Роковое зелье Арсеньева Елена

Пролог

…Его гнали, как гонят дикого зверя, – по кровавому следу. И не надо было оглядываться, чтобы почуять погоню: он слышал распаленное дыхание преследователей, их азартные голоса:

– Туда, туда! Смотри, вон кровь! И там, и там!

– Вижу. Ату его!

И третий голос – самый для беглеца страшный, ибо именно этот голос отдавал приказание о его убийстве.

Голо, каменисто было вокруг, спрятаться негде, ни укрытия, ни кустика; наконец отсветы затаившейся меж туч луны помогли разглядеть впереди достаточно глубокую расщелину. Все вокруг уже успело остыть после наступления ночи, холод мгновенно сменял в этих краях раскаленный дневной жар, беглеца била дрожь не только от страха или потери крови, но и от стужи, а эта расщелина мнилась не только темной, но и отчего-то теплой, воистину спасительной.

Ему оставалось три-четыре шага, чтобы добраться до нее и кануть в эту благословенную, непроницаемую тьму, отдышаться, перетянуть рану на плече, которая была так близко, слишком близко к яремной вене – это чудо, что лезвие разбойного ножа не зацепило ее! – да, ему оставалось каких-нибудь три-четыре шага до жизни, когда луна вдруг вырвалась на небо, изгнав с него мелкие, тускловатые звездочки, спрятав их, словно тридцать потертых сребреников, полученных за предательство. Он услышал слитный торжествующий вопль своих преследователей, но не сдался – рванулся вперед в последней, отчаянной, слепой, нерассуждающей надежде на милосердие Божие. Однако Господь-вседержитель был, похоже, отвлечен нынче делами иного свойства, он даровал милостью своею кого-то другого, более достойного, а может, чаша грехов этого преследуемого, затравленного человека уже переполнилась сверх всякой меры – во всяком случае, отец наш небесный не простер руку свою, не прикрыл ею беглеца… и тот всем лицом уткнулся в скалу.

Благословенная расщелина, к которой он так стремился, оказалась лишь игрою света и тени, непроницаемой каменной стеной, и, чтобы пройти ее, следовало бы знать нечто гораздо более значительное и могущественное, чем таинственные, чародейные слова: «Сезам, откройся!» А он не знал таких слов. Крики его убитых слуг зазвучали в голове, словно дальнее эхо: души эти несчастных еще не успели далеко отлететь, но уже прониклись потусторонним всеведением. Они знали, что скоро встретятся со своим хозяином и другом, они приветствовали его и ободряли. И ему оставалось лишь прильнуть всем лицом к немилостивому камню и, шепча последнюю молитву, принять удар в спину: роковой удар, смертельный.

Он не был трусом и не повернулся не потому, что боялся. Он просто не хотел видеть красивое, равнодушное лицо человека, который убьет его.

А впрочем, нет. Красивым оно быть не могло. Лицо предателя и убийцы всегда безобразно.

* * *

…Его гнали, как гонят дикого зверя, – по кровавому следу. И не надо было оглядываться, чтобы почуять погоню: он слышал распаленное дыхание преследователей, их азартные голоса:

– Туда, туда! Смотри, вон кровь! И там, и там!

– Вижу. Ату его!

Эти голоса мешались в помутившемся сознании с криками его убиваемых слуг и этих двух несчастных, мужа и жены, которые лишь по случайности оказались нынче вечером на постоялом дворе – и принуждены были разделить судьбу и смерть с обреченными. Алекс отчего-то не сомневался, что он и его спутники были обречены, что нападение было обдумано заранее, это не просто внезапно вспыхнувшее желание ограбить богатых иностранцев (тем более что и Алекс, и его спутники выглядели весьма скоромно) – нет, его ждали в этом доме. Недаром проводник тянул время в пути, ну а потом, когда уже затемно прибыли в Лужки, очень старался доказать, что непременно нужно сделать крюк и заночевать именно здесь, на другом конце деревни, а не в первой попавшейся избе.

Впрочем, дома остальных туземцев поражали убожеством, а это было единственное приличное строение: просторное, в два яруса, чистое и опрятное даже внешне. Хоть Алекс и нагляделся на русскую бедность и неустроенность, мог бы, кажется, обвыкнуться с ними, но нет – они по-прежнему внушали ему отвращение. Воистину, это была дикая страна, вернее, обиталище диких людей, и Алекс отчаянно стыдился своего кровного родства с ними – теперь почти забытого, известного, по счастью, лишь немногим…

Но сама земля здешняя поражала красотой и благолепием, словно Господь был в особенном, просветленном расположении духа, когда созидал ее, и красота эта невольно находила горделивый отклик в его сердце. Впрочем, Алекс вспоминал письма своего будущего патрона и старался охладить себя: ведь это буйное цветение не вечно, лето здесь заканчивается быстро, а на смену приходит зима, настолько свирепая, что даже германские стужи покажутся в сравнении с ней мягкими оттепелями, а уж ветры Атлантики, охлаждающие берега Испании, вовсе почудятся нежными зефирами[1]. Но сейчас до зимы еще было далеко, сейчас стояло лето, все вокруг роскошествовало красками и ароматами, кружило голову, все жило и наслаждалось жизнью! Сама мысль о смерти в такую пору кажется кощунственной, оскорбительной нелепостью, словно застывший в последней ухмылке оскал черепа.

Однако этот жуткий череп смерти уже заглянул в глаза Алекса черными провалами зениц и сейчас, в минуты последнего помрачнения, почудился ему пугающе схожим с чертами того человека, которого он убил сам, своими руками, недавно… убил в Испании таким же роковым ударом, как тот, от которого погибает сам. И особенное, внушающее немыслимую тоску совпадение заключалось именно в том, что первый удар оказался недостаточно меток: истекающей кровью жертве удалось на некоторое время ускользнуть от преследователей и испытать пытку последней, несбывшейся надеждой на спасение, пока его не настигли и не добили.

Его собственные надежды тоже не сбудутся, знал Алекс, его тоже настигнут и добьют – вот сейчас, через мгновение, – но поверить в это было так трудно, так невозможно, что он невольно воззвал к Господу и Пречистой Деве, и ему показалось, что кто-то чужой бормочет рядом слова молитвы на местном наречии, хотя это он сам вдруг вспомнил полузабытый язык своего детства и невольно выговорил по-русски:

– Господи, помилуй! Матушка Пресвятая Богородица…

Бог был на небесах, его Пречистая Матерь – там же, далеко и высоко, а преследователи – вот они, рядом! Та тьма, которая представала пред Алексом сплошной путаницей теней, кустов, листьев, была проницаема их привычным взорам, они не сбивались с пути, видели смятую тяжелыми шагами траву, кровь на этой траве, слышали надсадное дыхание беглеца, и даже стоны, которые он давил в груди, чудилось, были слышимы ими!

Алекс вдруг ощутил, что не силах сделать больше ни шагу, и начал валиться вперед, но наткнулся на какое-то дерево – и удержался на ногах, обхватив его стройный ствол. Прильнул лицом к прохладной шелковистой коре. Это была береза – да, ствол нежно белел в темноте, словно обнаженное, стыдливое тело. В последнем проблеске прощания с жизнью Алекс вдруг с болью подумал, что никогда уже не узнает, как это бывает – когда для тебя, для тебя одного мерцает в ночи тело любящей, ждущей, нагой женщины. Не потому не узнает, что это воспрещают его обеты, – просто не успеет. Смерть уже держала его за ворот, уже тащила в свои объятия. Смерть – она ведь тоже женщина, она ревнива, она не упускает добычу…

Не хотелось поворачиваться, он цеплялся за этот нежный березовый ствол, прижимался к нему, словно любовник, который прижимается к телу возлюбленной, ловя последние искры летучего наслаждения… И вдруг пронзительный визг раздался за его спиной – такой внезапный, такой страшный, что Алексу показалось: бездны ада наконец-то разверзлись, и все силы тьмы вышли, чтобы отнять его душу. Мелькнуло еще полудетское изумление: как же так, его уверяли, будто ничто не слишком в битве за истину, все средства хороши, и цель оправдывает средства, можно нарушить хоть все семь Божьих заповедей враз и по отдельности, и это будет благоугодно Господу, а получается – нет, ежели открылись ему не врата рая, а глубины преисподние?!

Но тут сердце замерло, сознание покинуло его, он соскользнул по стволу наземь и простерся в высокой траве, запятнанной его кровью. И на белой коре тоже остался кровавый след, словно именно береза была ранена нынешней судьбоносной ночью, – береза, а не человек.

Август 1729 года

– Это еще кто?! – Могучий, ражий и рыжий мужик разглядывал стоящего перед ним парнишку с таким видом, словно не мог поверить своим светлым навыкате глазам. – Спеси в тебе что в собольем воротнике на боярской шубе!

Ну, если здесь кто-то и казался спесивым, то это сам хозяин с его вольно расправленными плечами (иначе не сносить толстого, выпирающего живота), надменно поднятыми бровями и презрительно искривленными губами. Он мог себе позволить такую повадку: первый человек в Лужках, самый крепкий хозяин, к тому же староста. Когда князь-батюшка наезжает в Лужки – на охоту, скажем, или просто доглядеть свое имущество (по пословице: «Хозяйский глазок – смотрок!»), он всегда останавливается у Никодима Сажина, не брезгуя его избой, которая, по собственному княжьему выражению, более напоминает терем. Чистота, покой, полное удовольствие для хозяина Лужков и самого Никодима. Случается, и другие господа, спешащие в Москву (Лужки стоят хоть и не на самой проезжей дороге, но все же хорошо с нее видны, так что, не хочешь ночевать на обочине – свернешь туда), просят у Никодима приюта, и он не отказывает никому. Да вот не далее как две недели назад ночевали у него добрые люди – угрюмый и диковатый иноземец со свитою и еще пара: муж с женою, спешившие в Москву по каким-то своим делам. Хорошие оказались гости, грех Бога гневить…

Никодим с ухмылкой перекрестился, полностью отдавшись своим, только ему понятным мыслям, и недовольно вздрогнул, услышав рядом позвякиванье удил: усталый, как и хозяин, конек парнишки встряхнул головой.

Никодим оценивающе оглядел высоконького и худенького юнца. Совсем дитятко, даже и первого пуха на подбородке не наросло! Личико нежное, будто у девчонки, но глаза строги и холодны, словно два сизых озерца, уже подернутых ранними осенними заморозками. Встречают, конечно, по одежке, а одет был незнакомец в какой-то нищий кафтанишко и портки с залатанными коленками и хилой веревочной вздержкою, однако именно выражение его глаз заставило Никодима остановиться, взглянуть повнимательнее и даже отвечать, когда неприметный на вид бродяжка вдруг попросился на ночлег к нему, хозяину наилучшего дома в Лужках! Мог бы, кажется, остановиться у околицы: что вдова Матвея Ваньшина, что угрюмый бобыль Тиша Коровин охотно дали бы приют хожалому человеку. Нет же – юнец не поленился пройти полсела, а главное, не сробел обратиться к Никодиму Митрофанычу, и при этом единственный знак почтения, который ему оказал, – шапку сдернул с русоволосой, небрежно стриженной головы. И то не сразу, а несколько погодя, точно забывшись. Как если бы непривычен он был ломать пред кем-то шапку! И поклона не отдал – тоже как бы непривычен был шею гнуть перед каждым-всяким. И хотя вроде бы просил, но униженным просителем не выглядел. Более того – под взглядом его холодноватых глаз Никодим сам ощутил себя вдруг не то что не первым, но вовсе последним человеком в деревне. Таким, бывало, ощущал он себя, когда князь-отец готовился наорать на него, а то отвесить заушину с оплеухою, зуботычин надавать. Поначалу глаза его становились вот так же студены, надменны, неприступны, словно в одно мгновение он возносился на некие высоты, где раздают людям барского звания права карать и миловать смердов своих.

Вот оно! Вот что насторожило Никодима с первой же минуты в этом странном парнишке, вот что заставило слушать его, говорить с ним, размышлять о том, почему какой-то замарашка худородный нахрапом прет в наилучшую избу, словно к себе домой, не желая помнить ни места своего, ни чина. Парнишка держался так, словно имел на это некое право, и его уверенности в себе не могли скрыть убогая одежда и осунувшееся от усталости лицо. Конечно, может статься, что этот кафтанишко, поношенный, однако суконный и хорошего крою, достался ему с плеча какого-нибудь сердобольного барина. И от того же барина перепали портки – пусть линялые, но не холщовые, домотканые, а саржевые – и просившие каши сапожки со сбитыми каблуками. Однако выглядел парнишка как человек, привыкший носить хорошую одежду. Он явно тяготился своими обносками. Ну а сбруя его заморенного коняшки была вовсе новая, справная! Это значит… Это значит… Еще не успев толком осознать, какая мысль выклевывается в голове, словно птенец из яйца, Никодим милостиво кивнул:

– Давай, вали в избу, так и быть. Нынче я добрый. Нынче тятеньки моего покойного година… об эту пору прошлым летом преставился от грудной жабы!

Он перекрестился и провел согнутым пальцем под сухим глазом, отирая воображаемую слезу.

Стоявший рядом низкорослый и чрезвычайно тщедушный человечек с нелепой, раздутой и в то же время удлиненной, словно семенной огурец, головой, выглядевший рядом со статным, раздобревшим Никодимом какой-то ошибкою природы, в точности повторил его движение и выражение лица. Он, как и хозяин, преотлично знал, что отец его, Митрофан Сажин, тоже староста деревенский, преставился не прошлым летом от грудной жабы, а был насмерть забит в пьяной драке аж двадцать пять лет назад, после чего все Лужки вздохнули свободно… ненадолго, впрочем, потому что вскоре начал входить в возраст и силу Никодим Митрофаныч, оказавшийся достойным преемником своего тятеньки! Тем не менее Савушка, шурин, приживал и ближний человек Никодимов, ни словечком не поперечился лгущему сроднику, а только нагнал еще больше морщин на свое и без того сморщенное личишко, состроив на нем выражение крайней печали.

За те восемнадцать годков, что жил он при Никодиме, женившемся на его сестре Анне, Савушка научился понимать сродника и хозяина с полуслова и изрядно заострил свой и без того нехилый умишко. Он мигом постиг ход Никодимовых мыслей и уже видел, как станут развиваться события дальше. Времена нынче лютые, немилостивые… а когда они не были таковыми на святой Руси, нашей матушке?! Немало разных татей и лиходеев таскается по проселочным дорогам, норовя малость разжиться за счет ближнего своего.

Только очень крепкие господа отваживаются путешествовать в подлинном своем обличье – но непременно внушительным поездом, с многочисленной свитою и под надежной охраной, отпугивающей всякого лесного жителя, от голодного волка до разбойничка. А что касаемо народа попроще… Савушка знал, что иные хитрые люди, отваживаясь пуститься в дорогу в одиночестве (мало ли какая нужда человека гнать может?), принимали облик самый что ни на есть неприглядный, дабы не искушать малых сих, жаждущих кровавой поживы. И Савушка готов был поклясться последними волосенками, еще кустившимися на его плешивой головешке, что юнец, смело и прямо стоящий перед Никодимом Митрофанычем, один из таких достаточных господ, который скрывает свое истинное положение… и содержимое своего кошеля, наверняка припрятанного под складками потертого кафтана. Иные шьют широкие пояса с многочисленными кармашками и прячут добро туда. Пояса потом надевают на голое тело, не снимая даже на ночь, даже засыпая, так что добраться до червончиков непросто… непросто, но вполне возможно. Надо лишь ухитриться устроить так, чтобы владелец пояса уснул без просыпу. Для умелого человека – плевое дело! И Савушка растянул губы в такой довольненькой улыбочке, что любой приметливый человек при виде ее повернулся бы на пятках и дал тако-ого дёру от этого приманчивого дома и вообще из Лужков…

Но, судя по всему, юнец, просившийся на ночлег к Сажину, не отличался особой приметливостью, и Савушкина плотоядная ухмылочка осталась им не замечена. И он покорно проследовал за Савушкой, который провел его по узкой лесенке в просторную комнату под самой крышей, где под стенками стояли четыре топчана да еще валялись на полу охапки соломы. До этого гость попытался было сам заняться своим конем, расседлать, напоить, почистить, но Савушка кликнул мальчишку с конюшни и поклялся, что скакуна не оставят без заботы, обиходят еще ласковей, чем всадника. Юнец смерил Савушку холодноватым взглядом, и тот обратил внимание, что веки гостя вспухли, а глаза покраснели – наверное, от бессонных ночей и дорожной пыли. «Спать крепче будет!» – довольно подумал Савушка и опять ухмыльнулся.

– Где мне лечь? – спросил гость, оглядывая комнату и пряча руки в рукава великоватого ему кафтана. Савушка заметил, что пальцы его побелели и дрожат.

– Да где понравится, хоть бы вон под той стеночкой, там не дует. А станет холодно, ряднинкой покройся. Ночи, правда, душные, но я гляжу, тебя знобит. Озяб? Или с устатку?

– Да, я устал, – сдержанно отозвался гость, пристально глядя на раскаленно-алый солнечный шар, катившийся к закату.

– Ужинать будешь? Хлебы нынче пекли, еще горячи. А уж запах сладок… – Савушка, большой любитель горяченького хлебца (пускай с него брюхо пучит, но больно вкусен!), громко сглотнул.

– Не голоден я, благодарствую. Сколько с меня за постой? – спросил гость, так же неотрывно глядя в окно. Алые закатные отсветы пятнали небо, словно кто-то пробежал по светлой глади, оставив окровавленные следы. Парнишка на мгновение зажмурился и покачнулся, но тут же сердито мотнул головой и выправился.

– Хозяин утром сочтет, – отмахнулся Савушка, окидывая юнца приметливым взором и пытаясь угадать, запрятано добро его по карманам либо и впрямь в пояс вшито. – Тебя как звать-величать, гость дорогой?

– Данька… Данила то есть, – выговорил парнишка с некоторой запинкою. – Мне бы лечь. Усталь с ног валит.

– Спи с Богом, Данила, – со всей возможной приветливостью пожелал Савушка, окидывая его прощальным взглядом. – Эй, ты где так вывозился? С волком братался, что ли?

Юнец окинул себя суматошным взглядом и проворно стряхнул с кафтана несколько клочков серой шерсти. Исхудалые щеки его слегка порозовели.

– Псина какая-то приблудилась перед деревней, кинул я ей корку, она на радостях меня всего облизала да измарала, – пояснил он, подходя к окошку и выбросив комочек шерсти во двор.

Савушка удивился. Любой другой швырнул бы мусор на пол, вот и вся недолга. А этот… Ох, правы, судя по всему, окажутся они с Никодимом. Непростой это человечек. Загадочный! Но да ничего. У них впереди целая ночь, с лихвой хватит времени все загадки разгадать!

Он вышел, притворив неслышно дверь. Вообще все двери в доме Никодима висели на смазанных петлях и открывались да закрывались совершенно бесшумно. Кто-то скажет, доглядчивый, мол, хозяин. Но…

Ладно, не об том речь.

Юнец, назвавшийся Данькой, с явным облегчением перевел дух, словно даже дышать не мог в полную силу в присутствии Савушки, а потом провел руками по лицу, будто умываясь. Когда опустил их, стало видно, что он и впрямь «смыл» это свое надменное, равнодушное выражение. Теперь в чертах его отчетливо видны были полудетский страх, отчаяние и растерянность. Он высвободил из рукавов тонкие дрожащие пальцы и стиснул их движением крайнего отчаяния.

– Господи! – прошептал пересохшими губами. – Господи, дай мне силы!

Как страшно сделалось, когда этот уродливый человечек вдруг заметил на кафтане шерсть Волчка! Подумаешь, невелика вроде бы беда, собачья шерсть, но ведь на воре, как известно, шапка горит. Даньке почудилось, будто маленькие черненькие глазки прожигают его насквозь, прозревают все его тайные помыслы. Но все же удалось отовраться… кажется. Ладно, ночь покажет! Ночь даст ответ на все вопросы.

Теперь главное – не уснуть.

Данька присел на топчан – не тот, на который указал Савушка, а прямо под окошко. От обильно пролитых совсем недавно слез до сих пор колотит. Ни от какой не усталости, а именно от тех горьких слез, которым, казалось, исходу не будет. Но слезы иссякли, на смену им пришли холодная решимость и ненависть. Она, эта ненависть, будет всю ночь придавать ему бодрость, она даст силы выждать, высмотреть, узнать, понять… отомстить!

Тяжело дыша, Данька привалился головой к подоконнику. Как болят глаза, словно песку в них насыпали. Зажмурился – сразу стало легче. Не заснуть бы… да нет, как можно? Спать нельзя! Он ни за что не уснет!

С этой мыслью Данька провалился в сон так же стремительно, как человек в темном ночном лесу проваливается в ловчую яму, предательски оказавшуюся на пути.

Январь 1727 года

За высокими окнами дворца Прадо сияло солнце, однако ветер дул ледяной. Дворец был настолько пронизан сквозняками, что вполне уместными казались и яркое пламя, играющее в огромном, похожем на дом, камине в королевском кабинете, и отделанная мехами одежда двух господ, стоявших друг против друга.

Один из них – плотный, низкорослый, с высокомерным лицом человека, привыкшего повелевать, был сам король Испании Филипп V. Его собеседник тоже не отличался высоким ростом, но обладал по-юношески изящным сложением, аристократическими, маленькими руками и ногами. Трудно было дать этому человеку те тридцать пять лет, которые он прожил на свете. Оливковое, с точеными чертами лицо его было гладким, губы яркими, в черных волосах и аккуратной, едва заметной, весьма кокетливой бородке не нашлось бы и намека на седину. Правда, мало кто знал, что герцог Иаков де Лириа – а имя и титул его были именно таковы – заботливо вырывает все седые волоски из своих пышных волос, а в дополнение к этому поддерживает их черный как смоль цвет с помощью особой краски. Герцог весьма заботился о своей внешности и считался одним из красивейших мужчин при дворе Филиппа. Он знал о своей красоте и, подобно Нарциссу, не уставал ловить взором свое отражение во всех зеркалах, стеклах и витринах книжных шкафов, коими был уставлен королевский кабинет.

Король отлично замечал это и с трудом сдерживал усмешку. Фельдмаршал, камергер, де Лириа был внуком (от внебрачного сына, Фицджеймса) изгнанного и умершего в Испании английского короля Иакова II. Католическая церковь считала его одним из самых вернейших своих сыновей. Однако своими кокетливыми повадками де Лириа мог дать фору любой придворной красотке. Пристрастием к высоким, сильным, широкоплечим мужчинам – тоже… Впрочем, король Филипп был монархом мудрым, снисходительным к некоторым маленьким слабостям своих придворных – особенно если эти слабости были присущи столь полезному и умному человеку, как герцог де Лириа. И если раздражение порою начинало закипать в его душе, особенно когда устремленные на собственное отражение глаза де Лириа становились слишком уж томными, король умело подавлял его. Ведь ему недолго оставалось терпеть причудливые замашки герцога. Сегодня его величество давал де Лириа прощальную аудиенцию, вручая ему подписанные кредитивные грамоты к русской царице Екатерине, императрице Иберии и Персидских областей[2]. Уже завтра де Лириа предстояло кружным путем, через Италию, выехать в Московию для того, чтобы приступить к исполнению обязанностей испанского посланника, полномочного министра[3] при русском дворе.

– Первое внимание при исполнении вашего служения должно быть обращено на ваше поведение, – отеческим тоном сказал король, пытаясь перехватить неуловимый взгляд де Лириа. – Ведите себя во всем с таким тактом, с такой скоромностью, чтобы вы лично и ваши слуги были образцом для каждого; пусть все служит к вашей похвале, да не будет в вашем поведении ни малейшего повода к вашему осуждению.

Намек был, очевидно, слишком тонок. Де Лириа и бровью не повел, а между тем король был осведомлен о том, что супругу свою герцог оставляет в Мадриде. С ним же в Россию выезжают четверо кавалеров, желающих разделить его одиночество в стране северных варваров, но главное – в составе сотрудников посольства едет Хуан Каскос, секретарь де Лириа. Личность этого господина, по слухам, является предметом постоянных раздоров между герцогом и его супругой…

«А впрочем, Бог с ними со всеми, – мысленно отмахнулся король, который не уставал радовать страстную королеву Елизавету Фарнезе, итальянку по происхождению, своим вниманием. – Разве я сторож брату моему?»

Он продолжал свои наставления:

– Вы знаете, что такая осторожность уже сама по себе весьма нужна для вашей службы и для исполнения возложенных на вас обязанностей; но она тем более важна при дворах, которые не исповедуют нашей святой религии и где поступки, дела и слова католиков служат предметов внимания и обсуждения. Позаботьтесь жить с вашими домашними без малейшего повода для соблазна и в великом страхе Божием – это послужит главнейшим шагом к успеху дела.

Блестящие глаза де Лириа приковались к лицу короля, сощурились. О нет, герцог вовсе не был глуп или легкомыслен. И как только речь зашла о том, что он действительно считал важным, как он сумел напрячь все свое внимание. Ведь король имел сейчас в виду не только и не столько установление хороших отношений с Московией, сколько продвижение на восток католической церкви, успеху чего должен был способствовать де Лириа. Впрочем, в этих вопросах его надлежало проинструктировать архиепископу Амиде, иезуиту и духовнику королевы, ведавшему дипломатической перепиской. Де Лириа тоже был иезуитом, однако предполагалось, что Филиппу сие неизвестно. Поэтому король вновь перешел к разговору о сугубо светских делах:

– Хотя Московия по своему расстоянию от моих владений, по своим делам и интересам мало может иметь общего с моей монархией и ее силы, впрочем, значительные, не могут много влиять на наши силы, однако же не мешает поддерживать с нею дружбу и быть с нею в добрых отношениях, особенно при настоящем положении дел. Ведь если бы она пристала к государствам, оставшимся недовольными трактатом мира, заключенным в Вене 30 апреля 1725 года, например, к Англии или Швеции, то дала бы громаднейший перевес их союзу и их намерениям, во вред интересам моим и моих союзников, присоединившихся к сказанному трактату.

Де Лириа окончательно перестал шнырять глазами в поисках своего привлекательного отражения и слушал очень внимательно. Дальнейшие слова короля были для него чрезвычайно интересны, ибо речь шла и о его собственном будущем. Ему было приказано заключить прямой торговый трактат между Испанией и Россией на тех же условиях, на которых он был заключен между Россией и Австрией. Король ожидал скорого разрыва своих отношений с Англией и приказал своим послам смотреть в этом случае на Россию как на лучшего друга и помощника. Герцогу де Лириа предписывалось всеми способами воздействовать на русскую императрицу, чтобы она завела сильный флот в Архангельске, откуда она может сделать диверсию в Англию для возвращения престола королю Иакову III Стюарту и для восстановления равновесия в Европе.

Де Лириа, как близкий родственник Иакова, радея за него, радел и о собственных интересах. Россия католическая, Россия – союзница Испании, Россия, возвращающая английский трон претенденту… Ради этого стоило заживо похоронить себя в сугробах! Ради этого английскому дворянину королевского происхождения и испанскому дону стоило склонить гордую спину перед императрицей варварской страны, перед этой женщиной, репутация которой заслуживает не то что всяческого осуждения, но даже осмеяния! С другой стороны… Во всех делах всегда имеется другая сторона.

Как ни равнодушен был Петр Первый к православной вере, как ни заигрывал с лютеранами и даже с масонами (по слухам, он был принят в ложу самим Кристофером Реном, строителем храма Святого Павла в Лондоне!), он все же не терпел прямого вмешательства чуждых конфессий в дела собственного государства. Тем паче – вмешательства иезуитов – тех самых, которые оказывали покровительство царевичу Алексею во время его скитаний по Европе и даже пытались спрятать его от праведного отцовского гнева. Затем они решили оказать покровительство самому вероятному наследнику русского престола – сыну Алексея, царевичу Петру. Посредство в этом они надеялись сыскать у императрицы Екатерины. Бывшая Марта Скавронская (именно так звали мариенбургскую пленницу, прихотью судьбы оказавшуюся на русском троне) лишь недавно обрела утешение в греческой вере[4] и не больно-то ценила ее… вдобавок брала пример с супруга-атеиста!

Капуцин Петр Хризологиус, объявившийся в Петербурге, привез русской государыне привет от римской императрицы[5] – честь неслыханная для этой выскочки! Чтобы считать себя равной с потомственными цесарями, Екатерина готова была на все и весьма благосклонно отнеслась к просьбе Хризологиуса устроить ему аудиенцию у малолетнего великого князя Петра Алексеевича. Однако происки Хризологиуса сделались известны Синоду, а потом и императору. Хризологиус незамедлительно был выслан из Петербурга, а Екатерина, пытавшаяся его защищать, вынуждена была притихнуть, ей потребовалось немалое время, чтобы восстановить мирные отношения с мужем.

Теперь Петр в могиле, на престоле Екатерина. Если повести дело умно, ситуация может сложиться самая благоприятная! Самое время для проникновения ордена в Россию!

Де Лириа в волнении потер сухие, изящные пальцы. Самые честолюбивые надежды оживали в нем…

Август 1729 года

Вдали лаял, надрывался Волчок. Данька вскинул голову и первые мгновения никак не мог понять, где он находится, почему ломит все тело, почему заходится в рычаниях пес.

Луна смотрела в окно, жадно вглядывалась в Данькины еще незрячие после глубокого сна, затуманенные глаза. Он вспомнил пугающе-красивый, кровавый закат… откуда вдруг взялась ночь, ведь еще минуту назад был вечер?!

Постепенно дошло, что минута сия давно миновала. Уснул! Лай Волчка ему всего лишь снится, потому что Данька позорно уснул, сидя под окошком! А ведь намеревался караулить, стеречь, выслеживать. Он хотел обшарить всю эту мерзкую комнатушку, ставшую последним пристанищем его родителям, может быть, отыскать хоть какой-то их след, памятку какую-то… А теперь разве отыщешь – в темнотище? Да и времени больше нет. Проспал, проспал! Каков, а? Вполне заслужил, чтобы к нему пришли, словно к жертвенному баранчику, взяли, скрутили, заклали, невзирая на крики и мольбы. А то и просто полоснули легонько ножичком по горлу – он так и не проснулся бы.

Нет, уберег Господь. Данька, еще когда из дому в путь отправился, знал, что именно Господь его наставил на путь, помог найти Волчка, направил на нужную дорогу, вывел на след убийц. А теперь не дал заспать собственную погибель, словно в ухо шепнул: «Берегись, Данюша!» И он проснулся – как раз вовремя, чтобы услышать шорохи на лестнице.

Шаги… Двое идут. Один чуть слышно ступает впереди, другой тяжело переваливается на несколько ступеней ниже.

Впереди, конечно, крадется этот тщедушный мужичонка с головенкой огурцом. Экая погань, глазам смотреть противно! Крадется, ощерив в азартной ухмылке гнилые зубы. В руках у него небось вострый ножичек, друг-разбойничек, кровопийца записной, ночных дел мастер. Ножик режет, ножек порет, ножик отнимает жизнь быстро, бесшумно, коварно… Следом за слугой топает хозяин, в руках у него, наверное, топор или вовсе колун полупудовый. Этот бьет не разбирая по головам строптивцев, не пожелавших помирать после первого ножевого тычка. Дробит черепушки, брызги крови и мозга разлетаются кругом, так что потом хозяйской жене или дочери приходится долго замывать следы кровопролития, подоткнув подол и сильно отжимая в ведре тряпку, распускающую в мутной воде красные подтеки…

Данька стиснул зубы, подавляя приступ тошноты, вскочил. О чем он? На что время тратит? Так и досидится, право слово, до беды! Вспомнилось, как еще вчера, лежа в обнимку с полуживым от горя Волчком на небрежно насыпанном земляном холмике, мечтал об одном: умереть вот здесь, вот сейчас, потому что пережить страшное открытие, перетерпеть боль в сердце казалось невозможным. Но удалось скрепиться… не для того же, чтобы пасть бессловесной жертвой убийц! Он хотел увидеть их, посмотреть им в глаза, обнаружить их повадки. Увидел, посмотрел, обнаружил. Убедился: именно здесь, в этой комнатушке под крышей, находят свой конец те ночевальщики, которые покажутся хозяевам богатой добычей. Потом трупы зарывают в лесу как попало, не боясь кары ни людской, ни Господней. Ну, такие лютые лиходеи всегда уверены, что в минуты совершаемых ими злодейств Господь смотрит в другую сторону. А вот что они не боятся людского суда… не значит ли сие, что есть над ними кто-то могущественный, на чье прикрытие в случае чего и надеются злодеи?

«Чьи вы?» – спросил вчера Данька у какой-то бабульки, встреченной за околицей, но так и не добился ответа, чья это вотчина. То ли бабка уже плохо соображала от прожитых лет, то ли не хотела ничего говорить, потому и притворялась полуглухой и косноязычной. Все, что удалось узнать, что денежные проезжие останавливаются обычно в доме у старосты. Туда и ринулся Данька со всех ног… а теперь, похоже, пора с той же скоростью ноги отсюда уносить. Вряд ли к нему среди ночи идут только для того, дабы осведомиться, что гостю дорогому будет угодно откушать на завтрак. Его идут убивать, нет сомнения. Как убивали других… не раз.

Данька выглянул в окошко. Ничего, спрыгнет – ног не переломает. И не с таких высот прыгивали! Главное – потом перебежать незаметно двор, залитый лунным светом. Где-то перебрехиваются собаки… спускают ли их на ночь? Волчок бы дал им жару, но Волчка пришлось привязать к дереву на лесной опушке, иначе Даньке нипочем бы не отвязаться от него. Умнейший пес понял дерзкие намерения хозяина и почуял ту опасность, которая кроется за сим безрассудством. Но чего мог он добиться своим истошным воем и жалобным, надрывным лаем? Даже если бы кто-то всеведущий и знающий, чему вперед быть, в это мгновение предупредил Даньку, что непременно прольется его кровь в комнатке под крышей, это его все равно не остановило бы. Боль и горе настолько помутили его разум, что он словно не в себе был тогда…

Правда что не в себе! Разве можно было притащиться в это змеиное гнездо, ведя в поводу коня? Теперь Рыжак стоит расседлан в хозяйской конюшне, куда нипочем не пробраться. Все, можно проститься с конем… а как Данька дальше пойдет? Ведь до Москвы, где он надеется найти защиту и правду, еще много верст пути! Донесут ли ноги?

Но тут снова ожгло его мыслью, что ноги донесут куда угодно, если на плечах голова останется. А ему сейчас с минуты на минуту грозит с этой головою проститься навеки. Вот скрипнуло уже не на лестнице, а под самым порогом, вот уже тихо-тихохонько дверь начала отходить от косяка…

Данька оперся одной рукой о подоконник – и прыгнул в лунный свет, как в воду. Ох уж этот лунный свет…

Пока летел – больно долго! – просвистело (словно ветер в ушах) в памяти воспоминание, как уронил однажды с бережка в прозрачную воду что-то, теперь уж и не вспомнить, может быть, грузило, прыгнул за ним, думая, что дно с игрою солнечных зайчиков на песочке – вот оно, а канул в чистую, опасную глубину с головкой, ручками и ножками и едва не захлебнулся от неожиданности. Предательскую шутку сыграл с ним тогда солнечный свет – а теперь ту же шутку сыграл и лунный, исказив высоту. Данька так ударился ногами, что не удержался от крика и повалился на колени, на какой-то жуткий миг уверясь, что больше не встанет, что его придавят вот тут, на плотно убитой земле двора, как давят майского жука, на полном лёте налетевшего на стену и упавшего, одурев от удара, наземь…

Потом он ощутил, что ноги повинуются, кое-как поднялся и побежал, прихрамывая, к забору. А сверху уже заблажил высунувшийся в окно гнилозубый:

– Держи вора!

Самое страшное, самое побудительное на Руси – крикнуть вслед бегущему, мол, лови-держи-хватай. В погоню ударяются все, кому надо и не надо. Почудилось, даже темнота у крыльца зашевелилась алчно, вытягивая к Даньке свои сгустки, готовая схватить. А сейчас проснутся работники, слуги… И минуты не пройдет, как схватят!

Данька всем телом ударился в забор – высокий, плотный, доска к доске, – зашарил по нему, выискивая калитку. Вот ворота. Заложены на тяжеленный брус – трем богатырям не поднять! Вот и калитка… на замок заперта, замок цепью обвит, ну а ключ небось запрятан подальше, чем Кощеева смерть.

На миг зажмурился, пытаясь унять переполох, отнимавший способность мыслить, принуждавший рухнуть наземь, забить ногами, завыть истошным голосом. А если голову потеряешь – это все, гибель. Открыл глаза – и опять едва сдержал крик: с крыльца уже сыпались темные фигуры, разводили руками, хлопали ладонями, словно пытались кур ловить… Не сразу догадался: да ведь преследователи не видят его в густой, непроницаемой тени! Он для них незрим, им кажется, что беглец растворился в ночи. Какое-то время пройдет, прежде чем поймут: никуда он не ускользнул, а просто затаился. Нельзя им дать это время.

Данька начал осторожно передвигаться вправо, пытаясь под прикрытием забора обойти дом. Может быть, там еще нет народу, может, удастся найти лазейку и выскользнуть из этой западни, которую он сам себе устроил? Какое-то время его маневры проходили успешно, однако рано или поздно кто-то из преследователей должен был смекнуть, что беглец не провалился же сквозь землю, а где-то здесь! Савушка, даром что голова огурцом, оказался этим смекалистым, а может, просто углядел некое шевеление около забора, и вот его сиповатый голосишко перекрыл поднявшийся вокруг шум и гам:

– Вон он! К конюшне метит! Держи!

Ух ты, Данька и не знал, что конюшня, а значит, и Рыжак были так близко… Эта мысль мелькнула и исчезла, он снова заметался туда-сюда – слепо, отчаянно, а топот преследователей был уже совсем рядом. Данька с силой ударился спиной в ограду, словно надеялся каким-то чудом пробить в ней дыру, и…

И чудо произошло. Что-то хряпнуло за спиной, доска подалась, Данька суматошно завозился, пытаясь протиснуться сквозь неширокую щель, – и сердце его зашлось, когда он ощутил чьи-то руки, цепко тянущие вон из двора, к свободе и спасению.

Казалось, лез он бесконечно долго, а минуло небось какое-то мгновение ока. Данька встряхнулся, дико воззрился на своего спасителя – вернее, спасительницу, ибо это была девка.

Луна серебрилась в небрежно заплетенных косах, волосы у нее небось соломенные, светлые. Большие глаза – тоже полны лунного света, и не поймешь, то ли черные они, то ли голубые. Взволнованно дышат пухлые губы, щеки так и горят. Румянец при луне кажется болезненным, коричневым. Простенький сарафанчик перехвачен под высокой грудью, ворот рубахи расстегнут, шею охватили бусы из недозрелой боярки, Данькины младшие сестрички точь-в-точь такие низали себе, обвивали ими тоненькие детские шейки в несколько рядов и бежали показаться матери…

Данька вздрогнул от боли в сердце, от вернувшегося страха, дернулся было – бежать, но девушка перехватила за руку:

– Сдурел – на деревню подаваться? Перехватят! За мной давай!

Повернулась, подобрала подол – и понеслась, так проворно перебирая босыми, до колен заголившимися ногами, что Данька насилу поспевал за ней.

Сказать по правде, он с трудом разобрал ее слова: чудилось, рот у девушки кашей набит, она говорила как бы с трудом, да и голос был низким, неприятным. А ведь казалось, этакая глазастая да грудастая должна соловушкой заливаться! Ой, ну что ему с ее голоса, с ее глаз да грудей?! Не проворонить бы, куда она мчится!

Девушка свернула в проулочек меж двух заборов, вихрем выметнулась в другой порядок изб, потом метнулась вправо, огибая уличный колодец, и вдруг точно сквозь землю провалилась. Данька не сразу сообразил, что девушка спрыгнула с обрывчика и скрылась в перелеске, примыкавшем к деревне. Последовал за ней. Остро запахло зрелой, влажной зеленью. Серебристые ноги стремительно мелькали впереди, а темный сарафан сливался с тьмой, царившей среди плотно стоящих стволов. Даньке даже жутковато вдруг сделалось: а путная ли девка его ведет неведомо куда? Рассказывали, на помощь людям порою являлись лесные русалки и, якобы спасая, затаскивали их в такие дебри дремучие, что потом и концов пропавшего человека найти не могли. Залюбливали его лихие девки до смерти! Конечно, русалки предпочитают «спасать» крепких молодых мужиков, желательно красавцев. С Даньки в этом смысле вряд ли будет прок: первое дело, по младости лет, второе – красавцем его вряд ли назовешь, ну а третье…

Он не успел додумать. Девка резко обернулась, блеснула глазами:

– Все! Пришли!

И, низко нагнувшись, нырнула под нависшие ветви. Данька последовал за ней. Тут уж царила вовсе кромешная тьма, но горячая рука вцепилась в его запястье, потянула, указывая направление, голос неразборчиво вымолвил:

– Теперь не найдут! – И она затихла рядом, переводя дыхание.

Данька тоже выталкивал из себя заполошные выдохи, жадно глотал воздух, пытаясь различить запахи. Сначала он ничего не видел, только нюхом чуял. Пахло кисло – сыростью, почему-то ржаным несвежим хлебом и, такое ощущение, прокисшей кашей. Вообще дух был неприятный, тревожный, Данька никак не мог понять, что в нем такое, но вдруг осенило: да ведь здесь пахнет кровью! Застарелый кровавый запах – вот что властвует над всем!

Данька напрягся, стараясь заставить глаза побыстрее привыкнуть к темноте. Страх, который пропал было, развеялся с ветром стремительного бегства, вернулся, снова зашарил ледяными пальцами по шее и спине.

Постепенно глаза начинали видеть. Данька понял, что стоит в каком-то балагане – вроде бы дощатом, потолок настолько низок, что и он, и девушка, которая была с Данькою примерно одного роста, только-только не касались его макушками. Почти вплотную к Даньке стояли стол и лавка, а чуть поодаль – топчан, на который причудливой кучей было навалено какое-то тряпье. Больше ничего рассмотреть он не успел: девка приблизилась и вдруг так толкнула в грудь, что Данька, вскрикнув от боли, полетел на лавку. Сильно ударился спиной, но это было еще полбеды. Гораздо хуже, что девка внезапно рухнула на него, навалилась всем весом и, уткнув в его губы влажный, тяжело дышащий рот, зашарила жадными руками по его бедрам, пытаясь развязать вздержку штанов.

Господи! Так и есть – русалка-любодеица…

В первый миг и дыхание Данькино пресеклось, и ума он лишился, и сердчишко замерло, а девкины проворные руки так и лезли ему между ног, искали там чего-то… Данька чудом вывернулся из-под горячего тела, сверзился с лавки на земляной пол, привскочил, кинулся было в сторону, но девка оказалась проворнее: цапнула за подол рубахи – так кошка ленивой лапкой ловит мышонка, из последних сил попытавшегося дать деру. Данька рванулся, споткнулся, со всего маху ударился о топчан – и обмер, когда куча тряпья вдруг зашевелилась, застонала, потом раздался некий невообразимый звук, вроде бы кто-то хрипло, задавленно рассмеялся, а потом негромкий, донельзя измученный голос произнес, странно, твердо выговаривая звуки:

– Ну, нашла наконец себе новую забаву?

Батюшки-светы! Да это никакое не тряпье, разглядел Данька, это человек лежит, распростершись, раскинув руки и ноги, накрепко привязанные к топчану!

– Терпите, сеньор, терпите! Теперь ваш черед терпеть эту дикую тва-арь… – продолжил незнакомец, но тут же его голос пресекся стоном.

Данька наклонился, пытаясь разглядеть лицо этого человека, но в это мгновение получил увесистый удар по затылку и, лишившись сознания, беспомощно сполз наземь. Он уже не чувствовал, как ему заломили за спину руки, связали их каким-то грубым жгутом, потом опутали ноги и оставили валяться, скрючившись. Он не слышал, как девка, странно, утробно похохатывая, подошла к топчану и проворно забралась на него, не слышал надсадного дыхания, мучительных стонов и яростных, исполненных ненависти выкриков:

– Чертовка! Оставь меня! Изыди, сатана! Да будь ты проклята!

Июнь – ноябрь 1727 года

Из донесений герцога де Лириа архиепископу Амиде. Конфиденциально

«Ваше преосвященство, примите мои первые выводы: в Московии вовсе не нужен посланник: говорю не потому, что я не хочу тут жить, но бесполезен расход, который для этого делается королем нашим и государем. Московия нам нужна только в войне с англичанами. В этом случае московиты не только могут доставить нам громаднейшую помощь диверсией, какую они смогут сделать в Германии и, следовательно, отвлечь с этой стороны наибольшую силу наших врагов, но они также достаточно сильны в случае нужды перенести войну внутрь самой Англии. Но во время мира союз их бесполезен; годится разве только относительно торговли, из которой мы можем извлечь большие выгоды.

Есть еще другой повод считать бесполезным иметь теперь посланника в Петербурге – это перемена правительства. Оно попало теперь в руки московитов, между которыми есть еще много таких, которые держатся старых обычаев, и есть такие, которые решительно осуждают всякий союз с нашей монархией, потому что считают его для себя совершенно бесполезным по причине отдаленности нашей Испании, и думают, что им нужно быть в хороших отношениях только с англичанами, коих морская сила имеет громадное преимущество перед их силою. Противоположного мнения держится только князь Меншиков.

Не мешало бы довести до сведения короля нашего государя, какие идеи одушевляют этого министра. Этот человек – величайший честолюбец, какого только видел мир. Нельзя сказать, что в своем счастии он ходит ощупью, он умеет вести дела: в несколько лет из ничего и из низкого состояния он сделался первым подданным Московитской монархии, князем Империи и богатейшим вассалом по всей Европе. Но этим счастием его честолюбие не удовлетворилось. Вы, конечно, знаете, как он добивался быть избранным в герцоги Курляндии. Хотя это ему не удалось, он все-таки не отказался еще от этой мысли. Главная же цель его – выдать свою старшую дочь Марию за малолетнего русского царя, а самому сделаться королем Польши, и потому он расчищает себе дорогу на случай смерти короля Августа. По этой, собственно, причине он так предан австрийскому императору.

В России Меншиков теперь заправляет всеми делами. Но еще при жизни царицы были некоторые возмущения против него; нужно ждать, что в несовершеннолетие настоящего царя они увеличатся, потому что бесчисленное множество личностей не любит Меншикова, желает его падения и погибели. Все это не мешает передать королю нашему государю, решениям которого я готов повиноваться слепо и с крайним самоотвержением».

Август 1729 года

Данька очнулся оттого, что затекло и ныло все тело. Едва смог повернуться, открыть глаза, сперва не понимая, где и почему валяется, скрючившись. Как вчера лежал на могиле родителей, прожигая землю мучительными слезами, – это вспомнилось сразу. А что было потом? Голова болела, в висках перестукивало, мешало думать. Приподнялся – и дыхание пресеклось, когда обнаружил, что связан. Вот тут-то вспомнилось остальное – почему-то в обратном порядке: от удара по голове в этом дурном балагане до блужданий вокруг Лужков в поисках следа убийц.

Опасливо огляделся. Либо он провалялся без памяти сутки, либо все еще длилась та же ночь. Темно по-прежнему. А человек, который лежал на топчане, что с ним, жив ли он?

Данька кое-как сел: мешало, что руки и ноги были связаны, – и снова чуть не упал, когда прямо напротив его глаз вдруг замерцали два лихорадочно блестевших глаза. Словно дикий зверь глянул в упор из темноты! Жутко стало, он отпрянул.

– Меня бояться не стоит, сеньор, – слабо выдохнул лежавший на топчане человек. – Я такой же пленник этой суки, как и вы.

Данька мимолетно поджал губы: грубостей он не терпел, особенно по отношению к женщинам. Затем вспомнил ту, о ком шла речь, и зло подумал, что это – самое подходящее для нее название! Еще и похлеще сказать можно!

Однако как же странно выговаривает слова этот человек! Вроде бы и чисто по-русски, а… словно бы ветерок легкий пролетает меж словами. Иноземец, что ли? И это диковинное словечко – сеньор… Что оно значит? Может, незнакомец думает, что Даньку так зовут? Может, он принимает Даньку за кого-то другого?

– Как вы умудрились угодить к ней в лапы? – продолжал незнакомец. – Неужели прельстились ее прелестями?

– Да я ее небось и не разглядел толком-то, – буркнул Данька, вспоминая, как серебрились под луной растрепанные косы, мелькали ноги под высоко поднятым сарафаном. – Она мне жизнь спасла – сначала. А потом заманила сюда. Я думал, спрятать хочет…

– Я тоже когда-то так думал, – пробормотал незнакомец рассеянно, как вдруг встрепенулся: – Жизнь спасла, говорите? Похоже, это вошло в привычку у нашей безумной сластолюбицы! И как же это произошло, если не секрет? Где?

– Здесь, в деревне, где же еще, – неохотно буркнул Данька. – Я остановился на ночлег в одном доме, ночью на меня напали, ну, спрыгнул во двор, а там куча народу навалилась, я бежать, думал, уже конец мне, да тут эта девка откуда ни возьмись, завела в какие-то заросли, потом сюда, ну и вот…

Он нарочно частил, избегая подробностей, однако незнакомец, кажется, обладал умением слышать недосказанное:

– Во имя неба! Неужели и вы стали жертвой толстого, рыжеволосого туземца и его приспешника, обладателя головы, которая напоминает приплюснутую дыню?!

– Огурец, – возразил Данька. – Семенной огурец, с толстой, потрескавшейся кожурой, уже перезрелый и сморщившийся.

Незнакомец некоторое время размышлял, потом слабо усмехнулся:

– Вы правы! Как огородник, вы, конечно, более опытны, сеньор… Как вы полагаете, может быть, мы забудем об условностях, согласно которым два идальго должны быть представлены друг другу неким высокочтимым патроном, и, применясь к нашим необычным обстоятельствам, представимся друг другу сами? Это не очень претит вам, сударь?

Строй речи этого человека, самый звук голоса необычайно нравились Даньке. Эх, если бы и он мог выражаться столь же изысканно и витиевато! Должно быть, перед ним человек благородного происхождения, какой-нибудь родовитый иноземный боярин, попавший в опасную, жуткую переделку. Каковы же причины этого? Ну, каковы бы они ни были, они не ужаснее тех, из-за которых оказался в Лужках Данька…

Стоило подумать об этом, как слезы начали наплывать на глаза. Горло стеснилось, и Данька сказал хриплым голосом:

– Вы, что ли, имя мое знать хотите? Данилой меня зовут, Данилой Воронихиным, а попросту кличут Данькою.

– Простите, вы забыли упомянуть свой титул, – негромко напомнил незнакомец, но Данька упрямо мотнул головой:

– А нету у меня никакого титула. Матушка была из Долгоруких-князей, но вышла за батюшку, а он хоть и дворянского звания, но не князь и не граф, зато жили они весь свой век дай Бог каждому, в любви великой и согласии, и в жизни не разлучались ни на день, и смерть вместе встретили.

И все, и тут вся его выдержка, скрепленная пролитыми на убогом могильном холмике слезами, но давшая трещину в комнатенке под крышей и потом, во время страшного бегства, наконец-то рассыпалась на мелкие кусочки. Слезы хлынули так обильно, так внезапно, что Данька даже не сразу понял, отчего у него вдруг сделалось мокрое лицо и все расплылось в глазах. А потом пришли тяжелые рыдания, от которых, чудилось, вот-вот разорвется и сердце, и горло.

Он уронил голову на край сенника, на котором лежал незнакомец, и с мучительными усилиями выталкивал из себя хриплые, задыхающиеся звуки, снова и снова вспоминая лицо матушки и улыбку отца, и то, как они смотрели друг на друга и на детей, и теплое дыхание матери на своих волосах вспоминал, и шепоток ее, когда приходила поцеловать на ночь: «Ох, Данька, Данюшка, вот четверо вас у меня, все мне равно родные, всех поровну любить следует, а все же тебя, дитятко, пуще всех люблю, зайчик ты мой солнечный!» Почему-то сейчас подумалось, что, наверное, то же самое она нашептывала каждому из них, четверых детей, ревниво деливших меж собой любовь и заботу родительскую. Матушка никого не хотела обделить, она и впрямь любила всех их поровну, а Данька-то всю жизнь думал… И от этого запоздалого открытия, не имевшего теперь ни для него, ни для убитой матушки никакого значения, Даньке отчего-то было еще больнее, еще сильнее теснилось сердце, еще горше лились слезы.

Но постепенно слезы иссякли, на смену им пришла оцепеняющая усталость. Он уткнулся в топчан и тяжело вздыхал, пытаясь успокоиться.

Вдруг ощутил на своей щеке теплое дыхание. Незнакомец прильнул к его лбу своим. Данька вспомнил, что руки его тоже связаны, наверное, он хотел бы успокаивающе погладить плачущего юнца по голове, как всегда гладят маленьких детей, но не мог, вот и ерошил своим дыханием его волосы.

– Успокойтесь, мой юный друг, успокойтесь, – прошептал он. – Вы еще совсем дитя, а выпало вам, судя по всему, столько, что и не каждому взрослому выдержать. Циники уверяют, что человеку по-настоящему плохо не тогда, когда у него беда, а когда у его ближнего все хорошо. Если вы циничны, вас должно успокоить, что мир перенасыщен бедами и несчастьями, и один из таких несчастных находится рядом с вами. Если вы милосердны, вы найдете утешение в исцелении страданий другого человека, ибо за те несколько недель, которые минули со времени моего въезда в эту проклятую Богом деревню, я хлебнул столько мучений, что, да простит меня Господь, не раз помышлял о смерти и даже малодушно призывал ее. Поверьте, я оказался настолько слаб, что не замедлил бы сам развязаться с жизнью, когда бы у меня не были связаны руки. Простите за невольный каламбур, – он невесело усмехнулся. – Поверите ли, но, чудится, меньшую боль и страдания доставляла мне рана, чем ежедневное, еженощное надругательство, которым подвергала меня эта распутная тварь. Она вынуждала меня нарушить обеты, данные Отцу Небесному, она окунула меня в бездны таких нечистот, о каких я даже и не подозревал. И хотя я беспрестанно разочаровывал ее стойкостью своего духа и силою своих очистительных, охранительных молитв, хотя ее тело вызывало во мне только отвращение, хотя я знаю, что и под страхом смерти не заставил бы свое естество откликнуться на ее грязные призывы, но все же… ощущение ее немытого тела, которое терлось об меня, ее рук, которые мяли мою спящую плоть, вынуждая к соитию, ее слюнявых губ… все это истерзало меня пуще пыток, которым некогда подвергали христианских мучеников язычники Юстиниана, все это вынудило меня пребывать в уверенности, будто я свершил все семь смертных грехов враз!

Голос ему изменил. Какое-то время царило молчание. Незнакомец пытался успокоиться, а Данька – переварить услышанное. Пища для ума оказалась настолько скоромной, что бедолагу аж замутило.

– Простите, сударь, – наконец-то справился с собой его собеседник. – Вы так юны, неопытны, невинны, а я, не подумав, вылил на вашу голову ушат тех же помоев, в которых принужден был купаться сам. Простите великодушно! Тем паче что все эти унижения, все страдания мои телесные, даже боль от раны, конечно, ничто в сравнении с муками душевными. Не было ночи, чтобы не являлись ко мне призраки людей, погибших по моей вине… О нет, я не душегуб какой-нибудь, руки мои если и обагрены кровью, то отнюдь не по локоть, а так, слегка забрызганы, и то, можете мне поверить, лишь ad majorem Dei gloriam… я хочу сказать, для вящей славы Божией, как выражаются богословы, то есть в благих целях. Те несчастные, о которых я упомянул, были моими слугами. Нас хотели убить всех, я спасся поистине чудом. А те, кто верил мне, кто служил мне беззаветно и преданно, погибли, и, получилось, я стал виновником их гибели. Но все же они знали, сколь рискованна и опасна наша стезя, они всегда готовы были отдать свои жизни ради… ради нашего дела. А те двое несчастных, муж и жена, которых безжалостно прирезали у меня на глазах только потому, что надеялись поживиться их добром? Нас и их убивали, чтобы ограбить, гнусно обобрать мертвые тела… Что с вами? – насторожился незнакомец, ощутив, что Данька вдруг вздрогнул всем телом, а потом замер, чудилось, и дышать перестал. – Что с вами, молодой сеньор? – Он умолк, а потом проговорил растерянно, пугаясь своей догадки: – Может ли статься… Господи, я только сейчас осознал, только сейчас свел воедино… да нет, нет… или?.. Неужели те супруги были вашими родителями?!

Незнакомец смотрел на Даньку испуганно, ожидая нового взрыва горя, нового всплеска рыданий, однако тот сидел понуро, слишком обессиленный страшными открытиями.

– Да, – выдавил он наконец. – Наверное, это были они. У матушки глаза голубые…

– Бирюзовые, – вздохнул незнакомец. – Редкостной голубизны. А у ее супруга был шрам на щеке.

– Был, – кивнул Данька. – Почти двадцать лет тому назад получил он сию рану в деле под Батурином[6], бок о бок со светлейшим князем Александром Даниловичем Меншиковым сражаясь против предательского гетмана Мазепы…

И умолк, чтобы снова не разрыдаться.

– Да, – хрипло проронил незнакомец. – Нам есть за что мстить, причем мстить сообща. Вот вам моя рука… о, раны Христовы, я ведь связан, да и вы тоже! Однако я так и не назвался, сеньор Даниил. Имя мое дон Хорхе Сан-Педро Монтойя.

– Так и есть, иноземец! – не удержался Данька от изумленного восклицания. – Однако батюшка сказывал, будто все иноземцы говорят на каких-то тарабарских наречиях. Где же вы так ловко по-нашему говорить навострились?

– Это очень диковинная история, мой юный друг, – ответствовал дон Хорхе. – Я бы сказал, неправдоподобная… Возможно, если Бог и его Пресвятая Матерь будут к нам милосердны и попустят нас остаться в живых, я поведаю вам ее. Но история сия очень длинная, а сейчас следует подумать о другом. Ежели мы желаем свершить отмщение, надобно как минимум иметь свободные руки! Попытаемся развязать наши путы и бежать отсюда прочь. Вы согласны?

– Согласен-то я согласен, – пробормотал Данька. – Тут и спору никакого быть не может. Однако как же быть, коли и у вас, и у меня руки связаны?

– Ну, рты у нас, благодарение Богу, не заткнуты, – хмыкнул дон Хорхе. – Давайте-ка, молодой сеньор, повернитесь ко мне спиной и подставьте ваши руки к моим зубам. Заранее прошу прощения, если нечаянно укушу.

– Кусайте на здоровье, – сказал Данька, дивясь, что же сам не додумался до такого простого способа избавления от пут. – Главное дело, чтоб зубы об эту костру[7] не сломать!

– Ничего, – буркнул дон Хорхе, отплевываясь, ибо уже приступил к делу, – зубы у меня, благодарение Богу, крепкие!

Данька еще прежде обратил внимание, что его невольный сотоварищ по несчастью то и дело, надо или не надо, произносит имя Божие. Сказано в Писании: «Не поминай Господа всуе!», тому же и матушка Данькина всегда учила своих детей, а отец присовокуплял, что лишь монашеской братии пристало то и дело божиться, ибо они и есть слуги Божии. Неужели этот иноземец – монах? В таком разе понятно, что он имел в виду, говоря о своих обетах. Ежели у белого духовенства есть дозволение на брак, то черное дозволения такого не имеет. А в иноземщине, сказывают, и вовсе никому из монашеского сословия не дозволяется ни жениться, ни любодействовать с бабами. А ведь эта, как ее, девка-спасительница хотела что от него, что от Даньки именно любодейства, это было понятно даже Даньке при всей его молодости. Хоть у него ни в жизнь не было ни с кем ничего такого, даже поцелуев, однако же земля слухом полнится, и кое-что об отношениях мужчин и женщин Данька успел узнать. Говорят, умелая и горячая бабенка может соблазнить любого мужика, будь он хоть трижды монах. Знать, эта девка была либо негорячая, либо неумелая. Да и вообще, кто на такую немытую польститься может? Данька вспомнил застарелый запах ее пота – и брезгливо передернулся. А как мерзко шарили ее руки по его телу…

– Не трепыхайтесь, умоляю вас, сеньор, – проворчал за его спиной дон Хорхе. – Победа уже близка… О нет, нет!..

В голосе его зазвучал такой ужас, что Данька резко обернулся. Дверца в балаган была распахнута, и в первых рассветных лучах, уже окрасивших небо, отчетливо вырисовывалась женская фигура. Она стояла, уперши руки в боки, и заглядывала в балаган.

Ноябрь 1727 года

Из донесений герцога де Лириа архиепископу Амиде. Конфиденциально

«В Московии ничего не может быть интереснее новости о падении Меншикова, потому что этот князь был единственный человек, который поддерживал правила покойных царя и царицы. С его падением, нужно опасаться, московиты захотят поставить свое правительство на старую ногу, увезут царя в Москву. Да, нужно опасаться, чтобы деньги Англии не заставили царя навсегда поселиться в прежней столице. Тогда бы я не дал и четырех плевков за наш с Московией союз, и пускай себе тогда царь возится с персами и татарами: ведь государствам Европы тогда он не сможет сделать ни добра, ни зла. Флот и торговля без присмотра погибнут, старые московиты, считая за правило держаться как можно дальше от иностранцев, поселятся в Москве, и вследствие этого Московская монархия возвратится к своему прежнему варварству.

Несчастие Меншикова приписывают прежде всего интригам князей Куракина, Голицына и Долгоруких, открытых врагов Меншикова, которого власть достигла до такой высоты, что можно было опасаться всего от его честолюбия. Но прибавлю еще одно обстоятельство, которое, несомненно, содействовало падению временщика: это деньги Англии. Единственное средство отдалить Московию от Венского союза – это было погубить Меншикова, самого усердного союзника австрийского императора, и я не сомневаюсь, что для этого англичане употребили всевозможные усилия. Здесь говорят, находятся причины отрубить Меншикову десять голов, если бы он их имел! Мне было бы любопытно установить, кто именно являлся осуществителем подземных ков англичан относительно свержения светлейшего князя, но пока затрудняюсь определить это лицо. Долгорукие ненавидят иностранцев, кроме того, среди них есть несколько человек, принявших истинную католическую веру, они не станут якшаться с протестантами. Принцесса Елизавета, младшая дочь Петра Первого, настолько глупа и развратна, что от нее трудно ждать каких-то серьезных политических интриг. Вице-канцлер Остерман… в личности этого человека я еще не успел разобраться, хотя, говорят, он был истинным врагом Меншикова.

Впрочем, сейчас меня заботит другое: успею ли я до наступления нового года удостоиться аудиенции у русского царя и как сложатся наши отношения?

В ожидании этого я свел знакомство с рекомендованным вами человеком – князем Василием Долгоруким. Их, впрочем, два – оба с теми же именами и фамилиями, различаются они лишь тем, что русские называют «отчеством». Я веду речь не о фельдмаршале Василии Васильевиче, а о Василии Лукиче.

Он только недавно вернулся из Парижа, где обрел людей, близких по духу: докторов богословия из Сорбонны, отцов-иезуитов. В частности, он сдружился с аббатом Жюбе. Сейчас аббат в Амстердаме – с княгиней Ириной Долгорукой, урожденной Голицыной, и ее детьми, в воспитатели которых определен. Ирина недавно приняла католическую веру, намеревалась перекрестить и детей своих. Уговаривает она сделать это и князя Василия, но тот пока не решается. Впрочем, не сомневаюсь, что рано или поздно это произойдет. Симпатии князя всецело с нами, хотя в России многие благосклонно внимают вестям о некоем новом ордене, который зародился в Англии, но расползался по протестантским странам с проворством тараканихи, которая мечется туда-сюда, кругом рассыпая потомство. Этот новый орден с поразительным упорством строит здание своего благополучия…

Вы понимаете, что я веду речь о наших врагах масонах, так называемых вольных каменщиках![8] Я не склонен недооценивать их опасность. Сила этого ордена в том, что он не вполне протестантский. Не католический, не протестантский, не православный. И в то же время войти в него может человек любой веры – кроме иудеев, понятное дело. Однако выкрестов не гонят. Масоны стоят над узкими религиозными рамками, они вещают о братстве всех людей, пришедших в их храм. По словам князя Долгорукого, его друг аббат Жюбе, как и все мы, иезуиты, очень опасается разрушающего влияния масонов на человеческое сознание. Он настоятельно просил Долгорукого внимательно присматриваться ко всем вновь прибывающим в столицу, ко всем представляемым ко двору иностранцам, чтобы вовремя разъяснить личность, засланную в Россию масонами. Что такие люди появятся здесь в самом скором времени, я тоже не сомневаюсь».

Август 1729 года

– Чего задумали? – косноязычно выговорила «русалка», словно не веря своим глазам. – Бежа-ать? От меня небось не убежите!

И, запрокинув голову, она разразилась таким злобным, таким страшным смехом, поистине нечеловеческим, более напоминающим уханье филина, что Данька понял, похолодев: да ведь девка безумна! Ну, можно было раньше догадаться, что ее пугающее распутство объяснимо только убогостью ума.

Мысли промелькнули в одно мгновение, потом думать стало как-то некогда. Несмотря на убогость, девка оказалась крайне приметлива и сообразительна. Она мигом постигла намерения пленников и ринулась на них с такой яростью, что Данька даже зажмурился, не в силах ничего поделать, потому что руки его все еще оставались связаны.

Девка схватила его за грудки, оторвала от пола и принялась трясти так, что Данькина голова моталась, будто у тряпичной куклы, а зубы начали выбивать дробь. Он еще успел испугаться, как бы язык не откусить, а потом девка с силой швырнула его на топчан. Дон Хорхе, придавленный Данькой, издал короткий мучительный стон и умолк, Данька рванулся было, но девка снова вцепилась в него и принялась трясти, выкрикивая что-то бессвязное, неразборчивое, и в этой непонятности ее коротких воплей заключалось самое страшное, она, чудилось, творила какие-то ведьмовские заклинания, а от несвежего духа, исходящего из ее рта, Даньку начало мутить, голова закружилась, сознание снова начало ускользать…

И вдруг девкины руки разжались – правда что вдруг, Данька даже на ногах не устоял. Плюхнулся на пол, заелозил, пытаясь отползти подальше от мучительницы, а она словно и не замечала его жалких попыток к бегству! Она качалась, гнулась, силилась что-то оторвать от себя – что-то, запрыгнувшее на ее спину, рычащее, грызущее ее плечи…

Остроухая голова вырисовалась в рассветных лучах, и Данька, не веря глазам своим, прохрипел:

– Волчок! Родимый… неужто ты?! – И закричал яростно, безумно, мстительно, почти не владея собой: – Ату ее! Куси, Волчок, куси!

Понукать пса особенно не требовалось. Почуяв, что Данька в опасности, он бросился искать – и вот увидел его в руках какого-то чудища, более напоминающего росомаху, чем человека. Росомах Волчок ненавидел лютой ненавистью, поэтому он готов был перервать шею омерзительному существу.

Однако боль придала девке необыкновенную силу. Она откачнулась к стене и с силой ударилась об нее спиной, так что балаган ходуном заходил. Волчок соскочил с нее, забежал спереди и начал кидаться, хрипя и заходясь лаем. Девка била ногами куда попало, иногда попадая и по собаке. Дважды ей удалось отшвырнуть от себя Волчка, дважды он, подпрыгнув, крепко цапнул ее за ляжки. Наконец она как-то изловчилась проскользнуть мимо пса и ринулась прочь от балагана, то вскрикивая, то завывая, будто раненое животное. Волчок, рыча, ринулся следом.

Данька сел, переводя дыхание. Отер пот со лба, кое-как пригладил волосы дрожащими руками – и только тут осознал, что они больше не связаны. Должно быть, Хорхе успел основательно подгрызть веревку, вот она и лопнула, покуда девка волтузила и швыряла туда-сюда своего беспомощного пленника.

Слава Богу! Данька мигом распутал ноги и кинулся к топчану:

– Хорхе! Ты жив? Очнись!

В блеклом рассветном полусвете стало видно заросшее щетиной изможденное остроносое лицо. Веки медленно поднялись, открылись черные глаза. Данька даже попятился от этого взгляда, такая лютая в нем проблеснула ненависть. Ну будто кипучей смолой плеснули в лицо!

– Пошла вон, убери руки! – прохрипел Хорхе, и тут же сознание его прояснилось, прояснилось и лицо: – Великий Иисус! Это вы, сеньор Дени? А где та проклятая дьяволица?

– Ее прогнал мой пес, – невнятно выговорил Данька, руками и зубами трудясь над узлами, стянувшими руки и ноги Хорхе.

От запаха давно не мытого тела, заскорузлой крови (Данька уже заметил, что грудь и правое плечо его соузника жестоко располосованы и кое-как перетянуты тряпками) его снова начало мутить, но перед взором почему-то все светились какие-то черные солнца, и Данька с некоторым усилием сообразил, что это глаза загадочного чужеземца перед ним сияют. Это же надо! Только что лилась из них лютая ненависть, но через миг осветились они такой ласкою, что Даньку аж дрожь пробрала. Никто, ни матушка, ни отец, ни брат старший, ни сестрички не смотрели на него с такой любовью.

«Вот от таких глаз бабы небось мрут, как мухи! – подумал он с непонятной злостью. – Опасные у него для бабьих душ глаза! Ох, опасные!.. С того небось и присосалась к нему эта «русалка», что пиявица ненасытная. И не она первая, не она последняя, конечно! А он-то – монах! Не мужик…»

В это мгновение Даньке удалось одолеть последний узел, и дурные, ненужные мысли из головы выветрились. Вот теперь уж точно можно бежать. Даже нужно! И поскорей!

Он думал, что Хорхе вскочит с топчана, радуясь освобождению, однако тот слабо шевелил руками и ногами, словно, пока лежал привязанный, успел позабыть, как ими владеть.

– Вставай же! – прикрикнул Данька. – Не належался еще? Того гляди, эта ведьма от Волчка отвяжется. С нее небось станется! Вставай! Пошли!

Хорхе сделал отчаянное движение – и кое-как сверзился с топчана. Замер на полусогнутых ногах, шипя сквозь стиснутые зубы от боли.

«Ох, что ж я так? – с острым чувством раскаяния подумал Данька. – Он же раненый, еле живой!»

– Держись за меня, – пробормотал, закидывая себе на спину дрожащую руку Хорхе. – Ничего, как-нибудь. Лишь бы поскорее, поскорее!

Хорхе старался как мог, но толку от его стараний было чуть. Данька почти тащил его на спине, и, Господи Боже ж ты мой, до чего тяжелым оказался этот худощавый мужчина! Да и ростом он был не больно-то и высокий, разве что чуть повыше Даньки, который, впрочем, здорово вытянулся за последний год, даже старшего брата Илью обогнал. А все равно было тяжко, Данька света белого не взвидел, пока наконец не выволок Хорхе из балагана и не побрел с ним куда глаза глядят.

Оба качались, будто ночь провели в кабаке, старательно истребляя весь запас винища. Данька покосился на запавшие щеки и бледное под слоем грязи и щетины лицо своего спутника и подумал, что слабость Хорхе проистекает, конечно, не только от раны. Неведомо, что он ел все это время. Небось «русалка» голодом его морила!

Ладно, коли он до сей поры не умер с голоду, надо быть, и еще продержится. Успеет поесть, когда угрозы погони не будет. Вдруг эта сучка поднимет тревогу на деревне? Сперва спасла, а теперь захочет отомстить неблагодарным спасенным – и выдаст их убийцам. Не хватало им еще явления Никодима Сажина и его мерзкого приспешника!

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Не знаю, кого на нашем курсе ненавидели больше – профессора Самойло или старичка Кикина. Тем более ...
«Елизавета Ивановна отлично помнила темный длинный коридор на послевоенном Арбате, над зоомагазином,...
«Мать пришла проводить Вячеслава на аэродром и держалась корректно. Вячик опасался не слез, не трево...
«Я был немного простужен. Не болен, а так, простужен. Проснулся ночью от собственного кашля, а засну...
«Иногда он позволял себе просыпаться не сразу, а продлить на несколько минут сладкое состояние полус...
«Сначала это были подозрения, которые можно списать на случайность....