…В мире нет места нежности Рубина Дина
Дина Рубина …В мире нет места нежности
Дина, по словам известного израильского издателя, вы – один из двух русскоязычных писателей в этой стране, кто живет за счет своего литературного труда. Да и в России таких весьма немного. То есть, по сути дела, вы являетесь профессиональным литератором еще и в коммерческом смысле. Какие именно качества вашей прозы позволяют добиться успеха и даже «подкормить» издателя?
Это вопрос не ко мне, а к читателям. Вы же, надеюсь, не ожидаете, что сейчас я стану перечислять «качества» моей прозы, благодаря которым кормятся мои издатели, да и я помаленьку хлеб жую. Взаимоотношения писателя и читателя – сфера интимная, я бы сказала – биоэнергетическая; что именно и почему читатель ищет и что находит в книгах того или иного автора – загадка, как бы ловко ни раскладывали все по полочкам всезнающие критики, литературоведы, культурологи. Может быть, в разные периоды обществу требуются какие-то, скажем, духовные витамины – вот как весной организму нужен витамин С? И в зависимости от того, продукция какого писателя, условно говоря, является носителем нужного витамина, возрастает и спрос на эту продукцию…
К тому же я не верю, что какой-нибудь писатель сможет рассказать вам хоть что-нибудь внятное о «качествах» своей прозы. О стиле – да, о приемах, на которых этот стиль зиждется, – да, а в «качествах» он ни черта понимать не должен, потому что он сам и есть эти «качества». В связи с этим я вспоминаю недавнюю встречу в Москве с французским писателем Жаном Бло, очень старым человеком. В начале века его родители – молодые одесские ювелиры вывезли годовалого сына из революционной России в Париж. Вообще-то, звали его просто – Александр Блок. Подрастая, мальчик стал пробовать себя в сочинении стихов и к неприятному своему изумлению обнаружил, что кое-кто уже писал стихи под этим именем. Тогда он и взял себе псевдоним – Жан Бло. Так вот, на вечере кто-то из публики как раз и задал вопрос о том – что, по его мнению, ищут читатели в произведениях того или иного писателя. Старик ответил: давайте сначала разберемся – кто такой писатель. И тут же рассказал притчу:
В начале прошлого века сидит слепой нищий на Бруклинском мосту, держит в руках картонку, на которой криво выведено: «Подайте слепому!». К нему подходит молодой писатель и спрашивает: – «Сколько ты зарабатываешь в день?» Слепой отвечает: «Я собираю три, четыре доллара…» «Дай-ка сюда свою картонку», – говорит писатель, переворачивает ее, что-то пишет на ней и дает в руки слепому: «Теперь будешь держать ее так!». Проходит месяц, другой… Снова писатель идет по Бруклинскому мосту, останавливается около нищего и спрашивает: «Ну, сколько сейчас ты собираешь за день?» Тот узнал его по голосу, обрадовался, схватил за руку: «Слушай, слушай, я собираю тридцать, сорок долларов в день, – что ты там такое написал?!» – «Ничего особенного, – ответил писатель, – я написал: „Придет весна, а я ее не увижу“…»
Правда, замечательная притча? А ведь можно еще долго рассуждать на тему не только фразы, а и знаков препинания. Например – возымело бы написанное действие, если б писатель поставил в конце этой фразы восклицательный знак, или этим была бы убита интонация? Бабель, если не ошибаюсь, писал об эмоциональном воздействии точки…
Дарование любого настоящего писателя – мы ведь с вами говорим о явлениях литературы, правда? – любое настоящее литературное дарование органично. Можете ли вы «объяснить» цвет своих глаз, походку, пластику жестов? Так вот, «качества» прозы писателя – это его походка, цвет глаз, особая манера интонировать, щуриться – то, что мы называем шармом. И точно так же, как та или иная женщина имеет необъяснимый успех у мужского пола, так же и тот или иной-писатель (шарм, пластика фразы, манера формулировать мысль, интонация, природа юмора, да бог знает что еще!) имеет успех у читателя.
А что касается, скажем грубо, раскупаемости моих книг, то ведь загадка тут небольшая. Я ведь уже старый молодой писатель, печатаюсь с отрочества, лет эдак, тридцать пять, начинала в журнале «Юность» с его миллионными тиражами, сегодня уже автор нескольких десятков книг… то есть, – набрал силу процесс естественной кристаллизации литературного имени. (Работаешь, черт возьми, всю жизнь, как вол, потом тебя спрашивают – почему это раскупаются твои книги…)И все-таки, я повторюсь: на средства, получаемые от литературы, на Западе живет ничтожное количество авторов. Как вам удается просуществовать за счет словесности?
Если уж совсем откровенно, – мне удается просуществовать не за счет словесности как таковой, а за счет актерства, чуть ли не циркачества. Пропитание на жизнь добываю выступлениями. И кстати, много лет оттачиваю этот жанр своей – скажу не стесняясь – эстрадной деятельности. Я, как это называет мой друг, знаменитый поэт Игорь Губерман, – «выступальщица». И в этой ипостаси достигла изрядных высот. Могу и спеть, например. Чувствую, что надо бы и дальше совершенствовать ремесло – научиться еще чему-нибудь стоящему: по проволоке, что ли, ходить, шпаги глотать или носить на шее ручного удава… в общем, как там у О. Генри – «Поем мы или играем, пляшем или пишем, читаем лекции или рисуем картины, суть одна: мы как есть трубадуры, и давайте, хоть без особой чести выходить из этого положения».
А не накапливается ли усталость от обилия лиц вокруг, ведь писатель – профессия сама по себе непубличная. Представляю, сколько книг вы подписываете на выступлениях, скольким людям должны ответить, скольким руки пожать… Да и вопросы из зала – говоря откровенно – не всегда вершина человеческой мысли…
А я, знаете, по природе своей наблюдатель, подмечатель, собиратель. Любое скопление народа для меня – прежде всего театр жизни. Может быть, поэтому, люблю просто шляться по улицам. И в поездках по незнакомым городам и странам, и дома, в Иерусалиме. Недавно залюбовалась такой сценкой: две пожилые дамы встретились на улице Яффо, причем, по разные ее стороны. Обе стоят на переходе, и не в силах дождаться зеленого света, начинают беседу, перекрикиваясь через поток машин:
– «Как вам нравится тот Арнольд?»
– «Что, он опять в новом костюме?»
– «Какой костюм?! В пятницу похоронили!»
– «Так что вы меня спрашиваете или он мне нравится!»
– «Нет, но как вы оцениваете поступок?!» Причем, я сама охотно и с легкостью вступаю в эти игровые отношения. Не так давно гости случайно разбили у меня стекло в двери на балкон, довольно больших размеров. Я долго искала стекольщика, наконец нашла, – «нашего», вечно пьяного. Он явился, снял размеры, заверил, что к вечеру вставит стекло и – пропал… Встречаю его во дворе спустя неделю, спрашиваю строго: – как мол, Коля, дела с моим стеклом?
Он принялся юлить, врать, что машина его вышла из строя, не на чем стекло довезти.
– А вы привезите его на верблюде, – так же строго, не моргнув глазом, предложила я.
Он ошалел… Долго смотрел на меня мутными голубыми глазами, потом неуверенно, выписывая дрожащими от пьянки руками какие-то холмистые очертания в воздухе:
– На… верблюде?! Так он же это… ну… неровный!Кстати, об Израиле… Уже достаточно много лет вы здесь живете; что для вас значит эта земля?
Я живу в Израиле уже десять лет, это огромный кусок жизни. Для литератора в середине его творческого срока (а у каждого творческого организма свой срок продуктивности) это кардинальный отрезок жизни. За десять лет написаны два романа, три повести, с десяток рассказов да мелочи вагон… Все это наработано уже на материале местного моего бытия.
Я не очень-то люблю пускаться в объяснения о том, что для меня значит эта земля. Здесь есть Иерусалим, город высокий, глубокий, трехмерный, напластованный тысячелетьями город, и этого достаточно – для меня. Данное обстоятельство страшно меня к этой земле привязывает. Да, не скрою: тешит, тешит мысль, что в конце-концов я стану удобрением для здешней почвы. Для какой-нибудь иерусалимской сосны. Твоя судьба обмотана вокруг твоей шеи – есть такая арабская поговорка.
Кстати, существует мнение, что у женщины, прожившей в Иерусалиме 20 лет, меняется состав крови…Ну, если уж мы заговорили о женщинах… Женский роман – термин уничижительный. Воображение мгновенно рисует аляповатые обложки с голубиной парой влюбленных, крупный шрифт для малограмотных и нежно-розовый образ Барбары Картленд с круизами, подушками и собачками. Но женская проза – нечто иное. В этом случае подразумевается особый женский взгляд, специфическое женское видение мира. Вы связываете себя с женской прозой в этом втором понимании?
Знаете, в каждом интервью мне задают этот вопрос. Следующего интервьюера я убью. Я не понимаю, что такое «женская проза». Мы же не употребляем термин «женская живопись», «женская скульптура» или «женская музыка», даже если создатели этих произведений искусства – женщины по первичным и вторичным половым признакам? В искусстве, тем паче в искусстве словесном, меня интересует только ткань. Героиня повести или романа может быть женщиной (если ее таковой задумал автор) – тогда соответственно она и мыслит, и говорит, и двигается, и действует как женщина, сообразуясь со сложнейшим комплексом логики и психологии характера. Если героем для достижения каких-то авторских целей мне удобнее выбрать мужчину – в таком случае, разумеется, он должен быть мужчиной по всем психофизиологическим параметрам. Если мне, автору, непосильна эта задача, то горе мне как профессионалу, а отнюдь не потому, что я – женщина. Прожив с мужчиной почти тридцать лет, я знаю о нем все, чтобы сделать его живым в литературе. Хороший писатель обязан перевоплощаться не только в мужчину, в женщину, в сексуальные меньшинства, но и, извините, в кошку, собаку, козла и пчелку. Если он писатель. Другое дело, что способ приятия мира у женщины иной. Ведь – физиологически – женщина несет в себе великую тайну сотворения живой материи. Одна моя остроумная и едкая приятельница, биолог по профессии, делит человечество на два вида: «живородящие» и «яйцекладущие». Догадайтесь – к какой группе относимся мы с вами. Между прочим, совершенно серьезно она объясняет разницу в стратегии мышления женщины и мужчины. У женщин: тщательная проработка деталей, опрятность мысли, упорядоченность системы поэтапных ходов. У мужчин: глобализация общей картины, широкий охват задачи. Впрочем, и тут бывают исключения: другая моя подруга, известный математик, вспоминает, как в старших классах ее потрясло интегрально-дифференциальное уравнение, – настолько, что она не спала всю ночь. Да нет, конечно, есть особенности взгляда на мир, особенности душевного осязания. Бродский говорил, что женщины более чутки к этическим нарушениям, к психической и интеллектуальной безнравственности. Он считал, что женщины всегда беспощаднее в своих нравственных требованиях.
А как вы относитесь к феминистским идеям, в обоих вариантах – радикальном и смягченном? Согласно первому – все представления о женщинах, бытующие в западной культуре (в том числе «миф красоты»), созданы мужчинами для эксплуатации противоположного пола. Согласно второму – с мужчинами все же можно поладить, ведя методичную борьбу за свои права и настаивая на уникальности женской доли.
К феминизму я отношусь плохо в любой его ипостаси, потому что являюсь женщиной – до мозга костей. Потому что нежно люблю мужчин, всю жизнь преданно дружу с ними, очень их жалею за слабости и знаю, что достижение любой цели (я имею в виду современное общество, конечно, а не первобытнообщинный строй) зависит от цельности характера и масштаба таланта человека, а не от его пола. Мужчина – мой отец, мой брат, мой муж и мой сын, – с какой стати я стану с ним бороться? Я всегда ускользаю от любых феминистских «тусовок». Когда однажды мне предложили опубликовать рассказ в каком-то феминистском сборнике, я ответила: «Девочки, не могу, совесть не велит: уж очень мужиков люблю».
Но положение, например, писателя-женщины явно сложнее, чем писателя-мужчины, ведь муж и дети требуют массы времени, и до сочинительства, вероятно, подчас руки не доходят. У вас, к счастью, нормальная семья, и при этом вы много пишете. Как вам удается это совмещать?
Вы как-то странно говорите – «руки не доходят»… Бог с вами, ведь профессия литератора – это работа, а не вышивание. Это тяжелый многочасовой труд, подчас изнуряющий, огромная психофизическая нагрузка, вам это любой психоневролог скажет… Можете ли вы представить, чтобы женщина-врач или женщина-биолог заявила бы, что делать свою работу у нее «руки не доходят»? Извините, а встать в шесть утра и на работе быть в полвосьмого, и чтобы отпуск – две недели раз в году? Почему вам кажется, что «сочинительство» – это нечто такое, что надо «совмещать» с семьей, с мужем и детьми? Со стиркой там, глажкой, готовкой, с чем еще… с выпеканием пирогов? Сочинительство – это образ жизни, образ мышления, это тяжкие вериги, это рабство на галерах!.. А пирогов я не пеку, муж у меня – художник, и как творческая личность вполне существует автономно, никакой «массы времени» он от меня не требует, потому что на собственной шкуре знает – что такое творчество. Дети писательские – это правда – всегда несчастны, судьба у них такая. Писательскому ребенку в детстве говорят: «я возьму тебя с собой, если всю дорогу ты будешь молчать» – не потому, что мама – сволочь, а потому, что не может она отвинтить себе голову и выбросить ее в окно. Мое воспитание сына в детстве сводилось к двум фразам:
– Дима, не скачи по дивану, он старый, – и:
– Дима, не скачи по дивану, он новый.
(У нас действительно сначала был диван ветхий до неприличия, потом – новый, всеми оберегаемый).
А у моей подруги, известной поэтессы, – умная, сдержанная и воспитанная дочь. Когда мать спрашивают – как удалось ей воспитать такую замечательную дочь, она отвечает: – «Попустительство, попустительство, попустительство…»
Зато эти заброшенные дети имеют кое-какие другие преимущества перед детьми с нормальными родителями. Неудобно даже говорить – какие. Например, постоянно видят в своем доме разных неслабых людей, о которых потом – как, многие такие, вот, повзрослевшие дети (Алексей Баталов, например, или Михаил Ардов) – могут написать воспоминания, и дышат чуть-чуть другим воздухом, и слышат чуть-чуть другие разговоры, что тоже худо-бедно формирует личность не меньше, чем поездка с родителями в «Диснейленд». Тот же французский писатель, Жан Бло, рассказывал: – «В детстве отец часто брал меня с собой в кафе, где встречался с какими-то своими приятелями, взрослыми дядями. Я же страшно там скучал, очень-очень скучал… И лишь потом я понял, что то были Бунин, Набоков, Алданов, Мережковский… А тогда я скучал…»Я к чему все это говорю? К тому, что искусство – штука жестокая, это не развлечение, не рукоделье, это то, что сжирает вашу жизнь без остатка, вместе с вашей семьей, детьми, домашними животными и прочими обстоятельствами.
Европейская женщина, вы всю жизнь живете на Востоке – сначала в Ташкенте, теперь вот – под Иерусалимом. Это судьба? Как бы вы охарактеризовали сходство и различия этих восточных земель?
Я отнюдь не всю жизнь жила на Востоке, довольно много лет я жила в Москве, собственно, оттуда и уехала в Израиль… Знаете, все-таки не стоит путать Среднюю Азию со здешними местами. Это распространенное и глубокое заблуждение, продиктованное первым впечатлением от израильского солнца и золотого купола мечети Омара… Нет, здесь – Средиземноморье, Левант… это совершенно другие пространства, другое мироощущение, другие принципы отношения к жизни, другое отношение к женщине (!). Разумеется, я говорю не об арабском обществе, где и по сей день многоженство – явление распространенное. Я говорю об израильтянах. К тому же не стоит забывать, что эту страну строили выходцы из России, Белоруссии, Польши, Германии. Вообще, до приезда в Израиль евреев из стран арабского Востока к женщине здесь обращались, как известно, – «пани».
В своих книгах вы нередко выводите в юмористических или памфлетных тонах известных персонажей здешней среды обитания, не заботясь даже о том, чтобы придумать для них менее прозрачные псевдонимы. Часто ли на вас обижаются прототипы и как складываются дальнейшие, нелитературные отношения с ними?
По-видимому, я произвожу впечатление акына, который пишет, что видит. Это заблуждение, в которое я намеренно ввожу читателя. На самом деле мало из того, что я пишу, происходит в жизни буквально. Иллюзия факта как авторский прием. Искусство – как побег от личного чувства. Типажи – да, почти всегда черпаю из жизни. Но действия их, коллизии, диалоги – сочиненные. Мои домашние уже даже и не спрашивают – «А когда это было?» или «Когда это я такое сказал?!». Они смиренно влачат ярмо литературных персонажей, доля такая.
Знаете, я ведь себя ощущаю человеком мастеровым. У меня отец – художник, муж – художник, сама я семнадцать лет отдала одному из каторжных искусств – музыке. Я с детства привыкла относиться к искусству как к весьма вещественному и тяжелому труду. Выросла среди подрамников, рам, мольбертов, холстов, среди плотницких инструментов, при помощи которых эти подрамники сбиваются… Я боготворю материал, уверена, что подлинное искусство всегда рождается из материала – неважно, что он собой представляет – крошево прошлой жизни, сегодняшний день с его каруселью лиц, жестов, обрывков диалогов – все это материал для литературы. Глина, из которой лепится литературный Голем. Только писатель может заставить реальность повернуться значимой стороной. Сервантес, кажется, писал – истории вымышленные только тогда хороши и увлекательны, когда они приближаются к правде или просто правдоподобны… А Малларме утверждал, что мир существует, чтобы войти в книгу.
И тут в процессе работы важно не испугаться будущего столкновения прототипа с персонажем, не стать жертвой своей недоговоренности, осторожности, так называемой «воспитанности», деликатности общечеловеческой. Художник – роженица, излишняя стыдливость может стоить литературному ребенку жизни. Зощенко говорил, что страх писателя грозит потерей квалификации. Говорил он это, имея в виду несколько иной смысл, политический, но писателя подстерегает множество опасностей, и та, о которой я говорю, – не из последних. Вообще, по жизни писателю требуется мужество самых разных сортов. В том числе надо быть готовым к тому, что от тебя могут отвернуться близкие, что, в конце концов, ты останешься одиноким, как желтый огурец в осеннем поле.
Вспоминаю, как недавно, на презентацию в Питере книги Саши Окуня и Игоря Губермана приехал их давний друг, давно уже американец, известный фотограф Саша Костомаров, кстати, один из персонажей книги. После вечера все собрались за небольшим фуршетом. Саша Окунь поднял тост «за одного из героев книги, который, ради дружбы специально приехал из Америки». Костомаров сказал – «Я, конечно, выведен в этой книге полным мудаком», на что Губерман заметил – «Что ты, старик, у нас же книжка не реалистическая!»
Я еще не самый злостный пример «пользователя всего живого». Например, Гашек использовал типажи своих друзей и знакомых под их же именами, приписывая им, конечно же, все, что считал нужным, создавая вторую реальность (суть творчества). Однажды какой-то его приятель, переводчик, сказал ему: ты можешь писать обо мне все, что угодно. Можешь даже написать, что я – горький пьяница, но не приписывай мне того, что я не говорил. Гашек тут же написал (я передаю по смыслу, не дословно): «Мой приятель такой-то просил меня не приписывать ему чужих мыслей. Но у него своих мыслей никогда и не было. Всю жизнь он переводит мысли великих – Гомера, Платона, Аристотеля, – которые и пересказывает собутыльникам в пивной, когда напивается, как свинья. Правда, о том, что он напивается, как свинья, он мне позволил писать».
Обратите внимание: в первом случае перед нами – обычная просьба заурядного человека. Гашек немедленно преображает этот абсолютно незначащий факт жизни в факт литературы. С точки зрения обывателя, подобный ход, разумеется, – верх недостойного поведения, даже коварство. Писатель – в любом случае – повелитель миров, которые создает, как Бог создал Вселенную, заселяя их по своему усмотрению всем живым и неживым, что попадает в поле его зрения. И в его власти всегда повернуть реальность той знаковой стороной, какая ему понадобится.Интеллигентная женщина в Израиле, неважно, уроженка страны или приезжая: каким литературным жанром вы бы означили эту ситуацию? Трагедия, драма, комедия, фарс, мелодрама и прочее?
Независимо от того, интеллигентна героиня или нет, женщина она или кошка, уроженка страны или иммигрантка, в Израиле живет или на острове Эльба, человеческая жизнь всегда – и я убеждена в этом – трагифарс, и все, что кренит в ту или другую сторону, обедняет искусство. И знаете, ведь читатели это чувствуют. Считайте, что мы вернулись к вашему первому вопросу. В вашей повести «Высокая вода венецианцев» описана эффектная любовная история, возвращающая героине надежду на жизнь. Банальный вопрос, и все же: что такое для вас любовь – вчера, сегодня и завтра?
Героине повести «Высокая вода венецианцев» ничто не дает надежды на жизнь, она слишком сильна, чтобы цепляться за надежду, именно поэтому – от отчаяния, от безнадежности – с ней и происходит, как вы выразились, «эффектная любовная история».
Для меня любовь – вчера, сегодня и завтра – материал для будущей книги. И не только моя любовь, и не только любовь, а все вообще, что со мной и с миром вокруг меня происходит. Моя душа, мое тело, мой муж, мои дети, мои близкие и неблизкие, мои враги, моя вселенная, короче: моя единственная жизнь вчера, сегодня и завтра – материал для будущей книги.
«У художника нет личной жизни, он прячет ее, заставляя нас обращаться к его книгам, если нам взбредет вдруг в голову искать истинный источник его чувств. Все его изыскания в области секса, социологии, религии и т. д. – лишь ширма, за ней же только и всего – человек, страдающий нестерпимо оттого, что нет в мире места нежности».
Это написал замечательный писатель Лоренс Даррелл в своем романе «Жюстин».
Мне нечего к этому добавить.Беседовала журналистка Екатерина Соломонова (Израиль, 2000 г)