Зимняя сказка Хелприн Марк

Вопрос этот был явно излишним, ибо познакомиться с Вирджинией желали все мужчины, кроме Куртене Фава, погруженного в глубокие раздумья.

Джессика сказала:

– Это моя подруга, Вирджиния Геймли.

– Город Кохирайс, штат Нью-Йорк, – добавила Вирджиния звонко, после чего ведущий редактор представил своих подчиненных в том же порядке, в каком они сидели за столом.

Куртене Фава редактировал женскую и домашнюю страничку, ведшую свою историю с тех далеких времен, когда читателям «Сан» предлагались всевозможные рецепты по консервированию и засолке, а также рекомендации по штопке и вязанию. Куртене вел разделы, посвященные кухне, винам, моде и недвижимости, которые занимали примерно полстраницы. Следует заметить, что основное внимание «Сан» уделяла важным политическим новостям, литературе, науке, освоению новых земель и искусству. У ее главного конкурента «Нью-Йорк гоуст» (таблоида, основанного австралийским газетным магнатом Рупертом Бинки, который принадлежал теперь его внуку Крейгу) работу Куртене выполняли едва ли не тысяча сотрудников. У них имелись даже такие должности, как главный редактор по овощам и специалист по химчистке. Что же касается Гарри Пенна, то он относил себя к разряду пуритан, спартанцев, стоиков и троянцев и потому никогда не посвящал таким пустякам, как трюфели или слоеные пирожки с картошкой, целую полосу.

Хью Клоуз, литературный редактор, походил на сделавшего стойку лабрадора, готового в любое мгновение кинуться в озеро за брошенной хозяином палкой. Его рыжие усы и рыжие волосы казались вылепленными из глины. Он мгновенно оценивал сказанное и то и дело указывал собеседникам на двусмысленность используемых ими оборотов. Он носил серые костюмы, рубашки с кружевными воротничками, мог считать чужой текст со скоростью более тысячи слов в минуту, знал все романские языки (включая румынский), а также хинди, чувашский, японский, арабский и голландский, умел говорить на всех этих языках, изобретал по сто новых слов в минуту, был лучшим в мире специалистом в области грамматики и синтаксиса и мгновенно сводил любого своего собеседника с ума. «Сан» не имела себе равных ни в стиле, ни в точности словоупотребления. Его интересовали только слова, они владели им и поражали его так, словно были белыми котами, с которыми ему приходилось делить свою комнату (на самом деле котов он недолюбливал, поскольку те не умели говорить и не хотели его слушать).

Следующим был Уильям Бедфорд, специалист по финансам, средоточием жизни которого являлась Уолл-стрит. Когда он икал, биржевой курс начинал скакать. Он хотел, чтобы перед погребением его обмотали телеграфной лентой. Длинноволосый, худощавый, суровый и всегда немного под хмельком, он походил на британского майора, только что вернувшегося из похода по пустыне. Его отец и дед некогда занимали пост президента Нью-Йоркской Фондовой биржи, и потому он знал всех и был известен решительно всем. Его колонка являлась предметом поклонения для многих читателей «Сан», финансовый раздел которой пестрел графиками, схемами и иллюстрациями. Гарри Пени любил повторять, что он предпочитает работать с профессионалами, сколь бы острыми ни были иные из граней их характера (рядом с руководителями других отделов Бедфорд казался воплощением мягкости и смирения). «У нас не колледж, – заявил как-то Гарри Пени. – Мы занимаемся изданием газеты. Мне нужны мастера своего дела, эксперты, фанатики, гении, пусть и не без странностей. По странностям у нас главный Клоуз, он, если что, подрихтует, и тогда мы получим газету, которая будет для журналистики тем же, что Библия – для религии. Уяснили?»

Замыкал круг Марко Честнат, работавший главным художником «Сан» и «Уэйл». Все это время он делал какие-то наброски и, когда очередь дошла до него, молча продемонстрировал свой рисунок, увидев который Вирджиния тут же поняла несколько вещей. Во-первых, так же как и любой другой представитель руководства «Сан», Марко Честнат был лучшим в своей области. За многие годы работы он сумел довести до совершенства мастерство рисовальщика и зрительную память, что позволяло ему мгновенно схватывать и точно передавать суть происходящего. Сделанное им изображение при всей своей простоте не являлось карикатурой. Настоящий художник способен несколькими линиями передать состояние души изображаемого человека. Люди настолько чувствительны к истине, что могут узреть ее даже в карандашном наброске.

Рисунок Марко Честната позволял судить о достоинствах и отличительных чертах характера изображенных на нем персонажей. Прегер де Пинто был нарисован крупнее других и, подобно всем удачливым людям, выглядел разом и возбужденным, и донельзя довольным собой. У одетого в пепельно-серый костюм Бедфорда странно светились глаза, улыбка же его походила на оскал волка. Клоуз умирал от смеха. Крохотное личико Куртене Фава тонуло в огромном галстуке-бабочке. Перед столом стояла стройная красавица, в которой невозможно было не узнать Джессику Пени. Улыбающаяся Вирджиния держала на руках маленького Мартина, удивленно взирающего на самого Марко Честната, опустившего лицо и поглощенного процессом рисования.

Едва церемония представления завершилась, сидевший в углу оркестр заиграл вальс. Прегер подозвал официантку и заказал ей еще два с половиной обеда – для Вирджинии и Мартина и для своей рыжеволосой зеленоглазой секретарши Лючии Террапин, принесшей ему на подпись несколько бумаг.

Жареный палтус все еще источал жар, горошек поблескивал подобно средневековой эмали, картофель тихонько шипел, а пиво было так восхитительно, словно его набирали из гигантского бочонка, стоявшего в таверне на озере Кохирайс. Все тут же набросились на еду, чувствуя, что поговорить на деловые темы им сегодня все равно не удастся. Под музыку Дьюи участники обеда пытались поближе познакомиться с таинственной красавицей северянкой.

– Скоро ли сюда прибудет ваш супруг? – поинтересовалась юная и бестактная Лючия Террапин.

– В данный момент супруга у меня нет, – ответила Вирджиния, не моргнув и глазом. – Отец моего ребенка решил нас оставить, и мы ответили ему взаимностью.

Пытаясь разрядить возникшую неловкость, Лючия спросила:

– Стало быть, он остался на озере Горайс?

– Горайс? – недоуменно переспросила Вирджиния. – Я говорила об озере Кохирайс.

Хью Клоуз тут же поспешил воспользоваться представившейся возможностью:

– Что означает это слово?

– Ничего не означает. Это имя собственное.

– Я понимаю, но ведь оно наверняка имеет какую-то предысторию…

– Его точная этимология неизвестна, – ответила Вирджиния. – На этот счет у меня есть собственная теория. Вам, разумеется, известно, что хир – это мера льняной или шерстяной пряжи, содержащая два отреза, то есть одну шестую часть мотка пряжи или, что то же самое, одну двадцать четвертую часть шпульки. Хотя происхождение этого слова остается неясным, большинство филологов склоняются к тому, что оно восходит к древнеисландскому «herfe», что означает «моток». Однако нас не должны сбивать с толку подобные совпадения.

– И то верно, – поддакнул Фава.

– В этом смысле древнеисландский ничем не лучше фризского. Звуковые аналогии между английским и тевтонским, особенно древним верхненемецким, весьма сомнительны. Происхождение топонимов северной части штата Нью-Йорк лучше всего объясняется морфологическими и орфографическими искажениями, возникающими вследствие наивной транслитерации или неточного припоминания (не следует забывать и о межъязыковой и междиалектной фонологической адаптации) иноязычных топонимов. Я полагаю, что название Кохирайс восходит к диалектной сугубо американской форме фамилии Грохиус, который стал одним из первых голландцев, поселившихся к западу от гор. В сознании местного населения его имение могло связаться с восточными берегами озера, со временем же озеро Грохиус превратилось в озеро Кохирайс примерно так же, как голландское «Krom Moera-sje», или «изогнутое болотце», превратилось в Грамерси-парк. Впрочем, это всего лишь предположение, – закончила она со смехом.

Все участники обеда и прежде всего Клоуз застыли подобно натасканной на птиц собаке, попавшей на аэродром. Вирджиния не понимала того, что ее маленькая диссертация явно не соответствовала принятым в обществе нормам, ибо большую часть своей жизни она провела в обществе госпожи Геймли, которая выпаливала разом по тридцать подобных параграфов, причем делала она это с такой легкостью, словно переворачивала блинчики.

– Вы получили докторскую степень в области лингвистики? – поинтересовался Прегер.

– Я? – изумилась Вирджиния. – Что вы, господин де Пинто! Я даже в школу никогда не ходила! В городе Кохирайс школы нет.

– Нет школы?

– Совершенно верно.

– Я всегда полагал, – заметил Марко Честнат, – что любой ребенок, живущий на территории штата Нью-Йорк, обязан посещать школу.

– Вероятно, вы правы, – согласилась Вирджиния, – но Кохирайс находится вне пределов этой территории.

– Как так? – спросили сразу несколько голосов.

– Дело в том, что Кохирайса нет на карте. Если вы захотите получить письмо, вам придется ехать за ним на Гудзон. Как бы вам это объяснить… Попасть туда не так-то просто.

– В каком смысле?

– Для этого… Для этого вам надлежит быть… – Вирджиния явно растерялась.

– Кем же?

– Вы должны быть…

– Местным жителем? – предположила Джессика.

– Совершенно верно! – обрадовалась Вирджиния. – Местным!

Благодаря Джессике вопрос этот был тут же исчерпан. Практически никто из живущих не видел облачной стены и не верил в ее существование, и потому эту тему лучше было не трогать. Тем временем, оценив необычайные способности Вирджинии (не говоря уже о ее красоте), все как один руководители отделов решили предложить ей работу. Как всегда предельно экономичный, Бедфорд спросил, чем она занимается.

– В каком смысле? – изумилась Вирджиния, поскольку на озере Кохирайс подобных вопросов ей никогда не задавали.

– Чем вы зарабатываете себе на жизнь? – уточнил Бедфорд.

– Так сразу и не ответишь. Я помогала маме выращивать виноград и кукурузу и ухаживать за огородом и пасекой. Зимой я колола на озере лед. Я ловила рыбу, собирала ягоды, ткала, готовила, пекла, шила и занималась Мартином. Я выполняла математические расчеты и читала вслух Дейтрилу Мубкоту, когда он ремонтировал динамо-машину. Я часто работала в библиотеке. Хотя людей в нашем городе совсем немного, в нашей библиотеке хранится более полутора миллионов томов!

– Вон как! – хмыкнул Прегер, думая о том, владеет ли она пером.

– Еще я ухаживала за детьми и взрослыми, за что мне даже платили небольшие деньги.

Теперь Вирджинией заинтересовался даже Фава, решивший, что ей наверняка известны сногсшибательные рецепты пирожков с черникой и других простых яств (что соответствовало действительности).

– А рисовать вы умеете? – поинтересовался Марко Честнат, который уже не чаял в ней души.

– Нет, – смущенно ответила Вирджиния, только теперь заметив, что она стала предметом всеобщего внимания.

Джессика выручила ее и на сей раз, сказав, что ребенку давно пора спать.

Прежде чем они улеглись в одной из спален дома Пеннов (затерянном в прихотливом лабиринте улиц самого фешенебельного района), Джессика сообщила Вирджинии:

– Прегер сказал, что он хотел бы переговорить с тобой в редакции «Сан». Вполне возможно, он предложит тебе работу в «Сан» или в «Уэйл» или сразу в обоих этих изданиях.

– Но я ничего не смыслю в работе газетчика!

– Мне кажется, ты быстро сможешь ее освоить. Или же тебе не нравится сама эта идея?

– Как тебе сказать… Мне нужно подумать.

На следующий день Вирджиния отправилась на Принтинг-Хаус-Сквер, с тем чтобы встретиться с Прегером де Пинто в старом уютном офисе газеты «Сан». Для того чтобы добраться до места, ей пришлось миновать по-восточному пестрый Нижний Ист-Сайд и Чайнатаун, которые придали ей сил и тронули до глубины души. Ей дарили силы городские улицы, гавань, тысячи кораблей, плававших по рекам и каналам, и совершенная геометрия гигантских мостов.

Прегер беседовал с ней около двух часов, все больше и больше поражаясь своеобразию ее чувств и мыслей.

– Вы не смогли бы изложить то же самое на бумаге? – спросил он.

– Пожалуй, смогу.

Он отправил ее в соседний кабинет, с тем чтобы она могла описать свои первые впечатления от города. Вирджиния вернулась уже через час с прекрасным, словно только что сорванное яблоко, эссе. Он перечел эссе дважды, после чего стал читать его в третий раз.

– Таким я увидел этот город впервые, и я очень благодарен вам за это. Мне кажется, вы смогли бы вести редакционную колонку в обеих газетах. Скажем, раза два-три в неделю. Наша система оплаты уникальна, поскольку мы переняли ее у китобоев. На каждого из нас приходится определенная доля доходов, учитывающая, помимо прочего, размер отдела и количество ассистентов. Если вы возьмете на себя редакционную колонку, вам будет обеспечен неплохой доход.

Прегер стал оперировать конкретными суммами, которых в прежние времена Вирджиния не смогла бы заработать не то что за год, но и за всю свою жизнь. Верхний предел этой суммы превышал совокупную стоимость валового внутреннего продукта, производимого в Кохирайсе и в соседнем городке Бантингс-Риф. Это испугало Вирджинию, но она тут же подумала о том, что об увиденном в городе всего за час она могла бы написать тысячи книг. Она могла бы писать по две-три статьи в неделю, гуляя по городским улицам, мостам и площадям.

– Я приняла бы ваше предложение, – ответила она, – если бы знала город получше и была знакома с работой репортера. Если я начну работу в такой роли, я могу лишиться присущего мне видения мира. Мама всегда говорила мне, что человек должен любить свою работу, и потому вопрос о быстром и легком продвижении по службе передо мной не стоит. Давайте я начну с того, с чего начинают и все остальные. Мне больше нравится не победа в скачках, но сами скачки.

– Вы это серьезно?

– Да, хотя я не видела ни того ни другого.

– Но ведь вы будете получать совсем другие деньги!

– Нам хватит и их.

– У нас принято сразу же выплачивать новому сотруднику зарплату за десять дней, чтобы он мог лучше освоиться с ситуацией и усвоить основные навыки работы. Надеюсь, вы быстро сделаете у нас карьеру и уже через год будете вести свою колонку.

Вирджиния прошла мимо просторных кабинетов редакции «Сан», наполненных людьми, с головой ушедшими в работу, и вышла через главные двери на Принтинг-Хаус-Сквер. Половину своего десятидневного жалованья она положила в конверт, купленный у мужчины, торговавшего на улице канцелярскими принадлежностями, с тем чтобы послать его маме. Она шла по людным улицам так гордо, словно ее только что увенчали короной. Вернувшись в дом Пеннов, она взяла маленького Мартина на руки и закружилась в танце.

Все происходившее казалось ей сном. Однако она увидела тот же сон и на следующий день. Она слышала те же слова, видела те же комнаты и шла по тем же улицам. Единственное его отличие состояло в том, что, возвращаясь домой, она зашла в Чайнатаун и купила у странно щурившегося человека в китайской шляпе пирожок с вишнями.

Ей оставалось решить несколько практических вопросов: снять комнату, купить новую одежду и найти сиделку для Мартина. Эти проблемы ее нисколько не смущали. Город казался ей исполненным массы возможностей, которые позволяли его обитателям вести любую жизнь и участвовать в любых скачках, получая при этом награды и добиваясь исполнения своих желаний. Она закрыла глаза и увидела горящий золотом город под голубым куполом небес, по которому неспешно ползли белые невесомые облака.

На стремнине

Над безмятежным Сан-Франциско, застывшим в приглушенных тонах морской синевы, после смерти Витторио Марратты разнеслись раскаты грома. Если бы Витторио заблаговременно не отказался от пышных похорон, цепочка черных лимузинов, следующих за катафалком, растянулась бы на целую милю. Он был ключевой фигурой сразу нескольких обществ. Смерть подобных людей кажется противоестественной и вызывает сожаление даже у недругов покойного. Синьор Мар-ратта являлся общепризнанным лидером итальянского землячества Сан-Франциско, ученым, открытия которого в области астрофизики оказались настолько весомыми, что его именем были названы сразу три галактики (Марратта I, II, III), бывшим ректором университета, бывшим капитаном военного корабля, владельцем целой флотилии сухогрузов, плававших в Токио, Аккру, Лондон, Сидней, Ригу, Бомбей, Кейптаун, Афины, и начальником буксирной службы городского порта. Составители некролога перечисляли события его жизни, словно туристы, вернувшиеся из Англии и не заметившие ни английских лебедей, ни голубоглазых английских велосипедистов. В газетах писали, что он покинул Европу после Первой мировой войны. С год пробавлялся воровством, после чего, оказавшись в Генуе, взобрался по якорным цепям на борт судна, шедшего в Сан-Франциско. Они знали, что Витторио женился на дочери судовладельца, но не знали, как сильно он ее любил и как скорбел после ее кончины. Они знали, что он боролся за руководство университетом, но не знали, сколь ожесточенной была эта борьба. Они знали, что он открыл несколько галактик и фундаментальных астрофизических законов, но не знали ни того, чья рука направляла его при этом, ни того, что после многолетних раздумий над результатами наблюдений он пришел к выводам, которые категорически отказался обнародовать. Они знали, что у него есть два сына, но не знали о них практически ничего.

При первых раскатах грома в городе стали происходить самые неожиданные вещи. Родственники, уже купившие цветы и взявшие напрокат автомобили, неожиданно узнали о том, что они не были приглашены на церемонию по личной просьбе покойного, который хотел, чтобы на его похоронах присутствовали кроме священника только его сыновья. Юристы и бухгалтеры принялись разбирать бумаги с таким рвением, словно были военными строителями, получившими приказ построить за полчаса взлетную полосу длиной в несколько километров. Университетские корпуса спешно переименовывались. На обсерватории приспустили флаг. Более всего жителей Сан-Франциско интересовала судьба огромного наследства Витторио Марратты. В завещании, составленном покойным, было упомянуто о семидесяти пяти сухогрузах, о всех буксирных судах порта Сан-Франциско, об универмаге, о множестве первоклассных зданий и целого ряда трестов, филиалов и отделений крупнейших корпораций. Синьор Марратта играл важную роль во множестве секторов экономики и потому казался своим согражданам воплощением ветхозаветного Ноя. Нечего и говорить, судьба его активов никого не оставляла безразличным.

Завещание было зачитано в среду, ровно через три недели после похорон, когда громовые раскаты уже начали стихать. В эту теплую майскую пору неуемные студенты уже вовсю колесили по стране, а более степенные горожане наслаждались то полуденной жарой, то утренней прохладой родного города. В ультрафиолетовой тени самого большого зала особняка Марратты на Президио-Хайтс собралось около сотни человек. За застекленными створчатыми дверьми, выходившими на балкон, виднелись лазурные воды залива. Прохлада мраморных плит, белых, словно утесы Йосемитского заповедника, напоминала собравшимся гостям (которых обслуживало не меньше двух сотен слуг) о цели их прихода. Церемония оглашения завещания представляла собой нечто среднее между актовым днем в средней школе, заседанием военного суда и сборищем членов тайной секты. В первом ряду сидели сыновья покойного Эван и Хардести. Им было уже за тридцать, но они выглядели куда моложе и вели себя так, словно находились где-нибудь на спортивной площадке или в лесу.

– Боюсь, – громко произнес один из пяти адвокатов, участвовавших в церемонии, – что сегодня многим из числа присутствующих в этом зале придется испытать немалое разочарование. Синьор Марратта был сложным человеком, благодаря чему порой находил крайне простые решения. В течение почти полувека я имел честь быть его другом и советником по правовым вопросам и все это время спорил с ним о том, как следует понимать закон. Синьор Марратта не знал законов, но чувствовал их дух и обычно бывал прав. Я говорю все это не для того, чтобы заслужить расположение его родственников, нет. Я единственно хочу предостеречь вас от поспешных выводов касательно содержания того документа, который сегодня будет представлен вашему вниманию. Синьор Марратта, обладавший поистине несметными богатствами, оставил необычайно краткое завещание. Если вы предполагали, что эта церемония займет несколько часов, вы испытаете приятное удивление, ибо практически все свое состояние он завещал одному, а то что осталось – другому человеку. Увы, многие из вас почувствуют себя незаслуженно обойденными.

Присутствующие замерли. Напряженное ожидание и страх сплелись воедино подобно симметричным, борющимся друг с другом змеям на кадуцее. Представители университета и благотворительных организаций, директора больниц, дальние родственники, случайные знакомые, незаметные сотрудники и представители прессы застыли в ожидании, продолжая хранить надежду на то, что им перепадет хотя бы малая кроха от этого гигантского состояния.

Все понимали, что Эван, отличавшийся весьма своеобразным характером, мог рассчитывать только на скромный и, возможно, достаточно обидный подарок. Внезапная смерть матери превратила его в жадного, беспутного и необычайно жестокого человека, жившего на отцовские деньги.

В юности он так часто избивал в кровь своего младшего брата Хардести, что тот побаивался его до сих пор, хотя за это время успел пройти две войны и превратился в настоящего атлета. После службы в армии, из-за которой Хардести пришлось оставить аспирантуру, он стал застенчивым, тихим, надломленным и лишенным последних иллюзий.

Прежде чем адвокат успел снять с конверта печать, все поняли, что покойный завещал свое имущество именно Хардести, отличавшемуся необычайной скромностью и невзыскательностью, отвесив тем самым прощальную пощечину за наркотики, разбитые автомобили, бесконечные похождения и потерянное время своему старшему сыну. Это понимал и Эван, смотревший на Хардести с нескрываемой ненавистью.

Сжимавший кулаки Эван тяжело дышал и обливался потом. Хардести же, напротив, был необычайно спокоен и наверняка думал в эту минуту о своем отце, который был единственным по-настоящему близким ему человеком. Он с нетерпением ожидал окончания этой тягостной церемонии, после которой смог бы вернуться в свои комнаты, где его ожидали книги, растения и привычный вид из окна. За несколько лет до этого Эван переехал в особняк на Русском Холме, сражая своих многочисленных любовниц обилием электронного оборудования, делавшего его апартаменты похожими на укрытие, сооруженное где-нибудь на мысе Канаверал. Хардести же спал на золотисто-синем персидском ковре, укрывшись старым шерстяным одеялом «Аберкромби-энд-Фитч» цвета ржавчины и подложив под голову подушку, набитую гагачьим пухом, на которую он никогда не забывал надеть чистую наволочку. Его собственность состояла главным образом из книг. Он никогда не имел машины и предпочитал ходить пешком или пользоваться общественным транспортом. Он не имел даже часов. Он ходил в одних и тех же башмаках вот уже три года, костюму же его было никак не меньше пятнадцати лет. Гардероб его старшего брата состоял из восьмидесяти модных костюмов, пятидесяти пар итальянских туфель и тысячи галстуков, шляп, тросточек и плащей. Что касается одежды Хардести, то она с легкостью уместилась бы даже в маленьком рюкзачке. Иными словами, он жил достаточно просто.

Он вернулся с войны замкнутым и молчаливым. Синьор Марратта любил Эвана так, как любят ребенка, страдающего ужасной болезнью, Хардести же вызывал у него глубочайшее уважение и симпатию – он гордился им и возлагал на него все свои надежды.

Все знакомые полагали, что Хардести рано или поздно будет вознагражден за свой аскетизм и вступит во владение всеми предприятиями отца. Они с нетерпением ожидали того момента, когда он оставит свою былую задумчивость и займется серьезным делом. Пока же из всех людей, присутствовавших в этот момент в зале, о долларах не думал лишь он один. Адвокат приступил к чтению завещания.

– «Завещание Витторио Марратты, составленное в Сан-Франциско первого сентября одна тысяча девятьсот девяносто пятого года от Рождества Христова. Все свое земное имущество, собственность, дебиторские счета, доли, интересы, права и гонорары я завещаю одному из сыновей. Второму сыну достанется блюдо, которое лежит на столе в моем кабинете. Судьбу наследства должен решить Хардести, при этом принятое им решение следует считать окончательным и бесповоротным. Ни один из сыновей не имеет права отдать или завещать хотя бы часть полученного наследства своему брату. Составляя данное завещание, я находился в здравом уме, и потому к нему надлежит относиться как к моему подлинному и окончательному волеизъявлению».

Хардести, которого всегда отличало развитое чувство юмора, не смог удержаться от улыбки, лишний раз подчеркнувшей красоту и одухотворенность его лица, так непохожего на обезображенное гримасой лицо Эвана. Хардести скептически покачал головой и, посмотрев на почерневшего от злости брата, залился смехом.

Завещание потрясло Эвана настолько, что он на какое-то время лишился дара речи, тем более что блюдо это, будь оно даже отлито из чистого золота, всегда вызывало у него неприязнь, поскольку на нем были выгравированы неведомые ему слова, а отец относился к нему с совершенно непонятным пиететом, хотя речь шла о вещице, стоившей не больше нескольких тысяч долларов. Этот старый хлам казался ему материальным воплощением того странного взаимопонимания, которое всегда связывало отца с Хардести. Хардести наследовал гигантское состояние, он же должен был довольствоваться этим жалким блюдом, которое в свое время даже выбрасывал в окно. Эван прекрасно понимал, что наследство в любом случае достанется его брату. Хардести не стремился к богатству, но знал, что Эван быстро промотает наследство отца, и потому, в силу присущего ему чувства ответственности, должен был взять это наследство под свою опеку. Эван, которому казалось, что перед ним находится расстрельная команда, зажмурился. Может быть, отец случайно услышал, как он, пытаясь оценить размеры отцовского состояния, шепотом, словно погрузившись в транс, называл сумму за суммой. Или, быть может, душа отца, покидая этот мир, почувствовала, что известие о его смерти вызвало у него радость. Эван не знал этого, но видел рядом с собой улыбающегося неведомо чему брата.

Собравшиеся в зале политические лидеры и столпы общества обратили свои взоры на Хардести, как бы предостерегая его от непоправимой ошибки и побуждая к принятию единственно правильного решения, которое, конечно же, было бы выгодно и им самим.

– Я полагаю, – произнес адвокат, – что мы сможем продолжить наше заседание после того, как господин Марратта известит нас о принятии определенного решения. Вы согласны со мной, Хардести?

– Нет, – уверенно произнес Хардести. – Решение мною уже принято.

Напряжение достигло апогея и стало невыносимым. С одной стороны, если бы он решил повременить с принятием совершенно очевидного решения, он выказал бы тем неуверенность, свидетельствующую о его внутренней несостоятельности. С другой стороны, излишне поспешное решение также свидетельствовало бы о его слабости.

– Вы приняли его так быстро? – удивился адвокат.

– Нет, – уверенно возразил Хардести. – Вы меня неправильно поняли. Мой отец имел обыкновение говорить и поступать так, чтобы мы выносили из этого какие-то уроки. Если мы хотели узнать время, он молча показывал нам свои часы. Тем самым он учил нас самостоятельности, делая при этом какие-то подсказки – вот, например, это завещание, смысл которого мне понятен. Если бы я не знал своего отца настолько хорошо, передо мной действительно стоял бы определенный выбор. В данном случае этого выбора нет, и потому я рад исполнить его последнюю волю и предпочесть серебряное блюдо всему остальному.

В зале поднялся такой переполох, которого не смогло бы вызвать и землетрясение. Эван окаменел и лишился дара речи еще на полтора часа, чувствуя себя так, словно только что полученное им наследство грозило ему передозировкой. Дружно заклеймив Хардести позором, собравшиеся немедленно забыли о нем и обратили свои восхищенные взоры на его брата. Он продолжал интересовать только адвоката, который никак не мог взять в толк, почему Хардести сделал то, что он сделал. Хардести явно не хотел говорить с ним на эту тему.

Он сказал лишь о том, что это блюдо было подарено синьору Марратте его отцом, который, в свою очередь, получил его от своего отца, и так далее, и так далее, и так далее. На самом же деле причина состояла вовсе не в этом.

Хардести хотел как можно скорее оставить Сан-Франциско, тем более что он уже не мог претендовать на свою комнату с балконом, с которого он привык любоваться заливом, хотя не знал ни того, на что он будет жить, ни того, что он будет делать со старинным серебряным блюдом.

Прекрасно понимая, что брат первым делом займет отцовский кабинет, Хардести решил не мешкая забрать оттуда блюдо и тут же навсегда уехать из города, в котором он родился и в котором похоронил своих родителей.

Кабинет находился на верхнем этаже дома, увенчанного небольшой старомодной обсерваторией, в которой молодой синьор Марратта провел немало времени. Поскольку особняк стоял на самой вершине Президио-Хайтс, из кабинета открывался прекрасный вид на всю округу. Поднимаясь по ступеням, Хардести вспомнил слова отца.

– То, что ты видишь, – твое, – говорил он по-итальянски своему маленькому сыну, перенося его от окна к окну и показывая ему окрестные холмы, бухту и океан. – Смотри, – говорил он, указывая на далекие холмы горчичного цвета, – они похожи на пятнистую шкуру какого-то неведомого зверя. А волны ты видишь? Прямо как напрягшиеся спинные мышцы, верно?

За окном собиралось огромное воинство облаков и туч, пытавшееся взять в кольцо город и часть залива. Они носились в вышине, разя своими острыми пиками налево и направо, однако над горами небо все еще оставалось голубым, и оттуда на землю изливался необыкновенно глубокий и чистый свет, игравший на старинном серебряном блюде.

Медленно, словно под водой, Хардести приблизился к массивному столу, на котором лежало блюдо, оставленное здесь отцом. Марратта считал, что оно защищает семью от несчастий. Блюдо это пережило войны, пожары, землетрясения. Даже у воров оно вызывало странную неприязнь. Хардести никогда не мог взять в толк, почему его старший брат так не любит эту замечательную вещь, игравшую на солнце тысячами бликов, оттенявших резные буквы, шедшие по его краям и по центру.

Свет, озарявший лицо Хардести, переливался оттенками от фиолетового и голубого до золотого и серебристого. Он чувствовал его тепло и вновь ясно видел слова, описывавшие четыре добродетели, и необычную центральную надпись, которая казалась их осью. Отец читал их ему не раз и не два, говоря при этом, что ценностью обладают только они, но никак не богатство и не мирская слава. Как-то раз он сказал ему: «Ничтожные люди ищут власти и денег. И жизнь этих людей подобно стеклянной безделушке разбивается у них на глазах за мгновение до смерти. Я видел, как они умирают. Смерть всегда застает их врасплох. Люди же, которым ведомы добродетели, живут совершенно иначе. Это два разных мира. Тот, кто кажется нам победителем, обычно оказывается побежденным. Но дело даже не в этом. Добродетели вечны и неизменны. Они обладают высшим достоинством, ибо сберегают память о прекрасном и даруют силу, позволяющую выстоять тем, кто ищет Бога».

Когда умерла мама, а он отправился на войну, в самые скорбные и в самые радостные минуты своей жизни он старался не забывать о добродетелях, о которых ему некогда поведал отец. Он снова и снова видел, как тот держит в руках отливающее солнечным светом блюдо и торжественно читает выгравированные на нем надписи, а затем переводит их с итальянского. Иностранный язык всегда сохраняет известную неоднозначность, глубину и таинственность (от этого отношения супругов, говорящих на разных языках, отличаются особой нежностью и заботливостью). Японская прислуга может не испытывать ни малейших проблем при общении с самыми чопорными представителями английского общества, поскольку те не смогут найти нужных слов для того, чтобы поставить ее на место. В итальянских словах Хардести слышалось то, чего он никогда не смог бы расслышать в словах родного языка.

«Laonesta», то есть «честность», являлась самой первой добродетелью, которую мог оценить лишь тот, кто жертвовал ради нее всем, после чего «она представлялась ему подобной солнцу». Хардести нравилась «ilcoraggio», или «стойкость», пусть она и ассоциировалось у него с маминой смертью и со слезами. Далее следовало непонятное ему «ilsacrificio» или «жертвенность». Почему жертвенность? Разве времена мучеников не канули в прошлое? Она представлялась ему не менее таинственной, чем четвертая добродетель, прилегавшая к «laonesta», которая казалась ему по причине его молодости наименее привлекательной. Это было «lapazienza», или «терпение».

Впрочем, ни одно из этих качеств, трудных для понимания и тем более для воплощения, не казалось столь же загадочным, как выполненная «белым золотом» надпись в центре блюда. Это была цитата из «Старческих записок» Бенинтен-ди, которую отец заставил его заучить наизусть. Хардести взял блестящее блюдо в руки и произнес вслух:

– «О, как прекрасен град, где праведности рады!»

Несколько раз повторив про себя эту фразу, он положил блюдо в рюкзак, в котором уже находились все его вещи. Для того чтобы понять, что Сан-Франциско при всей его поразительной красоте не мог стать городом праведников, достаточно было окинуть его взглядом. Он являл собой образчик бездушной красоты – мертвенной и безучастной – и никогда не стремился к праведности, обрести которую можно было лишь в борьбе с самим собой.

Спускаясь вниз, он поймал себя на мысли о том, что все, чему он учился в этой жизни, оказалось лишенным смысла. Если у него спросят, куда он направляется, что он скажет в ответ? «Я ищу город праведников?» В этом случае его попросту сочтут сумасшедшим. Он вышел из дома и увидел шагавшего ему навстречу Эвана.

– Куда это ты направился, Хардести? – спросил Эван.

– Искать город праведников.

– Так я и думал. Но где именно находится этот город?

Эвану хотелось, чтобы Хардести помог ему разобраться с делами, и даже решил нанять его на работу, нисколько не сомневаясь в том, что теперь юристы не станут с ним спорить.

– Ты этого все равно не поймешь. Ты всегда ненавидел это блюдо, мне же оно всегда нравилось.

– Стало быть, ты отправишься на поиски сокровищ?

– В каком-то смысле да.

Эван задумался. Уж не являлось ли это блюдо таинственным ключом к Эльдорадо?

– Ты его уже взял?

– Оно в рюкзаке.

– Дай глянуть.

– Вот оно, – сказал Хардести, извлекая блюдо.

Он прекрасно понимал, о чем думал в эту минуту его брат.

– Что здесь написано? Ты перевести это можешь?

– Здесь сказано: «Сотри с меня пыль».

– Оставь ты эти свои шуточки!

– Именно это здесь и сказано.

– И что же ты собираешься делать? – поинтересовался Эван, стараясь скрыть свое отчаяние.

– Может быть, отправлюсь в Италию, но пока я в этом не уверен.

– Что значит не уверен? И вообще, каким образом ты собираешься туда добраться?

– Пешком, – рассмеялся Хардести.

– Пешком в Италию? Это ты тоже прочел на блюде?

– Да.

– Но ведь Италия далеко за морем…

– Прощай, Эван.

– Я тебя не понимаю, – прокричал Эван ему вослед. – Я тебя никогда не понимал! Ответь мне, что написано на блюде?

– «О, как прекрасен град, где праведности рады!» – крикнул Хардести в ответ.

Впрочем, брат уже не слушал его – он отправился осматривать свой новый дом.

Водитель, одетый в серую робу, перепачканную оранжевой краской, никак не мог взять в толк, почему его пассажира, звавшегося странным именем Хардести, так взволновал переезд через мост, связывающий Сан-Франциско с Оклендом. Далеко внизу по глубоким водам бухты плыли корабли, оставлявшие за собой светлый след. Хардести прекрасно понимал, что он уже никогда не сможет вернуться назад. Он переезжал из одного мира в другой.

Разница между Сан-Франциско с его гудящими в тумане маяками на островах, разбросанных в холодных водах, и пыльным Оклендом была столь разительной, словно их разделяли не семь миль дороги, а семь тысяч миль океанских просторов. Шок, испытанный при переезде из залитого ультрафиолетом Сан-Франциско в оклендское пекло, заставил его вспомнить об армии. Он вновь был готов перебираться через изгороди, опутанные колючей проволокой, путешествовать в товарных поездах, спать на земле и совершать пятидесятимильные пешие броски. Он собирался пересечь Америку и Атлантический океан, имея при себе лишь это золотистое блюдо. Оклендская жара пробудила его, заставила вновь заработать те незримые двигатели, которые замолкли с окончанием войны.

Он лег в камышах возле железнодорожного пути, шедшего на восток, положив голову на свой рюкзак и покусывая травинку, и в скором времени услышал громыхание приближающегося локомотива. Выглянув из-за камышей, он увидел похожий на огромную железную пчелу дизель, выкрашенный в черно-желтую полоску, с которого, как цирковые акробаты, свисали шестеро машинистов. Локомотив с грохотом промчался мимо, и Хардести опустил голову на рюкзак и задремал. Через некоторое время он услышал характерный стук колес большого товарного состава, состоявшего из двухсот вагонов и восьми дизелей, от тяжести которого сотрясалась земля.

По покрытой радужной масляной пленкой лужице пошла рябь. Первый дизель был черным как смоль. Состав только что покинул оклендскую товарную станцию и еще не успел набрать маршевую скорость. Прислушиваясь к стуку сцепок, Хардести подумал о том, что на свете нет ничего прекраснее товарных составов, пересекающих страну с запада на восток в самом начале лета. Трагедия растений состоит в том, что у них есть корни. Камыши и травы, росшие на прокаленных солнцем пригорках, позеленев от зависти, молили поезда взять их с собой (не потому ли они так отчаянно махали им своими листиками?). Поезд проезжал мимо тысячи красивых мест, где ветры шумели в кронах высоких деревьев, где таились укромные ложбинки и где по бескрайним просторам прерий степенно текли мутные реки.

Увидев приближающийся чистенький полувагон, Хардести забросил рюкзак на спину и побежал вслед за составом. Сравнявшись с лесенкой облюбованного вагона и схватившись за нее правой рукой, он запрыгнул на нее, чувствуя себя самым счастливым человеком на свете.

Перескочив через невысокую перегородку, он упал на доски, запах которых вызвал у него в памяти прогретый солнцем сосновый лес на склоне горы. Борта полувагона были достаточно высоки, чтобы защитить его от ветра и укрыть от сторонних глаз. Правда, он не мог увидеть отсюда дорожных инспекторов, имевших обыкновение стоять рядом с путями, но и они не могли его заметить. При этом он мог сколько угодно любоваться полями, долинами и горными кряжами, стоять во весь рост, не боясь того, что ему снесет голову поперечина моста или верхний свод туннеля, ходить из стороны в сторону, кричать или, скажем, танцевать, не беспокоясь при этом о своем рюкзаке. Он не испытывал особого голода, погода была прекрасной, и его ожидало долгое путешествие. Хардести запел от счастья, зная, что здесь его никто не услышит.

На следующее утро, когда состав медленно полз по горам, поросшим соснами где-то в районе Траки, Хардести, у которого после ночи, проведенной на досках, начали ныть все кости, принялся мерить платформу шагами, размышляя о будущем, не казавшемся ему теперь таким уж безоблачным и светлым.

В летнюю пору Хардести нередко запрыгивал на платформы, шедшие в Сьерру, зная о том, что он всегда сможет вернуться домой. Только теперь он начал понимать, чего стоило отцу оставить свою часть горных стрелков, воевавшую в Доломитовых Альпах, добраться до моря и наконец перебраться в Америку.

– Вначале все шло не так уж и плохо, – рассказывал синьор Марратта. – Мы строили укрепления на скалах и даже видели неприятеля в свои подзорные трубы. После того как обе стороны закончили постройку редутов, генералы отдали приказ к бою, который показался мне более чем странным. Все было нормально до той поры, пока наши ребята не стали погибать. Я отправился к maggiore и сказал ему: «Почему бы нам не договориться о ничьей? Из того, что они убивают друг друга на равнине, вовсе не следует, что этим надлежит заниматься и в горах». Он счел мою идею блестящей, но что он мог с этим поделать? Рим стремился к расширению своих территорий. Наши снайперы открыли огонь по противнику, наши артиллеристы приступили к обстрелу вражеских позиций из легких полевых орудий, нашим альпинистам, которые должны были напасть на противника сверху, пришлось перебраться на другую сторону ущелья, совершив для этого крайне опасный подъем. На веревках, свисавших с отвесных скал, погибло не меньше дюжины моих друзей. Враг расстреливал эти скалы из орудий. Прошел еще год. Мне страшно хотелось выжить. Ни о чем другом я уже не думал. Если бы я продолжил участие в разборках между австрийскими и итальянскими альпинистскими клубами, ты, скорее всего, вообще не появился бы на свет. Теперь же при желании ты можешь вступить в любой из этих клубов или в оба разом.

Впрочем, синьор Марратта стыдился факта своего дезертирства, которое, конечно же, противоречило понятию об ответственности и верности долгу. Хардести неожиданно подумал, что, выбрав серебряное блюдо, он, вероятно, также уклонился от ответственности. Впрочем, отец, как всегда, формулировал вопрос таким образом, что оба варианта ответа вызывали у него немалые сомнения. Отец считал, что сомнение в верности найденного ответа способствует более глубокому рассмотрению вопроса. «Все по-настоящему великие открытия, – сказал однажды старый Марратта, – порождаются сомнениями, а не уверенностью».

Стоило Хардести подумать об этом, как неведомая сила отшвырнула его к дальнему краю платформы. Он рухнул лицом на доски и тут же потерял сознание, решив за миг до этого, что поезд, скорее всего, сошел с рельсов.

Когда Хардести очнулся, он лежал на спине. По его щекам текла кровь, на лбу появилась глубокая рана. Он потряс головой и заметил возле борта платформы какое-то существо. Моргнув несколько раз и отерев кровь со лба, он увидел перед собой сидящего на корточках маленького человечка ростом не больше пяти футов. Тот был одет в совершенно невероятный костюм, вызвавший у Хардести неподдельный интерес. Каждая из его частей казалась по-своему законченной, чего нельзя было сказать об их сочетании. В походивших на ядра огромных башмаках, сшитых из грубой, покрытой толстым слоем ваксы кожи, Хардести признал дорогущие горные ботинки, которым, судя по их виду, было много-много лет. Падение в реку в этих башмаках обернулось бы для их обладателя неминуемой смертью. Если бы они загорелись, они горели бы, наверное, целый месяц. Помимо башмаков на незнакомце были голубые гольфы, доходившие ему до колен, панталоны кобальтового цвета, радужные подтяжки, фиолетовая рубаха и пиратская бандана такого же, как и гольфы, голубого цвета, украшенная замысловатым красным узором. Лицо незнакомца скрывалось за бородой и большими круглыми очками розового цвета. На его правой руке не хватало двух, на левой – трех пальцев. При себе он имел ярко-голубой пакет и надетую на шею перевязь с альпинистским снаряжением: серебристыми карабинами, блестящими кошками, крюками и целой гирляндой разноцветных плетеных переходников, на плечо же его был наброшен моток черно-оранжевого альпинистского троса. Незнакомец смотрел на него, старательно разжевывая вяленую баранину.

– Мне очень жаль, – произнес он, не переставая жевать. – Я тебя не видел, потому что прыгал с моста. В любом случае, спасибо.

– За что спасибо?

– Я свалился прямо на тебя.

– Ты кто?

– В каком смысле?

– Кто ты такой? Может быть, ты мне снишься? Уж больно ты похож на Румпельштильцхена!

– Никогда о таком даже не слышал! Он ходил по горам Сьерры?

– К Сьерре он не имеет никакого отношения.

– А вот я – профессиональный альпинист. Я еду до Винд-Риверс, хочу сходить в одиночку на Ист-Темпл. Если будет настроение, начну восхождение ночью. Хорошо, что я на тебя свалился, иначе бы я не собрал костей.

– Мне тоже радоваться прикажешь?

– Дело твое, вот только с этой раной нужно что-то сделать. Если позволишь, я обработаю ее нандибуном.

– Это еще что такое?

– Масло нандибуна – потрясающая вещь! Оно мгновенно залечивает любые раны! Мой приятель привез его из Непала. Смотри… – Он достал из синего пакета маленький флакон и зубами вынул из него пробку. – Я просто обязан это сделать…

– Подожди минуту, – пробормотал Хардести, пытаясь улечься поудобнее.

– Ты, главное, не бойся. Здесь нет никакой химии.

– Как тебя зовут?

– Джесси… Милашко.

– Как ты сказал?

– Джесси Милашко. Милашко – это фамилия. Могло быть и хуже. Будь я девочкой, они назвали бы меня Эжа, или Ути, или того хуже. Тебя-то как зовут?

– Хардести Марратта. Что это за дрянь? Оно жжется.

– Оно и должно жечь. Зато все лечит.

Боль от масла нандибуна становилась все сильнее и сильнее. Масло нандибуна действовало примерно так же, как серная кислота или перекись водорода. Хардести принялся кататься по доскам, пытаясь хоть немного унять боль.

– Я сбегаю за водой, – крикнул ему Джесси Милашко. – Там есть ручеек. Пока состав идет в гору, я смогу нагнать его в два счета.

Хардести не успел ответить ни слова. Минут через десять в платформу влетела пластиковая бутылка с водой и над бортом появилась рука Джесси Милашко. Хардести недолго думая поспешил ему на помощь и тут же вновь скривился от боли. На сей раз Джесси, в последний момент успевший запрыгнуть на платформу, вывихнул ему руку. Заметив неладное, Джесси Милашко в полном соответствии с правилами оказания первой помощи поспешил вправить сустав, но, к несчастью, схватил Хардести за здоровую руку, вследствие чего у последнего оказались вывихнутыми обе руки.

– Ты убить меня хочешь? – закричал Хардести. – Нельзя же быть таким идиотом!

Пропустив его слова мимо ушей, Джесси спокойно вправил оба сустава.

– Я научился этому на пике Мак-Кинли, – произнес он с видимым удовлетворением и, смыв остатки нандибуна с лица Хардести, вновь спрыгнул с поезда. Он вернулся через пару минут, держа в руках охапку хвороста.

– Это еще зачем? – изумился Хардести.

– Разведем костерок и сделаем себе чай, – ответил Джесси Милашко, поджигая мелкие веточки.

– Ты с ума сошел! – воскликнул Хардести, глядя, как занимаются пламенем смолистые сосновые доски.

Джесси Милашко попытался было сбить пламя своими огромными ботинками, однако от них тут же повалил черный дым, и он почел за лучшее оставить это бессмысленное занятие.

Через полчаса огнем был объят уже весь состав. Горели смазка, краска, дощатые полы, стены товарных вагонов и тысячи разнообразных грузов. Машинисты, заметившие пожар слишком поздно, решили остановить состав в районе горной седловины. Джесси и Хардести не стали дожидаться этого момента. Спрыгнув с поезда в самом начале пожара, они побрели на восток. К этому времени солнце уже скрылось за горизонтом. С запада, где алело пламя пожарища, время от времени слышались глухие взрывы цистерн с горючим. Происшедшее, похоже, нисколько не впечатлило Джесси Милашко.

– На поезде по горам не поездишь, – заметил он сухо.

Большую часть ночи они брели при свете звезд по прохладным, исполненным величественного покоя долинам Сьерры. Природа словно боялась поверить в то, что зима наконец миновала и отступила далеко на север вместе со своими снегопадами и свирепыми ветрами.

Вначале Хардести и Джесси Милашко молча шли по белым как мел тропкам, глядя, как звезды то появляются, то исчезают над склонами гор. Воздух, напитанный живительной энергией, дарил им необыкновенную бодрость, характерную для первого дня, проведенного в горах. Воздух был так свеж, а горные потоки так холодны и чисты, что в такую ночь не смогло бы уснуть ни одно живое существо, познавшее сладость свободы.

Когда они повернули на северо-северо-восток, из-за гор вышел полный диск луны, заливший своим жемчужным светом всю округу. Джесси осмотрелся по сторонам и сказал, что впереди находится прекрасная грузовая ветка, от которой их отделяет всего пара миль. К тому моменту, когда луна вновь скрылась за горой и восточная часть неба заметно посветлела, они прошли миль пятнадцать, однако так и не увидели железной дороги.

– Над этими путями сделан отличный мостик из бревен, – сказал Джесси. – Не знаю, кто и зачем его строил. С этого мостика очень удобно прыгать.

– Никак не могу взять в толк, – удивился Хардести, – почему ты не пользуешься подножкой?

Джесси недовольно скривился.

– Неужели ты сам не понимаешь, – ответил он со вздохом. – Для этого я слишком мал.

– И какой же у тебя рост? – поинтересовался Хардести, глянув на своего компаньона.

– Какая тебе разница?

– Да никакой. Просто интересно.

– Четыре фута и четыре с тремя четвертями дюйма. А должен был вырасти выше шести футов. Мне так доктор сказал, который мои снимки смотрел. У деда рост был шесть и шесть, У отца – шесть и восемь, братья и того выше.

– Что же с тобой произошло?

Джесси презрительно фыркнул.

– Откуда я знаю. Человеку, рост которого составляет всего четыре фута пять дюймов…

– Четыре и три четверти, – перебил его Хардести.

– Отстань. Человеку, рост которого составляет четыре фута пять дюймов, трудно жить в этом мире. Если ты ниже шести футов, тебя уже и за человека не считают, верно? Женщины в мою сторону не смотрят, вернее, они меня не замечают. В армию меня, конечно же, не взяли, зато чуть не забрали во флот чистильщиком дымоходов. Это меня-то, дипломированного инженера, они хотели сделать трубочистом! Когда я вижу вокруг этих рослых мерзавцев, мне хочется взять в руки пулемет… Ты бы знал, как мне все это опостылело! Мне бы найти маленькую красотку, что жила бы в маленьком домике высоко в горах…

– Тебе нужно отправиться в Черный Лес, там кого только нет.

– Я – американец, а американцев тролли не интересуют.

– При чем здесь тролли? Я говорю о голубоглазых красавицах.

– Меня они тоже не интересуют. Мне нравятся калифорнийские девушки, только я им до коленок не достаю.

За этот день они прошли под палящими лучами солнца не меньше сорока миль, разговаривая о женщинах, альпинизме, товарных поездах и о политике. Джесси являлся ярым приверженцем президента Палмера (поскольку тот был самым низкорослым президентом со времен правления Линскотта Грегори), чего нельзя было сказать о Хардести, который вообще не интересовался политикой. Оказавшись в зарослях карликовых сосен, они надолго замолчали. Первым молчание нарушил Хардести, сказавший, что Джесси, упав на него, мог сломать ему кости.

– Ну и что из того? – удивился Джесси.

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Жалюзи были опущены, солнце било прямо в глаза. В этот послеполуденный час все жители города, незав...
Чувствовал главный герой, что им с другом за это браться не стоит. И заказчик что-то мудрит, и деньг...
Новый фантастический боевик в жанре альтернативной истории! «Звездные войны» товарища Сталина! Совет...
ООО «Избавление», отвечающее за покупку человеческих душ в России, переживает не самые лучшие времен...
Она — обычная горожанка из незнатного рода, ее муж — неудачливый политик, не обладающий особыми тала...