Снег к добру Щербакова Галина
– Я тоже… До свидания…
Светке было тошно. Улыбайтесь! Все жаждут безмозглой доброты. Все. Массовая проповедь бодрой улыбки. Зачем? Она, доктор, может научно засвидетельствовать, что беспочвенная радость так же плохо отражается на нервной системе, как и беспочвенная тревога. Человеку хорошо только тогда, когда он не находится в состоянии лукавства с самим собой. Доброта – это ведь не убаюкивание. Спи, детка, спи. А что такое доброта? Девица в расклешенных брюках, моющая лифт? Она добра? Или она просто дура? А собственно, почему над ней стали бы смеяться?
– Доктор! Доктор! – Светлана повернулась к бараку. Она уже по голосу узнала – это зовет ее Лиза Клюева. Множественный перелом голени. Поэтому не переезжает отсюда. Ей уже дали квартиру на десятом этаже, а лифт еще не пущен. Светлана ездила туда – это на другом конце Москвы. Тамошний начальник ЖЭКа очень хорошо ее понял, так хорошо, что бросил в приемной очередь и повел ее к дому, где получила квартиру Лиза Клюева. Дом был красивый, белый, как океанский лайнер.
– Дом на четыреста квартир,– говорил начальник.– Знаете, сколько въехало? Пятнадцать семей. Все хотят друг друга перехитрить. Как я могу пустить лифт в пустом доме? Детвора начнет кататься. Обдерут весь пластик. Дом красавец, но ведь он не дышит… Понимаете, в нем нет человеческого тепла… Он стареет от этого больше, чем от эксплуатации. А что я могу сделать? Собирать квартиросъемщиков по всей Москве? Приезжайте, дорогие новоселы! Я купил пятьдесят метров красного сатина. Я заказал транспаранты для каждого подъезда отдельно. Посмотрите, мы даже не повторились ни разу. Тут – «С новосельем!». Там – «Добро пожаловать!». Опять же– «Счастья в новой квартире». Я сочувствую вашей переломанной. Но пусть она сидит в своем безэтажном бараке. Я ей лифт не гарантирую в ближайший месяц.
– А вы рискните – пустите лифт. Может, ничего и не случится. Тут и ребят-то не видно.
– Я не привык рисковать, доктор. Я из счетных работников. Я знаю, что почем. Да и потом – все равно не приедут. Каждый мечтает приехать последним.
– Смысл?
– О! Большой! Приезжайте как-нибудь еще. Я вам объясню человеческую натуру, как я ее понимаю. А сейчас я пойду. Вы видели – в приемной полно нервных людей.
– Простите, а где вы живете сами?
– Сейчас, доктор, вы будете смеяться, но я тоже из этого дома. Но пока я живу на улице Маши Порываевой. Уже не улица – одни строительные руины.
– Все ясно…
– Я очень боюсь, что вы ничего не поняли. Мне так хочется вам все объяснить… Например, что такое улица, на которой ты родился… Или булочная, где ты сорок лет берешь хлеб… Или парикмахер, который брил тебя 22 июня 1941 года. Утром. Еще до радио.
– Могу это понять…
– Я приручаю себя к этому дому. Я смотрю на него и говорю: какой он красивый. Лебедь! Я говорю: какое счастье жить в таком красивом доме! Это я так себя воспитываю. Потому что мне жалко улицу Маши Порываевой. Вы можете представить себе дурака, которому ободранное вчера дороже разодетого завтра? Я – такой дурак. И мне стыдно, что я такой…
Светлана не любила путаться в себе. Сбил ее с толку этот разговор. Совсем недавно она злилась на тех, кто не мог дождаться, когда «его снесут». Теперь получалось: не очень-то этого люди и ждут? Отец, мечтая вернуться в Москву, говорил: «Там родные могилы. Матушка, батюшка… (Так вот именно нелепо – матушка, батюшка.) Там улицы, камни, которые тебя видели молодым. Ты, доченька, этого еще не поймешь… А у прошлого великая сила. Оно тянет к себе не менее сильно, чем будущее».– «Тебя выперли из Москвы, выперли! – кричала Светлана.– Там есть камни, есть! Ими в тебя кидали… В тебя и в твою жену…» – «Ах ты, боже мой! – беспомощно отвечал отец.– При чем тут это? Это было время такое. В конце концов я его пережил. И мне было гораздо легче, чем другим». Она так до конца и не знала, не могла понять: что ЭТО в человеке? Сила ли, что он умеет прощать, умеет забывать, умеет стать выше обид и унижений и готов вернуться на улицу молодости, потому что она – улица молодости, даже если молодость была тяжкой? Или все это слабость? Но тогда надо иначе, надо безжалостно рвать пуповину, и пусть к черту летят могилы, камни, бараки, надо рвать все нити и уплывать в будущее на белых, чистейших океанских лайнерах. И вдруг ее пронзила боль, страх. У нее еще нет могил. Бабушка? Аккуратненький крестик на зеленом холмике. А рядом другой холмик, придавленный белой плитой с фотографией смеющейся женщины в берете. Маришина и Семенова родная мама. Ее мама, Полина, у этой могилы робеет, даже ростом становится ниже и все норовит куда-нибудь уйти, благо есть к кому, все могилы ей тут знакомы. И каждый раз отец притягивает ее к себе, и они так и стоят, обнявшись, а женщина на камне улыбается им. Больше тридцати лет она смеется одинаково приветливо всем, кто смотрит на нее через ограду. Надо быть просто ненормальным, чтобы связывать себя равнодушием мертвых, равнодушием прошлого.
Лиза Клюева открывала дверь длинной палкой с загнутым на конце гвоздем. Костыли стояли рядом, но она становилась на них в самом крайнем случае. Они ей натирали подмышки.
– Знаете новость? – закричала она, едва Светлана переступила порог.– На моего дурака Славку свалилась сосулька и перебила ему ключицу. Это ж надо – какой проклятый год! У меня нога, у него ключица. А я радуюсь! Ведь могло шарахнуть по голове!
– Господи, да где же это его?
– Разве он скажет? Пришли товарищи, сказали – в больнице. Не сообразил даже записку матери написать. Ума не хватило.
– В какой он больнице?
– В нашей, районной. Первая хирургия.
– Как же теперь вы?
– Смех один! Воды у меня осталось литровая банка. Это на все про все.
– У вас есть кто-нибудь?
– У меня сестра. У нее семья. Сама по сменам работает.
– А нельзя вас к ней?
– Мы с ее мужем враги. Я его на дух не переношу.
– Кто в бараке еще живет?
– Старики Лямкины. Но они и себе не помощники. Полведра воды вдвоем носят. Я зачем вас позвала. Вы меня обратно в больницу не вернете? Я чего рвалась оттуда? Из-за Славки. Думала, хоть и на костылях, а суп какой-нибудь сварю, опять же наблюдение…
– Это сложно, Клюева. В хирургии с местами
плохо. Сами знаете.
– Я согласна в коридоре.
– Пойду позвоню. У вас есть двушки? Дайте мне на всякий случай. Где у вас ведро? Я вам принесу воды.
– Вот за это спасибо. Только если вы мне больницу отхлопочете, зачем мне вода?
– На всякий случай. Я не обещаю вам больницу.
– А ежели нет,– закричала Клюева (так уж у нее получалось: чуть понервничав, она переходила на крик и уверяла всех, что это у нее просто голос громкий),– тогда вы мне воду каждый день носить будете? Ведра, что ли, мне хватит, пока у Славки ключица зарастет?
Светлана сразу же дозвонилась. И было хорошо слышно. И позвали к телефону главного врача. И он сразу же вызвал хирурга. И они говорили прямо при снятой трубке, говорили спокойно и сочувственно («А если поставить кровать возле ординаторской?» – «Там сквозняк круглые сутки. И кровать не встанет. Только раскладушка. А у нее нога. Ей на раскладушке нельзя».– «А если кого-нибудь передвинуть?» – «Кого? Мне проще взять ее домой».– «Это не выход. А если подвинуть холодильник? Сюда, ближе к окну… И на том пространстве…» – «На том пространстве уже лежит одна. Привезли с улицы. Утром двигали холодильник. Уже после обхода».– «Значит, никак?» – «Надо, чтоб кто-то из родни взял ее. Она ведь уже вполне… На костылях… Здоровая женщина…») «Вы слышите меня, Светлана Петровна?» Светлана попросила машину. Пообещали через два часа плюс-минус десять минут. Позванивая в кармане непригодившимися двушками, Света вернулась к Клюевой, поставила пустое ведро в сенцах и вошла в комнату.
– Ведро пустое, значит, договорились? – обрадовалась Клюева.
– Поедете ко мне,– сказала Светлана.– Соберите в чемодан самое ценное, чтоб здесь не оставлять. Через два часа будет машина.
Клюева ошарашенно смотрела на Светлану.
– Куда это, интересно, к вам? – зловеще протянула она.
– Домой, естественно. Собирайтесь. А я пока схожу к. сестре. Она здесь недалеко живет. Будьте, пожалуйста, готовы.
Клюева что-то кричала ей вслед, но Светлана не слышала. И к Марише ей идти было незачем. Просто надо было куда-то идти. Не сидеть же после работы два часа с глазу на глаз с этой громкоголосой женщиной? И вообще надо было двигаться, чтоб снять с себя оцепенение от неожиданного поступка, который ей казался уже нелепым, наивным.
Вообще ничто в жизни не доставляло Светлане столько хлопот, как собственный характер. Хотя, с другой стороны, характер этот был благоприобретенный, воспитанный ею самой. Как если бы она усыновила отпетого хулигана, а он, отпетый, плевать хотел на ее благородство и вел бы себя независимо, нагло, шумно, ел бы с ножа, не мыл руки, как дикое чудовище в интеллигентном доме. Интеллигентный дом – это Светлана с ее деликатной наследственностью. От папы—«не бранись», «люди славные, их только надо понять», от мамы—«мне плохо, а я постирушку затею». «Главное для женщины, чтоб было о ком заботиться». С такой наследственностью хорошо жить бы в девятнадцатом веке или в будущем. В этом мире ее отца называли «Петей-Христом». Она узнала это случайно, когда ей было двенадцать лет. Построили в поселке большой дом. Им очень нужна была квартира – их домишко осел, протекал, мать латала его своими руками, но ведь есть пределы и для человеческих рук. Надо было пойти и поклянчить квартиру. Именно поклянчить или потребовать. Ни то, ни другое отец не смог. А потом Светлана услышала, как женщины говорили ее матери: «Завшахтой ждал, что ваш Петя-Христос придет и его лично попросит. Он бы дал».– «Еще чего»,– сказала мать. И вот Светлана стала думать. Родители и не подозревали, под каким рентгеном жили. Подпирали склонившуюся стену горбылем, а она представляла себе завшахтой в виде то ли раджи, то ли шаха в тюбетейке и с пиалой на растопыренных пальцах, а отца – на коленях. Он кланяется, а очки падают на пол. В очках, оказывается, неудобно кланяться. Лучше ставить горбыль. Но ведь это же черт знает что? Ведь отец – инженер, воевал, его все уважают, почему же он должен просить то, что ему положено? Надо требовать, стучать кулаком!
И снова представлялось, что завшахтой уже не раджа, не шах, а человек, заваленный бумагами, телефонами, и папа, ростом до потолка, кричит так, что лопаются лампочки и опять же падают с носа очки. Что бы ни делал папа, очки падают. И тогда он их беспомощно и жалобно ищет, потому что зрение у папы минус шесть.
Потом она подросла и узнала, что папа давно мог вернуться в Москву, но у него не хватило характера написать много разных бумажек. «Господи,– сказала мать,– вместе нам везде хорошо». И папа поцеловал ей руку, мыльную, распаренную от постирушки.
Что же такое характер? Почему говорят: у человека нет характера, если он просто хороший человек? Значит, характер – это нечто воинственное, вооруженное, то, что держит очки на носу во всех жизненных обстоятельствах? Так? Характер – панцирь, в который запрятана нежная человечья суть? Или характер – это орудие труда, как кирка, как лопата, как карандаш или циркуль? Оно есть, орудие, и ты при деле. Его нет – и ты нуль? Но разве папа нуль? Вот если бы к папиной доброте и уму что-то еще… Рогатину?.. К примеру… Был бы это папа? Но ведь он воевал… Грудь у него пусть не в самых больших, но в орденах и медалях… Значит, мог он, когда надо было, с рогатиной?
– Ты все путаешь, девочка,– сказал папа.– Это была война.
– Не путаю,– ответила Светка.– Я просто хочу тебя понять.
Папа жалобно заморгал. Что сделала тогда Светка? Она поцеловала его. И все. И этим все было сказано.
– Но как жить ей, Светлане? Как Мариша? Но ведь у той есть оружие – красота. Красавицы идут своим путем, обреченные на успех и любовь. Во всяком случае семнадцатилетней Светке, когда она окончательно взяла себе в приемыши отпетый характер, так казалось.
Как брат Сеня? Ну что Сеня… Он тоже вооружился колючей иронией, и она испортила ему жизнь. Превратился в нечто чадящее. Больше недели Светлана его не может вынести. Жалеет родителей: каково им изо дня в день вкушать эту настоянную на кипяченой воде ироническую желчь? Но им только горько, а Светлане еще и противно.
И она сказала: и для себя, и для других я нужна сильная. Если я хочу чего-то стоить и действительно кому-то помочь как врач. И я не имею права ждать, пока что-то совершится помимо меня. Я должна свершить то, что могу. И она впустила в себя вот этот самый настырный, вредный, деятельный характер, она подчинялась его дикому нраву, даже тогда, когда ей самой было от этого хуже.
Вот и в этой истории с Клюевой.
«А что я могла еще сделать? Приходить носить ей воду, продукты? Или оставить Клюеву на немощных Лямкиных? Или пойти к мужу клюевской сестры и попросить его полюбить Клюеву как родную хотя бы на время срастания ключицы у ее сына? Или продолжать канючить, пока главный и завхирургией не согласятся подвесить коечку над входом в отделение, чтобы Клюева могла приветствовать оттуда бодрым оптимистическим «ура» всех новых больных?»
Мариша только что пришла из своего института. Она обняла Светлану и поершила ее примятые шапкой волосы.
– Как хорошо, что ты пришла! Сейчас будем обедать.
– Дай мне лучше чаю. Ты чем-то расстроена?
Светка стала рассказывать. Мариша бесшумно двигалась по кухне, без звука ставила на стол чашки, и Света, хоть и была возбуждена всем случившимся, как-то особенно остро чувствовала эту Маришину деликатность, ее заботу – не помешать ей, не перебить а, выслушав, тут же подвинуть ей чашку чая, уже с сахаром, размешанным без звука. Это всегда ее удивляло в Марише. Ну всплесни ты руками, ну загреми ты посудой, ну вскрикни от удивления ее, Светкиной, глупостью.
– Пей,– тихо сказала Мариша.– И переключи скорость. Уже подъезжаем…
– Куда? – по-клюевски заорала Светка.– Куда подъезжаем?
– Куда надо! – засмеялась Мариша.– Что с тобой? Кричишь, как резаная. Все ты сделала правильно. Нечего терзаться. Только я предлагаю еще лучший вариант. Привози ее ко мне, Насте будет веселей, а меня все равно целый день нет дома. Честное слово! Ты сама подумай.
– Знала бы, я бы к тебе не пришла.
– Почему?
– Не знаю. Скажу честно, теперь я кажусь себе дурой. Но если я привезу ее тебе, я буду считать себя сволочью. Что лучше – быть дурой или сволочью?
– Знаешь, киса, оба хуже. Но ты, конечно, заварила кашу. Ты хоть позвонила домой?
– Мне это даже в голову не пришло. Они или поймут меня, или нет. Никакие объяснения тут не помогут.
– А ты позвони от меня.
– Что я скажу?
– Что ты сказала мне.
– Это не выглядело по-идиотски?
– Идиотски выглядит всякий мало-мальски благородный поступок.
– Я боюсь этих слов – великодушный, благородный! Совсем не это… Я бы с удовольствием плюнула на эту Клюеву, если бы нашла хоть какой-то выход…
– Позвони, Светуля! Вот так все и скажи. Не было выхода. Хотя выход есть. Я…
– Хорошо. Я позвоню. Ты – не выход. Я должна выручать Клюеву сама. Это мой врачебный участок.
И снова с телефоном повезло. Соединилось с первого раза. И подошла не соседка, постоянно торчащая у телефона, а Светланина свекровь. И она сказала деликатно, так же как Мариша наливает чай в чашки, что какой может быть разговор, если человеку надо помочь. Пусть приезжает, они подождут их с обедом…
– Ну вот и хорошо,– сказала Мариша.– Только ты, когда твоя Клюева будет давать тебе деньги на хлеб, сахар – я не знаю на что еще! – бери. Не делай больших глаз, Светка, бери обязательно. Ей будет от этого лёгче, Клюевой. Понимаешь?
– Откуда ты все знаешь? – засмеялась Светка.– Ты эту Клюеву в глаза не видела.
– Неважно. Но ты это запомни. Я тебя знаю, начнешь возмущаться, что человек тебе деньги предлагает.
– Это еще неизвестно,– ответила Светка.– Клюева – хороша штучка. У меня вся надежда на Неонилу Александровну.
– У тебя золотая свекровь. Кстати, у меня такая же. Слушай, а что, если я попрошу тебя об одной малости?
– Ну?
– Мне звонила Ася. Она едет в командировку на Север. У меня есть чудные теплые валенки. Ей без них не обойтись. Занеси их ей завтра на работу. Это ведь рядом, а то она закрутилась и, боюсь, не найдет времени за ними заехать.
– Давай.
– Это прекрасно! Я в них еще суну платок. Аська совершенно неразумная дурочка…
– Как она там?
– Страдает комплексами. Ей кажется, что она темная и ничего не знает… Редакционные девицы там перед ней выпендриваются… Боже! Какой защищенной я чувствую себя в моем институте!
– Это личное твое свойство и умение.
– Находить защищенное место? Ты меня судишь, киса? Зря!
– Ради бога! Я тобой восхищаюсь, как и все.
– Не надо ни обсуждать, ни восхищаться. Каждому свое. Но только самому сильному – журналистика.
– Я так не считаю. Трое суток шагать, не спать… Это еще такая малость по нынешнему времени.
– Шагать и не спать? Безусловно! Но разве я об этом? Это разговор долгий. В другой раз. И подбери как-нибудь Асю… Вот валенки.
– Я этого не умею.
– Ну, тогда поцелуй ее. И скажи ей как врач, чтоб валенки надевала обязательно. Ну, пока, киса! Звони. Расскажешь, как там твоя Клюева с ее множественным переломом голени.
– Никто этого не говорит, но ведь некоторый наследственный идиотизм у меня имеется? А? Честно?
Олег видел: из подъезда Мариши выскочила Светлана с большим свертком в руках. Она пошла в сторону от остановки, и остановить ее было трудно – надо было бежать. Но если бы он ее задержал и взял у нее валенки, наверняка предназначенные Асе, тогда его приезд к Марише был бы оправдан: Асе не в чем ехать, а ему, после разговора с Крупеней, все равно надо мозги проветрить, вот он и приехал сюда за валенками. А с другой стороны, Светка уже спустилась в овражек, ее не догнать, а Маришин дом – рядом, занавеска у нее на окне подоткнулась как-то смешно, по-девчоночьи, веселая такая занавеска, в мячиках.
Маришу он встретил на площадке. Набросив на плечи Настину курточку, она шла с белым пластмассовым мусорным ведром. Олег забрал у нее ведро и помчался вниз, на бегу читая на этажах приляпанный к мусоропроводу листок: «Не пользоваться! Засор». Странное было у него ощущение, когда вспомнилось, что ни разу за все двенадцать лет супружества он не выносил мусорного ведра. Было ли у них дома ведро? Ну, конечно, было. И сейчас есть. Стоит в кухне под раковиной. Может, оно всегда было пустое? Да нет. Иногда даже рядом стояла алюминиевая миска с очистками. Тогда он говорил: «Тася! Ведро…»
И Тася отвечала: «Ой! Совсем закрутилась…» И бежала выносить. И не считал он это чем-то особенным, как не считал особенным и все вообще домашние женские работы. Он очень хорошо помнил мать, когда она приносила с базара мешок картошки. Несла, как мужик, согнувшись под тяжестью. А потом сбрасывала ношу с плеч и сразу же начинала, возиться по дому. Приносила из сарая уголь, ходила за водой. Несла две большие цибарки на коромысле с фанерными кружочками сверху, чтобы не расплескивалось, и одну цибарочку, маленькую, в руке. Варила корм свиньям, а потом, подхватив выварку за ручки двумя тряпками, несла перед собой, отворачивая голову от душного пряного пара. В громадных резиновых сапогах хлюпала в свинячьей жиже и при этом причитала: «Ах вы, мои хорошие! Ах вы, мои милые!» Это – свиньям. Вот это и была домашняя работа. С чем ее может сравнить московская женщина? И Тася это всегда понимала. Не было у них никаких проблем по поводу невынесенного ведра. Считалось – пустяки это, а не работа, говорить даже стыдно. А сейчас он, как маленький, вырвал у Мариши это кукольное ведерко. Не задержался, не задумался, вырвал и помчался вниз. Он занимался у Мариши и еще более несуразным делом – крутил в стиральной машине белье. Ей позвонили, и она сказала ему: последи. И он засучил рукава и встал возле машины; она говорила по телефону, а он вытаскивал из валика сплюснутое Маришино и Настино бельишко.
Увидела бы его в этот момент мать! Она ведь до сих пор носит и воду, и уголь. Свиней вот не держит. Не для кого. А топить всегда надо. И без воды человеку нельзя. Мать бы ужаснулась даже не тому, что Мариша – чужая женщина, а именно тому, что он возле белья, возле корыта. Хотя, конечно, корыта никакого не было. Беленький тазик с цветочком на донышке. Мать в таком варила варенье. Для этого он и существовал, для одного раза в году. А остальное время стоял на полке, для украшения, белый-белый тазик и тоже с цветочком внутри на донышке. Почему-то мать называла его китайским. Или он действительно был китайским?
– Спасибо,– сказала Мариша Олегу.– Ты хочешь есть? У меня только что была Светка, но есть отказалась, а я ей все подогрела. Так что – не стесняйся. Как Тася, дети?
Олег рассказал, что в Тасином классе свинка, что, как это ни странно, многие ребятишки ею не болели, а тут новые программы, и Тася боится идти дальше, чтоб больные не отстали, но ведь с теми, кто ходит в школу, обязательно надо идти дальше, иначе им просто скучно сидеть на уроках.
О свинке Тася рассказала ему вчера вечером. Он ее слушал вполуха. Потому что до Этого была ветрянка. А еще до этого первый класс никак не мог научиться писать букву «Ф», а еще до этого… Да мало ли что было до этого!.. Но вот он сейчас рассказывает Марише, и оказывается, на самом деле существует ситуация: идти по программе дальше или ждать заболевших? Но ведь он не за тем пришел, чтобы обсуждать с Маришей свинку в первом классе «Б». А зачем он, собственно, сюда пришел?
– Я за валенками,– хрипло сказал он, краснея от лжи.– Аська едет завтра в командировку. Вообще-то правильно. Ей надо писать. Это хорошо, что Крупеня ее погнал. В конце концов только хорошим материалом можно у нас утвердиться…
– Валенки я отдала Светке. Она Асе занесет. Я же не знала, что ты зайдешь…
– И я не знал. Так случилось. Мне надо было уйти из редакции.
– Что-нибудь стряслось?
– Я не люблю, когда мне лечат мозги по процедурным вопросам. Все, мол, правильно по существу, а по форме…
– Расскажи мне все.– Мариша положила теплую-претеплую руку на его сжатый кулак, и Олегу расхотелось разговаривать. Ну что за чепуха все эти «телеги», звонки, процедурные неприятности? Что ему за дело до хлопот, которые взвалил на себя Крупеня (ну не взвалил бы!), что ему за дело до всех по отдельности и вместе взятых тоже, если рядом сидит Мариша, если он – в комнате с подоткнутой занавеской с мячиками, и ради этой чужой женщины, чужой комнаты, чужой занавески он готов быть и самым лучшим, и самым ужасным – как ему прикажут. Приказывай, Мариша! И я буду таскать и кукольные ведерки, и мешки с картошкой, буду хлюпать по любой жиже и буду стирать твое бельишко, буду молчать и буду орать, буду всем, всяким, твоим… Только скажи, Мариша! А то, что у меня жена и двое детей, так разве кто-то в этом виноват? Все это не в счет, Мариша, если ты скажешь одно слово. Я за ним пришел. За словом. Не за валенками.
Ася мне друг, но не стал бы я ехать для нее за валенками, не стал бы.
– Ну, не хочешь – не надо, – сказала Мариша. – Нё говори. Идем, я тебя покормлю. Хотя и тут .я не настаиваю. Тебя ведь Тася ждет… Обидится еще на меня… А я ее люблю, она у тебя настоящая. Как мама наша – Полина… Ах, я балда! От нее ведь письмо, а я забыла сказать Светке… Надо будет позвонить.
Мариша чего-то захлопотала, приставила письмо к телефонному аппарату, одернула занавеску в мячиках, включила свет, потом засмеялась и сказала:
– Ты иди, Олежка, иди! Мы ведь уже десять лет тому назад обо всем договорились… Все по-прежнему, милый, все по-прежнему… Ну есть же на свете неизменяемые истины? Вот это такая… Ты подумаешь и согласишься. Ну, ты идешь? Я буду звонить Светке. Письмо ей надо прочесть обязательно.
И она выставила его. Олег не сел в лифт, шел вниз пешком и читал на этажах: «засор», «засор», «засор». Слово потеряло смысл, стало чужим, непонятным, нелепым. Что такое засор? Что? Нет такого слова в русском языке. Нет! И вообще ничего нет. Ни хорошего, ни плохого. Есть желание выпить. Самое Доступное утешение, самая легкая радость.
А впереди уже маячила стекляшка кафе. Черт с ним, что оно диетическое. Диетики тоже пьют. Иначе какое может быть выполнение плана на свекольных котлетах? А без прибыли работникам кафе – хана. Может быть, здесь даже подают свеклу той самой сволочи, председателя колхоза? Хорошо, что я ее терпеть не могу!
Письмо Полины Марише «Здравствуйте, дорогие Мариша и Настенька! Вот уже сколько времени я из Москвы, а все вечерами соберемся, и я рассказываю, рассказываю… Папка наш, правда, стал тонкослезый, чуть что – плачет. Это меня беспокоит, он ведь в горе-то никогда не плакал, чего же в радости-то? Я про твое новоселье, Мариша, про то, как тебя все любят и уважают, а у него уже глаза мокрые. И маму вашу вспоминает, говорит, что ты в нее. Все покупки и подарки пришлись по сердцу. Но это я уже писала Светланочке. Так я рада, так рада, что вы в одном городе. Друзья, конечно, хорошо, а родная сестра совсем другое дело. Я на это Сене напираю, но он, Мариша, сердится. Не хотела тебе про это писать, да папка засобирался в Москву, на дочек посмотреть, так я хочу тебя предупредить, что ему я ни про что не рассказывала, ни про твой фиктивный брак, ни про этого парня, что тебе квартиру менял. Боюсь, он расстроится. Ты не обижайся, мы люди старые, мы, может, что и не так понимаем. А Сене я тихонько рассказала – и наверное, зря. Хочет тебе написать письмо. Ты на него не обижайся, если что. Они ведь с папкой очень принципиальные, в жизни это плохо. Не надо так уж на своем стоять, надо понимать и другого. Я так скажу: если за хорошее дело возьмется плохой человек, он его обязательно испортит, а если, наоборот, хороший возьмется за что-нибудь не очень хорошее, то, может, сумеет его исправить. Я это так понимаю и надеюсь, что оттого, что ты приехала в Москву, пусть даже так, будет и сестре, и другим людям польза. Я на это упирала Сене, но он очень упрямый. Но ты на него не обижайся, если он письмо тебе пришлет плохое. А может, он и передумает, все-таки он тебя любит. А когда любишь, понимаешь человека лучше. Я очень надеюсь, что ты свою жизнь устроишь. Только не торопись. Раз уже поторопилась. Но я тебя не сужу. Я сама такая. Я теперь все вспоминаю, как первый мой муж Василий мимо меня проехал. И как это хорошо, дочка, что я встретила вас с папкой! Ну зачем мне этот индюк! Ты нам пиши. И подробней о работе. Папка интересуется, а я ему толком ничего не могла объяснить. Пришли Сене пластинку: Нейгауза, там, где он играет Рахманинова. Это он сейчас вошел, увидел, что я пишу, и сказал. Если я неправильно написала фамилию, ты не обижайся. Я постеснялась у Сени переспросить. А вот тебя я не стесняюсь. Это, наверное, плохо, но мы же родные. Пиши про Асю. Как она там без мужа, без дочки? Я бы не смогла. Привет Тасе и Олегу. Забыла его фамилию. Целуем вас крепко.
Настенька! Напиши письмо дедушке. Он так по тебе скучает. Твой рисунок мы завели в рамку и повесили возле буфета. Все приходят, спрашивают. А дедушка тобой гордится.
Целую тебя, внученька.
Остаюсь всегда ваша
Бабушка и Полина»
Ночью к Крупене приезжала «скорая». Хотели увезти, но он дал слово, что на следующий день, к вечеру, придет сам, а сейчас пусть как-нибудь снимут боль, нет никаких сил, но в общем, ничего страшного, бывало и хуже. Главное, ему не сорвать очень ответственное мероприятие утром. Ему бы поспать.
– Ты, оказывается, отец, мастер морочить людям голову,– говорил Пашка.– Врачиха решила, что у тебя завтра по меньшей мере встреча с каким-нибудь президентом. А ведь на самом деле какая-нибудь примитивная летучка?
– С Фордом, с Фордом у меня встреча,– улыбался Крупеня, с восторгом прислушиваясь, как утихает после уколов боль. Как мало человеку надо!
Потом он прогнал жену и Пашку и лежал спокойный, умиротворенный, почти счастливый. Он знал, что скоро уснет, и ему было жаль, что во сне пропадет безболезненное время. Ведь сейчас как следует бы обо всем подумать. Без нервов, спокойно. Вообще он убежден, что его печенка обладает удивительным свойством – отзываться на неприятности раньше, чем он сам. Она обидчивая, его печенка. Она легко ранимая. Ведь этот чертов приступ тоже не случаен. Все ведь было нормально. А как он ему сказал? «Я никогда не буду на вашем месте. Исключена такая судьба!» Вот тогда и заныло в боку. Крупеня ответил: «А ты не зарекайся. Ты еще молодой. Назначат – и будешь вкалывать…» И Олег засмеялся. Он смеется, закинув назад голову, от этого его смех всегда кажется высокомерным. А может, это показалось печенке, она много чего видит раньше, чем нужно.
– Да вы что? – смеялся Олег.– Что я, горем убитый? В голову раненный, чтобы за столом сидеть?
– А я раненый? Я убитый? – уже вслух обиделся Крупеня.
– Каждому свое. Мне – мое, вам – ваше.
– Богу – богово,– продолжал Крупеня.– А, в общем, ты прав. Но вернемся к нашим бумагам…
Олег вспылил. Он сказал, что не намерен оправдываться. Он сказал там всем, что он о них думает. Пообещал людям, что защитит их в Москве. Об этом у него и материал. Да, он знал, что у председателя брат в облисполкоме. Но, простите, с этим тоже надо считаться? Ах, не надо! Тогда в чем дело? В свекле? Исправно работающая сволочь – это все-таки сволочь, которая исправно работает. И не больше. Поэтому давайте отделим мух от котлет. А если его будут держать за фалды, то он пойдет выше. И сделает материал для «Правды», или «Известий», или «Комсомолки». Там любят «бомбы».
– Ты в командировке пил? – спросил Крупеня.
– Меня ребята из колхоза провожали. Мы выпили в буфете.
– Ну зачем же с ребятами? – сморщился Крупеня.
– Потому что один я пью только в состоянии крайнего отчаяния. А у меня не было никакого отчаяния. Я был убежден, как и сейчас, что у меня дело правое. И ребята мне помогли разобраться… В чем криминал?
– Ну не первый же ты год… Везешь такую бомбу – не дрыгайся.
Это было отступлением от самого себя. Раньше он говорил так: «Никаких шишей в кармане. Наши люди заслужили знать, зачем мы к ним приезжаем и с чем уезжаем». А теперь – не дрыгайся. И Олег его не понял: что он такое сделал? Выпил с хорошими ребятами? С каких пор мы стали бояться «телег»? «Они были, есть и будут! – но это сказал уже Вовочка.– Важно, когда жалоба пришла,– сказал он.– Если до материала – грош нам цена. Скандал до дела – что может быть хуже? Мы еще ничего не успели сказать, а нам уже заткнули рот. Нет, если мы посылаем человека на такую дичь, как этот председатель, веди себя шито-крыто, а потом спокойно говори все, но только на полосе. И пусть потом орут, пишут, жалуются. Мы выстрелили первыми!..»
– Не знаю,– сказал Крупеня.– Я, например, не смог бы таиться. Зачем нам всякие подходцы, ежели оттуда пришел крик о помощи?..
– А мы ничего не сумели сделать,– как-то очень жестко сказал Вовочка.– Надо было ехать вроде за высоким урожаем свеклы, и пусть бы тамошний председатель ждал первополосного хвалебного очерка, а мы бы его шарахнули на второй полосе…
– Ну и шарахнем! – сказал Крупеня.– Материал готов. А на «телеги» нечего обращать внимание.
– Оставь его себе на память, твой материал. Не шарахнем, Алеша. Я же сказала тебе: нам заткнули рот. Там уже все хорошо. Уже председателю сделали дружеское ататашки. Уже у него предынфарктное состояние, а без него не будет урожая кормовых. Ты понял, чего стоит дурацкое поведение Олега? Людям надо объяснять, как вести себя в командировке…
Последнюю фразу он сказал, уже крутя телефонный диск. Разговор был окончен. «Людям надо объяснять, как вести себя в командировке». Они с Олегом сидели тогда полтора часа. Думали, как разговорить людей, чтоб они не боялись сообщить правду. А надо было? «Везешь бомбу – не дрыгайся»?
Вот и в этом ты отстал, Алексей Крупеня, темноватый ты человек. Надо уходить. Не надо ни на кого обижаться. Просто другое время – другие люди. Вот если бы он был рядовым газетчиком, если бы он не выпустил из рук перо, если бы не засосала, не замотала его текучка. Если бы, если бы… Вот у Вовочки вышла книжка очерков и статей. Остренькая, даже с лихостью. Скоро выйдет другая. А ведь у него забот не меньше. Значит, дело не в должности?.. В таланте? Но у Олега – талант, а книги нет. К Священной Корове однажды явилась крошечная такая дама, из издательства. Священная Корова ее изничтожила. Вместе с издательством. Чтоб она, Корова, которую знает и любит весь Союз, собирала в книжку написанное для газеты? Еще чего! Вы разве не стыдитесь, дорогая моя, несовершенства своей вчерашней работы? Не стыдитесь? Значит, вы, голубушка, психически больной человек!
Крошечную даму спасали всем коллективом.
Нет, просто Вовочка – другой человек.
Другой человек Царев крутил диск, и у него дрожали пальцы. Вот уже несколько месяцев: стоит понервничать – и начинают дрожать. У отца дрожит еще и веко. Совсем плохо. Пальцы можно спрятать в карман. А веко? Ах, да… Теперь пристойно носить дымчатые очки. Надо будет купить.
Или Крупеня все-таки глуп, или он намеренно его заводит. Даже на его, царевских, глазах газета за последние двадцать лет несколько раз меняла лицо. Сначала была какая-то всхлипывающая дамская журналистика. Ему повезло, она коснулась его чуть. Он был за границей. И вернулся, когда уже мужчины диктовали свой стиль, свой подход. Или это само время, наглотавшись восторженных слез, взалкало цифири? Не той, что «Ура! Две с половиной нормы!», а той, которая объясняет, почему две? И нужно ли две, может, лучше и правильней полторы? Началась алгебра и геометрия. Изящную словесность вытеснила социология и экономика. И все это на жизни одного журналистского поколения. Хочешь оставаться у дела, поворачивайся. Не можешь не славословить впустую – иди в писатели, в общественные деятели. Иди, не задерживайся, пока газета в новом своем облике не сломала тебе с хрустом шею. Вот и сейчас очередной вираж. Еще неизвестно, куда он выведет, но уже ясно, какие ему – этому времени – нужны люди.
Мастера высшего пилотажа по части политеса. Как это у Брехта?
Ни единой мысли не тратьте на то, чего
Нельзя изменить!
Ни единого усилья на то, чего
Нельзя улучшить!
Над тем, чего нельзя спасти, не проливайте
Ни единой слезы!
А знает ли Крупеня, кто такой Брехт? Знать-то знает, а вот не читал наверняка. И он ему при случае скажет эти слова – о целеустремленности, о шпилевой законченности всякого дела. Правда, у Брехта ниже есть и другие строки, но для Крупени он возьмет именно эти. Остальные для другого этапа. Может, и для другого человека. Надо уметь быть над… Над всем. Как птица. Чтоб иметь необходимый обзор для познания и маневра. И в этом своем сверхположении, сверхпонимании оставаться неуязвимым. Для камней, выстрелов. Сверх и над… Это больше чем проникновенное шептание, которое дает сиюминутную радость понимания человека и обстоятельств. Это больше, чем счеты, логарифмическая линейка и знания – что почем. Это, по сути, истинная власть над умами. И если ты умный и дальнозоркий, если не обратишь во зло дарованное тебе положение высоко летящей птицы, ты же можешь сделать неизмеримо больше для своего героя. Черт возьми, для своего же народа в целом. Как вдолбить это Крупене? Для него ведь по-прежнему и теперь уже навсегда – самый могучий двигатель – дружно поднятые руки. Демократ! И гордится этим, и не хочет через это переступить. Хорошо! Пусть руки! Собственно, это даже необходимо, но не всегда же, не во всем. Ах, как нужен ему сейчас понимающий его коллектив! Сильный и неуязвимый. Неуязвимый и сильный… Вот пальцы перестали дрожать. Значит, он прав. Он скажет об этом на очередной летучке. «Сверхзадача» – написал он на листке календаря. «Сверхлюди». И поставил вопрос. Нет, сверхлюди – это плохо. Одним неудачным словом можно убить правильную идею. Без этого слова надо обойтись. Не будем травить собак. Представилось, как палят в него Олег и Корова за этих самых «сверхлюдей». А Крупеня радуется. Он взял черный фломастер и густо зачеркнул «сверхлюдей». Написал—«Птица. Сверхзадача». Птица – понятно? Понятно!
Крупеня думал, что он скажет завтра, нет, уже сегодня, сыну Василия. Это ради него он отбивался от больницы. В одиннадцать у них встреча, про которую Василий сказал, что она его абсолютно не интересует.
… Они познакомились в сорок четвертом. В госпитале. Крупеня, тогда молодой, активный, уже выздоравливающий, взял шефство над угрюмым, неразговорчивым человеком. Выглядело так: Василий потерял кого-то в войну и теперь одинок. Или – ему изменила жена, пока он был на фронте. Других несчастий Крупеня в тот период не знал. Не считать же несчастьем ранение в голову, если глаза видят и уши слышат? Значит, что-то другое. Но Василий не раскалывался. В разговоры не вступал, и если бы не активность и настырность Крупени, так бы ничем это знакомство и кончилось. Но Алексей все-таки сумел стать для Василия необходимым: доставал папиросы, поменялся с ним койками – Василию хотелось ближе к окну, приносил газеты, а главное, утихомиривал народ в палате, если становилось очень шумно. Выздоравливая, Василий шума не выносил. Расставались нежно. Обменялись адресами: «Если будем живы-здоровы». А потом, конечно, потеряли друг друга и встретились через много лет в метро. «Выходите на Белорусской?» – «Да». – «Вася, ты?» – Крупеня обрадовался Василию как родному. Он тогда жил в гостинице, квартиру все обещали. Москва давила своей суетой. Больше всего он уставал от бесконечного людского потока, который пробегал, протекал, проплывал мимо, задевая его равнодушно и незаинтересованно. Странно было стоять одновременно стиснутым и одиноким, дышать в затылок женщине и не думать о том, молода ли она, хороша ли. Встречать человеческий взгляд и не испытывать желания улыбнуться. Вначале он таки улыбался, но это было нелепо, потому что никто этого не замечал, а если замечали, удивлялись, отводили глаза. Он чувствовал себя чужим, потерянным и поэтому так обрадовался Василию. Тот пригласил его к себе домой, познакомил со своей строгой, худой женой, химиком. Потом Крупеня получил квартиру, пригласил их. Так и повелось – раз-два в год они обязательно встречаются, и уж во всяком случае 24 февраля. Сначала этот день возник случайно, потом ему придали смысл. Почти день Советской Армии, а армия их сдружила. У Василия двое детей. Дочь, ровесница Пашке. Сын – старше. Нормальные дети. Женька красивый,– ни в мать, ни в отца. Поступать в.институт ездил в Кузбасс, к Василиевым старикам, а потом его перевели в Москву. Но именно после Кузбасса у Василия с сыном начались конфликты. У Крупени с Пашкой тоже не всегда гладко, и ни у кого гладко не бывает, но, конечно, представить себе, что Пашка может уйти из дома, невозможно.
Вчера Крупеня позвонил Василию, спросил о Женьке. Тот зарычал в трубку, сказал, что знать его не желает. Тогда Крупеня позвонил Женьке – телефон дала его сестра – и пригласил зайти. Женька засмеялся в трубку тоненько и насмешливо, но прийти обещал. Что он ему завтра скажет, он еще не решил. Но что бы ни сказал, Женька нащурит красивый, в длиннющих ресницах карий цыганский глаз и, по-московски растягивая слова, ответит:
– Что вы, дядя Леша, волнуетесь! Я ведь сам все понимаю…
В редакцию Светлана пошла пешком. На работу ей к двенадцати, успеет, а когда еще удастся пройтись по морозцу пешочком – не на визиты и не спеша. Игорь хотел за ней увязаться – не пустила. У него пачка непроверенных сочинений. Взгреют его за это. И правы будут.
Она несколько раз ходила к нему на уроки – в вечерней школе это просто. Сидела обалдевшая от того, как он рассказывает. Потом ругалась: «Ты их дезориентируешь! Создается впечатление, что, не будь литературы, ничего бы на свете не было…»– «И не было бы»,– спокойно ответил он. «А ты уверен, что твоим паровозникам надо так забивать мозги. Надо учить просто, как меня, например, учили. Толстой – гениальный писатель, но плохой философ, Горький – буревестник, Маяковский – глашатай, Есенин —певец березок и перелесков, а в общем, все они – продукты времени. Кому надо, тот сам копнет глубже, и ему будет приятно, что он умнее своего учителя. А кому не надо, те ограничатся этими четкими сведениями…
– Не сведениями, а формулировками,– уточнил Игорь.
– Чудно! Хватит и этого. Сообщить сведения лучше, чем бередить людям душу. Они умирают у тебя на уроках от жалости к Чернышевскому, а потом возникает противоречие между этим их состоянием и суровой действительностью, что в последнем счете приводит к неврастении. Я тебе это как врач говорю.
– Тебе не понравился мой урок? «А еще принято считать,– подумалось Светлане,– что мужчины логичнее женщин».
– Я сидела развесив уши, я даже стала вдруг думать: может, все-таки Вера Павловна не такая уж клиническая идиотка, как я раньше считала?
– У тебя был очень плохой учитель литературы!
– Прекрасный! Она терпеть не могла свой предмет, ее просто тошнило от писательских имен, но сочинения она проверяла в срок, и писали мы их не хуже других. Во всяком случае, я на приемных экзаменах получила пять, а у нее выше четверки не поднималось.
– Пятерку тебе поставили за красивые глаза!
– Ну да! Кто их видел – мои глаза? Абсолютно анонимная, честная пятерка!
Светлана считает, что Игорю надо кончать аспирантуру. Он ленится, а потом будет поздно. Его место – на кафедре филфака, среди слушателей, которые его понимают. «Тебе нужна упругая аудитория, чтобы ты чувствовал сопротивление,– убеждала она его.– Только тогда ты узнаешь и поймешь истинную цену своих знаний. А сейчас ты наполняешь бездонный сосуд».– «Я так не думаю»,– ответил он почему-то печально.
Игорь старше ее на три года. Но Светлане иногда кажется, что она старше его лет на десять. Мало того, она чувствует себя старше и свекрови. Вот, например, вчера. Она вошла – на столе праздничная скатерть, пахнет пирогами. Неонила Александровна в костюмчике, у горла – камея, Виктор Михайлович в галстуке. Они ждали ее и Клюеву. Ну зачем этот парад? Кому он нужен? Даже если бы Клюева приехала…
…Она встретила Светлану на костылях, висела на них красная, разъяренная. Скорей всего, встала на них сразу, как только Светлана ушла. Никакого собранного чемодана в комнате не было.
– Вы еще не собрались? – спросила Светлана.
– Это чего ж ради я должна собираться? – заорала Клюева. – Вы что же думаете, я такая несчастная, что мне у чужих людей будет лучше? Да я еще, слава богу, не калека.– Смёшное заявление, если болтаешься на костылях.– У меня две квартиры – и эта, и новая, и друзья у меня есть – я их просто утруждать не хочу. А что вы себе придумали? Да я у чужих людей сроду не жила, и понятия я такого не имею – есть чужой хлеб да спать на чужой простыне! Я больницу просила. И все. Нет ее – и не надо. Хотя могли бы и дать. Вы просто молодая и не авторитетная, вас слушать не стали. А ваши мне подачки, Светлана Петровна, оскорбительны. Никогда я такого от вас не ожидала. И объяснить это можно только вашей молодостью. Чтоб самостоятельный человек, у которого тридцать два года стажа да две квартиры, перся неизвестно куда только потому, что у него временно ножки не ходят? Может, вы, конечно, это и по доброте, так знайте: доброта бывает обидная. Вы хотели доказать, что я никому не нужна, а ошиблись… Я вам на одиночество не жаловалась…
– Ладно,– ответила Светлана.– Можно было и короче. Я сейчас принесу вам воды.
И тут Клюева выбросила вперед костыли и непонятным образом оказалась возле ведра в сенцах раньше двуногой Светланы. Светка поняла: спорить с ней бесполезно.
– Не волнуйтесь,– ехидно сказала Клюева.– Есть кому принести. Не в пустыне живем. Не в безлюдье.
И тут подкатила машина, и в квартиру вошла медсестра. Посмотрела на вцепившуюся в ведро Клюеву, на Светлану с валенками в руках и все поняла. Взяла ее под руку и увела. Потом они зашли к старикам Лямкиным, взяли у них эмалированную кастрюлю на десять литров и принесли Клюевой воду. Она уже сидела на стуле и, сморщившись, поглаживала подмышки,– все-таки, видимо, долго висела на костылях. Увидев кастрюлю, она фыркнула и отвернулась.
– Сдуру еще выльет,– сказала Светлана.
– Не выльет,– успокоила медсестра.– Вам куда? Давайте мы вас подвезем.
А дома пахло пирогами, и на шее у Неонилы Александровны красовалась камея. С Клюевой их ждали к обеду.
Вечером – у Игоря было всего два урока – они отправились гулять.
– Я всегда это знал,– говорил Игорь.– Дарить легче, чем принимать подарки. Я всегда чувствую себя прескверно, когда получаю что-то ни за что. Например, за то, что я на год стал старше. Или за то, что меня кто-то любит… Может, это оттого, что я побаиваюсь – вдруг не сумею расплатиться?..
– Подарок – не долг.
– Не знаю… Он не долг в житейском смысле: взял – верни. Но он больше долга.
– А я люблю получать подарки и никогда не испытывала от этого никаких неудобств.
– Прекрасно! Но я ведь о себе. А так как я обыкновенный человек, значит, могу допустить, что мои ощущения не уникальны, что есть и другие, думающие так, как я.
– Это ты о Клюевой?
– И о ней, Ты удивительная, я тебя очень люблю, но человеческий род тебе не кажется разнообразным? Да? Ты думаешь, что все немного похожи на тебя?
– Безусловно. Слегка похожи…
– Все очень, очень разные, Светочка. Это признается теоретически даже. А на практике действует одна мерка, эдакий гостовский уровень. По нему ты и повела бы к себе Клюеву. Нормальный гостовский порыв. А твоя больная оказалась выше этой мерки или ниже. Это неважно. Мерка, стандарт хороши только при неживом материале…
– Потому что неживой материал не умеет орать дурным голосом?
– Слава богу, если у человека есть возможность заорать, когда его подравнивают под шнурочек.
– Но ведь подравнивают, балда ты такая, ради него же! Твоего разлюбезного человека!
– Ты берешь на себя смелость утверждать, что знаешь – что ему надо? Человеку?
– А между прочим, твои родители меня поняли. Мама надела камею, а папа галстук…
– А я делал начинку для пирога. Мы все тебя поняли. Остается только понять Клюеву.
– Могу познакомить.
– Понять, чтобы не обижаться на нее. И это нужно тебе, а не мне.
– Очень надо! Видел бы ты, как она висела на костылях. Неловко, больно, но внушительно.
– Так тебе и надо!
– Ты не волнуйся! Больше я таких глупостей не натворю.