Корабль отстоя (сборник) Покровский Александр
С тех пор не очень-то верю в любые переговоры на Кавказе. «Вурур она» я ещё не забыл.
Тётя Роза
Она жила рядом на нашей площадке. У нее – огромная трехкомнатная квартира, муж на Севере и два сына.
Сыновья старше меня на шесть-восемь лет. Один из них стал артиллерийским офицером, другой – младший – уехал на Север и там женился, остался. В моем детстве он приходил к нам и с нами возился. Пожалуй, он нас больше мучил, но мы были не против – то и дело к нему приставали, а он нас хватал и тискал.
Муж у тети Розы все время служил. Он представлялся таинственной личностью, военным моряком, и его звали дядя Володя.
И вот тетя Роза прознала, что у дяди Володи там, на краю карты, обнаружилась баба. Она собралась, поехала туда на край, набила бабе морду и увела от нее дядю Володю. Так рассказывали на нашей кухне.
Потом дядя Володя перевелся в Баку, и я его увидел. Красивый человек с ясным взором, с хорошо поставленной речью. Рядом с ним тетя Роза выглядела домашней работницей.
Говорили даже, что он писал книги.
Когда умерла бабушка, на поминках, где собрались все соседи со двора – повзрослевшие друзья и враги, он с чувством сказал несколько слов. Он сказал: «Это был удивительный человек. Никогда ни на что не жаловалась и ни о ком никогда не сказала ни одного плохого слова», – и его голос от волнения сорвался.
Я знал, что у нас бабушка – святая, а теперь выходило, что и все остальные про это тоже знали.
Скрипка
В девять лет мама отдала меня на скрипку. Мне сшили подушечку под щеку, меня снабдили смычком и канифолью. Я натягивал на нее матерчатый футляр и шел в музыкальную школу, где меня обучали ещё и игре на фортепьяно. Идти далеко, через пустырь, мальчишек и через дорогу, и можно было получить по шее или удар в спину только за то, что у тебя в руках скрипка.
А когда у тебя скрипка в руках, очень трудно отбиваться.
Школа высокая и таинственная. Множество неожиданных звуков где-то за стеной – обязательно слышится пианино, отчего становится прохладно коже.
У нас не было дома пианино, и для тренировки я должен был играть на длинной бумаге – на ней нарисованы клавиши. Я бил по ним пальцами и представлял про себя звуки.
Как Буратино. Почему-то мне подумалось, что это похоже на историю с нарисованным очагом.
Там я играл «Сурка». Там все играли «Сурка».
Скрипичный ключ и сольфеджио. Все это умерло само собой. У меня не обнаружилось слуха.
Во всяком случае, так говорил учитель.
Эта скрипка до сих пор у меня. У нее только две струны и она без смычка.
А слух нашли у Сереги – у нас в доме появилось пианино. Это стоило много денег, а ему много лет жизни. Он окончил консерваторию по классу фоно. Здорово играл Баха.
Магазин
С десяти лет я ходил в магазин. За маслом, за сыром, за сахаром, хлебом. Остались позади времена хрущёвских очередей, когда мы, вместе со взрослыми, пропадали в них с четырех утра. Люди молчали, но чувствовалось волнение разлитое в воздухе – вдруг не достанется. Двери хлебного магазина открывались – начиналась давка, кто-то лез без очереди.
А потом все наладилось. В магазине никого и хлеб стоял, лежал – белый, серый – огромные буханки. И ещё плоский, круглый чорек. Его хорошо разрезать и положить туда масло. Со сладким чаем – одна сплошная красота и слюни.
Надо было идти и считать деньги: двести граммов масло, кило сахара, чай за пятьдесят две копейки, который любила бабушка, потому что он самый душистый, – она его томила на плите на специальной железной подставке на маленьком огоньке, и надо было следить, чтоб чаинки всплыли и образовали плотную шапку, – потом сыр двести грамм, докторской колбасы двести и сдачу – её ловко не додавали.
А с маслом обвешивали, потому что на весы клали бумажку, а потом её не учитывали.
Я, когда подрос, говорил им: почему не учитываете бумажку, а когда был маленький – робел так сказать.
А бабушка меня все время пытала: сказал, чтоб не учитывали бумажку – и я врал, что сказал.
А однажды рубль потерял – вот слёз-то было.
Собачий ящик
У нас во дворе жили собаки. Самые обычные дворняги. Они охраняли двор и поднимали страшный лай, если входил кто-то чужой.
Нас они обожали. Мы вытаскивали у них клещей.
Их надо было тащить осторожно. Собаки скулили, но терпели – знали, что мы им помогаем.
Они жили в щели, под трансформаторной будкой. Там же рожали щенят – маленьких, толстых, смешных карапузов.
Мы с ними возились. Это доставляло и собакам, и нам огромное удовольствие.
Однажды кто-то вызвал собачий ящик. Так назывались ловцы дворовых собак.
Мы потом узнали, кто это сделал – была одна скандальная тетка, её не любил весь двор.
Собачий ящик въехал к нам на рассвете. Все проснулись от лая, визга, ударов. Они били собак ломами.
А кутят – за ноги и об асфальт. Все было в крови.
И двор вышел. Женщины, с детьми. Дети рыдали в голос. А женщины пошли на собачий ящик с палками и камнями. Даже та, что вызвала, тоже шла.
Потом в наш двор долго не забегали собаки.
Базар
Базар, что солнце, без него – никак.
Бабушка приходила с базара счастливая, если ей удавалось что-то дешево купить.
Она отдыхала на каждом этаже – лифта в нашем доме не было.
На базаре все гроздями, клубнями, навалом – сердечки-абрикосы, персики, алые, как щеки обжоры, груши, черешня, слива.
Бабушка делала варенье. В эмалированных тазах – абрикосовое, сливовое, вишневое.
Черешня – обязательно белая, из нее шпилькой вынималась косточка и вместо нее в каждую ягодку перед тем, как варить, вставлялось сладкое ядрышко абрикоса.
Бабушка говорила, что лучше всего варенье варится в медном тазу. В нем оно особенно вкусное.
Так варили варенье в годы её молодости.
А у бабушки была молодость – она работала швеей. Но это после революции. А в семнадцатом году ей было семнадцать и, поскольку революция шла до Баку три года, она ещё успела застать гуляния в губернаторском саду под звуки духового оркестра, и офицеров, и нарядных барышень с зонтиками от солнца.
У моей бабушки были подружки. На старой фотографии видны две девичьи головки, пухленькие смеющиеся лица. Бабушка их называла: «Кумушки».
Они писали друг другу письма и открытки. Они тогда назывались «открытое письмо». Адресовали так: «Марии Ивановне, мадемуазель Бабахановой». «Мадемуазель Бабахановой» тогда было десять лет. Они писали письма на русском и армянском, но все больше на русском языке.
Странно сегодня держать их в руках: через столько лет от этих строк все ещё веет любовью, дружбой, участием.
Они были очень дружны, дети моей прабабушки.
Такуи
Маму моей бабушки звали Такуи. Она родом из Шемахи и очень богатая. Они Егановы (Еганбековы). Моя мама говорила, что они были беки. А жили в Шемахе, потому что тогда она являлась столицей. И только после сильного землетрясения они переехали в Баку.
Прадедушка Иван, женившись на ней, подарил ей только свою фамилию – Бабаханов, а она ему – деньги. Из этого союза ничего не вышло, потому что прадедушка Иван недаром денег не имел, как и весь его обедневший род. «В нашей крови соли нет», – говорила прабабушка Такуи, имея в виду анемичность прадедушки. Он не был способен даже к торговле, и средства таяли. И ещё их ограбили – влезли через балкон на второй этаж и украли приданое прабабушки – целый сундук золота и драгоценностей.
Прабабушка Такуи подозревала в том воровстве свою свекровь: уж очень хорошо воры знали, где и что лежит. Перед армяно-тюркской резней, в 1905 году, она вывезла всех детей в Тифлис.
Свекровь сказала ей: «Ничего не бери. Все оставь. Возьми только детей».
Когда они вернулись, по всему двору были раскатаны рулоны тканей. Раньше ткани покупали не метрами, а рулонами.
Прабабушка, как только увидела эти волны материи, так и подумала: «Это свекровь!»
Потом прабабушка Такуи получила психическое расстройство и долго болела.
Отец прабабушки далей ещё приданого, но сундук был гораздо меньше.
Прабабушку Такуи описал Александр Ширванзаде. Бабушка говорила, что Ширванзаде «постоянно ошивался» в их доме. Его тетка – родная сестра прадеда Ивана, но к ней он ходил редко, потому что она сразу же начинала стонать, как только он появлялся на пороге. Тетка отличалась великой скупостью, и Ширванзаде своей неистребимой прожорливостью навевал на нее тоску.
А прабабушка Такуи его принимала и кормила, за что он описал её в своих произведениях в самых восторженных тонах.
Тетку он не любил, и в тех же произведениях ей от него сильно досталось.
Бабушка с удовольствием его читала – у нас был двухтомник Ширванзаде – и как только доходила до описания своих родственников, начинала хохотать, потом она откладывала книгу и говорила, что Ширванзаде числился где-то «вечным студентом» и любил погулять с друзьями. Денег у него отродясь не водилось, но человек он был добрый и веселый.
Её дети
У прабабушки Такуи родилось двенадцать детей. Шесть умерло при рождении. Шесть осталось. Это мальчики: Александр, Акоп, Нерсес и Арташес, девочки – Астхыг и Арусяк. Арусяк – моя бабушка и самая младшая.
Я узнал что она Арусяк – после её смерти. На надгробном камне написали: «Арусяк». «Это настоящее имя твоей бабушки», – говорила мама. Отец звал её Марьей Ивановной, потому что Арусяк – это Аруся, а где Аруся, там и Маруся, Мария.
Александр умер в двадцатом году от горловой чахотки. Он занимал пост председателя ЧК в Грозном, много выступал на митингах и убил много людей.
Акоп погиб на фронте в русско-турецкую в 1916 году. Астхыг работала в госпитале. В 1914 году она заразилась брюшным тифом и умерла. Она всегда покупала бабушке книги и всячески её баловала. «У нее были книги Чарской, – вспоминала моя мама, – а дядя Арташ все подарил своим друзьям. И ещё. Кто-то из них умер от сифилиса». – «Мама, – замечал я, – это Ленин умер от сифилиса» – «Ты полагаешь?» – «Конечно».
Астхыг хотела выйти замуж за одного латыша. Они любили друг от друга без ума, но прабабушка не разрешила – он другой веры, лютеранин и собирается жениться гражданским браком – что ж это такое?
Моя бабушка очень любила Астхыг. Она называла её Асей. Она говорила: «Ася была очень несчастна!» – и плакала. Она всегда плакала, как только её вспоминала.
Дядя Арташ умер от сердечной астмы в 1954. Он работал электриком в Маиловском театре, а потом инженером-нефтяником. Это был веселый человек, всегда готовый что-либо отпраздновать.
«А они думают, что Маилов – их персюк, – говорила мама, – а он армянин, нефтепромышленник и наш дальний родственник, и дед Александр у них на промыслах работал, пока в революцию не полез. Они его выучили на инженера».
Выучили, прикормили, приласкали, а он полез. После революции они уехали в надежде, что это все ненадолго.
Тогда многие уезжали, считая, что все это ненадолго.
В Баку жили Маиловы, Нобели, Ротшильды – все нефтепромышленники. Они построили в Баку много домов.
Александр остался и перестрелял кучу народа. «Он был в Грозном, как Шаумян в Баку», – говорила бабушка не без некоторой гордости, из чего я сделал вывод, что Шаумян тоже погубил немало людей.
В 1916 году уехала сестра нашей прабабушки. На старой фотографии женщина в армянском костюме – это она. Рядом ещё одна женщина, гораздо моложе, и двое детей – мальчик, девочка. Они уехали то ли во Францию, то ли в Америку – никто не знает.
А та женщина на фотографии в армянском костюме – вылитая моя бабушка.
Дом в Баку
Бабушкина семья жила в Баку на улице Торговой, дом 9.
Большой, каменный, двухэтажный дом. Он был проходной. Через арку можно было выйти на Льва Толстого. В мои времена во двор этого дома выходили люди после сеанса в кинотеатре «Вэтэн».
«Вэтэн» – по-азербайджански «родина».
Еще маленькой девочкой моя мама, подглядывая через деревянные жалюзи, смотрела таи фильмы по сто раз подряд.
Через этот дворик во времена молодости моей матери бегали беспризорники. Они воровали на соседней улице, а смывались через двор. В те времена много воровали. Водились даже знакомые взрослые воры-карманники, которые воровали только у незнакомых, а знакомых не трогали.
На той стороне улицы Торговой – напротив «Вэтэна», где располагалась крохотная немецкая кондитерская – чудно пахло, просто на всю улицу, и беспризорники там всегда паслись.
Они и у моей мама – маленькой, шустрой девчонки – вырвали из рук кошелек, а однажды выхватили коробку с пирожными, ей бабушка купила десять пирожных, которых тут же не стало.
«Хорошо, – сказала бабушка, – я куплю тебе ещё. Только десять уже не смогу, смогу только шесть».
Беспризорников никто не ругал.
Относились к ним, как к необходимому злу.
И ещё их очень жалели.
Они были грязные и худые.
Они жили под домом, в подвале. Там стоял большой котел, в нем варили кир для покрытия крыш, и они у него грелись зимой.
А моя мама уже во взрослом состоянии, в Ленинграде, прогуливаясь с моим папой, несущим буханку хлеба, все опасалась, что её вырвут из рук. Все говорила: «Как ты несешь! Сейчас же вырвут!» – на что он говорил: «Да что ты! Никто не вырвет».
На втором этаже
Бабушкина семья жила на втором этаже.
На первом располагались евреи.
Бабушке принадлежало много комнат.
Некоторые из них совсем не имели окон.
Зато у них сверху находился большой световой фонарь – это красиво.
Прадедушка Иван не мог жить с семьей по причине болезни прямой кишкой и того, что он работал на рыбных промыслах. Он присылал домой осетров. Их с удовольствием поедали.
Поступало много и другой рыбы, например, кутума.
Жили они зажиточно, держали домработницу.
Потом, после революции, их уплотнили, сначала оставили им только четыре комнаты, а потом – две, и дом стал обычной коммуналкой.
Подселили Громовых, Измаиловых, Гуслецеров.
Громовы все время болели, про Измаиловых никто не вспоминал, а Гуслецеры жили рядом в общем коридоре.
Гуслецер-старший – Марк Захарыч – работал в Баксовете. Его жена, тетя Ева, все время грелась, стоя над керосинкой, поставленной на пол. Она стояла над ней, широко расставив ноги.
И ещё она всегда запирала колеты в буфет на висячий замок, «чтобы Гришка не слопал». Гришка – её старший. Он оттягивал створки буфета и дотягивался до котлет.
И ещё он издевался над младшим Левкой.
Тетя Ева и Марк Захарыч привязывали Гришу за руки к спинке кровати и били: за колеты и за все, за все, а он кричал: «Это, наверное, Катерина съела!» – от чего тетя Ева сходила с ума. «Катерина?! – кричала она. – Катерина?!» – и больше она ничего не могла сказать, у нее не получалось.
Однажды к ним пришла нищенка. Немка из Еленинсдорфа. Под Баку располагалась немецкая колония под таким названием. Ей нечем было кормить детей. Она ходила и просила. Русского языка она не знала, объяснялись знаками. Позвали тетю Еву, она говорила на идиш, и та её понимала.
Бабушка подарила ей много вещей, а потом спросила: «Ты можешь помыть нам пол? А я тебе заплачу». Так появилась Катерина, аккуратнейшая прачка и честнейший человек. Она мыла полы и стирала. Бабушка говорила, что так, как стирала Катерина, так никто не стирал. Она стирала, сушила, гладила. Белье становилось белоснежным. Она приходила, бабушка ей оставляла ключи, она сама брала мыло, соду, бак для белья, стирала, мыла пол, потом она ела: бабушка оставляла ей еду, накрывала её полотенцем.
Вскоре Катерина совершенно преобразилась: очень прямая, всегда опрятная, чистая.
Она всем стирала. Она стирала и у тети Евы, там она тоже кушала, её кормили. Она хорошо стала жить. Она стирала всем родственникам тети Евы. Всем евреям. «А евреев был целый гарнизон, – рассказывала моя мама, – ты знаешь, сколько у евреев родственников?!»
Во время войны Сталин выгнал всех немцев из Баку. Уехала и Катерина. Бабушка все время говорила: «Как же там Катя?»
Бабушкины комнаты
Бабушкины комнаты выходили на северную сторону. В них царил полумрак.
Широкие стены сохраняли прохладу душными летними днями.
Зимой было холодно, топили печки.
Высокие пятиметровые потолки, стены, частью затянутые шелком, кое-где гобелены, спальня, трюмо, китайская ширма, диван с гнутыми ножками, буфет орехового дерева, столы, стульчики, пуфики – масса безделиц – бюро. Оно нравилось мне больше всего. Множество ящичков. Внутри – зелёное сукно. Потайные отделения. Пресс-папье. Фарфоровые собачки, бронзовая собака, костяные ножи для разрезания бумаги, какие-то щипчики, палочки, ложечки – и всякие такие вещички для спокойного существования.
Все эти свидетельства былой цивилизации лезли на глаза – ножики, ножички, ножульки, щипцы и щипчики.
А нажмешь в том бюро что-то незначительное, и придет в движение скрытый механизм со звоном, и откроется тайное.
В тайное клали деньги и золото.
А по всему буфету шла деревянная вязь из цветов, птиц, растений. Можно было пальцем повести по крыльям, листьям и цветам и, не отрываясь, обойти весь буфет.
А какая посуда – английский фаянс, немецкий фарфор, много чашек и столовое серебро.
Тихо, как в музее.
Вышел из комнат – попал на деревянную, пропитанную солнцем и голосами веранду – её называли галереей. Там стоял длинный стол, а на нем горшки с цветами. Дети играли здесь в войну, делали пещеры, палатки, дрались. Моя мама била Гришу Гуслецера за то, что он бил своего маленького брата Леву.
Моя мама была старше Гриши. Она говорила, что он рос мерзким ребенком – плевался кашей.
Гриша очень плохо учился. Тетя Ева прибила над дверью большой гвоздь и вешала на него его ведомость с отметками. Потом она звала всех: «Соседи! Дети, посмотрите, как наш Гриша учится!»
У него были одни двойки.
Потом Гриша закончил два института.
Прабабушка Такуи умерла в 1930. Властная женщина, она командовала своими детьми, как генерал войсками. Дома между собой они говорили только на армянском – она очень за этим следила.
Нерсесу она запретила идти в артисты, а он здорово играл в домашнем театре. Потом он женился на тёте Гале, а моя бабушка второй раз вышла замуж и ушла жить к мужу, чтоб не мешать дяде Арташу жениться. Она его очень любила. Она вообще всех любила.
Прабабушка Такуи не давала моей бабушке свою швейную машину. У нее был «Зингер».
Тогда бабушка отнесла свое личное золото в Торгсин и на вырученные деньги купила собственную швейную машину. В те времена на работу принимали со своими швейными машинами. Она стала швеей. А потом она стала начальником швейного цеха.
А во время войны она записалась добровольцем рыть окопы. Она считала, что она должна показывать пример. Они рыли окопы на подступах к Баку. В горах. Осенью начались дожди, и от сырости у нее распухли ноги.
А ещё ей в ухо залез какой-то жучок.
«У меня в ухе жучок, – говорила врачу моя бабушка, – у меня такой шум там, и жутко болит голова».
А ей не верили, думали, что она уклоняется от работы.
Когда врач надел на лоб зеркало и направил свет в ухо, оттуда действительно вылез жучок. Все поразились, и бабушка вернулась домой.
Через много лет она получила медаль «За оборону Кавказа».
А тётя Галя пришла в дом с одним пианино. Моя бабушка говорила: «У неё было одно пианино!». Пианино фирмы «Беккер», с подсвечниками. На нем училась моя мама.
Моя мама терпеть не могла тётю Галю за то, что она вытеснила из дома бабушку.
О дедушке известно только то, что от этого весьма недолгого союза родилась моя дорогая родительница и ещё то, что когда маме было два года, бабушка его выгнала за то, что он «шлялся», то есть обожал женщин.
Он кричал с галереи: «А-фи-на!» – Афина жила внизу – кроме евреев, там жила ещё и Афина, которая и «шлялась» вместе с моим дедушкой.
Имелся в наличии ещё и дядя Гриша из Москвы. Он обожал мою мамочку. Он обожал её баловать. Всегда давал ей денег, когда приезжал, и привозил подарки. Мою маму подарками никогда не баловали, и она очень ждала этих приездов дяди Гриши. И её подруги очень ждали, потому что деньги они проедали вместе. «Когда же приедет твой дядя?» – говорили они.
Дядя Гриша носил фамилию Гянджинцев, был родней со стороны бабушки и работал «по художественной части». Во время войны он летел в Баку на самолете. Самолет упал, дядя Гриша выжил, но жил только шесть месяцев. Семьи у него не было, только брат Шаэн, и он всегда говорил: «Вот Томуся закончит десять классов, и я заберу её в Москву, будет там в университет поступать».
Он всегда привозил своей любимой Томусе очень дорогие подарки: детскую тахту, на которой не только куклы, но и она могла спать, зонтик.
Это был матерчатый зонтик от солнца. Она помнит о нем до сих пор.
Однажды он дал маме двадцать пять рублей и сказал, чтоб она угостила своих подруг мороженым – рядом с кондитерской на Торговой размещалась мороженица. Там продавали мороженое «лизунчики» – мороженое, зажатое между двумя крышками-вафельками. Можно было заказать эти крышечки со своими инициалами.
Там они купили мороженое-сандвич: мороженое слоями с вафлями. Только вышли из магазинчика, как мороженое с ослепительной быстротой исчезло сначала из рук маминой подруги – мама только успела у нее спросить: «Как ты так быстро съела свое мороженое?» – а потом и у неё – «Вот так я и съела!» – беспризорники постарались.
К тому времени, когда появились мы, у бабушки уже не было никакого дедушки, а из родственников в живых остался один дядя Нерсес, про остальных мы ничего не знали, нам про них только рассказывали.
Дядя Нерсес к нам иногда приезжал. Вместе с тетей Галей. Он уже пребывал на пенсии. В свое время он работал заместителем министра мясной и молочной промышленности, не воровал и жил все в той же коммуналке.
Ему сделали операция на голосовых связках, и потому говорил он очень тихо, с трудом. Наша возня его забавляла. Он мог часами на нас смотреть. Своих детей у них не было – тетя Галя берегла себя.
Так говорила моя мать.
Потом тетя Галя все продала. Она продала пианино. Мама просила её продать пианино ей, но она сказала: «Нет! Ну, как я могу тебе продать?» – и продала другим. А мама любила это пианино.
Тетя Галя много чего продала. Исчезли картины: на стене гостиной висела очень приличная копия Айвазовского «Девятый вал» и натюрморт с персиками. Персики мохнатые, как живые.
Так странно: все в доме продала женщина, которая пришла с одним пианино.
Через много лет, когда умерла бабушка, и дяди Нерсеса давно уже не было в живых, я навестил тетю Галю. Она болела, у нее случилась «слоновья нога».
Она улыбнулась, и я тогда ей сказал, что она хорошо выглядит. «Да?» – сказала она с видимым удовольствием. Этого хватило, и вскоре она умерла.
Моя мама
Моя мама в своем собственном детстве более всего походила на настоящего бесенка – от нее доставалось всем.
И ещё она пела. На всю улицу. Мыла окна и пела.
Она занималась вокалом.
А до этого – музыкой с шести лет в музыкальном комбинате: там дети, естественно, пели, плясали, учили сольфеджио.
А когда она пришла поступать на вокал и запела, завуч заволновалась, сказала, что они её немедленно принимают. Она думала, что мама азербайджанка. А когда выяснилось, что она армянка, сказала: «Нет, девочка, прием уже закончен, приходи на следующий год».
Мама пришла через год и попала в класс к педагогу Зельдиной. Ей преподавал итальянец Карве.
Потом, уже будучи пионервожатой, она не пользовалась рупором, считала, что голос у нее поставлен: «Четвертый отряд, стройся!» – сорвала себе голосовые связки, и о пении пришлось забыть.
«Хорошо, если вы вообще будете разговаривать», – сказали врачи.
В восьмом классе началась война.
Наша мамуся тогда училась в школе рабочей молодежи. Там мальчики уже сидели за партами вместе с девочками.
Мамочка слыла известной лоботряской, но перед экзаменами брала себя в руки и все сдавала на пять с плюсом. А за это переводили через класс. Пару раз её перевели, а потом завуч Сусанна Ивановна сказала, что она лентяйка, и её перестали переводить.
Моя мама очень любила Маяковского, за что её любил директор школы Аркадий Моисеевич – ветеран гражданской войны без двух ног в коляске. Он преподавал литературу и не переносил тех, кто любил математику.
«Я знаю вас, жуликов, всех, – говорил он, – как свои пять пальцев на левой руке! – На левой руке у него было только два пальца: мизинец и большой, и он свои руки всегда путал. – То есть на правой».
«Вы пришли сюда, чтоб тереться друг о друга!» – говорил он.
И вдруг он увидел, как Жора Геворкян, сосед моей мамы по парте, еле сдерживается, чтоб не рассмеяться.
«Геворков! Что вы тужитесь, как в клозете!»
Он любил слушать, как мама читает. У них в школе сколотилась агитбригада, они ездили по госпиталям. Мама читала Маяковского и недавно вышедшую в свет поэму Симонова «Сын артиллериста». Успех невероятный.
На уроках он ставил ей «пять».
– Садись! Пять!
Однажды он выстроил у доски человек десять: они не могли ничего существенного сказать об образе Фирса в «Вишневом саду» Чехова.
– Томасова! – поднял он маму, – Встань, девочка! Покажи этим оболтусам, как ты любишь литературу.
– Аркадий Моисеич! – мама не читала «Вишневого сада». – А я ничего не могу добавить к образу Фирса.
– Сядь!
Аттестат зрелости моя мамуля получила только благодаря Аркадию Моисеевичу – к этому времени у нее по техническим дисциплинам в школьных ведомостях стояли одни только двойки – после чего она поступила в университет на филфак.
И ещё в то же время она работала и в райкоме комсомола, и пионервожатой в школе.
В райкоме они принимали активную молодежь в комсомол. Спрашивали: «Кто такой Сталин?» – и иногда в ответ слышали: «Мой отец!».
«Понятно?» – говорили райкомовские шепотом друг другу, а у вступающих в тот момент глаза были совершенно безумные.
Но с третьего курса ей захотелось в кинотехникум, – просто не мама, а нечто страшное, – и она укатила в Ленинград. Там она встретила моего папу, и через какое-то время он потопил её в вечной беременности.
Больше она нигде не училась. Она рожала нас. Меня – первого.
Мама говорила, что я рос очень ответственным ребенком. Если делал на полу лужу, то полз за тряпкой, все сам вытирал и говорил себе: «Ай-яй-яй!»
Я родился на 3-ей Свердловской в доме 24 на 4-м этаже. Там жил новый муж моей бабушки. Это был кооперативный дом – тогда случались кооперативы – а потом тот кооператив разогнали, жильцам вернули деньги и стали они государственными. То есть в отдельные трехкомнатные квартиры к ним стали подселять жильцов.
Чтобы не было чужих, им разрешили подселять своих братьев и сестер, и муж моей бабушки подселил к себе родного брата-алкоголика с женой Вартануж и детьми: Норой, Аней, Вовой, Светой. Сам он тоже не брезговал пьянством, а Нора, Аня и Света были шлюшками.
Так говорила моя мать.
Вскоре, видимо в противовес их легкомысленному поведению, она принесла домой кошку и та принялась регулярно плодиться. Котят раздавали, потому что они получались красивые и пушистые.
Обычно этим занималась моя мама. Она бегала по Баку и пристраивала котят.