Виктор Суворов: исповедь перебежчика Гордон Дмитрий

Никогда никому не завидовал, а тут вдруг зависть черная гадюкой подколодной в душу тихонько заползла. Ах, мне бы такие штаны по колено да шляпу с пером! А кружка с пивом у меня уже есть. Что еще человеку для полного счастья надо?

А они хохочут, закатываются. Один закашлялся, а хохот его так и душит. Другой встает, кружка полная в руке, пена через край. Тоже хохочет, а я ему в глаза смотрю. Что в моих глазах — не знаю, только, встретившись взглядом со мной, здоровенный австрияк, всей компании голова, смолк сразу, улыбку погасил. Мне тоже в глаза смотрит. Пристально и внимательно. Глаза у него ясные. Чистые глаза. Смотрит на меня. Губы сжал. Голову набок наклонил.

То ли от моего взгляда холодом смертельным веяло, то ли сообразил он, что я себя сейчас хороню. Что он про меня думал, не знаю, но, встретившись взглядом со мной, этот матерый мужичище потускнел как-то. Хохочут все вокруг него, хмель в счастливых головах играет, а он угрюмый сидит, в пол смотрит. Мне его даже жалко стало. Зачем я человеку своим взглядом весь вечер испортил?

Долго ли, коротко ли, встали они, к выходу идут. Тот, который самый большой, последним. У самой двери останавливается, исподлобья на меня смотрит, а потом вдруг всей тушей своей гигантской к моему столу двинулся. Грозный, как разгневанный танк. Челюсть моя так и заныла в предчувствии зубодробительного удара. Страха во мне никакого. Бей, австрияк, вечер я тебе крепко испортил. У нас за это неизменно по морде бьют. Традиция такая.

Подходит. Весь свет мне исполинским своим животом загородил. Бей, австрияк! Я сопротивляться не буду. Бей, не милуй! Рука его тяжелая, пудовая, на мое плечо левое легла и слегка сжала его. Сильная рука, но теплая, добрая, совсем не свинцовая. И по той руке вроде как человеческое участие потекло. Своей правой рукой стиснул я руку его. Сжал благодарно. В глаза ему не смотрю. Не знаю почему. Я голову над столом склонил, а он к выходу пошел, неуклюжий, не оборачиваясь. Чужой человек. Другой планеты существо. А ведь тоже человек. Добрый. Добрее меня. Стократ добрее».

«Мама, если ты эту книгу читаешь, привет!»

— «За измену СССР, — сказал ты, — угрызений совести у меня нет: это была преступная сатанинская власть». Представляю, что творилось в Аквариуме, когда стало известно, что ты ушел к англичанам, а что пришлось пережить родным, которые за «железным занавесом» оставались? Я тебя вновь процитирую: «Если бы каждый из нас за родственников боялся, так бы мы и остались рабами. Я понимаю: нанес огромный ущерб, и никак перед своими родными… — Дальше пауза. — ЯЯ прощения просил, хотя знаю, что это простить нельзя — нельзя, ну и все.». Говорят, узнав о предательстве внука, твой дед Василий покончил с собой, оставив записку: «Иуда. Проклинаю» — это очередной миф или правда?

— Чтобы разобраться, нужно поехать в город Черкассы, могилу деда найти и посмотреть на дату его смерти — так вот, Василий Андреевич до этого не дожил. Ну и еще: мой дед Василий Андреевич — у меня его фотография есть (Достает и показывает.), датированная октябрем 1917 года, — был призван в действующую армию в 1913 или 1914 году, воевал. Во время Брусиловского прорыва в июле 1916-го был ранен и попал в плен, а плен в то время был совершенно «жестокой» вещью. Все офицеры, солдаты в погонах, кто награды имел — с наградами. В увольнение отпускали редко, и, отправляясь туда, офицер должен был написать: «Я, такой-то, офицерской честью клянусь, что не убегу» (возвращаясь, он перечеркивал эту расписку и, в принципе, уже мог бежать). Солдата же в город просто так не пускали — он оставлял заложников, то есть служивый должен был быть в авторитете и иметь к тому же друзей, которые за него бы ручались: мол, Василий Андреевич Резунов (не Резун — видишь, на фотографии так: это был русский человек) идет в увольнение, и, если сбежит, мы, три заложника, которые за него добровольно остались, понесем кару — по пять суток карцера должны будем отсидеть.

— Виктор, скажи, а когда ты ушел, сердце у тебя разрывалось? Ты думал, что будет с мамой, с братом — он тоже ведь офицер?

— Не думал, а знал. (Пауза.). Впрочем, об этом мы еще потолкуем.

Вернувшись из плена и посмотрев, что здесь творится, осознав, что товарищ Ленин сдал Украину кайзеру. Сейчас вот, я слышал, памятники ему очень у вас «полюбили».

— … и потихоньку носы на них отбивают.

— Ну, дай-то Бог! В общем, увидев, что там свирепствуют банды (Котовского, всяких других головорезов), он пошел добровольцем в Революционно-повстанческую армию Украины (РПАУ), которой командовал великий народный полководец Нестор Иванович Махно. Потом эту армию разгромили, но деда никто не сдал: все или разбрелись кто куда, или же затаились.

Когда с ним разбирались — он проходил фильтрацию, — Василий Андреевич признался, что был в плену и только-только вернулся. Для острастки его выпороли шомполами, но о том, что он в армии Махно воевал, никто не пронюхал (тогда, кстати, дед окончание фамилии и отрезал — стал Резуном, и первый сын у него Иван Резунов, а уж потом появился отец мой Богдан Резун). Словом, советскую власть дед знал по шомполам красным — это первое, а во-вторых, он страшный голодомор пережил, поэтому такую записку никак написать не мог.

Есть восемнадцатисерийный фильм моего друга Володи Синельникова «Последний миф», и там свидетельство моего отца. Перед войной молодой Богдан Резун возвращается домой радостный: «Меня приняли в комсомол!», а Василий Андреевич (он был немногословным) ему сказал: «Богдан, тут, по низам, шпана, а там, по верху, бандюки» — вот так он описал эту власть в одном предложении. Протрубив в селе двадцать семь лет кузнецом, дед хорошо знал, что такое колхоз имени Шевченко в Солонянском районе Днепропетровской области (там был председатель — я его помню! — по фамилии Загубыгорилка: видишь, Бог шельму метит.).

Повторяю: Василий Андреевич знал эту «народную» власть снизу доверху.

— …от шпаны до бандюков…

— и если нравится кому-то придумывать обо мне эту мерзость — пожалуйста, но очень уж это глупо.

Ты спрашиваешь: разрывалось ли у меня сердце? Еще и как! Мама, если ты эту книгу читаешь, привет! Матери моей сейчас девяносто один год, она жива. (Зовет.). Мам!..

У меня тогда был один выход — самоубийство, и поэтому. Первое время здесь выдалось жутким и страшным. У всех ребят из КГБ, которые сюда, в Великобританию, убежали, проблемы с женами (все развелись!) и с алкоголем (не говорю, что все злоупотребляют, но многие). Из ГРУ я один тут такой, исключительный.

— Ни с женой, ни с алкоголем проблем нет?

— Можешь написать, что есть, но все-таки в шестьдесят два года на алкана я не сильно похож.

Из книги Виктора Суворова «Аквариум».

«Дом у английского дипломата большой, белый, с колоннами. Дорожки мелкими камешками усыпаны. Сад роскошный. Я небрит. Я в черной кожаной куртке. Я без машины. Я совсем не похож на дипломата. А вообще-то я уже и не дипломат. Я больше не представляю своей страны. Наоборот, моя страна сейчас ищет меня везде, где только возможно.

В доме английского дипломата все не так, как в обычных домах. У него звонка нет. Вместо звонка на двери — блестящая бронзовая лисья мордочка. Этой мордочкой нужно об дверь стучать. Мне очень важно, чтобы появился хозяин, а не кто-то из его слуг. Мне везет.

Сегодня суббота, он не на работе, и слуг его в доме тоже нет.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте.

Я протягиваю свой дипломатический паспорт. Он полистал его и вернул мне.

— Заходите.

— У меня послание к правительству Ее Величества.

— В посольство, пожалуйста.

— Я не могу в посольство. Я передаю это письмо через вас.

— Я его не принимаю.

Он встал и открыл передо мной дверь.

— Я не шпион, и в эти шпионские трюки меня, пожалуйста, не ввязывайте.

— Это не шпионаж. больше. Это письмо правительству Ее Величества. Вы можете его принять или нет, но сейчас я буду звонить в британское посольство и скажу, что письмо правительству находится у вас. Я оставлю его тут, а вы делайте с ним что хотите.

Он смотрит взглядом, в котором нет ничего для меня хорошего.

— Давайте ваше письмо.

— Дайте мне конверт, пожалуйста.

— У вас даже нет конверта, — возмущается он.

— К сожалению.

Он кладет передо мной пачку бумаги, конверты, ручку. Бумагу я отодвигаю в сторону, из кармана достаю пачку карточек с названиями и адресами кафе и ресторанов. Каждый шпион всегда имеет в запасе десятка два таких карточек. Чтобы не объяснять новому другу место встречи, проще дать ему карточку: я приглашаю вас сюда.

Я быстро просматриваю все. Выбираю одну. И несколько секунд думаю над тем, что же мне написать. Потом беру ручку и пишу три буквы: GRU. Карточку вкладываю в конверт. Конверт заклеиваю. Пишу адресат — “Правительству Ее Величества”. На конверте ставлю свою персональную печать “173-В-41”.

— Это все?

— Все. До свидания.

Я снова в лесу. Вот моя машина. Я гоню ее дальше и дальше. Теперь встреча с местной полицией тоже может быть опасной. Советское посольство могло сообщить в полицию, что один советский дипломат сошел с ума и носится по стране. Могут сообщить в Интерпол, что я украл миллион и убежал. Могут заявить протест правительству и сказать, что власти Австрии меня захватили силой и что меня нужно немедленно вернуть, иначе. Они умеют делать громкие заявления.

Теперь мне нужна телефонная связь с британским посольством. Я должен объяснить ситуацию, пока какой-нибудь деревенский полицейский пост не остановил меня и не вызвал советского консула. Тогда будет поздно что-нибудь объяснять. Тогда после первой встречи с консулом у меня вдруг пойдет обильная слюна, я начну смеяться или плакать, и за мной пришлют специальный самолет. Пока слюна еще не пошла, я буду пытаться. Укромные телефоны у меня на примете есть.

— Алло, британское посольство, я направил послание. Я знаю, что меня не соединят с послом, но мне нужен кто-то ответственный. Мне не надо его имя, вы там сами решайте. Я направил послание.

Наконец они кого-то нашли.

— Слушаю. кто говорит?

— Я направил послание. Тот, с кем я его направил, знает мое имя.

— Правда?

— Да. Спросите его.

Трубка некоторое время молчит. Потом оживает.

— Вы представляете свою страну?

— Нет. Я представляю только себя.

Трубка снова молчит.

— Чего же вы хотите?

— Я хочу, чтобы вы сейчас вскрыли пакет и послание передали британскому правительству.

Трубка молчит. В трубке какое-то сопение.

— Я не могу вскрыть конверт, так как он адресован не мне, а правительству.

— Пожалуйста, вскройте пакет. Это я его подписывал. Я так подписал, чтобы его содержание не стало известно многим. Но вам я даю право его вскрыть.

Далеко в телефонных глубинах какое-то шептание.

— Это очень странное послание. Тут какой-то ресторан.

— Да не это. Посмотрите на обороте.

— Но и тут странное послание. Тут только какие-то буквы.

— Вот их и передайте.

— Вы с ума сошли. Послание из трех букв не может быть важным.

— Это будет решать правительство Ее Величества: важное послание или нет.

Трубка молчит. Какое-то то ли потрескивание, то ли шипение. Потом она оживает:

— Я нашел компромисс. Я не буду посылать радиосообщение, я перешлю ваше сообщение дипломатической почтой! — В его голосе радость школьника, который решил трудную задачу.

— Черт побери вас с вашими британскими компромиссами! Сообщение может быть важное или нет, не мне решать, но оно срочное. Через час, а может, и раньше будет уже слишком поздно, но знайте, что я настойчивый и, если начал дело, его не брошу. Я буду звонить вам еще. Через пятнадцать минут. Пожалуйста, покажите послу мое послание.

— Посла сегодня нет.

— Тогда покажите кому угодно. Своей секретарше, к примеру. Может, она газеты читает. Может, она подскажет вам решение.

Я бросаю трубку.

Я меняю место. Я обхожу деревню. Я обхожу людей. Во мне звучит жутким ритмом страшная песня “Охота на волков”. Совсем недавно я чувствовал себя затравленным зверем, но силы вернулись ко мне. Мертвой хваткой я вцепился в рулевое колесо, как летчик-смертник в штурвал своего самолета. Живым они меня не возьмут. Ах, расшибу любого, кто поперек пути встанет! А на крайний случай у меня отвертка огромная в запасе. Эх, кому-то яее в горло всажу по самую рукоятку. Жизнь продаю! Подходи, налетай! Но дорого уступлю!

Звоню в британское посольство. Попытка вторая и последняя. Я редко кого дважды просил, а трижды никогда. И никогда впредь. Впрочем, немного мне осталось.

Я обещал позвонить через пятнадцать минут, но вышло только через сорок три: у намеченного мной телефона было людно.

— Британское посольство?

— Да

Но изменилось решительно все. Короткий ответ звучит резко и четко, как военная команда. Все тот же мужской голос:

— У вас все хорошо? Мы волновались. Вы так долго не звонили.

— Мое послание.

— Мы передали ваше послание в Лондон. Это очень важное сообщение. Мы уже получили ответ. Вас ждут. Вы готовы?

— Да

— Адрес на карточке — это место, где вас надо встретить?

— Да

— На карточке не указано время. Это означает, что вас надо встретить как можно быстрее?

— Да

— Мы так и думали. Наши официальные представители уже там.

— Спасибо.

Это слово я почему-то произнес по-русски. Не знаю, понял ли он меня».

«“Жопа” просит кирпича!»

— Я прочитал, конечно, «Аквариум» (и не раз), но все же спрошу: когда ты только начинал в ГРУ работать, как вас пугали, какие за возможную измену Родине кары сулили? Говорили, что, предположим, убьют, четвертуют, колесуют?

— Мне очень часто приходится слышать: «“Аквариум” начинается с того, что человека сжигают, — это правда или ты все придумал?». Этот вопрос задают железно, всегда, но давай подойдем по-другому. Вот представь: ты восседаешь в шестом подъезде Центрального Комитета Коммунистической партии СССР на Старой площади (там был отдел административных органов, который контролировал КГБ, ГРУ, тюрьмы, суды, прокуратуру). Ты большущий начальник, под пиджаком у тебя три звезды, на брюках лампасы, еще где-то знаки отличия спрятаны — ну, такой весь цивильный, и последняя вдобавок инстанция — всех из КГБ и из ГРУ за рубеж выпускаешь. Иногда эти ребята носят там по долгу службы «кирпич».

— …а то и два

— Бывает. «“Жопа” просит кирпича»! (Смеется.) И вот ты значительный весь такой, преисполненный важности: этот пускай едет, а тот пока нет, но как только кто-нибудь погорит, тебе где-то палочку сразу рисуют и, когда их наберется достаточно, могут выгнать, потому что врагов у тебя немерено. Там же вокруг кобры — иной раз и кусались.

— Все же на это место хотели попасть

— Вот, а тебе нужно как-то держать все в руках. Вызываешь, к примеру, меня и спрашиваешь: «Владимир Богданович, а вы в коммунизм верите?». Я киваю: «Ага!» (Смеется. ), ведь ты понимаешь, что если верю, то я идиот и меня выпускать нельзя. Ну, не может человек в коммунизм верить, когда, как нам обещают, каждый будет работать по способностям, а получать по потребностям. Ребята, вы знаете, сколько Танюшке моей бриллиантов по потребностям надо? А туфель?

— Никаких способностей не хватит!

— Ну то есть чепуха какая-то получается, и когда мне обещают, что скоро придет коммунизм и что каждому — по потребностям, в голове моей мысль проносится: «Господи, люди, которые это говорят, или идиоты.»

— …или циники…

— «или урки», — поэтому любой коммунистический лидер под одну из этих статей попадает: он или идиот, или урка.

— Класс!

— Правда, да? Держись, я тебе не то еще расскажу. Есть промежуточные подвиды: идиотский урка или уркаганистый идиот, и любого бери — он с примесями или в ту, или в иную сторону. Не только наши родные.

— …но наши родные все, получается, урки?

— Ну, товарищ Хрущев более уркаганистского был типа, рядом с пристукнутыми такими — крепкий мужик. Ему бы председателем колхоза на место Загубыгорилки — тянул бы за всех воз, перевыполнял планы, давал бы.

— …стране зерна…

— Это действительно уголовники были, но как же можно свою страну так терзать? Взять уже упоминавшийся колхоз имени Шевченко Солонянского района Днепропетровской области… Если бы рубль был не деревянный, если бы платили этим колгоспникам золотом, они все планы бы обеспечили, но золото гнали американскому фермеру, а нашим трудодни да копейки с барского плеча бросали. Почему? Только лишь, чтобы спокойно сидеть там, наверху.

— Ну, хорошо: вот яв шестом подъезде на Старой площади, под пиджаком три звезды…

— и штаны полосатые. Тебе все нравится, но ты ж не один такой — значит нужно как-то мужиков этих (то есть нас) стимулировать. Понятно, никто в коммунизм не верит.

— …но в этом не признается…

— Естественно, я тебе отвечаю: «Ага!» — и глаза такие честные-честные. Ты же и сам не веришь, но привык к даче, детей куда-то в МГИМО нужно пристроить. Кстати, МГИМО (Московский государственный институт международных отношений. — Д. Г.) мы расшифровывали так: много гонора и мало образования. Сначала он, если помнишь, МИМО назывался — МИМО, МИМО! (С ударением на первом слоге.). Ребята там учились номенклатурные — вот и тебе туда детей своих протолкнуть хочется. Ну, не уверен ты, что когда-то дадут тебе по потребности, а нас нужно как-то держать — как на цепи, на поводке каком-то.

— Пугать

— Ну да. Купить они меня не могут: максимум, на что способны расщедриться, — это квартира в Чертанове и автомобиль типа «Запорожец».

— …но с достатком таким на Западе перекупят точно

— В два счета, тем более нас-то много, а сманить одного надо. Ну а если купить меня свои не могли и идеология не работает, остается, как в мафии, страх, поэтому, когда вспоминают про ту, первую, страницу «Аквариума», я говорю: «Ребята, поставьте себя на место начальника, а дальше можете верить, можете не верить».

— Виктор, но это было?

— Можешь верить, а можешь не верить.

— От ответа, значит, уходишь

— Я объясняю: каждого в индивидуальном порядке пугали и так, чтобы проняло.

Из книги Виктора Суворова «Аквариум».

«Кира все знают. Кир — большой человек. Кир Лемзенко в Риме сидел, но работал, конечно, не только в Италии. У Кира везде успехи были. Особенно во Франции. Римский дипломатический резидент ГРУ генерал-майор Кир Гаврилович Лемзенко власть имел непомерную. За то его Папой Римским величали. Теперь он генерал-полковник. Теперь он в административном отделе Центрального Комитета партии. Теперь он от имени партии контролирует и ГРУ, и КГБ.

Полтора года назад, когда я прошел выездную комиссию ГРУ, вызвал меня Кир. Пять минут беседа. Он всех принимает: и ГРУ, и КГБ офицеров. Всех, кто в добывание уходит. Кир всех утверждает. Или не утверждает. Кир велик. Судьба любого офицера в ГРУ и в КГБ в его руках.

Старая площадь. Памятник гренадерам. Кругом милиция. Люди в штатском. Группами. Серые плащи. Тяжелые взгляды. Подъезд № 6. “Предъявите партийный билет!” — “Суворов”, -читает прапорщик в синей форме. “Виктор Андреевич?” — отзывается второй, найдя мою фамилию в коротком списке. “Да, — отзывается первый. — Проходите”. Третий прапорщик провожает меня по коридору. Сюда, пожалуйста, Виктор Андреевич.

Ему, охраннику, не дано знать, кто такой Виктор Андреевич Суворов, — он только знает, что этот Суворов приглашен в Центральный Комитет на беседу. С ним будут говорить на седьмом этаже. В комнате 788. Охранник вежлив. “Пожалуйста, сюда”.

Вот они, коридоры власти. Сводчатые потолки, под которыми ходили Сталин, Хрущев. Под которыми ходит Брежнев. Центральный Комитет — это город. Центральный Комитет — это государство в центре Москвы. Как Ватикан в центре Рима.

Центральный Комитет строится всегда. Десятки зданий соединены между собой, и все свободные дворики, переходы застраиваются все новыми белыми стеклянными небоскребами. Странно, но со Старой площади этих белоснежных зданий почти не видно. Вернее, они видны, но не бросаются в глаза. На Старую площадь смотрят огромные окна серых дореволюционных зданий, соединенных в одну непрерывную цепь. Внутри же квартал Центрального Комитета не так суров и мрачен. Тут смешались все архитектурные стили.

“Пожалуйста, сюда”. Чистота ослепительная. Ковры красные. Ручки дверей — полированная бронза. За такую и взяться страшно, не испачкать бы. Лифты бесшумные.

“Подождите тут”. Передо мной огромное окно. Там, за окном, узкие переулки Замоскворечья, там белый корпус гостиницы “Россия”, золотые маковки церквей, разрушенных и вновь воссозданных для иностранных туристов. Там, за окном, громада Военно-инженерной академии. Там, за окном, яркое солнце и голуби на карнизах, а меня ждет Кир.

— Заходите, пожалуйста. Кабинет его широк. Одна стена — стекло. Смотрит на скопление зеленых железных крыш квартала ЦК. Остальные стены светло-серые.

Пол ковровый — серая мягкая шерсть. Стол большой, без всяких бумаг. Большой сейф. Больше ничего.

— Доброе утро, Виктор Андреевич. — Ласков.

— Доброе утро, Кир Гаврилович.

Не любит он, чтобы генералом его называли. А может быть, любит, но не показывает этого. Во всяком случае, приказано отвечать “Кир Гаврилович”, а не “товарищ генерал”. Что за имя? По фамилии — украинец, а по имени — ассирийский завоеватель. Как с таким именем человека в Центральном Комитете держать можно? А может, имя его и не антисоветское, а, наоборот, советское? После революции правоверные марксисты каких только имен своим детям не придумывали: Владлен — Владимир Ленин, Сталина, Искра, Ким — Коммунистический интернационал молодежи. Ах, черт — и Кир в том же ряду. Кир — Коммунистический Интернационал.

— Садитесь, Виктор Андреевич. Как поживаете?

— Спасибо, Кир Гаврилович. Хорошо.

Он совсем небольшого роста. Седина чуть-чуть только проступает. В лице решительно ничего выдающегося. Встретишь на улице — не обернешься, даже дыхание не сорвется, даже сердце не застучит. Костюм на нем самый обыкновенный, серый в полосочку. Сшит, конечно, с душой, но это и все. Очень похож на обычного человека, но это же Кир!

Я жду от него напыщенных фраз: “Руководство ГРУ и Центральный Комитет оказали вам огромное доверие.”, но нет таких фраз о передовых рубежах борьбы с капитализмом, о долге советского разведчика, о всепобеждающих идеях. Он просто рассматривает мое лицо. Словно доктор, молча и внимательно.

— Вы знаете, Виктор Андреевич, в ГРУ и в КГБ очень редко находятся люди, бегущие на Запад.

Я киваю.

— Все они несчастны. Это не пропаганда. Шестьдесят пять процентов невозвращенцев из ГРУ и КГБ возвращаются с повинной. Мы их расстреливаем. Они знают это — и все равно возвращаются. Те, которые не возвращаются в Советский Союз по собственной воле, кончают жизнь самоубийством, спиваются, опускаются на дно. Почему?

— Они предали свою социалистическую Родину. Их мучает совесть. Они потеряли своих друзей, родных, свой язык.

— Это не главное, Виктор Андреевич. Есть более серьезные причины. Тут, в Советском Союзе, каждый из нас — член высшего сословия. Каждый, даже самый не значительный офицер ГРУ — сверхчеловек по отношению ко всем остальным. Пока вы в нашей системе, вы обладаете колоссальными привилегиями в сравнении с остальным населением страны. Когда имеешь молодость, здоровье, власть, привилегии, об этом забываешь, но вспоминаешь потом, когда вернуть уже ничего нельзя.

Некоторые из нас бегут на Запад в надежде иметь великолепную машину, особняк с бассейном, деньги, и Запад платит им действительно много, но, получив “Мерседес” и собственный бассейн, предатель вдруг замечает, что все вокруг него имеют хорошие машины и бассейны. Он вдруг ощущает себя муравьем в толпе столь же богатых муравьев. Он теряет чувство превосходства над окружающими. Он становится обычным, таким, как все. Даже если вражеская разведка возьмет этого предателя на службу, все равно он не находит утраченного чувства превосходства над окружающими, ибо на Западе служить в разведке не считается высшей честью и почетом. Правительственный чиновник, козявка, и ничего более.

— Я никогда об этом не думал.

— Думай об этом. Всегда думай. Богатство относительно. Если ты по Москве ездишь на “Ладе”, на тебя смотрят очень красивые девочки. Если ты по Парижу едешь на длинном “Ситроене”, никто на тебя не смотрит. Все относительно. Лейтенант на Дальнем Востоке — царь и Бог, повелитель жизней, властелин. Полковник в Москве — пешка, потому что тысячи других полковников рядом.

Предашь — потеряешь все и вспомнишь, что когда-то принадлежал к могущественной организации, был совершенно необычным человеком, поднятым над миллионами других. Предашь — почувствуешь себя серым, незаметным ничтожеством, таким, как и все окружающие. Капитализм дает деньги, но не дает власти и почестей. Среди нас находятся особо хитрые, которые не уходят на Запад, а остаются, тайно продавая наши секреты. Они имеют деньги капитализма и пользуются положением сверхчеловека, которое дает социализм, но мы таких быстро находим и уничтожаем.

— Я знаю. Пеньковский.

— Не только. Пеньковский всемирно известен. Многие неизвестны. Владимир Константинов, например. Он вернулся в Москву в отпуск, а попал прямо на следствие. Улики неопровержимы. Смертный приговор.

— Его сожгли?

— Нет, он просил его не убивать.

— И его не убили?

— Нет, не убили, но однажды он сладко уснул в своей камере, а проснулся в гробу. Глубоко под землей. Он просил не убивать, и его не убили, но гроб закопать обязаны — такова инструкция. Иди, Виктор Андреевич. Успехов тебе, и помни, что в ГРУ уровень предательства гораздо ниже, чем в КГБ. Храни эту добрую традицию».

«Когда в СССР меня заочно приговорили к расстрелу, хорошо стало: душа поет, жаворонки в небе звенят.»

— Как же пугали тебя?

— Ну, для начала мне показали сожжение. Меня иногда спрашивают: «Кого? Пеньковского?». Я пожимаю плечами: «В книге Пеньковский нигде не назван».

— Человека — хочу уточнитъ — сжигали фактически на твоих глазах?

— А может, это был манекен? Не знаю, но мне продемонстрировали фильм, который исключительно достоверно смотрелся. В кино, согласись, можно изобразить все, но воспринял я это очень даже серьезно.

Из книги Виктора Суворова «Аквариум».

«— Закон у нас простой: вход — рубль, выход — два. Это означает, что вступить в организацию трудно, но выйти из нее — труднее. Теоретически для всех членов организации предусмотрен только один выход из нее — через трубу. Для одних этот выход бывает почетным, для других — позорным, но для всех нас есть только одна труба. Только через нее мы выходим из организации. Вот она, эта труба. — Седой указывает мне на огромное, во всю стену, окно. — Полюбуйся на нее.

С высоты девятого этажа передо мной открывается панорама огромного, бескрайнего пустынного аэродрома, который тянется до горизонта, а если смотреть вниз, прямо под ногами лабиринт песчаных дорожек между упругими стенами кустов. Зелень сада и выгоревшая трава аэродрома разделены несокрушимой бетонной стеной с густой паутиной колючей проволоки на белых роликах.

— Вот она. — Седой указывает на невысокую, метров в десять, толстую квадратную трубу над плоской смоленой крышей. Черная крыша плывет по зеленым волнам сирени, как плот в океане или как старинный броненосец — низкобортный, с неуклюжей трубой. Над трубой вьется легкий прозрачный дымок.

— Это кто-то покидает организацию?

— Нет, — смеется Седой, — труба — это не только наш выход, труба — источник нашей энергии, труба — хранительница наших секретов. Это просто сейчас жгут секретные документы. Знаешь, лучше сжечь, чем хранить. Спокойнее. Когда кто-то из организации уходит, дым не такой — дым тогда густой, жирный. Если ты вступишь в организацию, то и ты в один прекрасный день вылетишь в небо через эту трубу. Но это не сейчас. Сейчас организация дает тебе последнюю возможность отказаться, последнюю возможность подумать о своем выборе, а чтобы у тебя было над чем подумать, я тебе фильм покажу. Садись.

Седой нажимает кнопку на пульте и усаживается в кресло рядом со мной. Тяжелые коричневые шторы с легким скрипом закрывают необъятные окна, и тут же на экране без всяких титров и вступлений появляется изображение. Фильм черно-белый, старый и порядочно изношенный. Звука нет, и оттого отчетливее слышно стрекотание киноаппарата.

На экране высокая мрачная комната без окон. Среднее между цехом и котельной. Крупным планом — топка с заслонками, похожими на ворота маленькой крепости, и направляющие желоба, которые уходят в топку, как рельсы в тоннель. Возле топки люди в серых халатах. Кочегары. Вот подают гроб. Так вот оно что! Крематорий. Тот самый, наверное, который я только что видел через окно. Люди в халатах поднимают гроб и устанавливают его на направляющие желоба. Заслонки плавно разошлись в стороны, гроб слегка подтолкнули, и он понес своего неведомого обитателя в ревущее пламя.

А вот крупным планом камера показывает лицо живого человека. Лицо совершенно потное. Жарко у топки. Лицо показывают со всех сторон бесконечно долго. Наконец камера отходит в сторону, показывая человека полностью. Он не в халате. На нем дорогой черный костюм, правда, совершенно измятый. Галстук на шее скручен веревкой. Человек туго прикручен стальной проволокой к медицинским носилкам, а носилки поставлены к стене на задние ручки так, чтобы человек мог видеть топку.

Все кочегары вдруг повернулись к привязанному. Это внимание привязанному, видимо, совсем не понравилось. Он кричит. Он страшно кричит. Звука нет, но я знаю, что от такого крика дребезжат окна. Четыре кочегара осторожно опускают носилки на пол, затем дружно поднимают их. Привязанный делает невероятное усилие, чтобы воспрепятствовать этому. Титаническое напряжение лица. Вена на лбу вздута так, что готова лопнуть, но попытка укусить руку кочегара не удалась. Зубы привязанного впиваются в его собственную губу, и вот уже черная струйка крови побежала по подбородку. Острые у человека зубы, ничего не скажешь.

Его тело скручено крепко, но оно извивается, как тело пойманной ящерки. Его голова, подчиняясь звериному инстинкту, мощными ритмичными ударами бьет о деревянную ручку, помогая телу. Привязанный бьется не за свою жизнь, а за легкую смерть. Его расчет понятен: раскачать носилки и упасть вместе с ними с направляющих желобов на цементный пол. Это будет или легкая смерть, или потеря сознания, а без сознания можно и в печь — не страшно. Но кочегары знают свое дело. Они просто придерживают ручки носилок, не давая им раскачиваться, а дотянуться зубами до их рук привязанный не сможет, даже если бы и лопнула его шея.

Говорят, что в самый последний момент своей жизни человек может творить чудеса. Подчиняясь инстинкту самосохранения, все его мышцы, все его сознание и воля, все стремление жить вдруг концентрируются в одном коротком рывке. И он рванулся! Рванулся всем телом. Он рванулся так, как рвется лиса из капкана, кусая и обрывая собственную окровавленную лапу. Рванулся так, что металлические направляющие желоба задрожали. Он рванулся, ломая собственные кости, разрывая жилы и мышцы. Он рванулся.

Но проволока была прочной, и вот носилки плавно пошли вперед. Дверки топки разошлись в стороны, озарив белым светом подошвы лакированных, давно не чищенных ботинок. Вот подошвы приближаются к огню. Человек старается согнуть ноги в коленях, чтобы увеличить расстояние между подошвами и ревущим огнем, но и это ему не удается. Оператор крупным планом показывает пальцы. Проволока туго впилась в них, но кончики пальцев человека свободны, и вот ими он пытается тормозить свое движение. Кончики пальцев растопырены и напряжены. Если бы хоть что-то попалось на их пути, человек, несомненно, удержался бы, и вдруг носилки останавливаются у самой топки. Новый персонаж на экране, одетый в халат, как и все кочегары, делает им знак рукой, и, повинуясь его жесту, они снимают носилки с направляющих желобов и вновь устанавливают у стенки на задние ручки.

В чем дело? Почему задержка? Ах, вот в чем дело. В зал крематория на низкой тележке вкатывается еще один гроб. Он уже заколочен. Он великолепен. Он элегантен. Он украшен бахромой и каемочками. Это почетный гроб. Дорогу почетному гробу! Кочегары устанавливают его на направляющие желоба, и вот он пошел в свой последний путь. Теперь неимоверно долго нужно ждать, когда он сгорит. Нужно ждать и ждать. Нужно быть терпеливым.

А вот теперь, наконец, и очередь привязанного. Носилки вновь на направляющих желобах, и я снова слышу этот беззвучный вопль, который, наверное, способен срывать двери с петель. Я с надеждой вглядываюсь в лицо привязанного. Я стараюсь найти признаки безумия на этом лице. Сумасшедшим легко в этом мире, но нет этих признаков на красивом мужественном лице, не испорчено его лицо печатью безумия. Просто человеку не хочется в печку, и он это старается как-то выразить, а как выразишь, кроме крика? Вот он и кричит. К счастью, крик этот не увековечен. Вот лаковые ботинки в огонь пошли. Пошли, черт побери. Бушует огонь. Наверное, кислород вдувают. Два первых кочегара отскакивают в сторону, два последних с силой толкают носилки в глубину. Дверки топки закрываются, и треск аппарата стихает.

— Он. кто? — Я и сам не знаю, зачем такой вопрос задаю.

— Он? Полковник. Бывший полковник. Он был в нашей организации. На высоких постах. Он организацию обманывал. За это его из организации исключили. Вот он и ушел. Такой у нас закон. Силой мы никого в организацию не вовлекаем. Не хочешь — откажись, но если вступил, принадлежишь организации полностью. Вместе с ботинками и галстуком. Итак. я даю последнюю возможность отказаться. На размышление одна минута.

— Мне не нужна минута на размышление.

— Таков порядок. Если тебе и не нужна эта минута, организация обязана ее дать. Посиди и помолчи.

Седой щелкнул переключателем, и длинная худая стрелка, четко выбивая шаг, двинулась по сияющему циферблату, а я вновь увидел перед собой лицо полковника в самый последний момент, когда его ноги уже были в огне, а голова еще жила: еще пульсировала кровь, и еще в глазах светился ум, смертная тоска, жестокая мука и непобедимое желание жить. Если меня примут в эту организацию, я буду служить ей верой и правдой. Это серьезная и мощная организация. Мне нравится такой порядок, но, черт побери, я почему-то наперед знаю, что если мне предстоит вылететь в короткую квадратную трубу, то никак не в гробу с бахромой и каемочками. Не та у меня натура. Не из тех я, которые с бахромой. Не из тех.

— Время истекло. Тебе нужно еще время на размышление?

— Нет.

— Еще одна минута?

— Нет.

— Что ж, капитан, тогда мне выпала честь первым поздравить тебя со вступлением в наше тайное братство, которое именуется Главное разведывательное управление Генерального штаба, или сокращенно ГРУ. Тебе предстоят встреча с заместителем начальника ГРУ генерал-полковником Мещеряковым и визит в Центральный Комитет к генерал-полковнику Лемзенко. Думаю, ты им понравишься. Только не вздумай хитрить. В данном случае лучше задать вопрос, чем промолчать. Иногда, в ходе наших экзаменов и психологических тестов, такое покажут, что вопрос сам подступает к горлу. Не мучь себя. Задай вопрос. Веди себя так, как сегодня вел тут, и тогда все будет хорошо. Успехов тебе, капитан».

— Тебе объяснили, что будет, если изменишь Родине?

— Да, статья 64-я, высшая мера. Они еще так сказали: «Любим мы тебя или не любим — это не имеет никакого значения».

— «Из-под земли все равно достанем».

— Дело в том, что до тех пор, пока я, изменив, существую, олицетворяю возможность бежать, поэтому то, как они ко мне относятся, роли никакой не играет. Рано или поздно меня нужно поймать и придушить, чтобы остальным неповадно было, и что по сортирам людей мочат, так это правда.

Сижу я три года назад дома, и вдруг телефонный звонок. Поднимаю трубку — Саша Литвиненко: «Слушай, меня траванули». Я: «Саша, да брось ты!», а он: «Нет, это не просто так — я в госпитале». Ну, ладно. Мы с Таней его жене звоним: «Марина, дня через три он выйдет? Мы к вам чайку приедем попить». — «Да нет, — вздыхает, — наверное, дня через четыре».

— А вы были знакомы?

— Господи, ну а как же иначе! Мы были очень даже знакомы, и когда просят: «Опиши его в двух словах», я говорю: это был д’Артаньян — человек с открытой душой, высокий, красивый, симпатяга, спортсмен. Каждое утро десять километров бегал, не курил, не пил — даже чая, и если чаем его отравили, так это китайский какой-то был, травяной.

Набираем опять номер Марины: «А он еще в госпитале.». — «Ну, тогда мы туда подъедем». — «Нет, сейчас не надо». Звоню Саше и слышу, как он угасает, угасает. Я был первым, кому он из госпиталя о своей беде сообщил. «Меня, — сказал, — траванули, но я же хитрый. Полведра марганцовки развел и вот пью: все из меня вышло, самая малость осталась. Хотя, вообще-то, вышло…». Так что это достаточно все серьезно. Уже потом мы увидели фотографию: лысый д’Артаньян — человек таял, как свечка.

— В СССР тебя заочно приговорили к расстрелу…

— Угу!

— Какие ощущения ты испытал, когда об этом узнал?

— Чудесные! Так хорошо стало: душа поет, жаворонки в небе звенят. (Перестав улыбаться.). Докладываю. Допустим, жена тебя ставит в известность: «Мне нужны новые туфли». Ты киваешь: «Ну ладно». Потом: «Мне нужна шуба». Ты начинаешь уже напрягаться, что-то подсчитывать, а у меня проблем нет — я же списанный: «Танечка, да пожалуйста!».

— Щедрость наступила невиданная

— Не только щедрость. Предположим, где-то у тебя заболело. Ты: «Ой-ой-ой, занемог что-то.», а мне все нипочем — я-то уже несуществующий, поэтому мелочевкой какой-то меня не проймешь. Ну, сердце мне сделали — кардиостимулятор поставили.

«Я расскажу тебе, как убивают.»

— Зная не понаслышке о всемогуществе этой системы, ты испытывал страх, что тебя таки достанут

— нет!..

— …что кто-то уколет в толпе зонтиком, что-то подсыплет или просто выстрелит из-за угла?

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Давно прошли те времена, когда люди сами стремились к звездам, чтобы заселить иные неизвестные миры....
Повесть рассказывает о социальных и политических проблемах в современной России, а также про обычную...
Нафис Давлетгаров родился в семье высокопоставленного чиновника и вырос в окружении невероятной роск...
Руководителям среднего звена часто приходится влиять на подчиненных, равных по должности коллег и да...
Детективы Элли Хэтчер и Джей Джей Роган расследуют самоубийство шестнадцатилетней школьницы Джулии У...
Россия готовится к первой Олимпиаде. На карту поставлена честь Империи. Но надо же именно в это врем...