Ангел конвойный (сборник) Рубина Дина
Меня неизменно восхищает вечная неуемная страсть моего народа к социальной справедливости. И это – единственная черта, которую я в нем ненавижу. Мне кажется, в этом нет противоречия.
Кстати, меня-то и забыли пригласить на ханукальную экскурсию. Но об этом никто не вспомнил. И правильно: ведь арабы, при всей вековечной вражде, были тут «своими», а я, при полной амуниции гражданских и политических прав, была в своей лояльности бесконечно чуждым существом в этом краю овечьих отар и зарослей мирта, среди олив и багровых маков «на горах бальзамических»…
В один из этих четвергов Люсио явился на заседание коллектива одетый в костюм, при галстуке, сдержанно сияющий. Он поставил на стол большую круглую, перевязанную голубой лентой коробку, при виде которой все насторожились и даже слегка отодвинулись от стола.
В коробке невинного кондитерского вида могло быть все, что угодно: тщательно отделанная голова вампира с оскаленными клыками, да и другие, не более аппетитные части тела, могла быть разная омерзительная живность – от змей до скорпионов… Словом, зная фантазию и мастерство карлика, все предпочли держаться от коробки подальше.
Но в ней оказался самый обыкновенный торт. Для того чтобы рассеять опасения коллег, Люсио тут же собственноручно нарезал его на множество равных кусков.
– Хеврэ! – проговорил он, продолжая улыбаться счастливой кривой улыбочкой. – Только что мы были с женой у доктора. Поздравьте нас: мы ждем ребенка.
Коллектив взвыл, заулюлюкал, захлопал в ладоши. Посыпались отовсюду солдатские остроты. Мы с Таисьей переглянулись.
– Просты, как барабаны… – сказала она мне, – прислушайся, что они несут.
Да, но Люсио-то был совсем не прост. Зачем ему понадобилось это коллективное празднование едва наметившейся беременности его женушки?
Я перевела взгляд на Альфонсо. Поверх стола они с Брурией напряженно глядели друг другу в глаза. Так в известной игре двое детей держат натянутую веревку, пока третий скачет через нее.
Бледное лицо Альфонсо было распялено в умоляющей улыбке, – так растянуто на пяльцах вышиваемое крестиком лицо Мадонны…
Вдруг Брурия резко встала и отошла к окну покурить. Она долго стояла ко всем спиной, и эта тонкая, как лук прогнутая спина танцовщицы, сигарета в подрагивающих костлявых пальцах, копна густых рыжих волос, красиво забранных кверху, олицетворяли неведомую мне, почти книжную испанскую скорбь…
Сейчас не могу ответить себе – почему я не рассказала Таисье о сцене, нечаянным свидетелем которой стала поздним вечером в замке? Почему не поделилась своими соображениями о жене Люсио и рыцаре Альфонсо? Почему вообще я, с моей бесстыдной страстью к сюжетным ходам, подаренным жизнью, не обсуждала с умницей Таисьей историю взаимоотношений «наших испанцев», не пыталась вызнать об истоках этих любовей и ненавистей?
Возможно, Таисья могла бы кое-что прояснить и даже, с присущим ей аналитическим подходом к любой проблеме, распутать все узлы этих таинственных отношений…
Сейчас я нахожу только один ответ: Таисья вышла воевать против Альфонсо, и кони уже рыли копытами землю, и подняты были забрала – еще чуть-чуть, и протрубит герольд, соперники устремятся навстречу друг другу: столкновение! треск ломаемых копий…
Противники были равны. Любое тайное знание об Альфонсо усилило бы позиции Таисьи, позволило бы ей использовать ситуацию, заранее определило бы исход поединка.
Так неужели же я не хотела победы Таисьи? Хотела, конечно. На джостре, как и на любом соревновании, всегда болеешь «за своего». Но не до такой степени, чтобы нарушать правила игры, а то теряется весь интерес, пропадает азарт…
Так неужели же я была всего лишь азартным зрителем, всего лишь сторонним наблюдателем, всего лишь бродячим трувером, хугларом, гостившим в замке, – сегодня он здесь, а завтра – ищи-свищи, и он уже в дороге, он по пути к владениям других сеньоров, о которых сложит другие свои баллады?..
Неужели по проклятой своей сочинительской натуре я могла сочувствовать лишь своему брату – жонглеру, канатоходцу, шуту?
Ведь любой сочинитель до известной степени – канатоходец. Например, в этой моей «испанской сюите», осторожно переступая по сюжету с пятки на носок, балансируя для равновесия с какой-нибудь убедительной деталью в руках и стараясь не смотреть в бездонную пустоту подо мной, я ежесекундно рискую разбиться в лепешку – изображая, скажем, Испанию, в которой никогда не была. И эта смертельная опасность – единственная реальность во всей фантасмагории моей бродячей жизни.
Примерно на это же время пришелся городской скандал с обнаружением группы торговцев и курцов марихуаны.
Полицией были произведены обыски в нескольких квартирах, выяснилось, что среди подростков давно распространена травка. Многие курили, а были и такие, кто приторговывал.
Нас с Люсио таскали по нескольким совещаниям, пару раз мы являлись с понурыми физиономиями в полицию, где нам показывали новые списки вполне симпатичных ребят, покуривающих травку. Альфонсо рвал и метал, бился с пеной на губах на четверговых заседаниях, требовал от нас каких-то решений.
– Я требую решений! Требую решительных действий!
На иврите это звучит как «ахлатот». В ушах моих слышалось хлопанье лопатой по мокрой глине, слабые хлопки, по обморочным щекам, в глазах стыли хлопья облаков…
(Вот в эти-то дни я и заскучала впервые. Мои беглые записи, завязь повествования, набухали током живой жизни, однажды даже – на занятиях по повышению квалификации, заметив, как вдумчиво жует Альфонсо пирожок с картошкой, – я ощутила в себе первый толчок этого нового моего ребенка, а придя домой, отключила телефон и долго писала, и забыла включить телефон наутро, поэтому пропустила важное совещание. Это значило только одно: пришло время вынашивать и рожать дитя в страшных муках, с перекошенным лицом, то есть весьма скоро Судьба должна была позаботиться о том, чтобы меня выгнали с работы…)
Вся эта история с наркотиками неожиданно не то что сблизила, но как-то объединила меня с карликом. На нас обоих орали, нас обоих куда-то посылали, несколько раз мы с ним сидели вдвоем в кабинете, беседовали с растерянными родителями того или другого юного правонарушителя.
Я служила еще и переводчиком: среди курцов марихуаны оказались и «русские» подростки.
Как-то утром позвонила секретарь Отилия, сообщила, что соединяет меня с Альфонсо. Я вздохнула и приготовилась к потоку бурлящей начальственной глупости.
– Итак, – сказал Альфонсо, – я жду от вас проекта.
– Какого проекта? – спросила я и сразу поняла, что оплошала. Потеряла бдительность.
Как я могу спрашивать, орал он, о каком проекте идет речь, когда я день и ночь должна думать о мерах борьбы. Мы с Люсио просто бездельники, если можем спокойно спать, в то время как имя нашего прекрасного города треплют в средствах массовой информации. Если у нас не варят котелки, он уволит обоих немедленно!
Или в течение двух дней мы представим проект по борьбе с подростками, курящими марихуану, или мы свободны от занимаемых должностей. Или – или! (Он дважды провопил этот бессмысленный клич, и я молча слушала, стараясь запомнить интонацию.)
– Ты поняла? – спросил он спокойней.
– Но Люсио болен уже два дня.
– Так иди к нему домой! – сказал он нетерпеливо. – Заодно проведаешь. А то ты совсем не участвуешь в дружбе коллектива.
И я поплелась к Люсио. Разумеется, предварительно позвонив.
Неожиданно для меня карлик моему звонку обрадовался.
– Ну, приходи, приходи, – сказал он, – травки покурим, у меня свежая припасена. Он хочет проект? Он его получит.
Квартира, в которой Люсио жил со своей женушкой, оказалась вполне уютной, хорошо и со вкусом обставленной и выглядела бы, пожалуй, слишком респектабельной, если б не развешанные по стенам, разбросанные по тумбочкам и столам всевозможные уродства: отрубленные головы, отсеченные ступни ног и кисти рук.
С люстры свисали человеческие внутренности, выполненные, как и все, что он делал, с фантастическим мастерством и жизнеподобием. Из голубовато-телесного желудка выползала, извиваясь, блестящая змейка и жалила абсолютно натуральную, влажно-пористую печень.
– Так как насчет травки? – он подмигнул, выдвинул ящик стола и протянул мне бумажную коробку с явно самодельными сигаретами.
– Это марихуана? – уточнила я, ничему не веря. Он кивнул, закуривая:
– Отличная вещь. Гораздо здоровее для организма, чем алкоголь. Угощайся.
– Нет, спасибо.
Он сделал вид, что страшно удивился, потрясен. Вытаращил свои кабаньи глазки.
– Ты не употребляешь наркотики?
– Употребляю, – сказала я, – но более тяжелые: я пишу книги.
– Ладно! – воскликнул он, потирая руки. – К делу! Если не хочешь курева, так, по крайней мере, сварю тебе кофе. – И добавил невинно: – Иди мой руки. Ванная по коридору направо.
И я, дура, пошла зачем-то мыть руки в ванную, хотя с таким же успехом могла бы сполоснуть их под кухонным краном.
Зайдя в ванную, я не вскрикнула – просто обмякла и отшатнулась к стене, продолжая смотреть на повесившегося Люсио. Черт возьми, ведь умом я поняла все в следующую секунду, да и знала ж я давно – на что он способен, но ноги отказывались слушаться, и я тихо опустилась на пластиковый табурет у стены.
Он повесил самого себя, он смастерил свое удушье с такой доподлинной силой, что сердце замирало от страха:
свернутая шея, вываленный язык, закатившиеся глаза и посиневшее лицо качались в полуметре от меня. И только слишком легкие, слишком маленькие ступни безвольно висящих ног намекали на подделку.
Минуты через две я поднялась, обошла висящую куклу и долго тщательно мыла руки, медленно приходя в себя, не желая видеть мертвеца.
Он развесил и разбросал по квартире свои экспонаты, готовясь к моему приходу. Не живет же он так, в самом деле, – со своим повесившимся двойником! Да и его беременная жена – ведь она нормальный человек? Или все-таки ненормальный?
– Ну что ты там возишься? – крикнул он весело из кухни. Я мстительно молчала, продолжая в пятый раз мылить ладони. Через мгновение по коридору протопали его шажки, и в зеркале рядом с синюшной физиономией удавленника я увидела встревоженное лицо карлика. Наши глаза встретились.
– Ну, извини, – проговорил он, смутившись, – извини, пожалуйста… Я думал, тебя это позабавит.
Говнюк, недоделок, наполеончик рахитичный, мерзкий ублюдок…
– Ты – большой мастер! – сказала я искренне. – С твоими руками да с твоим воображением – гнить в этом Матнасе, с этими мотэками…
Я знала, что он будет тронут моими словами, но не представляла насколько: он чуть не прослезился. Прости, прости еще раз, он знает, что я испугалась, но он не со зла, просто в этом вонючем городке нет на самом деле никого, кто мог бы оценить уровень того, что он делает. Да, только «русские», понимающие – что такое истинное творчество…
– Ну так как насчет кофе? – перебила я его.
Едва он разлил кофе по чашечкам, зазвонил телефон, и Люсио жадно схватил трубку. Его заплывшие глазки посветлели, стали вдруг беззащитно-детскими, он залепетал, не стесняясь меня, по-испански, таким явно интимным тоном, что я отвернулась, словно застала его раздетым…
Несколько раз он повторил нежно: «миамор, миамор»…
…Иногда вставлял ивритские слова и даже фразы, как многие, кто давно живет здесь и в быту частенько переходит на иврит. «Так поздно? – жалобно спросил он. – Почему? Нет-нет, я буду ждать тебя с обедом. Возьми такси, миамор, не думай о деньгах…»
И опять что-то по-испански, чуть ли не умоляющим тоном.
Он положил трубку и несколько секунд смотрел перед собой странным остановившимся взглядом, и в течение этих секунд взгляд его темнел, мрачнел, он усмехнулся каким-то своим мыслям.
– Где Альфонсо? – вдруг спросил он жестко. Мне бы стоило сделать вид, что я не поняла вопроса, например, спросить невинно – в каком смысле где? И почему я должна знать, где в данный момент находится его родственничек, черт бы побрал весь их клан?..
Но я ответила сразу, легко, без напряжения – как всегда, когда врала:
– В Матнасе. Я только что оттуда. У него встреча с каким-то строительным подрядчиком.
И – сразу спало напряжение, он повеселел, стал угощать меня фруктами и маленькими фигурными вафлями с шоколадной начинкой…
А я сидела и думала с тупым отчаянием – с какой стати я лезу опять в ангелы-хранители его душевного покоя?
…Да, конечно, говорил Люсио, он мечтал бы уехать не только из этого городка, но вообще – в Европу. Может быть, в Америку, не исключено, что и в Голливуд. У него уже есть опыт работы в кино… Но жена… Она очень привязана к стране, к этому городу… к брату… (Еще чашечку, с кардамоном? Нет, не отказывайся, ты не представляешь, как я варю кофе с кардамоном…) Ну, ты знаешь, конечно, что Альфонсо – двоюродный брат моей жены, ее единственный родственник? Причем долгие годы они были разлучены и чудом здесь встретились… А она очень дорожит родственными связями… Ее буквально с места не сдвинешь… Ну, а Альфонсо, конечно, не мыслит своей жизни без Матнаса. Человек он большого размаха и здорового честолюбия… Ты же знаешь, как он увлечен идеями… – Карлик поднял на меня глаза и осекся.
Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга. Он желчно усмехнулся.
– Ты же знаешь этого идиота! – сказал он.
– А на родину ты не хотел бы вернуться?
– В Испанию?.. – Он довольно долго молчал, засыпая в джезву какую-то травку, колдуя над крошечной порослью огонька в конфорке. – …Я там бываю время от времени. Вот, в прошлом году работал над декорациями к новой постановке «Кармен» в «Лисео» – пригласили по старой памяти… Но и в Испании я не могу оставаться долго – там уже все другое, чужое, особенно в центре, в Мадриде, – другая жизнь, за последние годы слишком многое изменилось – люди, нравы, даже одежда…
Во времена моего детства, – сказал он, – женщины почти всюду, не только на юге, носили черное, это было принято. О, я еще помню школьные годы, эти бесконечные шествия со свечами в сумерках к мощам святых… Сейчас Испания – просто западная страна. И это, разумеется, неплохо… Да, это неплохо! – повторил он. – Хотя мы – гальегос – не любим перемен. Мы неторопливы, хитры, подозрительны, не жалуем чужих… Да-да, я знаю, как ты представляешь себе Испанию: кастаньеты, веера, коррида… Я – с севера… Галисия – вот что меня успокаивает: север Испании – холодный, ясный, и наши леса – дубовые, буковые, ясеневые леса… Чем севернее, тем мрачнее. Даже серый камень домов как будто темнеет – ближе к Бургосу вообще все вокруг навевает мрак средневековья… Туда хорошо приехать ранней осенью, пожить два-три дня на побережье, в какой-нибудь приморской деревушке – Моанье или Санхенхо, встать пораньше, побродить среди людей на утреннем торге: прилавки ломятся от морской живности, все бледно-серо-розовое, влажное, блескучее, пахнет морем! Можно посидеть в рыбном ресторане – знаешь, как готовят у нас жареных осьминогов!
Если тебе придется бывать когда-нибудь на севере, зарули в «Каса Солья», это в провинции Понтеведра, если взять по шоссе на Ла-Тоха. Там подают божественную камбалу с моллюсками в светлом соусе, а на десерт, если повезет, – фильоас, это блинчики с кремом. В Виго, в ресторанчике «Эль Москито» готовят настоящего жареного козленка… Сейчас не везде можно найти на севере настоящую галисийскую кухню. А что касается, например, аррос де вьейрас (это рис с моллюсками и рачками) – как следует его готовят только в «Пуэсто Пилото Алькабре»… Боже, мой север! Как я люблю идти вдоль каменных оград, у нас ими обносят клочки земли, и встречать этих прямых статных старух в черном, с косой в руках, и обернуться и долго смотреть – как бредут они за повозкой, груженной сеном. А утром под солнцем серая песчаная коса на Ла-Тоха переливается, как гигантская створка перламутровой раковины…
– Испания – серьезная страна, – сказал он и вдруг улыбнулся… – Просто там у людей совершенно другое чувство юмора. Там нельзя шутить, как шутят, скажем, в Италии. И это – во всем. Например, в Италии распятый Иисус – это тридцатилетний красавец.
В Испании страшные распятия… Мы догадались, что если он дважды падал на крестном пути, то должен был расшибить себе колени. Поэтому сплошь и рядом на кресте он – с разбитыми коленями, с содранной, свернутой шкуркой кожи, израненный и измученный… Опасная страна, опасные люди… Это здесь, – продолжал он, – среди местных крикунов принято орать друг на друга, размахивая руками перед самым носом, но носа так и не коснуться. Там не так… Там каждое движение, каждый жест исполнен сокровенного смысла и истолковывается самым опасным образом. Тебе приходилось видеть фламенко? Нет, не то, что показывает ученикам наша великолепная Брурия, и не туристический вариант для богатых американцев. Настоящее фламенко надо смотреть в Андалусии. Вот тогда бы ты поняла, что великие традиции этого искусства научили испанцев внимательно относиться к движениям человеческого тела… А плечи! Ты знаешь, как умеет говорить плечами настоящая испанка!
(Тут я вспомнила, как он показывал ребятам бой быков.) Я смотрела, как его небольшие красивые руки сноровисто приготавливают кофе, как ловко и даже любовно он берет предметы, как точно ставит на плоскость стола и как все вокруг послушно этим рукам; по тому, как он брал предметы, казалось, что и кофейник, и изящные чашечки, и конфетницу с выгнутыми, как лепестки цветка, краями сделал именно он. Вдруг я увидела, какой это уютный домашний человек; он был хозяином пространства, неуловимо и ненавязчиво он его создавал, я вдруг обнаружила, что мне хорошо, славно тут сидеть и слушать его, с удивлением ощутила в себе необыкновенное расположение к этому маленькому, некрасивому, но чем-то притягательному человеку.
– Вот Лорка писал: «В Испании мертвый человек гораздо мертвее, чем в любой другой стране мира…» А у нас, в Га – лисии, вообще к смерти относятся… как бы это тебе объяснить… по-дружески, что ли, на равных.
– Умер-шмумер, лишь бы был здоров? – спросила я.
– Приблизительно. Но с гораздо большим уважением. Смерть, понимаешь ли, это настоящее торжество духа, это… К сожалению, – Люсио досадливо пощелкал пальцами, – у меня не хватает иврита объяснить тебе более… вздохновенно, красочней, страшнее!.. Недалеко от Сантьяго, в округе Ньевес, каждый год 29 июля все те, кто спасся от смерти, надевают саваны, ложатся в гробы, а их родственники обносят их вокруг церкви Рибартеме.
– Зачем? – недоуменно спросила я.
Он задумался… Положил на стол ножик, которым разрезал фрукты, нервно потер ладонями колени.
– Может быть, подразнить старуху? Хотя вообще-то считается, что они возносят святой Марте благодарность за спасение… Ты знаешь, я с детства над этим думал. Вернее, когда стал подрастать – всегда думал о смерти. Мне кажется, настоящие мужчины должны жить так, словно каждую минуту они готовы принять ее в объятия, как подружку. И еще… еще мне кажется, что художник… н у, я имею в виду человека, что видит толпу не изнутри, понимаешь?..
– Я понимаю, – торопливо сказала я, – дальше!.. Он испытующе взглянул на меня, помолчал.
– Так вот, мне кажется, – медленно проговорил он, – что художник сам должен сочинить сюжет своей жизни, любви, смерти… так же как сочиняет он его для своих персонажей. Великий художник ведет на ниточках, как послушных марионеток, не только своих героев, но и… собственную смерть. Ах, черт возьми, послушай, как жаль, что ты не понимаешь испанский! – воскликнул он в отчаянии.
– Как жаль, что ты не понимаешь русский, – тихо возразила я.
– Послушай, – продолжал он, – я расскажу тебе, как в ранней юности однажды в Мадриде в двух шагах от меня убили человека.
Это было в одном из обычных недорогих баров, на улице Эспос-и-Мина. Я – провинциальный сопляк, можешь вообразить меня в мои восемнадцать лет, явился из медвежьего галисийского угла, только-только закончив школу… И вот – Мадрид, столица… я целыми днями брожу по городу, просто околачиваюсь по улицам… Ну, и зашел пропустить пару кружек светлого пива – кстати, там и сегодня продают хорошее пиво…
Стойка была расположена в центре узкого длинного зала, и по обе стороны ее теснилась публика. Не знаю – почему я сразу обратил внимание на этих троих: они стояли напротив меня, по другую сторону стойки – двое светловолосых, а третий чернявый, он говорил с каким-то строптивым и одновременно виноватым выражением на лице. А те двое его молча и мрачно слушали…
Я заказал пива. Но официант – и это было странно – как-то рассеянно и невнимательно выслушал заказ и повернулся к тем троим. Казалось, он прислушивается к их разговору. Между тем в гуле голосов чернявый – я видел по движению губ – говорил все громче и все быстрее, а те двое мрачно и коротко что-то отвечали. Все трое – это было сильно заметно – взвинчивали друг друга все круче.
И тут чернявый вскинул руку, дал пощечину одному из тех двоих и опрометью бросился к выходу. Они настигли его у самых дверей, повалили на пол и стали страшно бить – ногами, кулаками, вгоняя, вколачивая в пол. Людей – всех, кто толпился в баре, – словно линейкой отодвинули, как шелуху, которая скрипела под ногами…
И через противоположную дверь бара публика стала быстрым ручейком вытекать на улицу. Да и официанты – их было, кажется, двое – тоже сразу куда-то исчезли… Я остался один и оцепенело смотрел, как те двое убивают третьего… Стоял как вколоченный, двинуться не мог. Знаешь, что меня заворожило?
– Красота убийства? – спросила я. Он сказал тихо и восторженно:
– Да!.. Я видел, как блеснуло длинное лезвие ножа, и те двое сразу метнулись на улицу и исчезли. Под потолок взмыл фонтан крови, и я понял, что они перерезали чернявому бедренную артерию.
Несколько секунд он лежал, скорчившись, прикрыв рукою пах, потом вдруг поднялся и, зажимая рану, из которой при каждом его шаге толчками выбрасывалась кровь, заливая пол бара, медленно двинулся к телефонному аппарату на стенке. Дотянулся до трубки и хрипло выдохнул: «Me mataron!» (меня убили!), трубка упала, повиснув на проводе, и он упал и больше не двигался, и кровь перестала течь.
Тогда из дверей кухни быстро выбежали двое официантов с мешками и стали сноровисто, как-то нервно пританцовывая, присыпать песком лужи крови и сметать все швабрами. Один из них поднял на меня глаза. Я пробормотал, что хочу расплатиться, он знаком показал – мол, давай смывайся. И тут же к дверям бара подкатил белый грязный тендер. Из него выскочили двое, подхватили убитого за руки и за ноги, раскачали, закинули внутрь тендера и укатили…
И еще раз за эти два часа зазвонил телефон, опять Люсио нежно и потерянно бормотал что-то в трубку, перемежая иврит с испанским. Когда, спрашивал он умоляюще, скоро? Через полчаса? А когда же – через час? Ну, приходи же скорей, мучача…
Я спохватилась и поднялась со стула. Он положил трубку и посмотрел на меня растерянно, силясь вернуться к разговору.
– Посиди еще! – попросил он. – Час, полчаса… Я еще тебе что-нибудь расскажу…
Не хочет оставаться один, бедняга, поняла я.
– Погоди! – воскликнул он, метнулся куда-то в глубину квартиры и через минуту вернулся с двумя перчаточными куклами. Обе были надеты на его руки. Одна – рыжая кудлатая башка, кривая физиономия, отдаленно напоминающая самого Люсио, другая – прелестная головка, в которой нетрудно было узнать резные черты его жены.
– Ты надоел мне, надоел! – вдруг сказал женский голос откуда-то из-под его локтя.
Я вздрогнула от неожиданности, потому что Люсио почти не раскрывал рта.
– Любовь моя, я же не прошу ничего особенного! – умоляюще прохрипела рыжая патлатая башка. – Только видеть тебя, только видеть.
– Господи, как же ты мне надоел! – взвизгнула куколка. Длинные ее ресницы хлопали, рот растягивался в жалкой улыбке. – Видеть тебя не могу, кривая рожа.
Я, замерев, смотрела на это представление.
Он разыгрывал настоящую драму-объяснение, кажется, он так погрузился в выяснение своих, глубоко личных, отношений, что и не замечал меня…
Как же ему плохо, думала я, если он решился на этот спектакль передо мной, посторонним, в сущности, ему человеком.
Прелестная резная куколка становилась все невыносимей, говорила все визгливей, стонала от ненависти, принималась плакать… Кукла-мужчина торопился выговориться, мучительная горечь звучала в его голосе…
– А помнишь, а помнишь, миамор, в Тюильри, нашей первой весной в Париже, мы увидели нищего калеку с баночкой, в которую он собирал милостыню… Он обходил разморенных весенним солнышком людей, которые сидели на стульях вокруг фонтана. И кое-кто бросал-таки ему несколько сантимов. Так он доковылял до пары влюбленных, они сидели друг напротив друга… Она поставила стройную загорелую ногу на его стул, и он гладил, гладил, гладил ее голень, самозабвенно массировал икру нежными круговыми движениями… Нищий остановился рядом с ними, тряхнул баночкой и смотрел, смотрел – как тот, другой, гладит эту нежную гладкую ногу, а тот все гладил ее, и прижимался щекой к ее колену, ни на кого не глядя…
– Ну и что?! – крикнула истерично куколка. – Что ты хочешь сказать этой дурацкой сценой?
– То, что я – нищий, который годами смотрит на ваши ласки, нищий, которому не полагается ничего, кроме жестяной баночки с несколькими жалкими грошами… Любовь моя, когда человеку ничего не остается – ему остается только смерть…
– Я… пожалуй, пойду, Люсио, – пробормотала я… – Извини, у меня правда в Иерусалиме на пять назначена встреча. Он стянул кукол с рук, вздохнул.
– Конечно, – сказал он легко, – конечно, иди! Над входной дверью скалилась мертвой улыбочкой голова омерзительной старухи.
Боже мой, какие страшные сны, какой первозданный ужас детской души изгонял из своего подсознания этот талантливый художник? Чего он так смертельно боялся, кого страшился потерять, от каких мертвых сил открещивался изготовлением подобий, развешивая их, как амулеты, по стенам своего жилища? И как можно было не свихнуться здесь, глядя на все это?
Уже стоя на остановке автобуса, я вспомнила, что мы с Люсио так и не написали проект по борьбе с марихуаной в нашем прекрасном городе.
Когда автобус объезжал пестрящую цветами огромную клумбу на выезде из города, я вдруг увидела красную «субару» Альфонсо. Она притормозила на секунду, из дверцы бочком выскочила легкая, почти девичья, фигурка жены Люсио; оправив плащ, она неторопливо пошла по тротуару. А красная «субару» поехала дальше и на развязке свернула к Матнасу.
И только тогда я поняла, что Альфонсо, так ловко блокировавший карлика моим присутствием, никогда, пожалуй, не потребует от нас никакого проекта.
Глава тринадцатая
Тяжелая непотребная страсть к той, что ребенком он держал на коленях, лишила его разума, осторожности и рыцарской чести.
Монах Антонио де ла Пенья,Хроники замка Коронель (XVII в.)
В разгар битвы за независимость консерваториона, после особенно удачного свидания с влиятельным одним лицом из Министерства просвещения, Таисья неожиданно укатила в отпуск.
– На недельку, – сказала она, – перекур в мордобое. Пусть отвиснет на канате.
В то утро она была особенно занята: одного педагога принимала на работу, другого распекала за результаты экзаменов, за третьего хлопотала по телефону – необходимо было добыть очередь на операцию для его престарелой тетки.
Все это перемежалось звонками в разнообразные министерства, компании, сапожные и ювелирные мастерские по самым неожиданным поводам.
В два часа ей позвонили из «Хадассы» с сообщением, что воды отошли, и она умчалась присутствовать при родах одной своей немолодой педагогини, которую в прошлом году впервые выдала замуж на тридцать пятом году жизни.
Вернулась в Матнас она только к шести часам, взмокшая и взъерошенная.
– Малец, четыре двести, – сообщила с порога, обмахиваясь папкой, – ну, приехала я вовремя, потому что эти бляди в белых халатах с испугу решили ее кесарить. Так я им объяснила – как лично каждого из них я буду кесарить, если они коснутся скальпелем брюха моей Галки. И что ты думешь – я, конечно, была права. Мы с ней маленько потужились и часа через два родили отличного мальца.
– Все, – сказала она, – сейчас молчи! – Хоть я и так не могла вставить ни слова. – Мне нужен час – написать проект по созданию двух камерных оркестров…
Но уже минут через двадцать отложила ручку, сладко потянулась и, достав пудреницу, принялась наводить глянец.
– Угадай, куда едем? – подмигнула она, прорисовывая черной кисточкой красивый изгиб верхнего века. – В Испанию. На север, в Сантьяго-де-Компостела. За медным сестерцием императора Тита, того, что наш Храм разрушил. Монета 80 года нашей эры, жутко редкая, так как правил этот пидор только три года – Бог его за нас наказал. Во всяком случае, лет десять назад она стоила пять тысяч фунтов стерлингов. Шварц вчера мне втолковывал, что там на аверсе, что на реверсе, – я, конечно, не врубилась.
Не помню, писала ли я, что Шварцушка владел едва ли не самой крупной в стране частной коллекцией древних монет и печатей. Скрупулезный в своей страсти нумизмат, глубочайший знаток истории всех когда-либо существовавших монетных дворов, он срывался с места при первом же известии, что где-то по случаю или на аукционе можно приобрести ту или иную древность со славным горбоносым или бородатым полустершимся профилем.
Накануне он получил письмо от одного испанского нумизмата, с которым переписывался уже пятнадцать лет по поводу нескольких редких монет. Тот сообщал, что случай представился, и профессор Шварц решил немедленно ехать.
– Расценивай это как командировку, – сказала Таисья. – Еду собирать компромат на пидора.
Я усмехнулась. Таисья иногда поражала меня какой-то наивно-первозданной верой в исполнение всех своих желаний. Это и вправду была зрелая Золушка, уже попривыкшая к положению сиятельной особы. Так, она свято верила, что выиграет миллион шекелей, для чего аккуратно раз в неделю покупала один билет лотереи «Лото».
– Таисья, – сказала я, – Испания – большая страна, там не все знакомы друг с другом.
…Она позвонила через неделю, ночью, часу во втором, – все мое семейство, включая собаку, было погружено в самый целительный сон. Я вскочила на звонок и, как всегда, обмирая от предвкушения страшных известий (война? убийство премьер-министра? инфаркт у папы? наконец, землетрясение в Новой Зеландии, где живет единственная драгоценная сестра?!), натыкаясь спросонья на косяки и от испуга теряя на ходу тапочек, схватила трубку.
– Вот ты ухмылялась, да, – раздался у меня в ухе ее неуместно деятельный голос, – не верила в мою настойчивость и последовательность. «Большая страна, большая страна!»
– Где ты, черт возьми? – спросила я в темноте, ставя босую ступню на мохнатую спину подбежавшего пса.
– Только с самолета, вот в квартиру вошла, я еще в пальто… Шварц! – крикнула она мне в ухо и перешла на иврит. – Стяни с меня сапоги, моя радость! – И вновь перейдя на русский, пыхтя (я физически чувствовала, как Шварц с трудом стягивал с нее тесные сапоги): – Вот принципиально не буду рассказывать по телефону, но предупреждаю: ты сдохнешь от восторга.
– Монету, что ль, добыли? – спросила я.
– Да хрен с ней, с монетой, – сказала она и повесила трубку.
Наутро я услышала историю невероятных, неслыханных совпадений, никак и ни при каких условиях не могущую произойти и все-таки произошедшую с Таисьей.
Началось с того, что Шварц потерял шляпу. Да-да, проезжая по знаменитому Римскому мосту через реку Миньо в провинции Оренсе, с него слетела шляпа, В Оренсе они выехали на денек погулять, уже после совершения удачной сделки. Монета была зашита у профессора в трусах, так что за нее не волновались. Ну а шляпу же не пришьешь к голове. (Я ему говорила: Шварц, придерживай шляпу, снесет!)
Ее и сдуло резким северным ветром прямо в воду… Безумно жалко: шляпа шикарная, купили весной в Лондоне, очень Шварцушке шла, но не прыгать же за ней в воду… Время холодное, север Испании, у Шварца больные уши…
– Короче, – взмолилась я.
Короче, Таисья немедленно потащила его покупать новую шляпу.
Оренсе, понятно, не столица, городок небольшой… За углом они увидели подвальчик, над входом в который висела вывеска с забавным быком в цилиндре.
Хозяин магазина – горбоносый медлительный старик – стоял за прилавком и ковырял в зубах зубочисткой (Таисья, с присущей ей манерой произносить слова в собственной транскрипции, сказала: «зуботычкой»). Над головой его висела картина-примитив, при виде которой Шварц закачался и стоял минут пять, любуясь: в гробу, аккуратненько сложив маленькие ручки на груди и разведя острые носки туфель, лежал тореадор. В головах гроба, закинув руки в истоме медленного танца, стояла с веером Кармен. Над гробом страшной клыкастой головой завис… кабан. Хотя бык по сюжету был бы уместней. Картина была нелепа и прелестна в своей надрывной оперной сентиментальности.
Словом, Таисья стала примерять Шварцу шляпу за шляпой и все браковала – они сидели на его голове, как тот цилиндр на бычьей башке на вывеске. Хозяин молча следил за сметающей все шляпы с прилавка сеньорой и продолжал сонно ковырять в зубах.
Наконец полюбопытствовал сухо:
– Сеньор из Лондона?
Дело в том, что по синему свитеру Шварца вышито на груди черной ниткой: «Лондон».
– Нет, сеньор не из Лондона.
– А откуда сеньор?
– Из Иерусалима.
Старик выпрямился, воссиял, развел руками: проснулся.
– Сеньор! – воскликнул он торжественно. – На свете есть три великих города: Иерусалим, Рим и Сантьяго-де-Компостела!
Тут, откуда ни возьмись, и бутылочка хереса, и стулья появились. Расселись, разулыбались… Шварц переводит, он же, мой пупсик, шесть языков знает, и испанский вполне свободно…
Старик, как выяснилось, прожил всю жизнь в Сантьяго-де-Компостела. Сюда, в Оренсе, переехал десять лет тому, после смерти одинокого брата, от которого и остался этот шляпный подвал. Жалко было продавать налаженное дело. Жена умерла, сын с семьей в Бургосе, такие дела…
А он всю жизнь мечтал хоть глазком взглянуть на Иерусалим, помолиться в храме Гроба господа нашего Иисуса… О сеньор, если б я мог просить вас поставить от моего имени свечу в храме…
К сожалению, именно эту скромную просьбу господа из Иерусалима выполнить не могут: они принадлежат к другой конфессии.
Можно ли полюбопытствовать – к какой, если он не покажется нескромным?
– Отчего же, – сказал профессор Шварц спокойно. – Мы евреи.
Тут со стариком чуть кондрашка не приключилась. Он счастлив, что может засвидетельствовать сеньору и сеньоре глубочайшее почтение к этому древнему народу, с которым так тесно связана история его любимой Испании… Между прочим, ни один испанец не может поклясться на распятии, что в его жилах не течет толика еврейской крови. Да-да, против правды не пойдешь…
Многие из нас до сих пор в субботу сказываются больными и не знают – почему это делают. Многие семьи почему-то зажигают в подвале дома вечером в пятницу свечи.
Не помнят – зачем. Просто так делала прапрабабушка, и прабабушка, и бабушка, и мама…
Словом, старичок проникся и расчувствовался, и отпускать их не хочет. Представился как дон Хуан – что, согласись, тоже звучит по-оперному для нашего уха… Хорошо сидим, херес потягиваем…
А вот, кстати, говорит, не знаете ли вы случаем такую семью в Иерусалиме… как же их фамилия? Ах, говорит, дона Меира дочка, конечно, взяла фамилию мужа, а вот фамилии малыша он не помнит. Господа улыбаются? Он понимает – Иерусалим большой город, невозможно всех знать… А жаль – он бы хотел услышать, как сложились там их судьбы, неужели Альфонсо так и не отыскал своей Рахели?
– Понимаешь, я сперва не среагировала на это имя, – возбужденно рассказывала Таисья. – Мало ли! У них там Альфонсо на Альфонсе сидит и Альфонсом погоняет… Потом меня как дернуло: «А ну-ка, Шварц, – говорю, – расспроси-ка старикана об этих ребятах подробнее». Ну и… Слушай, это просто какое-то либретто оперы, нет, серьезно!
Некий почтенный фармацевт, дон Меир Бакши, появляется в тамошних краях годах так в шестидесятых. Вроде из Гренады, но особо не откровенничает. Говорит, что вдовец, и правда, при нем двое детей – мальчик лет шести и малышка двух лет. Мальчик – сын, а вот девочку он называет племянницей, мол, вся семья его несчастной сестры погибла (тут старик Хуан не мог вспомнить точно – при каких обстоятельствах, чуть ли не угорели во сне: неисправность в дымоходе или что-то вроде этого), вот он и удочерил малышку, что понятно – родная же кровь…
Так что этот самый дон Меир открывает небольшую аптеку и живет себе с детишками, достойно и прилично. К нему ходит убирать и готовить свояченица дона Хуана.
И так вот они замечательно и даже пасторально живут-поживают (знаешь, как пролог в опере), пока в один прекрасный день – а как раз в этот день свояченица пришла к дону Меиру прибрать и простирнуть кое-что – в дверях дома не появляется сеньора – молодая, очень смуглая женщина – и с воем бросается хозяину в ноги. Нашла, кричит, я вас нашла, наконец я вас нашла… И, не обращая внимания на постороннего человека, начинает умолять смертельно бледного дона Меира позволить ей взглянуть на ребенка.
Словом, когда минут через пять опомнившийся Меир выпроводил прислугу, та уже успела о многом догадаться по бурным репликам как с той, так и с другой стороны.
Как она поняла, женщина имела к Меиру самое непосредственное отношение, как, впрочем, и к девочке (в разговоре несколько раз он истерично выкрикнул: «Я заплатил! Я тебе заплатил сполна, оставь нас в покое!»). Ребенок-то, девочка, была ему – так получалось – никакой не племянницей, а дочерью, хоть и незаконной. Вроде что-то у него было с этой женщиной, то ли работала она у него после смерти жены, то ли просто случайная связь – дело темное… Ну и забеременела от него. А она из южных, откуда-то из-под Кадиса, да еще, кажется, цыганка. Видать, жениться он на ней не собирался, дождался, пока родится ребенок, ну и заплатил, чтобы женщина исчезла. Да. Деньги-то она взяла, конечно, и ушла, но время от времени все же появлялась и, видно, очень дону Меиру осточертела. Бог его знает – почему он так не хотел, чтобы девочка узнала, кто ее мать… Может, потому, что женщина была из цыган, а евреи – так дон Хуан слышал – не любят, чтобы материнская кровь в ребенке была чужой…
Так вот, дон Меир, видать, бежал с детьми на север, в Сантьяго-де-Компостела. У нас не юг, конечно, евреев здесь испокон веку – раз-два и обчелся. Общины нет, синагог тоже… он думал, что заметет следы. А женщина их все-таки нашла. Может, материнское сердце вело?.. И то сказать, сеньоры, – почему мать не может видеть своего ребенка?
С другой стороны – кто этих цыган поймет: может, она и в этот раз всего лишь деньги вымогала? Во всяком случае, больше эту женщину никто не видел – наверное, дон Меир откупился от нее навсегда…
А дети росли, симпатичные такие ребята. Девочка смугленькая, бойкая, а мальчик, Альфонсо, – тот вообще красавец. Парочка на загляденье, и всегда вместе, всегда они за ручку, всегда в обнимку… Да… Говорят, маленькая ложь ведет за собой большую… Может, если б парень знал, что она ему единокровная сестра, так не случилось бы этого позора, этого несчастья бедному дону Меиру…
А вышло так, что он застукал их в оррео – это наш галисийский амбар такой, приподнятый на сваях, чтоб грызуны не забрались.
Они забыли втащить внутрь лестницу. Вот по этой лестнице дон Меир и понял, что в оррео кто-то есть. Парню было тогда восемнадцать, девчонке – четырнадцать…
Но настоящий ужас пронял дона Меира до печенок, когда выяснилось, что у девчонки растет живот. А времена тогда еще были строгие, аборты запрещены – куда от позора деться? Заметался он, как загнанный зверь, и пришлось ему открыться моей свояченице, потому что подруга ее – пусть на небесах пошлет ей Господь блаженство – была опытной акушеркой, многих страдалиц выручала; она-то все и устроила тайно, недорого, без шума, и девушка выкинула плод…
Да… Дон Меир ходил как безумный, совсем поседел – ну что ты будешь делать, беда какая… Парня своего, Альфонсо, он сразу услал в Аргентину – у него там еще со времен кризиса один старый приятель держал компанию, поставляющую в Испанию зерно и мясо. И запретил сыну возвращаться домой. Даже письма писать запретил. Словом, разлучил голубков навсегда.
И то сказать, сеньоры, – великий это грех, кровосмесительство. Моя свояченица рассказывала, как дон Меир плакал, рвал на себе волосы, приговаривал, что сам виноват во всем, и называл дочь распутным цыганским отродьем. А года через три он совсем заболел, стал хиреть, чахнуть, продал аптеку… У бедняги оказался рак…
Тут Таисья сделала паузу, вынула из сумки два бутерброда с сыром и сказала:
– Антракт, милка моя. Конец первого действия. Зрители шаркают по фойе и пристраиваются в две длинные очереди: в буфет и туалет. Пошли в учительскую, перекусим…
В учительской домовитая Таисья держала холодильник, микроволновку, посуду, электрический чайник. Так что загнанные жизнью учителя, поспевая, как зайцы, с одной работы на другую, перед уроком успевали еще перехватить бутерброд.
– Включи-ка чайник, – велела Таисья, вываливая на тарелку из кулька сладости. – Глянь, какие испанские сласти привезла.
Мы заварили чай, и, помешивая сахар в чашке, я заметила:
– Ну что ж, обстоятельства, конечно, неординарные, но должна тебе сказать, что и во времена нашего с тобой отрочества у нас на родине подобное встречалось, увы, чаще, чем представляли себе чиновники гороно.
– Тогда слушай дальше! Действие второе открывается арией некоего малыша, чуть ли не карлика, да и рожа на боку, – давно и безнадежно влюбленного в юную Рахель.
– Люсио, – сказала я.
– Вот именно. Я же тебе говорила: охренеть можно, насколько все это напоминает оперное либретто. Бизе! Мериме! «Кармен»! Такое же нелепое и неправдоподобное, если читать его в программке.
Так вот, наш Люсио, судя по всему, руководил студенческим театром в университете в Сантьяго, а девушка училась на каких-то курсах при университете.
Не знаю – как там они познакомились, но только влюбился он смертельно. Он же забавный, и порой бывает довольно обаятельным. Ни на шаг от нее не отходил, просто влип по самую макушку.
Но, думаю, девчонка и в страшном сне не могла представить его своим мужем. А между тем дон Меир все загибался и загибался, стал совсем плохим, уже не поднимался. Тогда Люсио на правах друга поселился в доме и превратился в самую настоящую сиделку при старике. И мыл, и стряпал, и за продуктами, и… да ты же знаешь, он на все руки мастер: какое-то кресло старику смастерил с рычагами. Оно тебе и кресло, и машина, и горшок, и чуть ли не самолет… Так, во всяком случае, дон Хуан рассказывает. И вот однажды, буквально уже на смертном одре, призывает умирающий свою дочь и нашего будущего координатора молодежных программ и самым недвусмысленным образом благословляет на этот брак.
– Как?! А она?
Таисья замолчала, задумчиво нарезая ножичком яблоко.