Обнаженная тьма Арсеньева Елена
«Почему они не топят, ведь в доме лютая стужа?» – не могла понять Александра, наблюдая, как изо рта вырывается слабенькое облачко пара. Но стоило войти в горницу, в которой вся мебель была сдвинута к стенам, чтобы освободить место для стола, на котором возвышался заваленный еловым лапником гроб, как она поняла – почему. Сквозь острый хвойный дух, сквозь сладковатый аромат свечей все же пробивался неодолимый, ничем не оборимый запах смерти: тело Карины, застывшее в морге, потихоньку оттаивало.
Отец с матерью сидели у изголовья. Рядом тихо плакали две какие-то девушки. Все были в пальто, в валенках, и даже на рясу худого монаха, который монотонно читал что-то из большой книги, был наброшен короткий тулупчик. Еще один такой же худой монашек в таком же тулупчике сидел, съежившись, в углу, наверное, ожидая, когда настанет его черед читать каноны.
Александра подтянула к себе стул и села в ногах сестры, почему-то робея подойти ближе. Отсюда она видела только краешек воскового лба над зеленью ветвей.
– Уста мои молчат, и язык не глаголет, но сердце вещает: огнь бо сокрушения, сие снедая, внутрь возгорается, и гласы неизглаголанными Тебе, Дево, призывает… – то возвышая голос, то переходя на шепот, бормотал монах. – Святых Ангел священным и честным рукам преложи мя, Владычице, яко до тех крилы покрывся, не вижу бесчестного и смрадного и мрачного бесов образа…
Через некоторое время девушки встали, робко погладили по плечу Ангелину Владимировну – и ушли, на прощание скользнув по Александре глазами, остекленевшими от слез, но все-таки полными живого, неутихающего девичьего любопытства. Это были Катя и Зоя, с которыми в детстве дружила Карина, Александра узнала их, но не могла вспомнить фамилий. А это было почему-то очень важно – вспомнить. Она даже зажмурилась от усилий, а когда с сожалением открыла глаза – на ум так ничего и не пришло, – вдруг перехватила взгляд мачехи, устремленный вслед уходящим девушкам. И Александра вздрогнула, пораженная выражением жгучей ненависти, которая светилась в этом темном, угрюмом взоре.
«Вы живы, а она мертвая! – чудилось, кричали глаза осиротевшей матери. – Почему вы живы? Какое вы имеете право быть живыми?!»
Александра испуганно смотрела на Ангелину Владимировну, и та, словно почуяв что-то, перевела взгляд на падчерицу, потом поспешно отвернулась – снова уставилась в лицо мертвой дочери. Александра съежилась на стуле, уверяя себя, что ненависть в глазах мачехи ей просто померещилась, что этого не может быть…
И все-таки она не смогла заставить себя пересесть поближе к Ангелине Владимировне, которая, впрочем, больше ни разу не взглянула на нее. Александра так и провела всю ночь в ногах покойницы, ослабевшая и отупевшая от горя, изредка проваливаясь в дремоту, навеваемую монотонным голосом монахов, которые сменяли один другого, печально и безответно вопрошая неведомо кого:
– Душе моя, душе моя, восстани, что спиши? Конец приближается, и нужда ти молвити. Воспряни убо, да пощадит тя Христос Бог, иже везде сый и вся исполняяй…
Когда рассвело, монахи ушли, а прочего народу в доме прибавилось. Появились соседки, товарки Ангелины Владимировны по школе, принесли какие-то продукты, начали готовить поминальный обед. Вскоре по дому властно поплыли запахи мясного, наваристого борща, блинов, жареных кур.
Потом на улице забили в литавры оркестранты, возникли какие-то простоволосые мужички со скорбно поджатыми губами и черными повязками на рукавах. Ангелина Владимировна заголосила, к ней присоединились старухи-плакальщицы, и Александра как провалилась в какую-то мутную, неразличимую, неслышимую полутьму, так и вынырнула из нее только на кладбище, увидев, что стоит на грязном, затоптанном, смешанном с глиной снегу и бросает ком земли на крышку гроба, стоявшего где-то глубоко, невероятно глубоко внизу.
– Карина! – выкрикнула она, вдруг окончательно поверив и осознав, что это не шутки, не бред, что сестра в самом деле умерла, даже похоронена, а Александра не помнит ни лица ее, ни голоса, ни самих похорон… Самое ужасное было именно в том, что она ничего не помнила. Губы ее были ледяными, но от холода или от прощального поцелуя – Александра не знала и этого.
– Карина!
– А, завыла, волчица, – тихо сказал кто-то рядом, и Александра, покосившись, увидела рядом черное лицо мачехи. – Ну как, довольна?
– Ангелина, ты что? – испугался отец, робко беря ее за руку, но мачеха резким взмахом отшвырнула его, да так, что Синцов еле удержался на ногах, – а потом закричала, уставившись в лицо Александры незрячими, сплошь черными, провалившимися глазами.
Нет, это был даже не крик, а именно вой – неразборчивый, бессвязный, бессмысленный, – однако сквозь рыдания порою прорывались слова, и были они такими, что Александра, услышав их, захотела исчезнуть, исчезнуть отсюда, а еще лучше – лечь в могилу рядом с Кариной и умереть. Потому что Ангелина Владимировна желала именно этого, только это могло бы утешить ее сейчас в страшном, невыносимом горе…
Не выдержав, Александра повернулась и побрела куда-то не глядя, но тут же ее с двух сторон схватили за руки какие-то женщины. Их лица неярко маячили в полутьме, которая реяла вокруг Александры. Вроде бы одна была та самая соседка Синцовых, с которой Александра говорила вчера по телефону, а вторая тоже какая-то знакомая, но кто именно – разве вспомнишь сейчас?
– Саша, ты что? – зашептали они хором, одинаково испуганно вглядываясь в ее лицо. – Саша, да ты не принимай близко к сердцу… Она ведь не в себе, Ангелина-то, она умом сдвинулась! Все-таки единственную дочь в могилу положила!
Александра сделала попытку вырваться, но не смогла.
– Саша, да разве можно! – опять зашептали женщины, еще крепче цепляясь за нее. – Ну как ты уйдешь? Не позорь отца, его и так перекосило на всю левую сторону. И себя не позорь. На поминки народу знаешь, сколько придет? На стол подавать надо, посуду мыть… Следить за всем надо, хозяйским глазом приглядывать. Кроме тебя, некому!
Незаметно для Александры женщины вывели ее с кладбища и, как ни пыталась она свернуть к автовокзалу, повлекли за вереницей, тянущейся к дому Синцовых. Постепенно Александра смирилась, перестала вырываться.
В самом деле, что значили оскорбления обезумевшей от горя мачехи по сравнению со смертью Карины? Нельзя, чтобы день ее похорон закончился скандалом в семье, Александра перетерпит как-нибудь, а к вечеру Ангелина Владимировна, может быть, немного успокоится, поймет, что наговорила напраслины, небось еще и прощения попросит…
Но напрасно Александра надеялась. Стоило ей войти в комнату, где был накрыт стол, как она натыкалась на взгляд Ангелины Владимировны, и выражение ее глаз было таким, что у Александры начинали трястись руки, борщ выплескивался через край тарелки, стопка блинов угрожающе кренилась, и она лишь чудом не роняла тарелки. В конце концов, не выдержав, Александра скрылась на кухне и здесь, возле раковины с грязной мыльной водой, получила недолгую передышку. Она мыла, мыла, споласкивала, споласкивала эти бесконечные тарелки, которые невесть откуда возникали и пропадали невесть куда, но вдруг ее словно бы шилом в бок ткнули. Обернувшись, Александра увидела в дверях мачеху, которая стояла, вытянув шею, и смотрела, смотрела на нее…
Тут же появилась соседка, схватила Ангелину Владимировну за бока, утащила в коридорчик, бормоча что-то успокоительное, а Александра устало оперлась на раковину и так стояла, пока вода не начала выплескиваться через край. После этого она еще поработала несколько минут, а потом почувствовала, что начинает задыхаться. И тогда она ушла, понимая, что в последний раз переступает порог этого дома, что не вернется сюда никогда.
Она почему-то тащилась еле-еле, скользя и спотыкаясь на каждом шагу. Приостановилась под фонарем и посмотрела на часы.
Господи! Она опоздает, точно опоздает на последний автобус! А еще так далеко…
Обернулась растерянно – и вдруг увидела в снежной круговерти приближающиеся фары. Махнула рукой без всякой надежды, однако фары приветливо мигнули, и потом большой черный автомобиль притормозил рядом с Александрой.
Она начала бестолково терзать ручку двери, бормоча:
– Подвезите до автовокзала, пожалуйста.
Дверца почему-то никак не открывалась, а сквозь затемненные стекла не было видно внутренности кабины. Александра билась в дверцу, как бабочка – в окно, но вдруг кто-то мягко взял ее за руку:
– Погодите. Этак вы дверь сломаете, как тогда ехать?
Александра покосилась на высокого парня с припорошенными снежком волосами, мимолетно удивилась, что в такую стужу он бегает по улицам без куртки, в свитере, а потом под его умелой рукой дверца открылась, и она неловко взобралась на высокое сиденье.
Место водителя было почему-то пусто, Александра оглянулась, но дверца за ее спиной уже захлопнулась. Она растерянно моргнула, но тут же за руль вскочил человек, почему-то показавшийся ей знакомым. Снег таял на его светлых волосах и толстом свитере.
Да ведь это тот самый парень, который помог ей открыть дверь!
«Как он здесь оказался?» – не в шутку озадачилась Александра, но тотчас до нее дошло, что это и есть водитель автомобиля.
– Вам до автовокзала, я правильно понял? – уточнил он.
Александра кивнула.
Заработал мотор.
– Ого, колотун какой на улице! – постучал зубами парень. – Включу-ка я печку, вы не против?
Она снова кивнула, и тотчас раздалось чуть слышное гудение. Повеяло теплом, таким блаженным, что Александра счастливо вздохнула, постепенно переставая дрожать.
Автомобиль тронулся с места. Тихонько играла музыка, совсем чуть слышно, Александра даже не могла разобрать мелодию, но это было приятно. Водитель молчал. Александра тоже не испытывала особого желания вступать в светскую беседу.
Она склонила голову на спинку сиденья. Какая красивая машина, как тут тепло и хорошо. Жаль, что нельзя доехать до Нижнего, у нее денег таких нет, да и неизвестно, куда направляется этот человек, может, им совсем не по пути. А как было бы хорошо…
Александра вздохнула, пытаясь подавить зевок. В тепле, полумраке глаза закрывались сами собой. Господи, это сколько же времени она толком не спала? Трое суток в подвале, да вчерашнюю ночь… Так устала, что даже нет сил горевать по сестре. И обида на родных растворяется в этой усталости, в сонливости. «Ладно, в автобусе посплю. А сейчас только вздремну, пока мы до автовокзала едем, на одну минуточку», – пообещала она себе и с наслаждением смежила нестерпимо тяжелые веки.
– Геля! Геля! – окликнул кто-то.
Гелий обернулся. Голос был вроде бы знакомый, но в то же время и нет. И не понять, откуда кричат.
– Геля! Иди сюда!
Вот оно что: зовут из двора Ховриных. Что ж там такое приключилось, что кричат с таким отчаянием? Он пошел – сперва медленно, потом быстрее.
С опаской приоткрыл калитку – у Ховриных была здоровенная псина по кличке Супермен, а попросту – Супер. Он, конечно, не набросился бы на Гелия, но иногда любил показать, кто в этом дворе хозяин. Однако сейчас Супера, очевидно, загнали в дом, чтобы не пугал людей; хозяйка махала ему с крыльца:
– Ой, иди сюда, Христа ради!
– Здравствуйте, Елизавета Петровна, – настороженно сказал Гелий, не веря глазам: всегда улыбчивое, добродушное лицо соседки было красным, распухшим. – Что-то случилось?
– И не говори! – всхлипнула она, скрываясь на летней веранде.
Гелий осторожно поднялся по ступенькам, ожидая какой-то неприятности. Но то, что предстало глазам, заставило его покачнуться.
Вся небольшая летняя веранда была забрызгана кровью. Потеки уже потемнели и засохли, почему-то первой мыслью Гелия было, что их теперь нипочем не смыть, придется отдирать вместе с обоями. И еще чем-то коричневым, темным были измазаны стены и пол, на котором… Он только раз глянул – и выскочил обратно на крыльцо, пытаясь подавить рвотный спазм. Зачерпнул из бочки дождевой воды, плеснул в лицо, потом еще раз, еще. Стало немножко легче.
Устыдясь своей слабости, Гелий на ватных ногах вернулся на веранду, где навзрыд плакала Елизавета Петровна, беспомощно глядя на громадную овчарку – вернее, ее труп. Уже закоченелый, обезглавленный труп…
Вся шерсть Супера была в крови и вдобавок покрыта чем-то отвратительным, черным и зловонным. Гелий понял, что неизвестный убийца не только прикончил пса, но и надругался над ним, унизил несчастное животное, вымазав его и веранду своими экскрементами.
Тошнота опять подкатила к горлу. Гелий схватил под руку Елизавету Петровну и вместе с ней выскочил на крыльцо. Остановился, прижал к себе соседку. Он был невысокий, худой, но Елизавета Петровна оказалась так мала ростом, что даже ему едва доставала до плеча. Она уткнулась юноше в грудь и дала волю слезам.
– Кто… мог? Зачем? За что?.. – толчками рвалось из горла вместе с рыданиями.
Гелий промолчал. Супер был известен своим крутым нравом. Даже ближайшие соседи опасались открыть калитку, предварительно не вызвав криком Елизавету Петровну или ее внука Петьку. Бродяг, которые иногда наваливались на поселок, особенно после окончания летнего сезона, когда дачники разъезжались, и начинали почем зря шерстить погреба и сараюшки с коптильнями, Супер чуял за полверсты и начинал заходиться в приступах грозного лая, отпугивая таким образом бомжей не только от своего двора, но и от соседних. А уж стоило ему, громыхая цепью по металлическому тросу, тянувшемуся через двор, домчаться до забора и, встав на задние лапы, высунуть свою огромную черную голову, как у самых отчаянных разбойников начинались нервные судороги, и они, развернувшись, улепетывали на полусогнутых, давая себе страшные клятвы искать поживу где угодно, только не на этом конце Слободской улицы. Супер не спускал даже мальчишкам: за забором было футбольное поле, и, если мяч невзначай перелетал через забор, выручить его можно было, только если дома оказывались хозяева. Боже упаси сунуться во двор! Супер был пострашней собаки Баскервилей. И его хозяева, и их ближайшие друзья, вроде братьев Мельниковых, Эльдара и Гелия, отлично знали, что Супер никогда не пустит в ход зубы, а с теми, кто ему по душе, вообще будет вести себя, как шаловливая болонка. Но они благоразумно держали эту информацию при себе, так что воистину зверский образ Супера держал весь остальной поселок в страхе и уважении.
– Вы проверили – в доме все цело? – спросил Гелий, понимая, что любые утешения окажутся сейчас бесполезными, и прекратить эти отчаянные рыдания соседки можно, только заставив ее подумать о чем-то практическом.
Она слабо махнула рукой:
– Не успела. Я как вошла во двор, увидела, что Супера нет, а веранда нараспашку – и туда. А здесь… О господи, о господи, хорошо, хоть Петьки нету, остался на станции в игровом зале! Это часа на два, не меньше. Как раз хватит времени все убрать. Геля, родненький, ты мне поможешь? А? – Елизавета Петровна подняла изуродованное слезами, умоляющее лицо.
Гелий нервно сглотнул, отвел глаза.
– В милицию надо позвонить, – сказал он, чувствуя себя ужасно оттого, что придется опять войти на веранду, увидеть все это, прикасаться… – Обязательно надо в милицию!
Руки Елизаветы Петровны бессильно упали.
– Не пойду, – глухо сказала она. – К Малявке? Не пойду! Какой смысл? Только унижений натерпишься!
Гелий вздохнул. Натерпишься, уж точно. Малявка, начальник станционной милиции, – он такой! Живет в Москве, в Озерное только на работу ездит, для него все в поселке – спекулянты, а дачники – дармоеды. Иногда Гелию казалось, что Малявка опоздал родиться лет на сорок. Да, еще отец рассказывал, как в 60-е годы крушили почем зря приусадебные хозяйства, заставляли резать скотину. Опять вползло в обиход словечко «кулак», ну а каждый, кто не принадлежал к числу пролетариата, был, стало быть, спекулянтом. Вот и Малявка словно бы вывалился из тех времен вместе со своими ухватками и терминологией! Всех дачников он считал «новыми русскими» и частенько подпускал вслед: «Всех вас будем ссылать на Южный берег Северного Ледовитого океана!» По-человечески Малявка обращался только с Корниловым… но это надо быть полным идиотом, чтобы не обращаться с депутатом Корниловым по-человечески! Гелий сам не видел, но были в поселке люди, которые уверяли: когда Леонид Васильевич Корнилов зачем-то заходил в отделение, Малявка провожал его на полусогнутых, что при его богатырском росте и семипудовой фигуре выглядело комично. Даже дверцу корниловского «мерса» отворил и придерживал, пока Леонид Васильевич не сел и не отпустил начальника милиции милостивым взмахом руки. И про Южный берег Ледовитого океана Малявка с ним помалкивал. А с остальными был сущим Держимордой.
– Ладно, вы пока проверьте дом. Только зайдите с другой стороны, чтоб не ходить мимо…
Гелий легонько подтолкнул Елизавету Петровну в обход дома, а сам пошел к коптильне. Он давно уже приметил, что замка на двери нет, а засов просто заложен.
Открыл дверь, постоял, привыкая к темноте. И невольно присвистнул.
Да, хорошо поработали! От кур, повешенных над коптильней, конечно, и следа не осталось. Да что куры! Вешала сорваны, крючья исковерканы, даже бок чугунной коптильни украшен вмятиной. А вот в углу и «орудие труда» прислонено – могучая кувалда. А самое мерзкое – эта вонь.
Гелий отшатнулся, едва не наступив на зловонную кучу. И коптильня вымазана этой гадостью, как стены на веранде.
«Да у них что, медвежья болезнь была?» – подумал с бессильным отвращением и вышел на воздух.
В доме открылось окошко, выглянула Елизавета Петровна:
– Ничего не тронуто, не разгромлено, только погреб открыт. Прошлогодние банки с соленьями все вынесли. И новое варенье. И холодильник обчистили, и буфет. Ну и аппарат, конечно, уволокли. А деньги у меня оставались неприбранными на нижней полке буфета, аж двести рублей, – не тронули. Что ж, им только выпить и закусить надо было?
Голос ее был усталым до безжизненности. Не дрогнул даже при слове «аппарат». А ведь самогонный аппарат достался Елизавете Петровне от матери и был ее гордостью. Сам Гелий по младости лет и слабому здоровью практически никогда не пил, разве что шампанское на Новый год, однако Эльдар со знанием дела уверял, что медовую самогонку Елизаветы Петровны можно продавать наравне с «Шустовской», которая, как известно, тоже на меду, – и еще неизвестно, которая водка будет признана лучшей, «Шустовская» или «Ховринская»!
«Бомжи, – подумал он. – Больше некому. Городские налетчики взяли бы телевизор или Петькину «Дэнди», а уж мимо денег точно бы не прошли. И в коптильне бы не нагадили. Это бомжи! Неужели Деминых рук дело?! Нет, даже он на такое не способен!»
Гелий скрипнул зубами. Не способен? А кто его знает, этого Дему, сукина сына Дему! Гвоздь в сапоге у всего поселка, чирей в неприличном месте, чесотка неизлечимая, стригущий лишай! Гелий один раз сам видел, как бабулька Самохвалова, у которой Дема две осени подряд, тихими темными ночами, выкапывал картошку, ставила в церкви свечку комлем вверх, что означало – на погибель. При этом она пришептывала имя Демы. Грех смертный, на такое пойдешь только от великого отчаяния! Но самое обидное, что зря взяла грех на душу бабулька – Демину заскорузлую, годами немытую шкуру и серебряной пулей не пробьешь, что ему какая-то тоненькая свечечка, пусть даже комлем вверх! К тому же, не пойман – не вор. Подумаешь, видел кто-то Дему на соседней станции, весело торгующего картохой по бросовой цене! Нашелся один смелый – спросил: откуда, мол, дровишки? «Да так, один мужик продать поручил, – отболтался Дема. – Это ж только вы меня за шваль держите, а имеются люди, которые подальше носа своего видят! И понимают, что лидеру движения «За либеральную Россию» можно доверить даже судьбу страны, а не только мешок картошки!»
Деминого настоящего имени никто не знал. Дема – это от слова «демократ». Он появился в Приречном с пяток лет назад – седобородый, косматый, нестриженый, невероятно грязный – и поселился в старом пионерлагере. Тут как раз лагерь купили какие-то богатые люди для своей базы отдыха и турнули Дему. Дема же уходить не захотел. Он полагал, что со своими боевыми заслугами перед новым обществом вполне может претендовать на тепленькую должность сторожа будущей базы отдыха. Он приволок кучу грязных, мятых, засаленных бумажек с невообразимыми печатями, иные даже на гербовой бумаге. Из них следовало, что во времена оголтелой демократии данный господин являлся основателем и руководителем движения «За либеральную Россию», основным лозунгом которого было: «Россия без русских!» Поговаривали, что среди бумажек имелась положительная характеристика движения вообще, и Демы в частности, написанная самим Сахаровым. Однако даже это «светлое» имя не впечатлило новых хозяев лагеря, и Дему вторично попросили очистить близлежащее мировое пространство. Когда он отказался, вытолкали взашей.
Ну Дема сгинул неведомо куда, а через неделю лагерь в одну ночь сгорел дотла. Восстанавливать его никто не стал – овчинка выделки не стоила. Теперь погорелище поросло травой и молоденьким кустарником, а на его обочине Дема соорудил себе из оставшихся нетронутыми огнем досок балаган, в котором иногда принимал других бомжей. Гелию однажды довелось проходить мимо – как раз во время такого приема. Из балагана неслись сдавленные песенки Высоцкого, пахло марихуаной, в траве тискалась немолодая парочка, ветром ворошило страницы замшелого «Огонька» с портретом печально известного Коротича – словом, налицо был весь инфантильно-демократический набор!
Впрочем, по сути своей Дема был не демократ, а анархист, потому что он не понимал уважения к чужой собственности. Каждый огород, каждый погреб, каждый дом был для него свой. Правда, анархизм не простирался настолько далеко, чтобы шляться Деме по этим огородам, погребам и домам средь бела дня, у всех на глазах. Он выжидал ночи или отлучки хозяев и тогда тащил все, что попадалось под руку из еды, откручивал головы птице, безобразно ковырялся на огородах. А может, никаким он не был анархистом, а был просто сволочью, ворюгой, бывшим зеком, у которого тяга к разрушению в крови. А демократия, «За либеральную Россию», Сахаров и все прочие прибамбасы – исключительно от нашей исконной интеллигентской привычки под всякое, даже самое гнусное, деяние подвести теоретическую базу.
Того, что Дема сидел, он никогда в жизни не скрывал: все-таки пострадал от коммунистического режима. И хотя он, как Малявка, попал не в то время – опоздал и на Соловки, и на Колыму, и, уж конечно, на строительство Беломорканала, – все же советская милиция пару раз начищала ему рыло: нос у Демы и по сю пору был заметно свернут вправо. В точности по его убеждениям!
Как-то раз Дему почти взяли с поличным. Вообще-то он обладал поразительной способностью выходить сухим из воды, но тут Валентина Ивановна Ковалева, бывшая учительница Озерной школы, а ныне пенсионерка, маясь бессонницей, выглянула в яркую, лунную ночь в окошко мансарды и увидела торчавший из картофельных кустов тощий мужской зад, рядом с которым стояла на грядке немалая корзина. Валентина Ивановна была женщина решительная, даром что подступила к своим семидесяти восьми. Она даже не стала будить мужа, а взяла его двуствольную пукалку, которую старикан Ковалев изредка выгуливал на ближних болотах, пугая выстрелами комаров, сунула в стволы два патрона и вышла на крыльцо. Дему она узнала сразу, но, сдерживая охотничий азарт, кралась по огороду до тех пор, пока не очутилась с ним лицом к лицу, и тогда рявкнула:
– Руки вверх!
Дема медленно разогнулся – и в следующее мгновение уже швырнул корзину в старушенцию, а сам задал такого стрекача через огород, что только пятки засверкали. Вошедшая в азарт Валентина Ивановна влупила по нему дуплетом, Дема метался по грядкам, как слаломист, и ушел-таки. Однако возле забора обнаружилось несколько кровавых капелек, из чего можно было заключить, что грабитель понес не только ощутимый моральный, но и некоторый физический урон.
Весть о случившемся мгновенно разнеслась по поселку: и потому, что пукалка издавала неслабые звуки и разбудила половину спящих, и потому, что молодежная компания возвращалась с ночных купаний с озера и видела, как улепетывал Дема. Да и сама Валентина Ивановна не скрывала своей доблести. Она даже отнесла заявление насчет ночного грабежа в милицию, чтоб Деме впредь неповадно было. Однако Малявка порвал бумажку у нее на глазах, сообщив, что она перешла пределы необходимой обороны, и если Дема не дурак, то подаст встречный иск по поводу своих ран, и тогда еще неизвестно, кто окажется в узилище.
Валентина Ивановна была женщина интеллигентная. А советскому интеллигенту, в отличие от российского, ведь что нужно? Чтобы все хорошо было не только в его личной квартире, на участке, в фирме, в компании, а непременно в мировом масштабе! «Если я отступлюсь, кто остановит Дему?» – подумала героическая женщина и отнесла в милицию второе заявление. Малявка мученически завел свои маленькие глазки, но рвать его не стал.
А вскоре Валентину Ивановну остановил невдалеке от продмага огромный мужик с внешностью питекантропа-олигофрена и спросил, как пройти на кладбище.
Она объяснила – вежливо и подробно.
– Это хорошо, что ты знаешь дорогу, – ухмыльнулся мужик, и в его ощерившейся пасти тускло блеснуло золото. – А дедок твой тоже знает?
– Что вы имеете в виду? – насторожилась Валентина Ивановна.
– Сама прикинь, – загадочно сказал мужик и неторопливо отошел к магазину, где на доисторических бетонных плитах его поджидал… Дема.
Остолбеневшая Валентина Ивановна видела, как они обменялись несколькими словами, причем мужик цедил через губу, а Дема кланялся и оттопыривал зад, словно гомосексуалист-профессионал. Потом мужик сел в серебристый «Вольво» и усвистел в неизвестном направлении, а Дема поглядел на замершую Валентину Ивановну и торжествующе ухмыльнулся.
Так стало известно, что у Демы есть «крыша». И «крыша» серьезная…
На следующую ночь Валентина Ивановна проснулась от боли в висках. Опять поднялось давление! Полежала немножко, надеясь, что все само пройдет, потом поднялась, пошла на кухню, где была аптечка, – и невзначай взглянула в окно. Луна светила уже не столь ярко, как неделю назад, однако все равно можно было разглядеть, что по огороду не таясь, по-хозяйски, разгуливает Дема, причем на сей раз его интересы простирались гораздо дальше молодой картошки: они тянулись и к кабачкам, огурцам и болгарским перцам.
Валентина Ивановна на деревянных ногах вышла в прихожую, сняла со стены пукалку, зарядила ее… и свалилась без памяти. Когда ее нашел муж, она была еще жива, но «Скорой» не дождалась.
Через полмесяца после ее смерти умер и старик Ковалев. Дети их жили в городе, они приехали на похороны, заколотили дом и выставили его на продажу, однако вскоре дом среди ночи запылал, и пожар удалось погасить, лишь когда от дома остались обугленные кирпичные стены. До осени Дема пасся на огороде Ковалевых, как на своем собственном, и никто не смел ему слова сказать.
В сердцах жителей Озерного начал укореняться страх. И теперь если кто-то обнаруживал урон в огороде, погребе или коптильне (многие в Озерном жили тем, что продавали пассажирам проходящих поездов или возили в Москву кур домашнего копчения), если снято было оставленное на ночь на сушилах белье, если пропадала кошка или дерзкая собачонка, никто и слова не смел сказать. Дема и его гости расхаживали с довольными физиономиями. Словом, это был натуральный террор.
Мало кто не боялся Демы и его «крыши». Ховрины и Мельниковы – вот, пожалуй, и все. Ховрины – потому что жили под охраной Супера. Гелий Мельников – потому что был слишком еще молод и верил в справедливость, а его брат Эльдар – потому что поселковые дела его ничуть не волновали.
Эльдара вообще ничего не волновало, кроме его рухнувшей жизни. Три года назад он был преуспевающим московским мануальщиком – богатым, со сложившейся клиентурой. Но вот однажды к нему пришла известная журналистка, предъявила корочки одной из популярнейших газет и сообщила, что желает написать о чудо-руках Эльдара Мельникова, поэтому пожалуйте дать интервью. Эльдар интервью дал, позволил журналистке присутствовать на своих сеансах и настолько восхитил ее, что девица решила сама на себе испробовать целительную силу мануальной терапии. Не то чтобы у нее что-то болело – так, изредка ломило спину от долгого сидения перед компьютером.
Когда Эльдар взялся за дело…
Потом молодая женщина рассказывала, что сила его рук была такова, что ей казалось: вот-вот мануальщик продавит спину насквозь. Терпеть становилось все труднее, она шутливо запищала: вроде бы наглядной агитации достаточно! Однако Эльдар не собирался останавливаться. Заявив, что у журналистки смещение дисков, он прописал ей растяжение позвоночника на специальных приспособлениях, переразгибание и хвойную ванну, что и было проделано.
Спина не болела два дня, за которые журналистка торопливо наваляла восторженную статью и отдала ее в номер. А спустя месяц начались боли в паху. Потом стали неметь икры, словно их «отсидели». Потом заныла кожа на ногах, да так, что женщина не могла спать.
Памятуя о чудо-руках, поехала к Эльдару. Тот пожал плечами: «При чем тут я?» – и предложил сделать массаж. При этом жаловался: «У вас совсем нет мышечного корсета, нечего массировать!» Потом эта фраза стала эпиграфом для новой статьи о чудо-мануальщике, который устроил своей пациентке всего-навсего разрыв сосуда, снабжающего спинной мозг кровью. Это выяснилось после операции в Институте нейрохирургии, куда молодая женщина попала после того, как у нее отнялись ноги. Ходить она больше не смогла, даже после сложнейшей операции…
На Эльдара подали в суд. Чтобы выплатить компенсацию журналистке, пришлось продать родительское наследство – квартиру в Москве – и вместе с братом переехать в Озерное в дачную, еще дедовскую развалюху. Гелий перешел в местную школу, а Эльдар устроился в районный морг. Он и раньше, до того как подался в мануальщики, работал патологоанатомом – теперь вернулся туда, откуда ушел. Замолвил за него словечко один из бывших его пациентов – у которого, наоборот, после лечения исправилось застарелое смещение дисков, так что он был немало благодарен Эльдару. Фамилия его была Корнилов, он был депутатом Госдумы от НДР, близким к Черномору и Рыжику-младшему, считался человеком могущественным. Но даже он, при всей своей силе и власти, не мог запретить Эльдару пить и оплакивать свою загубленную жизнь. Корнилов имел в Озерном дачу недалеко от дома Мельниковых, разрушение Эльдара происходило на его глазах, и Леонид Васильевич старался встречаться с ним пореже. Младший сын его, Севка, был почти ровесником Гелия, какие-то два года разницы, однако дружбы между мальчишками не получилось: прежде всего потому, что Севка, звезда спортивной гимнастики, больше времени проводил за границей, чем в Москве, ну а появляться в Озерном у него практически не было времени.
А в этом году прошел слух, будто Севка Корнилов ушел из спорта по болезни, более того – прочно прописался в кардиоцентре и вроде бы на выздоровление даже не надеются. Дом Корниловых теперь большей частью стоял запертым, Леонид Васильевич и его старший сын наезжали сюда только изредка – наверное, когда уж совсем невмоготу становилось в Москве. Тогда Корнилова-отца можно было увидеть рано утром над озером, где он стоял, глядя на восходящее солнце, словно какой-нибудь древний язычник, вымаливающий у светила спасение единственного сына. Ну да, единственного, – ведь старший-то, Слава, был сыном его жены от первого брака, носил другую фамилию и Корнилову был не родной. А вот Севка… Корнилов уже потерял не так давно дочь и жену, смерть Севки была бы для него невыносима.