустился по льду наудачу, кое-как миновал трещины – и оказался как раз на пути трех саней, тоже едущих на переправу. Обрисовав им злополучие своих спутников, добрый малый уговорил сих человеколюбцев помочь застрявшим странникам, и вот…
Лючия только головой качала, слушая этот чудесный рассказ. Итак, Провидение к ней все же милостиво! И, как всегда, надобно дойти до крайнего отчаяния, чтобы осознать сие и ощутить его благорасположение. Ей не раз случалось в «Ридотто», проигравшись в пух, бросить на кон уже самую последнюю свою драгоценность (однажды это была даже подвязка с бриллиантовой застежкою, которую ее противник принял за ставку даже не из галантности, а лишь надеясь, что следующей ставкой будет сама Лючия!). И, словно почуяв ее отвращение к этому сочащемуся жиром толстяку, Провидение повернуло колесо фортуны: Лючия не только отыграла все свои кольца, брошки, ожерелья и прочее, вплоть до последней монетки, но еще и значительно увеличила содержимое своего кошелька! Так и теперь. Право, никогда не стоит разочаровываться в снисходительности Провидения! Ведь стоило ей рухнуть в самые мрачные пропасти отчаяния, усомниться в необходимости ее пребывания здесь, как извольте: к ее услугам все средства для дальнейшего продвижения в Каширино-Казарино! Образ несносной Александры вмиг стерся в ее воображении, сменившись несметными княжескими сокровищами, которые вскоре окажутся в ее полном… или хотя бы половинном распоряжении.
Щедро наградив честного малого, Лючия попросила провести себя к тому доброму самаритянину, который решился замедлить свое путешествие, дабы оказать помощь даме, попавшей в беду. Осчастливленный проводник повел ее к берегу, где невысокий широкоплечий человек стоял у кромки льда и властно распоряжался проложить по самому твердому льду бревна и доски, а потом провести по ним лошадей. Сани же предстояло толкать мужикам. Факелы светили ярко, и Лючия, увидевшая простую, но дорогую дорожную одежду этого господина, с облегчением поняла, что он – человек, несомненно, светский. Элегантная шляпа венчала вороной парик. Незнакомец повернулся к ней – и осклабился весьма довольно:
– Сударыня, не верю глазам своим! Так это вы та самая прекрасная барыня, о коей мне все уши прожужжал этот малый?
Да это не кто иной, как вчерашний знакомец, этот, как его, с неудобопроизносимым именем… Евстигней Шишмарев! Тот, кто избавил ее от нищих на паперти собора. Тот, кто принял ее за княжну Александру!..
Изъявления благодарности, уже готовые сорваться с уст, застыли. Лючия поджала губы.
– Право же, судьба ко мне чрезмерно благосклонна! – восторженно восклицал Шишмарев. – Дважды за два дня выступить в роли вашего спасителя… это, пожалуй, больше, нежели я смел бы надеяться.
– Да, – вполне вежливо, но все-таки суше, чем следовало, проговорила Лючия. – Оказывается, Провидение гораздо на совпадения!
И постаралась отогнать тревожную мысль, что случайное совпадение почему-то кажется ей не очень случайным.
Уже близилась полночь, когда опасная переправа осталась позади и Лючия с неотступным Шишмаревым сыскали ночлег в просторной, вполне чистой избе, исполнявшей в сем селении роль постоялого двора. Дородная хозяйка споро выбежала им навстречу и так низко склонилась перед Шишмаревым, словно была ему чем-то весьма обязана…
Разохавшись по поводу плачевного вида «добрейшего господина» и «барыни» (Лючию хозяйка величала именно так – холодновато, хоть и почтительно, и в самой почтительности этой проскальзывала едва уловимая нотка ревности), она тотчас приставила к Лючии девку для услуг, а вокруг Шишмарева упоенно захлопотала сама. Оставалось только усмехнуться, что этот неприятный, некрасивый человек мог вызвать у какой-то женщины столько нежности и заботы. Ну что ж, Лючия вяло удивилась этому – на большее у нее не было сил – и пошла в отведенную ей комнатку, не подозревая, что нынче ночью ее способность удивляться будет еще не один раз подвергнута испытаниям.
Горничная девка принесла горячей воды и оказалась весьма расторопна на всякие посовушки [20]: помогла Лючии переодеться, помыться, причесала ей волосы, и хоть не смогла уложить в прическу, но заплела две длиннейшие косы и начала красиво укладывать вокруг головы, с восхищением и с жалостью поглядывая на Лючию, которая от усталости просто-таки спала с открытыми глазами, и только голод удерживал ее от того, чтобы немедленно лечь.
– Ах, добрая барыня, измотались же вы нынче! – с сочувственной бесцеремонностью вдруг вырвалось у служанки. – Небось без ночевки путешествовали?
– Отчего же? – едва шевеля языком, ответила Лю-чия. – Лишь поутру отъехали из Москвы.
– Батюшки-светы! – Девка от изумления уронила одну из недоплетенных кос. – Али конь у вас обезножел? Не то возок ломался? Где ж вы стояли столько времени? От нас же до Москвы полдня пути всего толечко!
– Может быть, – промямлила Лючия. – Да беда – лед проломило на реке.
– Лед?! – вытаращила глаза девка. – А до льда вам какая печаль?! Чай, новый мост крепок да ладен!
– Новый? – переспросила Лючия, не понимая, о чем речь, а девка разразилась рассказом о том, как совсем недавно соорудили через Каширу мост, а деньги дали окрестные помещики, и больше других – князья Казариновы, вернее, дочь их, княжна, поскольку родители ее отроду живут в иноземщине.
Лючия глядела в зеркало на сию болтливую субретку во все глаза, медленно просыпаясь.
Вот те на, как говорят русские! Значит, был мост! Чего же ради повез ее дурак возчик через реку по льду? Не знал про мост? Но ведь, судя по словам горничной, он в версте отсюда, ближе к Москве, и если Лючия дремала всю дорогу в теплой колыбели возка, то кучер и его сотоварищ не могли не заметить большого, красивого, удобного моста. Или они просто решили попугать путешественницу, в которой угадали иностранку, и, с намерением запросить с нее побольше, устроили это холодное, сырое, опасное приключение? Да нет, не может быть, как они осмелились?!
Заметив, каким возмущением вспыхнуло лицо доброй барыни, девка начала отступать:
– Ну разве что мост поломался?
И хоть в голосе ее звучало величайшее сомнение, Лючия сразу согласилась с этой возможностью. В самом деле! Чем иным можно объяснить то, что и опытный путешественник, несомненный знаток здешних мест, Шишмарев тоже миновал мост и вообще – ехал с бревнами, досками, веревками и прочими орудиями, необходимыми для ледовой переправы? Ну конечно, мост сломан!
Успокоившись, Лючия ласково улыбнулась девке, поблагодарила ее и, накинув на плечи белую кружевную шаль, очень тонкую и очень теплую (это вам не zendaletto!), пошла на первый этаж, где ее ждал накрытый стол.
Шаль ее была столь легка и воздушна, что взлетала при ходьбе, и возле самой столовой зацепилась за сучок (стены в коридорчике, через который шла Лючия, были бревенчатые). Сосредоточенно отцепляя изящное кружево, чтобы, сохрани бог, не порвать, Лючия даже дыхание затаила – и вздрогнула, будто от выстрела, услышав совсем рядом сердитый голос хозяйки постоялого двора:
– …Но гляди мне, коли другую любушку найдешь, я терпеть не стану!
– Что это с тобой, Фотиньюшка? – раздался вкрадчивый голос Шишмарева. – Неужто возревновала? К кому же?
– К кому! – фыркнула возмущенно Фотиньюшка. – Еще спрашиваешь! К этой рыжей, что с собой привез!
Теперь громко фыркнул Шишмарев, а Лючия едва не подавилась от возмущения. Назвать рыжими ее роскошные кудри? Да вот лишь четверть часа назад горничная восторженно причитала, мол, «косоньки у барыни – чисто золото!». Рыжую, нет, это надо же!
Лючия схватилась за ручку двери, намереваясь ворваться и своим возмущением испепелить эту чертовку, столь смуглую, будто она дочь угольщика и сама угольщица, как новые слова Шишмарева пригвоздили ее к месту:
– Не о чем тебе заботиться, душа моя, Фотиньюшка. Эта бабенка – моя добыча, зело мне надобная, и, поверь, отнюдь не для постельных потешек! На то у меня есть ты, да и мало ли… – Тут он как бы поперхнулся и продолжил: – На то у меня есть ты, говорю, а сия бродячая шлюшка – лишь маленький мосток, по коему я пройду, не замочив ног, к богатству и довольству.