Термоядерная Гала (Сальвадор Дали – Елена Дьяконова) Арсеньева Елена

Елена Арсеньева

Термоядерная Гала (Сальвадор Дали – Елена Дьяконова)

Телеграмму принесли чуть свет, но она уже давно не спала. Сердце разрывалось от тревоги. Всю ночь, всю ночь однообразно, как биение маятника, в мыслях стучало: «Где он… ну где он?!»

На самом-то деле больше всего ее волновало – с кем он.

Но стоило себе признаться, что думает она только о каких-нибудь пышно-розовых телесах, в колыхании которых сейчас утопает его смуглое, сильное, поджарое тело, как у нее начинало першить в горле, и она начинала просто задыхаться от ревности. Помнится, такое уже было однажды. Ее великий и знаменитый муж тогда принимал в Нью-Йорке русского журналиста. Она была против, ну и правильно! Как погано тот описал увиденную сцену: «Великий художник сидел в глубине холла… Справа от него расположились две ослепительные девицы рубенсовского телосложения, почти голые и неотразимые… На обеих были надеты ошейники из черного бархата, а поводки их позолоченных цепочек держал в своих руках художник, изредка позвякивая ими. Девицы отвечали на эти звуки громким здоровым хохотом.

Слева от художника сидела его знаменитая жена… Она была явно не в духе. То ли ее раздражали трясшие неотразимыми телесами шведки, то ли предстоящая встреча с посланцем мира коммунизма, который она ненавидела всеми фибрами своей упрямой души…»

Здесь все вранье, здесь все правда. Она тогда отчаянно приревновала своего «малыша» к девкам, которые были всего лишь реквизитом. Оплачиваемым реквизитом при встрече. Ну не смешно ли? Она, которая сама нашла ему эту модель-певичку Аманду Лир, чтобы «малыш» мог слегка оживить свои угасающие эмоции и чувства, она, которая и сама бегала от него направо и налево, – вдруг приревновала к реквизиту. Ей ужасно хотелось, помнится, плюнуть на них, на этих девиц, или загасить об их «неотразимые телеса» горящую сигарету.

Кстати, как только журналист выкатился вон, она именно что плюнула на каждую девку – по два раза! Но насчет сигареты… нет, не решилась!

Тогда.

А сейчас… О, сейчас она только и могла, что снова и снова тыкать даже не сигаретой, а сигарой в столешницу палисандрового столика эпохи Луи XIV. Сигара, конечно, гасла, но она снова и снова подносила ее к свече – свечи горели всю ночь, они были пропитаны особым ароматизированным составом, дающим им силу гореть долго-долго…

«Как я, – подумала она, – я такая же, я горю уже… о господи, подумать страшно, как долго я горю. Но мне мало, мало, все мало этого огня! Но рано или поздно свеча догорит, и я тоже… Нет, нет, нет, не хочу об этом думать! Страшно, страшно, страшно… Что я буду делать, когда, посмотрев в зеркало, я увижу там не свое лицо, которое было предметом восторгов стольких мужчин (ну да, всякие дураки и дуры пожимали плечами, не понимая, что они нашли в этой уродине с длинным носом и слишком близко поставленными глазами, и сравнивали меня то с птицей, то с каким-то грызуном, а между тем я – я! – а не они, эти глупые подборщики глупых сравнений, увековечены в живописи, вознесены на все мыслимые и немыслимые пьедесталы в поэзии), а застывшую в последней судороге маску смерти… моей смерти!»

Она вдруг заметила, что сигара погасла и больше не оставляет следов на драгоценной древесине. Вновь раскурила ее и вновь вонзила в беззащитную поверхность стола. Если бы она была художником, то изобразила бы этот столик, его нежную столешницу вместо лица прекрасной женщины, лежащей с широко раздвинутыми в порыве страсти ногами. Если бы она была художницей…

Нет, почему – «Если бы была художницей»? Она была ею и осталась ею, потому что даже ее великий муж сам признавал: если бы не она, его картин (лучших из них) не было бы.

Ну, короче, она изобразила бы «лицо» драгоценной столешницы со следами пыток и назвала бы эту картину «Красота моя легка, и в этом счастье». Это строка из стихотворения одного поэта, которого она любила когда-то – давно, во времена незапамятные, и который любил ее. Нет, в том же стихотворении есть строка гораздо лучше: «Я стала сентиментальной». Именно так можно назвать портрет женщины, у которой вместо лица – обожженная сигарой столешница.

«Именно так можно назвать мой портрет сейчас, да? – продолжалось тяжелое течение ее мыслей. – Меня корчит от любви – и тревоги за человека, которого я люблю. Мне восемьдесят лет, но… о господи, прости меня, великую грешницу, но я умираю от любви к синеглазому безумному певцу. И чуть-чуть, самую капельку может извинить меня только то, что сейчас вся планета умирает от любви к нему, к этому поджарому парню, который сыграл Христа в рок-опере «Иисус Христос суперстар», и сейчас я одна из многих. Я стою в одной толпе с девчонками-глупышками, и дешевыми проститутками, и с кинозвездами, и светскими красавицами… Имя им легион, но все-таки я – одна, и он один, нас таких, уникумов, только двое, и как меня когда-то писал мой муж в образе Пресвятой Девы или Мадонны с младенцем, так и этот мальчишка отныне запечатлен в веках в образе сына моего…

А ведь и правда по возрасту он годится мне в сыновья. Вернее, во внуки. Нет! Не годится! Вот Сальвадора я легко могла называть «малыш», а этого мальчишку не могу. Я хочу быть девочкой рядом с ним, я хочу… я хочу невозможного! Я хочу вернуть молодость, и бог знает, сколько бы я заплатила за то, чтобы он вернулся ко мне, чтобы я снова стала ему необходимой! Где он, где он, где?!

Да будь он проклят!»

И тут позвонил секретарь.

– Мадам, вы разрешите зайти к вам? – В голосе отчетливо звучала опаска. – Телеграмма от мсье Фенхольда. Позволите прочесть?

– Я сама! – завопила она. – Немедленно несите ее сюда. Почему вы тратите время на звонки? Я ведь велела вам немедленно сообщать мне всякое известие от мистера Джефана Фенхольда, даже если его просто покажут в ночных новостях!

– Я боялся вас разбудить, мадам, – жалобно простонал секретарь. – Простите меня!

– Я вас уволю, – тихо сказала она, – уволю, если телеграмма не будет у меня в руках через… через полторы минуты!

В трубке послышались гудки. Ага, время пошло!

Она вытянула руку с пультом и отключила электронные замки. Она за честную игру, пусть секретарь не говорит потом, что на его пути возникли неодолимые преграды!

На часах, которые были вмонтированы в копию (авторскую) картины Сальвадора «Мягкие часы», отщелкало ровно полторы минуты, когда секретарь ворвался в дверь. Интересно, он бегом бежал или все же на лифте поднимался?

Не слушая утренних банальностей, она протянула руку:

– Ну?

Схватила телеграмму, поднесла ко все еще острым, черным – «птичьим»! – глазам:

«Срочно нужны тридцать восемь тысяч долларов, иначе умру. Джеф».

Тридцать восемь тысяч долларов!

– Мерзавец, – с нежностью сказала она. – Какой мерзавец! Он меня разорит. Мало ему студии звукозаписи, мало дома на Лонг-Айленде, мало картин моего гениального мужа, которые я ему дарила. Он так и норовит обчистить меня до нитки! Игрок! Актеришка, игрок!.. Пошлите ему, пошлите эти деньги, – кивнула она секретарю. – Да поскорей! И заодно дайте телеграмму. Нет, две телеграммы. Одну Джонни, в приложение к деньгам, другую в Кадакес, сеньору Дали. Аналогичный текст в оба адреса: «Люблю тебя, мое божество! Всегда твоя – Гала».

* * *

Она ненавидела свое имя всегда, сколько помнила себя, и проклинала родителей, которые назвали ее Еленой. Люди ведь мыслят готовыми клише, и у всех в головах мгновенно вспыхивает рядом с этим именем готовый эпитет: Елена Прекрасная. Леночка Дьяконова считала, что этот эпитет истаскан в веках настолько, что сделался пошлым и банальным, его и употреблять-то стыдно, однако ничего не могла поделать со всеми этими человечками, которые пожимали плечами, глядя на нее, и в глазах их отчетливо читалось разочарование: «Ну какая же она «прекрасная», эта маленькая, тощенькая, похожая на птичку, на мышку-норушку или даже вовсе на насекомое девица со смуглым поджарым телом? К тому же у нее, говорят, чахотка… Ну разве можно себе представить чахоточную Елену?!»

Да, у нее были слабые легкие. Матушке было вечно недосуг заниматься здоровьем дочери, она устраивала свои собственные дела: умер муж, она ужасно мучилась, возьмет ли ее к себе прежний любовник, адвокат Дмитрий Ильич Гомберг… Слава богу, взял и даже перевез из этой ужасной Казани к себе в Москву. Леночку Дмитрий Ильич очень любил, и это неудивительно: из болтовни двух горничных она скоро узнала (разумеется, тайно, потому что обожала подсматривать да подслушивать, что при ее крошечном росточке и худобе было легче легкого, ведь она в любую щелку пролезть могла), что он-то и был ее настоящим отцом, а скромный казанский чиновник Дьяконов просто-напросто женился на матушке и был таким простаком, что принимал чужую дочь за свою!

Ну, словом, выйдя наконец замуж, матушка спохватилась, что Гомберг женился на ней не столько ради прежней любви, сколько ради дочери. А если Леночка помрет от чахотки, он ее снова бросит? Нет, надобно девочку полечить. Казанский кумыс не помог, значит, нужно более серьезное лечение. Деньги у Дмитрия Ильича немалые – пусть-ка Леночка съездит в Швейцарию. В Давос.

Леночка поехала, но первое, что она сделала, как только вокзал исчез из виду, это решила: никогда и ни за что она больше не будет зваться своим постылым именем. Как ты себя назовешь, так тебя и примут люди. Имя должно быть праздничное, невероятное, ослепительное… пускающее пыль в глаза, причем такую пыль, которая навсегда в этих глазах останется!

В это время она как раз зубрила французский – чтобы не ударить в грязь лицом в Давосе. И вдруг ее осенило. Gala, Гала – вот подходящее слово! Gala – по-французски «торжество». Гениально! Конгениально!

– Mon nom – Gala, мое имя Гала, – отныне представлялась она – и испытывала подлинное торжество, видя, как вспыхивают у новых знакомых глаза. К тому же, не связанная больше постоянным недовольством матери, скучливостью приемного отца и докучливой заботливостью отчима (и родного отца в то же время), она развернулась вовсю, сама удивившись, сколько веселья и очарования таится в ее душе и натуре. Гала при новом имени, как в новом, необычайно идущем платье, чувствовала себя вольно и свободно, ощущала, что была невероятно обворожительна и даже обольстительна. Именно так подумал о ней юный светлоглазый француз, которого звали Эжен-Эмиль-Поль Грендель. Очень скоро Гала начала звать его просто Жежен, потому что они познакомились так легко, как знакомятся только чувствительные туберкулезники. А вскоре подружились так близко, как только могут подружиться юноша и девушка.

Словом, они влюбились друг в друга и дали друг другу, как обожают писать дамы-романистки, все возможные доказательства своей любви.

Не то чтобы Жежен доставлял Гала какое-то невероятное удовольствие… Но он был красив, молод, пылок, безумно влюблен, богат и к тому же талантлив. Он писал стихи, и хоть Гала они казались порядочным бредом, немалое преимущество им придавало то, что Жежен все их посвящал возлюбленной, воистину считая ее первоосновой всего сущего:

  • За проблеск дня счастья в воздухе этом,
  • Чтобы жить легко согласно вкусу цвета,
  • Чтобы наслаждаться, любовью смеяться,
  • Открыть глаза в последний миг:
  • ОНА – ВСЕ РАДОСТИ.

Эта готовность швырнуть к ее ногам не только жизнь, но и талант казалась Гала главным достоинством милого мальчика. Она прекрасно понимала, что обладает даром зажигать мужчину. Но зачем тратить эти драгоценные спички по пустякам? Зажигать – так зажигать! Может быть, с помощью ее неустанного горения Жежен сделается великим поэтом!

Только Гала решила сделаться спутницей его жизни, как настало время уезжать в Россию. Да и чертова чахотка почему-то вылечилась… Кто ее только просил?!

Обливаясь слезами и поминутно целуясь, Гала и Жежен прощались на вокзале.

– Я к тебе приеду, я приеду к тебе в Россию, – твердил Жежен. – Я мечтаю увидеть твою загадочную страну! Мы станем жить среди девственных полей и лесов, будем приручать диких медведей…

Именно тогда Гала в первый раз подумала, что ее возлюбленный, конечно, очень мил и талантлив, но особым умом не отличается. Еще не хватало – жить среди девственных полей и лесов! Она мечтала жить в городской суете и сутолоке. Причем это должна была быть суета и сутолока Парижа. На меньшее она не согласна.

– Нет! – сказала она, придав своим глазам (слишком темные, маленькие и слишком близко к переносице собранные, они тем не менее были очень выразительны, что и сообщало им почти неодолимое очарование) выражение страстной решимости. – Нет, я сама к тебе приеду. Жди меня!

И, впившись в его губы прощальным поцелуем, вскочила в вагон как можно скорей, чтобы Жежен не успел возразить.

Впрочем, заявить «приеду» оказалось гораздо проще, чем сделать это. Мамаша и папаша глаза вытаращили: куда, к кому? На что жить будешь? Разве мы сможем содержать тебя за границей?! К тому же в Европе неспокойно, говорят, вот-вот война грянет…

Гала испугалась. Если начнется война, она никогда не выберется из России!

Она пригрозила, что покончит с собой.

Мать пригрозила, что выпорет ее.

Гала схватила бритву и чуточку порезала запястье. Мать, не выносившая вида крови, упала в обморок. Отчим, не представлявший, что каждое движение, всякая мысль и всякое чувство его падчерицы (вернее, все-таки дочери) априори не являются спонтанными, а тщательно рассчитаны, перепугался чуть не до смерти и закричал:

– Ладно, ладно, ты поедешь!..

Гала поехала. Вернее – уехала. Потому что нога ее больше никогда не ступала на родимую землю. Гала не тосковала по России ни мгновения, а позднее даже возненавидела ее.

Как ни странно, виновен в этом был именно нежный и чувствительный Жежен, однако это дело далекого будущего, заглядывать в которое пока преждевременно.

Появление какой-то невзрачной русской девицы в жизни их милого и невинного мальчика немало огорчило родителей Эжена-Эмиля-Поля Гренделя (отец его был торговцем недвижимостью), особенно когда они поняли, что и девица-то уже не девица, а их мальчик, увы, не мальчик. Ну ладно, это, что называется, дело житейское, однако сын твердо намеревался жениться на этой особе… Только маменька приготовилась с помощью многочисленной родни воздействовать на разум ребенка, как началась война. Ребенку предстояло идти на фронт, и, конечно, родители не могли быть столь жестоки, чтобы сделать его несчастным и выставить на улицу его возлюбленную, которой совершенно негде было жить.

Гала поселилась в комнате Жежена, которая все равно же стояла пустая. А вырвавшись с фронта в трехдневный отпуск, молодой человек решил узаконить ее пребывание в этой комнате и немедленно потащил подружку в мэрию – сочетаться браком, поскольку шла война, отпуска были коротки, да и времени на жизнь у храбрецов могло быть отпущено совсем чуть-чуть. Поэтому и родители не возражали. Молодых людей поженили, и Эжен-Эмиль-Поль отправился на фронт солидным семейным человеком. Ни страх смерти, ни ужасы войны не остудили в его сердце любовь, напротив – она становилась все сильнее. Тем более что в России сделалась вдруг революция, которая показалась впечатлительному юноше столь же загадочной и волнующей, как его жена.

Наконец война кончилась, Эжен-Эмиль-Поль вернулся домой и понял, что ни на что более не годен, только воспевать в стихах метаморфозы своей души и любовь к Гала. И хоть у них в это время уже родилась дочь Сесиль, супруги поняли, что никакие буржуазные узы или предрассудки никогда не смогут сковать их чувство и их творчество. Сущностью их любви была свобода! Именно поэтому Эжен-Эмиль-Поль позволял своей жене позировать модному фотографу-американцу Мэну Рею. Позировала Гала обнаженной, и фотографии получились блистательными. Гала призналась, что бурный секс способствовал вдохновению фотографа, и Эжен-Эмиль-Поль, который черпал вдохновение в том же источнике, одобрил свою жену. Он восхищался всем, что она делала, и не переставал любить ее.

Читать бесплатно другие книги:

Двадцать лет эта женщина с немодным именем Роза была счастлива, находясь в браке с Николаем. Что ж, ...
Эти женщины пытались выстроить свою судьбу именно так, как представлялось им в дерзких и… прекрасных...
Эти женщины пытались выстроить свою судьбу именно так, как представлялось им в дерзких и… прекрасных...
Ты не будешь счастлива до тех пор, пока не полюбишь сама. Ты не обретешь покоя, если не разберешься ...
Эти женщины пытались выстроить свою судьбу именно так, как представлялось им в дерзких и… прекрасных...
Эти женщины пытались выстроить свою судьбу именно так, как представлялось им в дерзких и… прекрасных...