Живые Старобинец Анна
Звонит телефон.
Даже теперь – через две недели после того, как в доме установлен огромный аквариум с раствором – я все еще не могу решиться.
Уже четвертый день подряд мне звонят с фабрики и сообщают: готово.
А я все еще раздумываю. Я не уверена до конца.
Вру. Давно уже все решено, и я, конечно, просто тяну время. Передумать я не могу. И вовсе не потому, что уже заплачены деньги (хотя это большие, очень большие деньги!), а потому, что только ради этого я, кажется, и живу все последние дни. И если сегодня я передумаю, то завтра попросту не смогу найти ни одной внятной причины для того, чтобы встать, одеться, затолкать в себя пищу… ни одной причины для того, чтобы шевелиться.
Так что я говорю в трубку: “Да, я буду сегодня. Где-нибудь около пяти”. И иду собираться.
Менеджер по продажам встречает меня в холле. Не встречает – бросается навстречу, словно ошалевший от счастья пес с переполненным мочевым пузырем в предвкушении прогулки. Я с отвращением представляю, как подергивается в его узких черных брюках обрубок купированного в детстве хвоста.
Менеджер протягивает мне руку и улыбается широко, сладко и, я даже начинаю подозревать, – искренне. То есть он, кажется, действительно рад меня видеть.
Оно и понятно. Я для него очень ценный клиент, для менеджера. Я заплатила за заказ столько, что менеджер по продажам вполне может больше не быть менеджером по продажам. Ему хватит моих денег до смерти – даже если он долгожитель.
Я ставлю последнюю подпись и забираю наконец свою коробку. Все время, пока мы оформляли контракт, она лежала на столе, и я старалась на нее не смотреть. Теперь она у меня в руках.
– Вам помочь донести? – спрашивает менеджер.
– Нет, спасибо.
Она легкая. Она очень легкая.
– Она очень легкая, – полувопросительно говорю я.
– Так и должно быть, – предсказуемо комментирует менеджер.
Чувствую себя глупо. Будто спросила у сотрудника крематория, как это такое большое тело поместилось в такой маленький кувшинчик.
Собственно, это мало чем отличается от…
Я все еще сижу в кресле, с коробкой в руках.
– Позвольте предложить вам чашечку кофе? – Менеджер явно не знает, что со мной дальше делать.
– Нет, что вы! – Я вскакиваю.
Еще чего не хватало.
Я ухожу с фабрики и думаю, что, скорее всего, больше никогда в жизни не встречу менеджера. И это очень хорошо. Потому что он знает обо мне слишком много. Если бы на протяжении этого месяца я каждый день приходила не на фабрику, а в церковь, священник, исповедующий меня, наверное, узнал бы о моей жизни меньше.
Кроме того, священнику я бы не смотрела в лицо. В молодое, довольное, резиновое лицо.
Я возвращаюсь домой, ставлю коробку в коридоре, снимаю обувь, иду на кухню. Открываю дверцу холодильника, заглядываю внутрь – не потому, что проголодалась, а так, на автомате. Еды практически нет. С тех пор как… в последнее время я практически ничего не ем: нет аппетита. То есть ем, когда об этом вообще вспоминаю, но очень редко, помалу и какую-то ерунду. Не было такого, чтобы я, скажем, приготовила настоящий обед. Зачем он мне? Зачем он мне одной?
В холодильнике – молоко, сок, пожелтевший кусок сливочного масла в раскуроченной, жирно блестящей фольге, множество консервных банок, засохшие вареные макароны в кастрюле, кокос.
Стараюсь не думать о коробке в коридоре.
Вытаскиваю кокос. Очень долго ищу и наконец нахожу молоток. Кладу кокос на пол, размахиваюсь, бью. Орех откатывается на метр, целый и невредимый. Подхожу и бью снова – тот же результат. Минут десять я гоняюсь за ним по кухне, с молотком в руках. Это хорошие десять минут: я полностью сосредоточена на кокосе и больше не думаю ни о чем. Даже о коробке.
Наконец я настигаю его. Зажимаю в углу кухни, в ловушке, образованной двумя стенами и полом. Отступать ему некуда. Я размахиваюсь и бью (не слишком сильно, чтобы не повредить скорлупу). Кокос удовлетворенно крякает и покорно расходится по швам. Гостеприимно распахивает передо мной две ровные половинки – шершавые, грязно-коричневые снаружи и гладкие, снежно-белые, истекающие тропическим соком, внутри.
Беру нож, выковыриваю кокосовую мякоть, кладу на тарелку.
Не могу есть на кухне. Молча сидеть над этой одинокой тарелкой. Молча пережевывать пищу. Как автомат. Это кажется мне квинтэссенцией моего одиночества. Беру тарелку и иду в комнату, к телевизору. Сам телевизор не работает, но можно смотреть видео. Заталкиваю кассету в видак. Он сопротивляется, давится. Потом все-таки неохотно заглатывает ее, секунд пять жужжит и мучается, наконец с облегчением выдавливает из себя электронную отрыжку и замирает. Нажимаю play.
Симпатяга Джонни Депп, в клетчатом пиджачке, в черной шляпе, с белым бантом-бабочкой на шее, долго, бесконечно долго трясется в мрачном повизгивающем паровозе. Вцепившись холеными ручками в свой саквояж, затравленно озирается по сторонам. Смотрит в окно. Смотрит на грязных полудиких попутчиков.
– Откуда ты родом?
– Из Кливленда.
– Кливленд…
– Озеро Эри.
– У тебя есть родители в Эри?
– Они недавно умерли.
– Может быть, у тебя есть жена в Эри?
– Нет.
– Невеста?
– У меня была невеста, но она передумала…
– Нашла себе кого-то еще.
– Нет!
– Нашла, нашла. Впрочем, это не объясняет, зачем ты проделал весь этот путь. Ведь это путь в преисподнюю…
Я понимаю, что мне не досмотреть этот фильм до конца. Слишком медленный. Слишком много раз виденный. Он не сможет отвлечь меня. Не поможет не думать.
Отодвигаю тарелку с кокосом. Мякоть слишком жесткая, плохо жуется. С трудом высиживаю еще минут пятнадцать.
Короткий блестящий клинок ковыряется в нежной Джоннидепповой плоти.
– У тебя рядом с сердцем пуля Белого человека. Я пытался достать ее, но не смог. Вместо пули мой нож вырезал бы твое сердце….
Все, не могу больше. Нажимаю на stop.
Беру на кухне нож и аккуратно вскрываю коробку. Вытаскиваю оттуда сверток. Осторожно отшелушиваю тонкие хрустящие слои. То, что я держу в руках, больше всего напоминает маленькую детскую куклу. Голыша. На ощупь – сухой и шершавый. Как сушеный гриб. Похож ли он на… я не знаю.
Кажется, все-таки не похож. Слишком сморщенный. Но вообще действительно не знаю. Страшно приглядываться.
Я подхожу к аквариуму, встаю на цыпочки, чтобы дотянуться до края, и бросаю “голыша” в воду. То есть в раствор.
Он медленно опускается на дно в пушистом ореоле мелких кучерявых пузыриков. Как шипучий аспирин “Upsa”. Только “Upsa” обычно растворяется, а это, наоборот…
Три дня. Мне осталось ждать три дня.
Чем бы я ни владела, какие бы прекрасные дома в центре Москвы ни принадлежали мне (а мне принадлежит, например, Дом на набережной, и еще большой желтый дом со статуями в Подколокольном переулке, и еще много чего) – с ним я буду жить дома. У нас дома, на Патриарших прудах. В дурацкой трехкомнатной квартире причудливой планировки – с нефункциональным столбиком в коридоре, с продолговатыми комнатками-вагончиками. С некрасивым, всегда грязным линолеумом. В холодной трехкомнатной квартире, которая когда-то давно была дворницкой и в которую вход – прямо с улицы. В темной трехкомнатной квартире с решетками на вечнозанавешенных окнах – чтобы не заглядывали бредущие мимо посторонние. Впрочем, и решетки, и занавески теперь можно снять: ведь посторонних больше нет. И воров тоже нет. Все, кто остался в городе, – его совладельцы; все – богачи…
Я стою, прижавшись лицом к стеклу. Он неподвижно лежит на дне. Раскинув руки и ноги, как морская звезда. Не так, как я ожидала: мне почему-то казалось, что он примет позу эмбриона.
Он довольно сильно разбух. Размером примерно с трехлетнего ребенка. На голове появились волосы. Кожа – белая-белая. Черты лица пока довольно расплывчаты. Я втыкаю розетку в удлинитель и подтаскиваю к стенке аквариума самую яркую лампу. Не дыша, вглядываюсь в эти черты: похож, очень похож, но… все же другое лицо. Мне страшно. Остался один день. Конечно, он разрастется до нужных размеров.
Но что, если эта легкая, едва уловимая непохожесть никуда не исчезнет?
Я выключаю лампу. Еще немного смотрю на маленькое странное тельце. Наверное, все это зря. Наверное, так будет только хуже…
Что-то происходит в аквариуме. Вглядываюсь в темную воду. Пальцы его правой руки слегка – почти незаметно – подрагивают. Я дергаюсь, отступаю на шаг. Потом приближаюсь снова. Ничего. Больше никакого движения. Осторожно стучу в стекло костяшками пальцев – тихо-тихо, как будто хочу подманить любопытную рыбку. Ничего. Я снова включаю лампу; белая изогнутая ее шея-пружина отражается в толстом стекле. За этим отражением, за желто-зелеными бликами я успеваю заметить, как приоткрываются от яркого света – всего на долю секунды – его глаза. И закрываются снова.
Я выхожу из комнаты, медленно-медленно. Мне кажется, что мои ноги сделаны из песочного печенья – и сейчас рассыплются на множество маленьких сдобных песчинок, не выдержав веса тела. Каким-то последним усилием заставляю их двигаться, нести меня по коридору на кухню, противоестественно сгибаться в коленях, усаживать меня на расшатанный, с истертым коричневым сиденьем, стул.
Сижу за неубранным кухонным столом, веселеньким, икеевско-деревянным. Курю “Кент”-“единицу”, самый легкий. Стряхиваю пепел в половинку скорлупы кокосового ореха. Вторая половинка, доверху наполненная окурками, наклонившись под опасным, очень острым углом, застыла рядом. Стараюсь думать, но мысли растекаются тонкими, второстепенными, извилистыми ручейками, смешиваются со струйками дыма, спутываются в неважный, тревожный клубок. Надо поправить пепельницу, сейчас все рассыплется… Все рассыплется, когда я увижу, что получилось… Экономить сигареты… да нет, не надо… У меня в запасе несколько блоков… Потом можно будет взять еще в магазине… Потом понадобится еще больше сигарет, он ведь тоже… И продукты… На сколько лет их хватит?.. Надолго…. В Москве их очень много… Столько больших супермаркетов… До конца жизни… Нет, это вряд ли… Они ведь испортятся… Придется тогда ехать в область… Они там наверняка будут что-то выращивать… разводить… И продавать нам… Сейчас ведь они продают нам воду… Если я сейчас просто откачаю воду… все еще можно остановить… нет, не смогу… он уже шевельнулся… я видела, он шевельнулся… не смогу… не смогу туда больше входить… ждать… черт, рассыпалось… по всему столу… что за помойка… в последний раз, когда я туда ездила, вообще не купила воды… с фабрики поехала прямо сюда… домой… придется опять ехать… не хочется… пропуска… теперь все не важно… остался один день…
Вообще-то попасть в область стало возможным только недавно. До этого мы здесь, в Москве, вообще не знали, остались ли за ее пределами живые люди. Пару месяцев назад нам разрешили выезжать. Все-таки там находится фабрика, в области. Каким-то чудом она не пострадала.
Для москвичей ввели строгую пропускную систему. Но сюда, к нам, по-прежнему не пускают никого.
Весь прошлый месяц я ездила в область каждый день. На фабрику. Со стопками фотографий, с видео– и аудиозаписями, старыми майками и рубашками, с записными книжками. И рассказывала, рассказывала, рассказывала – обо всем. По ночам мелким почерком исписывала стопки бумаги – чтобы ничего не забыть, чтобы не погрязнуть в деталях. И на следующий день рассказывала снова.
Менеджер по продажам, сияя, выслушивал мои исповеди и иногда задавал вопросы.
– Итак, давайте уточним еще раз. Вы хотите, чтобы наша модель полностью воссоздавала исходный образец?
– Да.
– Вы уверены? Я хочу сказать, можно ведь внести некоторые корректировки. Например, сделать стопроцентное зрение. Или вот, вы говорите, вашего мужа мучили мигрени… а также… где это… – менеджер, широко улыбаясь, скользит аккуратной розовой подушечкой указательного пальца по пунктам какого-то очередного бесконечного списка, – вот: зубные боли… гастрит… Все это можно подправить. Хотите?
– Нет.
– Можно, так сказать, вынести за скобки некоторые воспоминания. Неприятные воспоминания. О какой-нибудь ссоре, например…
– Нет.
Менеджер едва уловимо пожимает плечами:
– Что ж…
Выдерживает паузу.
– Позвольте предложить вам чашечку кофе?
– Нет, спасибо.
– Ну что ж… Вернемся к внешним данным. Цвет глаз?
– Карий. Темно-карий.
– Будьте добры, укажите. – Менеджер сует мне в руки большой, приятно попахивающий свежей типографской краской альбом.
Я видела похожие альбомы в парикмахерских. С разноцветными прядями волос. В этом на каждой странице – нарисованные глаза всех возможных оттенков зеленого, синего, серого, голубого, коричневого. Есть даже красные глаза альбиноса. Некоторое время медлю, не в состоянии решить, какой из трех наиболее подходящих коричневых выбрать. Зажмуриваюсь, вспоминаю… Усталые глаза, замученные жесткими кружочками линз…
Тыкаю в нужный цвет пальцем.
Я потеряла его во время революции. Он погиб в этой страшной бойне. Он и еще десять с половиной миллионов человек.
А я осталась. Я – и еще тысяча.
Я осталась – участвовать в Большой Дележке.
Я осталась – владеть зданиями, парками, банками, доставшимися мне.
Я осталась – смотреть, как возводят гигантскую стену вокруг Москвы.
Я осталась – не знать, что творится за этой стеной и выжил ли там хоть кто-то.
Я осталась – свободно колесить по пустынным улицам такого на самом деле (а не на карте) огромного города. В любое время суток. Без всяких пробок.
Я осталась в живых. Я осталась жить без него.
– Я бы порекомендовал вам модель “Л-100”. Со скрытыми кнопками, совершенно незаметными. Они спрятаны под кожу. Очень экономичная модель, не нуждается в пище, огнеупорная, практически не бьющаяся, практически не…
– Нет.
– Нет?
– Нет. Мне это не подходит.
– Что именно?
– С кнопками. Огнеупорная. И так далее. Я же сказала вам. Мне нужна модель, абсолютно неотличимая от оригинала.
Менеджер опускает глаза, загораживается от меня тонкой фарфоровой чашечкой с кофе. Беззвучно допивает его, промокает вежливый рот голубой душистой салфеткой.
– Что ж…. Значит, вам подойдет наша самая последняя модель. Ее разработка закончилась буквально на днях. Модель без серийного номера, с простым, легко запоминающимся названием – “М”.
– Эм?
– Ну да, “М” – как “Метро”….
Господи, что за идиот! “М” – как “Метро”. После всего этого. Он бы еще сказал: “М” – как “Мертвец”. “М” – как “Могила”.
– …модель вообще без кнопок. А наша новая технология изготовления позволит сделать ее действительно неотличимой…
– Хорошо. Это мне подойдет.
– Но… я обязан вас предупредить. Эту модель невозможно поставить на паузу. Невозможно отключить. Невозможно перепрограммировать. Это своего рода штучная работа – оттого, кстати, и стоит она в три раза дороже той, что я вам предлагал до этого…
Менеджер застывает, косится на меня вопросительно.
– Цена не имеет значения.
– Что ж… – размораживается с облегчением. – Я также обязан предупредить, что модель “М” не просто похожа на человека. Это его полное подобие . Она функционирует по принципу человеческого организма. Боится холода, жары, нуждается в воде и пище, реагирует на внешние раздражители как живое существо… Крайне непрочна и уязвима. В этом смысле не самая удобная в быту…
– Это именно то, чего я хочу.
– Что ж… Тогда в ближайшие дни я дам вам подробные инструкции. У нас, как я уже сказал, новая технология изготовления. Окончательный запуск модели в работу производится в домашних условиях. Вам, по-видимому, понадобится большой аквариум. Там вы разведете питательный раствор, в котором “М” оформится окончательно. Вам также может понадобиться…
Я установила аквариум в тот же день.
С тех пор прошло две недели и два дня.
Остался один.
Я точно помню день, когда впервые заметила, что что-то не так под землей.
Это было первое марта позапрошлого года. Неожиданный мороз (я еще подумала: вот вам и начало весны) превратил все без исключения московские трассы в конькобежные дорожки, с изысканным коварством присыпанные мелкими гранулами тверденьких льдистых снежинок. Этот мороз сделал их практически непригодными для передвижения не только на моем легко-задом вертлявом “гольфе”, но и вообще на любом транспорте, не снабженном полозьями.
Опасливо поелозив демисезонной резиной по мутной недружественной глади Садового кольца, я оставила машину у ближайшего выхода метро и – терпеть не могу подземку, но нужно же было как-то попасть на работу – спустилась вниз.
И вот там, в переходе с “Театральной” на “Площадь Революции”, мне впервые показалось, что что-то не так.
Из динамиков лился бодрый мужской голос – такой полузабытый, такой знакомый, такой неприятно родной. Голос из моего короткого социалистического детства – тот, что мешал мне спать (“В эфире – “Пионерская зорька”!”), тот, что всегда ворковал на кухне, когда мать готовила самые вонючие (заливное) и самые несъедобные (тушеная капуста) блюда (“На волне “Маяка” – концерт по вашим заявкам!”), тот, что с жизнерадостным занудством ежедневно пытался меня убедить, что в Петропавловске-Кам-чатском всегда полночь.
Только теперь этот голос говорил совершенно другое (да откуда он вообще взялся в наше время , этот непрошибаемый гнусный Оптимист? Разве он не умер? Разве хотя бы не состарился? Почему тогда я не слышу старческих скрипучих ноток в его самодовольном баритоне? Или у этого вечного голоса и не было никогда никакого владельца? Адаптированный для простого народа Глас Божий? Синтетическое фуфло?).
Теперь он говорил другое – но все с той же пионерской бравадой:
– …о лицах, пачкающих одежду других пассажиров, нарушающих общественное спокойствие, занимающихся попрошайничеством, и лицах без определенного места жительства – просьба немедленно сообщать начальнику станции…
…ку-ку-ру-ку! (электронная перебивка)…
– …в случае обнаружения в вагоне метро бесхозных и подозрительных вещей – не трогая их, сообщайте по переговорному устройству…
…ку-ку-ру-ку!
– …не просто жевательная резинка с устойчивым вкусом – она тает на языке…
…ку-ку-ру-ку!
– …Уважаемые пассажиры! Помните, что эскалатор является электрическим средством передвижения повышенной степени опасности. Находясь на эскалаторе, стойте справа, лицом по направлению движения…
…ку-ку-ру-ку!
– …Московский метрополитен объявляет набор на курсы машинистов и помощников машинистов электропоездов…
…ку-ку-ру-ку!
– …Помните ли вы, что подснежники – эти хрупкие, прекрасные цветы – занесены в Красную книгу? Покупая подснежники у несанкционированно продающих их лиц, вы способствуете уничтожению редких…
…ку-ку-ру-ку!
Не обращая на приставучее звуковое сопровождение никакого внимания, не обнаруживая ни малейших признаков ностальгии, набычен-ная толпа двигалась по переходу, медленно покачиваясь из стороны в сторону. Полумертвые потные тетушки в серых пальто и зеленых беретах привычно подстегивали впереди идущих, символически тыкаясь в их равнодушные спины острыми кулачками.
Но эти (на кого шла охота) – лица, пачкающие одежду , лица без определенного места … – уверенно кучковались вдоль зассаных гранитных стен и слушали. Внимательно слушали. Их опухшие, неправдоподобных цветов (каждый охотник желает знать, где сидит…) лица складывались в странно-выжидательные мины. Их вонючие подгнившие тряпки, их вонючие подгнившие губы морщились от непонятного напряжения. Их посиневшие языки медленно и липко ворочались (высовывались и прятались, высовывались и прятались) за огрызками зубов. Они разговаривали. Они обсуждали что-то.
В конце перехода, в красном потрепанном пуховичке и в валенках, стояла неопределенного возраста тетушка с тремя куцыми букетиками подснежников в руке.
Напротив нее скрючилась на складной табуретке нищая старуха с бело-зеленым изможденным лицом. Ее длинный заострившийся нос костистой естественной стрелкой указывал вниз, на неровно обрезанный молочный пакет. На дне пакета я разглядела несколько монет по рублю и пару пятирублевых.
Бросила в молочный обрубок бумажную десятку и услышала отчетливое: “С-сука”.
– Что вы сказали? – не поверила своим ушам.
– Гос-споди с-сохрани, – с ненавистью зашипела старуха, – с-сохрани вс-сех-х живых-х.
С ощущением, что только что вляпалась в какую-то вонючую гадость, я добрела до конца перехода. И снова, в который уже раз, подумала, что “Площадь Революции” – все-таки самая дикая станция в Московском метрополитене. С этими ее чудовищными статуями, которые улыбались и корчились – каждая на своем столбе. В некоторые из них можно было, кстати, залезть рукой (то есть не в сами статуи, а в небольшие углубления в складках “одежды”) и найти там пару-тройку свернутых в шарики записочек. Мало кто знал об этом, но один мой приятель откуда-то знал – и рассказал мне. Уже многие годы существовал, оказывается, такой городской ритуал: человек писал на маленькой (обязательно очень маленькой, буквально сантиметра два на два) бумажке свое самое заветное желание – совершенно микроскопическими буквами (чтобы уместилось), но без сокращений. Клал бумажку в статую и ждал три дня. Через три дня он возвращался, искал свою бумажку, и, если находил – увы, это обозначало отказ статуи исполнять его просьбу. А вот если записочки не оказывалось – значит, она согласилась.
Я пошарила рукой в бронзовом переднике какой-то огромной не то доярки, не то революционерки (голова замотана в бронзовую же косынку, на коричневом, чуть тронутом зеленью лице – нездешняя безмятежность) и вытащила два комочка. Развернула один: “Отношения с Витей улучшенные, стабильно спокойные, и вскоре брак”. Второй: “Скорей победить”. Положила оба в карман и направилась к поезду.
В вагоне, куда я зашла, стоял отвратительный смрад. Их было довольно много. Не то чтобы прямо очень много, но очевидно больше , чем, скажем, месяц назад. Они по-хозяйски возлежали, вытянувшись во всю длину, на двух-трех пассажирских сиденьях в безлюдном центре вагона. “Приличные” пассажиры брезгливо толпились в хвостовых частях, страдальчески прятали за воротниками сморщенные носы и старались меньше дышать.
И еще – по дороге на улицу. В полуметре от болтающихся прозрачных дверей, практически заблокировав выход, они сидели на расстеленных промокших газетах, ели мелкие полузеленые помидоры и картошку в мундире.
Сегодня. Это должно случиться сегодня.
Весь день я бесцельно слоняюсь по улицам. Боюсь возвращаться. Боюсь, что не удалось – и он будет другим. Еще больше боюсь – что он будет прежним.
Подхожу к дому под вечер. Приближаюсь к входной двери – и чувствую, что он там, внутри. Как раньше. Такой же, как раньше.
Он встречает меня в коридоре:
– Привет, солнышко.
Стою, прислонившись к стене. Молчу. Боюсь шевельнуться, боюсь посмотреть, боюсь поверить, вспугнуть.
– Где ты была весь день? Я соскучился.
Я делаю шаг в его сторону. Я поднимаю глаза.
Смотрю на него, смотрю на него, смотрю на него. Как я могла сомневаться… Господи, как я жила… Все это время.
Провожу рукой по шершавой, худой щеке. Трогаю пальцем полузажившую, несегодняшнюю царапину от бритвы на подбородке. Несегодняшнюю… Как они это сделали? Как… не думать об этом. Больше не думать об этом…
Без линз он видит все очень плохо, расплывчато… поэтому – только поэтому – в его глазах другое, незнакомое выражение; смотрит одновременно пристально, и растерянно, и будто слегка подозрительно… И все лицо кажется странным… Но это просто потому что без линз. Так было и раньше. Так было всегда.
Потом он открывает, слегка кривит рот. Делается некрасивым и немного чужим.
Я закрываю глаза, чтобы не видеть этого. Все хорошо, все в порядке. Я делала так и раньше. Я делала так всегда.
Он движется очень медленно. Специально старается медленно. Но я знаю – остались секунды. Всего несколько коротких секунд – я в них точно не уложусь. Утыкаюсь лицом ему в шею. Зачем-то считаю про себя. Один, два, три… Когда он замирает, я наконец решаюсь. Делаю то, что боялась сделать все это время. Вдыхаю его запах.
Выражение глаз, чужое лицо – все не важно. Важен один только запах. Если он будет другим…
Я узнаю его. Выдыхаю, вдыхаю.
– Тебе понравилось? – спрашивает он шепотом.
– Да, – выдыхаю в ответ и снова, снова вдыхаю.
– Тебе правда понравилось?
– Да, – говорю, – да.
Дальше сама я не видела. Не видела, как их становилось все больше и как менялось их поведение. Но одна моя коллега по работе рассказывала об этом довольно подробно.
Она почти всегда ездила на метро, эта коллега. Не любила торчать в пробках. Что, в общем, понятно: Москва с закупоренными дорогами-венами, Москва, перенесшая ряд тяжелых автоинсультов, была к тому времени парализована уже почти полностью.
Сначала к ним стали подходить, рассказывала она. Люди из движущейся толпы, люди в чистой одежде – к тем, кто стоял вдоль стен. К тем, кто жрал на полу помидоры. К тем, кто пачкал. К тем – без определенного места.
Они заговаривали друг с другом. Они стали сидеть рядышком в вонючих вагонах метро. Они стали обедать вместе. Черными пальцами, посиневшими, ороговевшими, выпуклыми ногтями сдирали мундир с картошки в мундире. Благостно чавкали.
А голос, мертвый веселый голос, обращался теперь непосредственно к ним:
– …в случае обнаружения в вагоне метро бесхозных и подозрительных вещей – берите себе. Берите себе. Взрывайте. Взрывайте.
…ку-ку-ру-ку!
– …Помните, что эскалатор является электрическим средством передвижения повышенной степени опасности. И пользуйтесь этим! Пользуйтесь этим!
…ку-ку-ру-ку! жди-те-жди-те!
– …объявляет набор на курсы машинистов и помощников машинистов электропоездов. А вам это надо? Вы сами, что ли, не справитесь? Без этих дурацких курсов?
…ку-ку-ру-ку! жди-те-жди-те!
– …покупая подснежники у несанкционированно продающих их лиц, вы способствуете уничтожению… К черту подснежники! Есть и другие способы!
…ку-ку-ру-ку!
Таких, как она, эта моя коллега, – зажимающих нос, опасающихся, сторонящихся, изумляющихся – под землей становилась все меньше.
И однажды, когда она хотела привычно войти и спуститься, один из ментов – тех, что вечно паслись у входа, – сказал ей:
– Нет. Вы лучше не ходите туда. Не ходите туда. Там только они . Это очень опасно.
В двенадцатом часу ночи он встает из-за стола, выходит в коридор и весело говорит:
– Штучка, гулять!
Я чувствую, как сжимается в маленький шарик, болезненно твердеет та часть меня, где, наверно, душа, – где-то в районе солнечного сплетения.
– Сейчас-сейчас, подожди! – Он тянется рукой к вешалке, уверенным движением сдергивает с крючка невидимый мне поводок.
Все нюансы , вспоминаю я вежливые инструкции менеджера по продажам (вы должны учесть все нюансы. Потому что если сейчас вы забудете что-то упомянуть, в модель, выбранную вами, корректировки внести мы уже не сможем).
Штучкой звали нашу собаку, крохотного йоркширского терьера (потому как стоило это трепетное усатое существо как раз столько – штучку баксов).
Штучка очень боялась новогодних петард, грома, стиральной машины, вибрировавшей в режиме ополаскивания, стука в дверь и вообще любых громких звуков. Когда Штучка пугалась, она полностью утрачивала контроль над собой, ее круглые карие глаза становились безумными и она могла делать только две вещи: старательно и безрезультатно втискивать свое трясущееся лохматое тельце в какую-нибудь максимально маленькую – то есть даже его не могущую вместить – дырочку или бежать. Бежать как можно быстрее и не важно куда.
Звуки революции были очень громкими. Слишком громкими для нее.
В тот момент, когда что-то громыхнуло и полыхнуло совсем рядом, в нескольких метрах, я как раз с ней гуляла. Хотя “гуляла” – слишком громкое (громкое!) слово, я просто опасливо перетаптывалась в трех шагах от входной двери и нервно уговаривала ее быстрее “делать свои дела”. И когда что-то громыхнуло и полыхнуло совсем рядом, я, визгливо скомандовав: “Штучка, домой!”, побежала к дому, а Штучка – в противоположном направлении. Она побежала туда, в самую бойню. Естественно, она не вернулась.
Но он не знал этого. Он не вернулся домой днем раньше.
А я не учла при сборке этот нюанс.
– Подожди, Штучка, дай отстегнуть поводок.
“Они” уже вернулись с прогулки; наклонившись, он выписывает в воздухе замысловатые кренделя длинными своими, красивыми пальцами.
– На пруду сегодня совсем никто не гулял, – сообщает он, стягивая ботинки. – Ей даже не с кем было поиграть.
Я смотрю на него, смотрю на него, смотрю на него.
Все нюансы. Учесть все нюансы.
На следующий день я иду “гулять с Штучкой” сама. Я возвращаюсь “одна” и, неубедительно (он этого не замечает) изображая волнение, говорю, что Штучка сбежала.
Он очень расстраивается. Уходит на поиски. Я остаюсь дома и с ужасом жду возвращения невидимки.
Он ищет весь день и весь вечер, но не находит.
Мне почему-то становится грустно и стыдно. Словно я ее предала.
До революции, за пару недель, они стали вылезать наружу. Сначала лишь очень изредка.
Хватали ментов, стоявших так близко от входа. Или просто людей, ненароком проходивших мимо. И тащили туда, на дно.