Мысли и афоризмы Гейне Генрих
Теперь не строят готических соборов. В былое время у людей были убеждения; у нас, современников, есть лишь мнения; а мнения мало для того, чтобы создать готический храм.
Мы понимаем развалины не ранее, чем сами становимся развалинами.
Мастерство колорита рождается в душе художника и зависит от единства его чувств.
Лессинг говорит: «Если Рафаэлю отрезать руки, он все же останется живописцем». Точно так же мы могли бы сказать: «Если господину **отрезать голову, он все же остался бы живописцем», – он продолжал бы писать и без головы, и никто бы не заметил, что головы у него и вовсе нет.
О Марии Магдалине на картине Паоло Веронезе «Христос»:
Она так прекрасна, что боишься, как бы ее, чего доброго, не совратили еще раз.
Цветущее тело на картинах Тициана – ведь это сплошное протестантство. Бедра его Венеры – это тезисы, гораздо более убедительные, чем те, которые были прибиты немецким монахом на дверях виттенбергской церкви.
Она выглядит как Венера Милосская: очень старая, без зубов и с белыми пятнышками на желтой коже.
Я никогда бы не добился такого успеха у муз, если бы они не были женщинами. Разумеется, и эти дамы заставляют меня теперь часто чувствовать их капризы, но, право же, они презабавные создания. Эти старые девы в юности были красавицами и пользовались правами гражданства в Афинах, а летом отдыхали на даче в Фессалии и отказывали самым лучшим женихам. Когда же они постарели, никто уже не хотел на них жениться. Они, нищенки, мечутся по всему миру, и одна из них в отчаянии хотела недавно выйти за богатого еврея, который готов был жениться на ней только из тщеславия, но, как я слышал, сватовство расстроилось.
ОБ ИСТОРИИ
Уже в том яйце, что высиживала Леда, была заключена вся Троянская война.
Когда уходят герои, на арену выступают клоуны.
Историки, которые сами хотят делать историю, похожи на немецких актеров, одержимых страстью самим сочинять пьесы.
Илиада, Платон, Марафонская битва, Моисей, Венера Медицейская, Страсбургский собор, французская революция, Гегель, пароходы и т.д. – все это отдельные удачные мысли в творческом сне Бога. Но настанет час, и Бог проснется, протрет заспанные глаза, усмехнется – и наш мир растает без следа, да он, пожалуй, и не существовал вовсе.
Начиная с тех дней при Креси и Пуатье и вплоть до Ватерлоо, триумфы англичан всегда были позором для человечества. Клио все-таки женщина; несмотря на свою беспристрастную холодность, она неравнодушна к рыцарству и к героизму, и я уверен, что лишь с сокрушенным сердцем она заносит на свои скрижали победы англичан.
Пока мы читаем о революциях в книгах, все это очень красиво на вид, подобно пейзажам, искусно выгравированным на белой веленевой бумаге: они так чисты, так приветливы; однако потом, когда рассматриваешь их в натуре, они, быть может, и выигрывают в смысле своей грандиозности, но в деталях представляют очень грязное, мерзкое зрелище; навозные кучи, выгравированные на меди, не имеют запаха, и через выгравированное на меди болото легко пройти при помощи глаз.
Грубая память народов хранит только имена их притеснителей да свирепых героев войны. Дерево человечества забывает о тихом садовнике, который пестовал его в стужу, поил в засуху и оберегал от вредителей; но оно верно хранит имена, безжалостно врезанные в его кору острой сталью.
Каждая пядь, на которую продвигается человечество, стоит потоков крови. Не слишком ли это дорого? Разве жизнь отдельного человека не столь же ценна, как и жизнь целого поколения? Ведь каждый отдельный человек – целый мир, рождающийся и умирающий вместе с ним, под каждым надгробным камнем – история целого мира.
Об историке Леопольде Ранке:
У него был приятный талантик – он умел вырезывать маленькие исторические фигурки и живописно приклеивать их одну возле другой.
О КАТОЛИЦИЗМЕ
Если твой глаз соблазняет тебя – вырви его. Если рука твоя соблазняет тебя – отруби ее. Если язык твой соблазняет тебя – откуси его. А если тебя соблазняет твой разум, то стань католиком.
Вступив в храм, я почувствовал телесную и душевную свежесть от приятно веявшей внутри прохлады. Что бы ни говорили, а католицизм – хорошая религия в летнее время.
В самом Париже христианство прекратило свое существование с революцией и уже раньше потеряло здесь всякое реальное значение. Оно притаилось, это христианство, в отдаленном уголке церкви, насторожилось, словно паук, и время от времени стремительно выскакивает, когда можно схватить дитя в колыбели или старца в гробу. Да, только два раза в жизни француз попадал во власть католического священника – при появлении на свет и при разлуке с ним.
Лютер не понял, что идея христианства – полное уничтожение чувственности – слишком сильно противоречит человеческой природе, чтобы эта идея могла когда-либо быть полностью осуществлена в жизни; он не понял, что католичество было как бы конкордатом между Богом и дьяволом, то есть между духом и материей, что тем самым провозглашалось единодержавие духа в теории, но материи предоставлена была возможность пользоваться на практике всеми ее аннулированными правами.
Вообще очень хорошо, когда женщины привержены какой-нибудь положительной религии. Не стану обсуждать вопрос, более ли верны мужьям жены евангелического вероисповедания. Во всяком случае, католичество жен весьма благодетельно для мужей. Согрешив, женщины не слишком долго сокрушаются и, как только получат от священника отпущение, вновь весело распевают и не портят мужу ни хорошего настроения, ни супа унылыми размышлениями о грехе, искупить который они, – не будь он им отпущен, – старались бы до конца своих дней посредством злой чопорности и сварливой архидобродетели.
Еще и в другом отношении полезна здесь исповедь: грешница не так долго носится с гнетущей мыслью о своей ужасной тайне, и так как женщины должны в конце концов все выболтать, то лучше, чтобы они в некоторых вещах признавались своему духовнику, чем подвергались опасности внезапно и в порыве нежности, или словоохотливости, или угрызений совести сделать роковое признание бедному супругу!
Маркиз стал теперь добрым католиком, он строго выполняет обряды единоспасающей церкви и даже держит при себе, бывая в Риме, особого капеллана, по той же причине, по которой он содержит в Англии лучших рысаков, а в Париже – самую красивую танцовщицу.
О католическом крестном ходе в Италии:
Всякий раз, когда я вижу такой крестный ход, где под горделивым эскортом войск уныло и скорбно шествует духовенство, меня охватывает болезненное чувство, и мне начинает казаться, что я вижу, как нашего Спасителя ведут на место казни в сопровождении копьеносцев.
Педагогика была специальностью иезуитов, и хотя они хотели заниматься ею в интересах своего ордена, однако не раз страсть к самой педагогике, сохранившаяся в них, все же брала верх; они забывали свою цель – подавление разума в пользу веры, и вместо того чтобы, согласно своему намерению, делать людей снова детьми, они, наоборот, вопреки собственной воле, своим обучением делали детей людьми. Величайшие люди революции вышли из иезуитских школ.
О КРЕЩЕНИИ ЕВРЕЕВ
Пристать к Христу – задача для еврея слишком трудная: сможет ли он когда-нибудь уверовать в божественность другого еврея?
Свидетельство о крещении служит входным билетом к европейской культуре.
В сущности, берлинцы совершенно не христиане, да и чересчур разумны, чтобы всерьез исповедовать христианство. Но поскольку они знают, что оно необходимо в государстве для того, чтобы подданные смиренно повиновались и, кроме того, чтобы не слишком много было краж и убийств, постольку они пытаются путем всяческого красноречия, по крайней мере, обращать в христианство своих ближних; они, так сказать, подыскивают себе заместителей в религии, которую им желательно поддержать и строгие правила которой им самим в тягость. В своем затруднительном положении они пользуются рвением бедных евреев; этим последним приходится вместо них быть христианами, а так как народ этот ради денег и доброго слова готов на все, то сейчас евреи уже до такой степени вошли во вкус христианства, что изрядно ополчаются, как положено, против неверия, бьются не на живот, а на смерть за Святую Троицу, и во время летних каникул даже и верят в нее, как нельзя лучше закатывают глаза в церквах, строят самые святошеские физиономии и вообще набожничают с таким успехом, что кое-где начинает уже зарождаться профессиональная зависть, и старшие мастера этого ремесла втайне жалуются: христианство-де перешло сейчас целиком в руки евреев.
Остерегайтесь поощрять крещение среди евреев. Это всего-навсего вода, и она легко высыхает. Наоборот, поощряйте обрезание – это вера, врезанная в плоть; в дух ее уже невозможно врезать.
В письме Мозесу Мозеру:
Кон уверяет меня, что [2] Ганс проповедует христианство и пытается обратить сынов Израиля. Если он делает это по убеждению, то он дурак; если он делает это из лицемерия, то он подлец. Я, конечно, не перестану любить Ганса, но тем не менее признаюсь, что мне было гораздо приятнее, если бы вместо этой новости я узнал, что Ганс украл серебряные ложки. Мне было бы очень жаль, если бы мое собственное крещение явилось тебе в благоприятном свете. Уверяю тебя, если бы законы разрешали кражу серебряных ложек, то я бы не крестился.
О КРИТИКЕ
Критики подобны привратникам перед входом на придворный бал: они могут пропустить достойных и задержать дурно одетых и не имеющих входного билета, но войти внутрь они не могут.
Когда глаза критика отуманены слезами, его мнение немногого стоит.
Он критик не для больших, а для мелких писателей – под его лупой не помещаются киты, но зато помещаются интересные блохи.
Он разглядывает мелких писателей в увеличительное стекло, а великих – в уменьшительное.
Чтобы довершить малодушный характер Гамлета, Шекспир в беседе его с комедиантами изображает его хорошим театральным критиком.
О ЛИТЕРАТУРЕ
Мы не властители, а слуги слова.
Только у гения есть для новой мысли и новое слово.
Великий гений образуется с помощью другого гения не столько ассимиляцией, сколько посредством трения.
В литературе, как и в жизни, каждый сын имеет своего отца, которого он, однако, не всегда знает или от которого он даже хотел бы отречься.
В литературе, как в диких лесах Северной Америки, сыновья убивают отцов, когда те становятся стары и слабы.
История литературы – это большой морг, где всякий отыскивает покойников, которых любит или с которыми состоит в родстве.
Правило, согласно которому писателя можно узнать по его манере письма, имеет не безусловное значение; оно может быть применено только к той массе авторов, пером которых, когда они пишут, водит лишь минутное вдохновение и которые скорее подчиняются слову, чем повелевают им. К художникам этот принцип неприменим, ибо они – мастера слова и умеют пользоваться им для любой цели, чеканят его по своему произволу, пишут объективно, и характер не обнаруживается в их стиле.
Книге необходимы сроки, как ребенку. Все наскоро, в несколько недель написанные книги возбуждают во мне известное предубеждение против автора. Порядочная женщина не производит ребенка на свет до истечения девятого месяца.
Автор привыкает в конце концов к своей публике, точно она разумное существо.
Ауффенберга я не читал. Полагаю, что он напоминает Арленкура, которого я тоже не читал.
В произведениях некоторых модных писателей мы находим сыскные приметы природы, но никак не ее описание.
Портрет автора, предшествующий его сочинениям, невольно вызывает в моей памяти Геную, где перед больницей для душевнобольных стоит статуя ее основателя.
Когда сходятся кухарки, они говорят о своих господах, а когда сходятся немецкие авторы, они говорят о своих издателях.
Демократия влечет за собою гибель литературы: свободу и равенство стиля. Всякому-де дозволено писать все, что угодно и как угодно скверно, и все же никто не имеет права превзойти другого в стиле и посметь писать лучше его.
Истинный демократ пишет, как народ, – искренне, просто и скверно.
Историю литературы так же трудно писать, как и естественную историю. Как здесь, так и там уделяется внимание особо выдающимся явлениям. Но как в маленькой рюмке воды заключается целый мир необычайных маленьких зверюшек, которые так же свидетельствуют о могуществе Божьем, как и величайшие бестии, так самый маленький альманах муз подчас содержит в себе громадное множество мелких стихоплетов, которые представляются внимательному исследователю не менее интересными, чем величайшие слоны литературы. Воистину велик Господь!
О ЛЮБВИ
В любви, как и в римско-католической религии, существует предварительное чистилище, в котором, прежде чем попасть в подлинный вечный ад, привыкаешь к тому, что тебя поджаривают.
К сожалению, никогда нельзя точно установить, когда именно любовь приобретает наибольшее сходство с адом и когда – с раем, подобно тому как не знаешь, переряженные ли чертями ангелы встречают тебя там или, пожалуй, черти могут иной раз оказаться переряженными ангелами.
Какая ужасная болезнь – любовь к женщине! Тут не помогает никакая прививка. Очень разумные и опытные врачи рекомендуют перемену мест и полагают, что с удалением от чародейки рассеиваются и чары. Гомеопатический принцип, согласно которому от женщины нас излечивает женщина, пожалуй, более всего подтверждается опытом.
Самое действенное противоядие против женщин – это женщины; правда, это означает изгонять Сатану Вельзевулом, и к тому же такое лекарство часто пагубнее самой болезни.
Волшебная формула, которой наши красные и синие мундиры чаще покоряют женские сердца, чем своей усатой галантностью: «Завтра я уеду и, вероятно, никогда не вернусь».
Женская ненависть, собственно, та же любовь, только переменившая направление.
Я не дерзаю ни в малейшей степени порицать Шекспира и хотел бы лишь выразить удивление по поводу того, что он заставил Ромео пережить страсть к Розалинде, прежде чем привел его к Джульетте. А может быть, вторая любовь у мужчины сильнее именно потому, что она неразрывно связана с ясным самосознанием.
Всякий, кто женится, подобен дожу, сочетающемуся браком с Адриатическим морем: он не знает, что скрывается в той, кого он берет в жены, – сокровища, жемчуга, чудовища, неизведанные бури?
О МЕСТИ И ПРОЩЕНИИ
Оскорбивший никогда не простит. Простить может лишь оскорбленный.
Легко прощать врагов, когда не имеешь достаточно ума, чтобы вредить им, и легко быть целомудренному человеку с прыщеватым носом.
Я не мстителен – я очень хотел бы любить своих врагов; но я не могу их полюбить, пока не отомщу, – только тогда открывается для них мое сердце. Пока человек не отомстил, в сердце его все еще сохраняется горечь.
Я знал сарматское изречение: «Руку, которую еще не собираешься отрубить, нужно целовать...»
Я человек самого мирного склада. Вот чего я хотел бы: скромная хижина, соломенная кровля, но хорошая постель, хорошая пища, очень свежее молоко и масло, перед окном цветы, перед дверью несколько прекрасных деревьев, и, если господь захочет вполне осчастливить меня, он пошлет мне радость – на этих деревьях будут повешены этак шесть или семь моих врагов. Сердечно растроганный, я прощу им перед их смертью все обиды, которые они мне нанесли при жизни. Да, надо прощать врагам своим, но только после того, как их повесят.
Иных надо бить палками при жизни. После смерти их нельзя наказать, нельзя опозорить: они не оставляют имени.
О журналистах, сообщавших о Гейне заведомые небылицы, – например, что он помещен в сумасшедший дом:
Чем эта пакость мельче, тем труднее к ней подступиться. Вот ведь что: блоху не заклеймишь!
О МУЗЫКЕ И ТЕАТРЕ
Сущность музыки – откровение, о ней нельзя дать никакого отчета, и подлинная музыкальная критика есть наука, основанная на откровении.
Мы не знаем, что такое музыка. Но что такое хорошая музыка, это мы знаем, и еще лучше знаем, что такое плохая музыка; ибо последнюю нам приходится слушать чаще.
Унылые звуки органа, последние вздохи умирающего христианства.
В других странах есть музыканты, равные крупнейшим итальянским знаменитостям, но народа, музыкального в целом, там нет. Здесь, в Италии, музыку представляют не отдельные личности, она звучит во всей нации, музыка стала нацией. У нас на севере дело обстоит совсем иначе; там музыка стала человеком и зовется Моцартом или Мейербером.
Мейербер бессмертен, то есть он будет таковым, пока жив.
Музыка свадебного шествия всегда напоминает мне военный марш перед битвой.
Затем Лист сыграл «Шествие на казнь» Берлиоза, великолепный опус, который, если не ошибаюсь, был сочинен молодым музыкантом в утро своей свадьбы.
Главная задача постановщика оперы – устроить так, чтобы музыка никому не мешала.
Французский балет родствен по духу расиновским трагедиям и садам Ленотра. Здесь господствуют та же размеренность, те же формы этикета, та же придворная холодность, то же нарядное равнодушие, то же целомудрие.
Галлер замечает, что актеры играют тем лучше, чем хуже пьеса.
Превозносят драматурга, исторгающего слезы у зрителя; этот талант он делит с луковицей.
Театр неблагосклонен к поэтам.
Бальзак однажды сказал Гейне, что хочет писать для театра.
– Берегитесь, – ответил Гейне, – тот, кто привык к Бресту, не приживается в Тулоне; оставайтесь-ка на своей каторге.
(В Бресте и Тулоне находились лагери галерников.)
Доктор Груби, желая установить, насколько поражены параличом мышцы рта у Гейне, спросил его, может ли он свистеть.
– Доктор, я не могу освистать даже худшую пьесу Скриба! – ответил поэт.
О НАПОЛЕОНЕ
Наполеон не из того дерева, из которого делают королей: он из того мрамора, из которого делают богов.
Бонапарту, который мог стать Вашингтоном Европы, а стал всего лишь ее Наполеоном, всегда было не по себе в пурпурной императорской мантии. Свобода, как призрак убитой матери, преследовала его, он повсюду слышал ее голос.
Он был Моисеем французов; как тот таскал свой народ взад и вперед по пустыне, чтобы дать ему возможность успешно пройти курс лечения, так и Наполеон гонял французов по Европе.
Чем ближе к Наполеону стояли люди, тем больше восхищались им. С другими героями происходит обратное.
О врагах Наполеона:
Они поносят его, но всегда с известной почтительностью: когда правой рукой они кидают в него дерьмо, левая тянется к шляпе.
Люди удивляются, по какой причине наши монархи доживают до такой старости. Но ведь они боятся умереть, они боятся в загробном мире снова повстречаться с Наполеоном. * * *
*Что особенно сердит, так это мысль, что Веллингтону предстоит такое же бессмертие, как и Наполеону Бонапарту. Ведь сохранилось таким же образом имя Понтия Пилата наряду с именем Христа.
В том, что я стал христианином, повинны те саксонцы, которые под Лейпцигом внезапно перебежали к противнику, или Наполеон, которому вовсе ведь незачем было ходить в Россию, или его учитель, который преподавал ему в Бриенне географию и не сказал, что в Москве зимою очень холодно.
(Гражданское равноправие евреев, введенное в Рейнской области французами, было отменено после падения Наполеона.)
О НАРОДЕ
О, у народа, этого бедного короля в лохмотьях, нашлись льстецы, кадившие ему гораздо более бесстыдно, чем царедворцы Византии или Версаля. Эти придворные лакеи народа непрестанно прославляют его достоинства и добродетели и восторженно восклицают: «Как прекрасен народ! Как добр народ! Как разумен народ!» Нет, вы лжете! Бедный народ не прекрасен; наоборот, он очень безобразен. Но безобразие это возникло от грязи и исчезнет вместе с нею, когда мы построим общественные бани, где его величество народ будет иметь возможность мыться бесплатно. Народ, доброта которого так прославляется, совсем не добр; иногда он так же зол, как некоторые другие самодержцы.
Я не выношу табачного дыма, роль немецкого революционного говоруна во вкусе Бёрне и компании мне не подходит. Я вообще заметил, что карьера немецкого трибуна не усыпана розами, и менее всего розами опрятными. Так, например, всем этим слушателям, «милым братьям и кумовьям», надо очень крепко пожимать руку. Когда Бёрне уверяет, что, если бы король пожал ему руку, он сразу же сунул бы ее в очистительный огонь, слова его, быть может, имеют метафорический смысл, но я утверждаю отнюдь не аллегорически, а совершенно буквально, что если народ пожмет мне руку, я сразу же ее вымою.
Мы готовы принести себя в жертву ради народа, ибо самопожертвование относится к утонченнейшим нашим наслаждениям, – освобождение народа было великой задачей нашей жизни, и мы боролись и терпели за него несказанные страдания на родине и в изгнании, – но чистоплотная, чувствительная природа поэта противится всякому личному соприкосновению с народом, и еще сильнее трепещем мы при мысли о его ласках, от которых избави нас боже!
Демагогия, Священный союз народов.
Мы боремся не за человеческие права народа, но за божественные права человека.
О ПАРИЖЕ
Франция напоминает сад, где прекраснейшие цветы сорваны для того, чтобы из них можно было сделать букет, и имя этому букету – Париж. Правда, сейчас он уже не благоухает так сильно; все же он по-прежнему еще достаточно прекрасен, чтобы по-свадебному красоваться на груди у Европы.
Франция – это Париж. Что думает провинция – так же важно, как то, что думают наши ноги.
О французских провинциалах:
Все они похожи на верстовые столбы: на лбах этих людей обозначено большее или меньшее их отдаление от столицы.
Если бы в Париже в самом деле были привидения, то я убежден, что, при общительности французов, они бы даже в виде привидений собирались в кружки, устраивали бы балы привидений; они основали бы кафе мертвецов, издавали бы газету мертвецов, парижское обозрение мертвецов, и вскоре появились бы вечеринки мертвецов. Я убежден, что здесь, в Париже, привидения развлекались бы больше, чем у нас развлекаются живые.
Бедный Робеспьер! Ты хотел ввести республиканскую строгость в Париже – в городе, где сто пятьдесят тысяч модисток и сто пятьдесят тысяч парикмахеров правят свое смеющееся, вьющееся и благоухающее ремесло!
Парижский народ освободил мир и даже не взял за это на водку.
Когда Богу на небе скучно, он открывает окно и смотрит на парижские бульвары.
Большие ли глаза у парижанок? Кто знает? Мы не измеряем калибра пушки, которая убивает нас. Велик ли их рот? Кто знает, где у них кончается рот и где начинается улыбка?
Если бы Монталамбер стал министром и ему захотелось бы выгнать меня из Парижа, я бы принял католичество. «Париж стоит мессы».
О ПАТРИОТИЗМЕ И НАЦИОНАЛИЗМЕ
Нам был предписан патриотизм, и мы стали патриотами, ибо мы делаем все, что нам приказывают наши государи.
Патриотизм француза заключается в том, что сердце его согревается, от этого нагревания расширяется, раскрывается, так что своей любовью оно охватывает уже не только ближайших сородичей, но всю Францию, всю цивилизованную страну; патриотизм немца заключается, наоборот, в том, что сердце его сужается, что оно стягивается, как кожа на морозе, что он начинает ненавидеть все чужеземное и уже не хочет быть ни гражданином мира, ни европейцем, а только ограниченным немцем.
Из ненависти к националистам я почти готов полюбить коммунистов.
Русские уже благодаря размерам своей страны свободны от узкосердечия языческого национализма, они космополиты или, по крайней мере, на одну шестую космополиты, поскольку Россия занимает почти шестую часть всего населенного мира.
Странная вещь – патриотизм, настоящая любовь к родине! Можно любить свою родину, любить ее целых восемьдесят лет и не догадываться об этом; но для этого надо оставаться дома. Любовь к немецкой отчизне начинается только на немецкой границе.
Немцы сейчас хлопочут над выработкой своей национальности; однако запоздали с этим делом. Когда они с ним наконец справятся, национальное начало в мире уже перестанет существовать и им придется тотчас же отказаться и от своей национальности, не сумев извлечь, в отличие от французов или британцев, никакой пользы из нее.
О ПОЛИТИКЕ
Тот, кто находится высоко, должен так же подчиняться обстоятельствам, как флюгер на башне.
Что меня всегда удивляло в молодости, так это то обстоятельство, что, по удушении прежнего великого визиря, всегда находились новые охотники стать великим визирем. Теперь, когда я стал несколько старше, меня охватывает такое же изумление, когда я вижу, как после отставки одного английского премьер-министра немедленно же его место стремится занять другой.
Долги заменяют древний рок в национальных трагедиях нашего времени.
В пользу высоких качеств республики можно было бы привести то самое доказательство, которое Боккаччо приводит в пользу религии: она держится вопреки своим чиновникам.
Тайная ненависть высших государственных чиновников к государству подобна тайной ненависти тех знатных римлян, которым пришлось во имя сохранения своей власти стать христианскими епископами и прелатами.
Монархизм народа по существу своему состоит в том, что народ уважает авторитеты, что он верит в личности, являющиеся носителями авторитетов, что в силу этого доверия он предан и самой личности правителя. Республиканизм народа по существу своему состоит в том, что республиканец не верит в авторитеты, что он чтит только законы, что от их блюстителей он постоянно требует отчета, с недоверием наблюдает за ними, проверяет их, что, следовательно, он никогда не привязан к личности, а напротив, чем выше она поднимается над народом, тем настойчивее он стремится противоречиями, насмешками и преследованиями низвести ее с высоты.
Писатель, желающий содействовать социальной революции, имеет право опережать свое время на столетие; трибун же, ставящий себе целью революцию политическую, не должен слишком удаляться от масс. Вообще в политике, так же как и в жизни, следует желать только достижимого.
Придворный этикет. Когда вы дубасите какого-нибудь короля, кричите во всю глотку: «Да здравствует король!»
Изображение на монете – предмет не безразличный для политики. Так как люди столь искренне любят деньги и, несомненно, любовно созерцают их, дети часто воспринимают черты того государя, который вычеканен на монете, и на бедного государя падает подозрение в том, что он – отец своих подданных.
У народов время есть, они вечны; смертны лишь короли.
О ПОЭЗИИ И ПОЭТАХ
Поэт, этот творец в малом, подобен Господу Богу и в том, что своих героев он творит по образу своему и подобию.
В созданиях всех великих поэтов, в сущности, нет второстепенных персонажей, каждое действующее лицо есть на своем месте главный герой.
Быть может, поэзия есть болезнь человека, как жемчуг есть, собственно, болезненный нарост, которым страдает бедный слизняк?
Кого Юпитер хочет наказать, того он делает поэтом.
Поэзия создала больше мучеников, чем религия. История литературы любого народа и любой эпохи – настоящий мартиролог.
Только великий поэт может понять поэзию своего времени. Поэзию прошлого легче понять.
Поэт не должен предаваться своей субъективности, он должен быть в состоянии описать ее.
Позднейшие произведения истинного поэта отнюдь не значительнее ранних; нет, первый ребенок не хуже второго, только роды потом бывают легче.
Первый, кто сравнил женщину с цветком, был великим поэтом, но уже второй был олухом.
Красивые рифмы нередко служат костылями хромым мыслям.
Цезура – это биение сердца творящего духа, ее нельзя перенять у другого, что возможно в благозвучии.
Прозаический перевод стихов – это чучело лунного света.
Переводчик по отношению к автору – то же, что обезьяна по отношению к человеку.
К чему же труд стихотворного перевода, если в нем пропадает как раз лучшее у поэта и только самое слабое поддается передаче?
Как математик по малейшему отрезку окружности тотчас же определит всю окружность и ее центр, так же и поэту – стоит только внести извне в его сознание малейший обрывок мира явлений – тотчас откроется связь этого явления с целым. Он одинаково охватывает орбиты и центры вращения всех вещей; он постигает вещи в широчайшем объеме и глубочайшем средоточии.
Мы охотно разыскиваем материалы о подлинных житейских отношениях поэта. Это любопытство тем нелепее, что, как явствует из вышесказанного, значительность внешних событий ни в какой степени не соответствует значительности порожденных ими творений. Эти события могут быть очень мелкими и ничтожными, и такими они обыкновенно и бывают, как вообще очень мелка и обычно ничтожна внешняя жизнь поэтов. Я говорю: «ничтожна и мелка», – потому что мне не хочется употреблять более оскорбительные выражения.
Нет ничего нелепее, чем обращенное к поэту требование, чтобы все свои сюжеты он черпал в самом себе – в этом-де оригинальность. Мне вспоминается басня, где паук разговаривает с пчелой и упрекает ее в том, что она из тысячи цветов собирает материал, из которого сооружает свои восковые постройки и приготовляет мед. «Я же, – торжественно прибавляет он, – я сам из себя вытягиваю нити, из которых создаю свою искусную ткань».
По поводу изречения Гете «Лирика должна быть в частностях немного простовата»:
Немножко глупости, понятно, требуется для поэзии, но было бы ужасно, если бы природа обременила огромной порцией глупости, достаточной для сотни великих поэтов, одного-единственного человека, а поэзии ему отпустила самую ничтожную дозу.
О ПРОТЕСТАНТИЗМЕ
Протестантская религия чересчур уж разумна, и если бы в протестантской церкви не было органов, то она и вовсе не была бы религией. Эта религия безвредна и чиста, как стакан воды, но и пользы от нее никакой.
О церковной реформе Лютера:
Священник становится человеком, берет жену и, согласно требованию Бога, родит детей. С другой стороны, Бог вновь становится небесным холостяком без семьи; ставится под сомнение, является ли его сын законнорожденным; святые получают отставку; у ангелов подрезаются крылья; Богоматерь теряет все права на корону небесную, и ей воспрещено творить чудеса.
Германцы избрали христианство в силу духовного родства с иудейским моральным принципом, вообще с иудаизмом. Евреи были немцами Востока, и теперь протестанты в германских странах (в Шотландии, Америке, Германии, Голландии) представляют собой не что иное, как древневосточных евреев.
Протестант – это католик, который отказался от слепого поклонения Троице и движется в сторону еврейского монотеизма. Еврей, в свою очередь, должен встретить его на полпути. Поэтому я стал протестантом.
Лютер потряс Германию – но Фрэнсис Дрейк успокоил ее опять: он дал нам картофель.
В Германии именно богословы приканчивают Господа Бога, – предают всегда только свои .
О немецком протестантизме начала XIX века:
Весьма просвещенное, профильтрованное и очищенное от всякого суеверия христианство без божественности Христа – вроде черепашьего супа без черепахи.
Католический поп шествует так, словно небо – его полная собственность; протестантский же, напротив, ходит так, будто небо он взял в аренду.
Католический поп занимается своим делом как приказчик в крупной торговой фирме; церковь, этот большой торговый дом, во главе которого стоит Папа, дает ему определенное назначение и уплачивает определенную мзду; он работает спустя рукава, как и всякий, кто работает не за свой счет, имеет много сослуживцев и легко остается незамеченным в сутолоке большого торгового заведения, он заинтересован только в кредитоспособности фирмы и существовании ее, так как, в случае банкротства, может лишиться жалованья.
Протестантский же поп, напротив, сам повсюду является хозяином и ведет дело религии за свой счет. Он не занимается оптовой торговлей, как его католический сотоварищ, а только розничной; и так как он сам представляет свое предприятие, то ему нельзя работать спустя рукава; ему приходится расхваливать перед людьми свой символ веры и хулить товары своих конкурентов; как истый розничный торговец, он в дверях своей лавчонки стоит полный чувства профессиональной зависти ко всем крупным фирмам, в особенности же к большой римской фирме, насчитывающей много тысяч бухгалтеров и упаковщиков и располагающей факториями во всех четырех частях света.
О РОТШИЛЬДЕ
Основную армию врагов Ротшильда составляют те, кто ничего не имеет; все они думают: «Чего нет у нас, есть у Ротшильда». К ним присоединяется толпа тех, кто потерял состояние; вместо того чтобы отнести потерю за счет собственной глупости, они обвиняют в пронырливости тех, кто сохранил свое состояние. Чуть у кого иссякли деньги, он становится врагом Ротшильда.
Коммунист, который хочет, чтобы Ротшильд поделил с ним свои триста миллионов. Ротшильд посылает ему его долю, составляющую девять су. «А теперь оставьте меня в покое».
Когда Гейне спросили, почему он перешел в протестантство, он ответил:
– Что вы хотите? Я нашел, что мне не по силам придерживаться той же религии, что и Ротшильд, не будучи столь же богатым, как он.
Однажды зашел разговор о том, что вода Сены в Париже очень грязная и мутная.
– Но я видел Сену у ее истоков – там она чиста и прозрачна, как хрусталь, – сказал Джеймс Ротшильд, глава Парижского дома Ротшильдов.
– Ваш отец, наверное, тоже был очень порядочным человеком, барон, – заметил Гейне.
(Эта история скорее всего не более чем анекдот.)
О СВОБОДЕ
Любовь к свободе – цветок темницы, и только в тюрьме чувствуешь цену свободы.
То было скорбное признание, когда Максимилиан Робеспьер сказал: «Я раб свободы».
Страсть к угнетению лежит в природе человека, и если даже мы, как теперь постоянно водится, жалуемся на гражданское неравенство, то глаза наши обращены все же кверху: мы видим только тех, кто выше нас и чьи привилегии нас оскорбляют; жалуясь сами, мы никогда не смотрим вниз; нам никогда не приходит в голову поднять до себя тех, кто в силу обычного бесправия поставлен еще ниже, чем мы; нас даже сердит, когда и они стремятся вверх, и мы бьем их по головам. Франкфуртский обыватель недоволен привилегиями дворянства, но еще больше недоволен, когда ему предлагают эмансипировать франкфуртских евреев.
Собака в наморднике лает задом.
Англичанин любит свободу, как свою законную жену; он обладает ею, и если обращается с ней не очень нежно, то все-таки, в случае нужды, умеет защитить ее как мужчина, и горе тому молодцу в красном мундире, который проберется в ее священную спальню в качестве любовника или соглядатая – все равно. Француз любит свободу, как свою избранницу и невесту. Он горит любовью к ней, пламенеет, бросается к ее ногам с самыми преувеличенными уверениями, бьется за нее на жизнь и на смерть, совершает ради нее тысячи безумств.
Немец любит свободу, как свою старую бабушку. Он всегда оставит ей местечко у очага, где она сможет рассказывать сказки насторожившимся детям. Если когда-нибудь, боже упаси, свобода исчезнет в целом мире, немецкий мечтатель вновь откроет ее в своих мечтах.
Нынешние герои швейцарской свободы напоминают мне зайцев, которые на ярмарках стреляют из пистолетов, повергают всех детей и крестьян в изумление своей храбростью и все-таки остаются зайцами.
Слуги, не имеющие господина, не становятся от этого свободными людьми – лакейство у них в душе.
О СМЕРТИ И БЕССМЕРТИИ
О, это не преувеличение, когда поэт в порыве скорби восклицает: «Жизнь – болезнь, и весь мир больница!»
И смерть наш врач. По крайней мере, следует отдать ей должное – она всегда под рукой и, несмотря на большую практику, не заставляет долго себя ждать, когда к ней обращаются.
О посмертных гипсовых масках:
Все гипсовые лица объединяет одна загадочная черта, при длительном созерцании нестерпимо леденящая душу: у всех у них вид людей, которым предстоит тяжкий путь. – Куда?
Надо быть очень тщеславным и притязательным, чтобы, испытав в этом мире столько хорошего и прекрасного, требовать сверх того от Господа Бога еще и бессмертия. Человек, этот аристократ среди животных, считающий себя выше всех других тварей, не прочь выхлопотать себе и эту привилегию вечности перед троном Всемогущего путем почтительнейших славословий, песнопений и коленопреклонений.