Ангел конвойный (сборник) Рубина Дина
Из лобби Матнаса распахнулась дверь, и – торжествующий, в бутафорских латах, верхом на осле, одолженном из живого уголка, – в зал торжественно въехал рыцарь Альфонсо. На нем был пластинчатый готический доспех, а на голове – шлем «басинет», или, как их называли в Германии, – «собачья морда».
В одной руке он держал большой норманнский щит, в другой – меч с массивным набалдашником на рукояти. Он довольно ловко сидел на осле, животном, впрочем, на редкость смирном и бывалом – по праздникам и выходным тот перевозил на себе за день целую толпу горожан.
Публика онемела. Шоковая тишина шелестела в зале, шевелились язычки огней, шепотом чертыхнулась Отилия.
(На этот раз рыцарь Альфонсо Человечный перешел некую культурную границу. Евреи всегда тщательно отделяли в быту существование человека от существования животных. Даже сегодня содержание в квартире такого близкого человеку, такого одухотворенного существа, как собака, среди израильтян встречается куда реже, чем среди нашего брата, «выходца». Въехать на осле – пусть даже во время карнавала, то есть всякого и во всем дурачества, – в зал, где сидят и празднуют пуримскую трапезу люди, – было вопиющим нарушением правил приличия, это было типичной, как сказала бы Отилия, «гойской выходкой», которая шокировала всех.)
– Да, – сказала мне Таисья по-русски, ее прекрасные половецкие глаза горели восторгом, – вот этого костюма он еще не демонстрировал.
Она кивком обвела сидящих за столом: кто с индюшачьей ногой в руке, кто с огурцом на поднятой вилке, кто с бокалом вина… И все, перестав жевать, молча уставились на директора.
Это был не директор, привычный и надоевший всем крикун-начальник; это был не вздорный фантазер, бездеятельный, кипучий и бездушный; это был не хорошенький манекенщик, которого зачем-то природа наградила великолепным сложением и открытой всем вокруг лучезарной улыбкой.
Это был рыцарь Альфонсо Человечный: его суровый чеканный профиль, широкие плечи, длинные руки с сильными кистями и вся суховатая поджарая фигура словно созданы были для этого, единственно подходящего ему одеяния. Как хрустальная туфелька пришлась впору изящной ножке Золушки, так взятый напрокат театральный готический доспех тютелька в тютельку пришелся директору Матнаса.
– Эй, вассалы, челядь моя! – весело проорал рыцарь Альфонсо. – Почему не приветствуете своего господина?! Герой Испании Сид Кампеадор въезжает в замок на своей славной кобылке Бабьеке! Ави, черт возьми, ты так и не прочел сценарий, бездарь?!
Ави вскочил, размахивая листками, засуетился, достал очки…
– Ладно, садись! – велел господин, слез с осла, привязал его к трубе кондиционера и, как был – в боевых доспехах, лишь только сняв шлем, – сел к столу.
Его придворные растерянно оглядывались на смиренно стоявшего в сторонке животного, по серым бокам и байковому брюху которого скользили желтые блики свечей.
– Трапеза продолжается! – воскликнул рыцарь.
– Альфонсо, ей-богу, давай я включу свет, – попросил Шимон.
– Трапеза продолжается! – повысил голос сеньор. – Шимон, сядь, болван, и не порть мне карнавал. Почему вы не умеете самозабвенно веселиться, идиоты? Благородная дама Отилия, не хочешь ли усладить мою душу беседой о поэзии?
– Чего это? – испугалась Отилия. – Альфонсо, ты попробуй индюшку.
Тут Ави встрял со своими бумажками:
– Альфонсо, тут написано: «Услаждает душу рыцаря беседой благородная дама Брурия…» А Брурия…
– Брурия больна! – оборвал его рыцарь. – А вы, придурки, не могли найти замену? Господи, с вами только спектакли разыгрывать…
Он сам налил себе вина, положил на тарелку еды. Видно было, что ему крайне неловко двигаться в этом одеянии. Он был раздражен, встревожен и, по-видимому, только какие-то, им самим для себя установленные правила приличия заставляли его доигрывать сегодняшний спектакль до конца.
Между тем над столом повисла явственно ощутимая неловкость. Все перестали есть, осел в зале для культурных мероприятий был настолько неуместен, что никому кусок в горло не лез.
Даже невозмутимая Адель, оставив вилку, спросила в некотором замешательстве:
– Альфонсо, во сколько нам станет прокат осла? Но рыцарь лишь отмахнулся от своего казначея.
– Музыка! – воскликнул он вдруг. – Я не слышу музыки! Где хуглары, жонглеры и игрецы, которым я дал приют в своем замке, – неужели и они, неблагодарные, откажутся усладить слух рыцаря какой-нибудь сервентой или консоной?
И опять меня настигло ощущение, что я играю роль второстепенного персонажа в этой, еще не завертепной драме и – вот черт! – не знаю слов, а должна, как в страшном сне, немедленно сочинять их, и даже не сочинять, а угадывать по движению губ скрытого в темноте суфлерской будки вусмерть пьяного бездельника.
Повинуясь этому странному чувству, я затеребила струны своей бутафорской лютни, готовясь на ходу приборматывать какую-нибудь рифмованную чепуху – моего иврита на это хватило бы…
Но меня перебил вдруг сам Альфонсо.
– Почему вы дохнете со скуки?! – спросил он грозно. – Посмотрите на ваши унылые морды – как будто вас насильно заставили облачиться в карнавальные костюмы, как будто сегодня не праздник, в который нам заповедано веселиться до упаду… Где мой шут? Где мой любимый шут Люсио?
И сразу же после этих слов…
Да-да, я понимаю, что это выглядит шитым белыми нитками фокусом, но, скорее всего, именно этих слов – а они, вероятно, присутствовали в сценарии, который, возможно, сам он и писал, – из-за портьеры, где частенько он прятался и раньше, устраивая свои розыгрыши по четвергам, – повторяю, сразу после этих слов Альфонсо из-за портьеры вышла темная фигура в тяжелых латах, сделанных так здорово, что выглядели они как настоящие, в отличие от явно театрального костюма рыцаря Альфонсо.
Это был отличный максимиллиановский доспех, выполненный с кропотливой точностью. Я обратила внимание, что над шлемом «армэ» даже колыхались разноцветные перья плюмажа. В руке он сжимал короткий острый меч, холодно блеснувший сталью в свете канделябров.
Итак, из-за портьеры вышел некто в рыцарском боевом доспехе. Стояла тишина, публика замерла от неожиданности. Я же испытала мгновенный острый страх: я увидела поворотную точку сюжета, с которой обычно действие неотвратимо несется к концу.
Таисья даже не подозревала, какие пророческие слова она произнесла, когда пообещала мне, что финал пьесы мы досмотрим из первых рядов партера.
При всем своем таланте, поняла я, он не мог изготовить этот прекрасный костюм за несколько часов. Он делал его во все эти дни подготовки к празднику. Значит, готовился к последнему бою.
Сначала никто не понял, что это – Люсио. Что-то такое он сделал, что казался выше своего роста. И только когда он заговорил…
– Скажи, о благородный рыцарь, – глуховато раздался спокойный голос из-за забрала шлема. – Может ли шут вызвать своего господина на поединок?
– Ты что – рехнулся? – вспылил Альфонсо. Он страшно растерялся, кажется, сначала даже испугался, и его испуг не прошел незамеченным для всех нас.
Люсио же – я уверена! – насладился сполна первыми секундами этого липкого страха. Впрочем, через мгновение Альфонсо взял себя в руки.
– С какой стати ты идешь вразрез со сценарием! – крикнул он. – Мы же договорились! Ты… ты должен надеть костюм шута, и все! Ты же усовершенствовал его, прицепил поющие бубенцы, приготовил волынку – где все это? Где непристойные куплеты, которые ты сочинил на днях? Спой всем – они подохнут со смеху! Ты же по сценарию должен меня веселить! Ты – шут, понимаешь, шут! В моем замке не бывать двум сеньорам!
– Это правда, – неожиданно насмешливо ответил Люсио. – Тем более мне ничего не остается, как только вызвать тебя на поединок.
– Ты что!.. Ты… спятил? Да ты совсем одурел, ихо де путта! – Альфонсо вскочил, он был в полном смятении. – Из-за чего?
– Из-за прекрасной дамы, конечно же! – почти весело подхватил шут, переодетый рыцарем. – Ну-ну, мой господин, а ты, видать, со всеми своими претензиями на вечную смену костюмов и образов сам не слишком-то способен к перевоплощениям?
Он говорил необыкновенно звучным, завораживающим голосом.
Как человек, по роду занятий знакомый с театром не только из зала, я знаю эти актерские штуки: бормотать на репетициях, играть вполсилы на прогонах, и вдруг на премьере – словно открыть все до сих пор задраенные шлюзы, и рвать насмерть жилы, и изойти самыми настоящими слезами, и впивать лучшие минуты своей жизни именно тогда, когда сотни глаз устремлены… впрочем, все это давно описано.
Вот так он и звучал, его голос, – я впервые услышала, как мастерски он владеет интонацией, жестом, паузой. Впервые я поняла – как чертовски он талантлив, каким выдающимся актером, режиссером, художником мог бы он стать, если б не его любовь к маленькой изящной женщине с блудливой полуулыбкой на лице резной девы Марии.
– Смелее, ну! Смелее в роль входи, ведь ты сеньор, ты благороден! Тебе сразиться в поединке за честь твоей прекрасной дамы…
Продолжая декламировать то ли из какой-то пьесы, то ли собственного сочинения вирши, Люсио поигрывал своим коротким мечом и приглашающе делал выпады в сторону Альфонсо. С самыми недвусмысленными намерениями он вышел на середину зала.
– Ау, сеньор! Ну, славный рыцарь! Да ты, никак, струсил! Так что же – дама без присмотра и без охраны, а? Так я, пожалуй, прикарманю ее, тем более что по закону она мне и принадлежит. Но вале!
Альфонсо вскочил, трясясь от ярости, отбросил легкий пластиковый стул.
– Пошел к черту! – заорал он, тоже хватая бутафорский меч. – Ты мне осточертел со своими сволочными штуками! Жалкий комик, шут, ничтожество! Нано! Ты мне… ты мне жизнь сломал! Я… ненавижу тебя!! Я тебя убью!!
Он кинулся на Люсио и плашмя треснул его по голове своим фанерным оружием.
Тот отпрыгнул и захохотал. И с этого мгновения они перешли на хриплый, короткий, яростный испанский…
Все мы давно уже повскакали со своих мест и жались по стенам, беспомощно наблюдая эту нелепо театральную и все-таки страшно подлинную сцену. Мы с Таисьей оказались по разные стороны зала.
– Хватит! – крикнула она. – Прекратите!
И заметалась, пытаясь выбраться из зала – вызвать полицию, но не смогла пробиться к дверям.
Они уже дрались, не обращая внимания ни на кого вокруг.
Странным образом, оба они почему-то не решались сцепиться по-настоящему, в тесной мужской кулачной драке. А может быть, им мешали костюмы. Во всяком случае, они остервенело лупили друг друга бутафорским оружием, отскакивали, тяжело дыша, выкрикивая по-испански все, что каждый из них держал при себе много лет.
Их тени потешно метались по стенам – длинная тощая тень Альфонсо и короткая приземистая тень Люсио. Это было и страшно, и дико, и смешно: словно в вывернутой наизнанку пьесе по роману Сервантеса Рыцарь Печального Образа дрался со своим верным оруженосцем. А привязанный осел понуро перетаптывался у стены.
Никто не мог понять – что происходит. От взмахов мечей, от беготни, хриплых выкриков и тяжелого дыхания многие свечи погасли, стало темно и душно, пахло прогорклым дымом свечей, потным испуганным животным. Дико взвывал на балконе ветер, а в середине зала метались тени двух рыцарей в карнавальных костюмах.
В какой-то момент в драке они налетели на стол, опрокинули его, тяжело грохнуло блюдо с индюшкой.
– Да разнимите их! – опять прокричала Таисья. – Господи, мужики, ну что вы стоите – Давид, Шимон, хватайте их, растаскивайте!
В этот миг Люсио коротким взмахом меча проткнул норманнский щит Альфонсо, и тот вдруг качнулся, тонко вскрикнул, прянул в сторону и ринулся из зала.
Люсио бросился за ним – они выбежали на пустую площадь, и длинноногий Альфонсо стал быстро удаляться в сторону развалин монастыря.
Люсио бежал за ним, на ходу срывая с себя доспехи, замедляющие бег.
Через несколько минут они промелькнули – один за другим – на горке, откуда я обычно любовалась видом Иерусалима (две черные смешные фигурки на фоне тяжело и вкось несущегося неба – силуэты куда-то бегущих героев Сервантеса), затем пропали.
Все мы, весь «цевет» Матнаса, выскочивший следом на площадь, растерянно смотрели им вслед.
– Надо их догнать! – волнуясь, проговорила Таисья. – Догнать, пока не поздно…
Ави махнул рукой:
– Э-э… слушай, это полезно. Пусть выпустят пар, это давно копилось. Н у, подерутся!
– Подерутся-разберутся, – задумчиво проговорил Шимон.
– Они ничего не понимают, дурачье! – в сердцах сказала мне по-русски Таисья. – Пойду-ка позвоню в полицию. Плохо дело, милка моя!
Шелестя крахмальными юбками, она побежала к лестнице на второй этаж.
Вдруг неподалеку ахнула пушка, и все мы вздрогнули и задрали головы. Из яркой рубиновой завязи в черном небе мгновенно расцвели и прыснули вниз гранатовые косточки. Не успели первые огни стечь по глянцево-черному небу алыми дорожками, как вновь ахнула пушка, и бирюзовые клубни завертелись, вспыхнули, растеклись по небу. Так хлопья снега лопаются о стекло и бессильно стекают мокрыми дорожками.
Удар – пугающе быстро выросли в черной выси две мощные пальмы, одна с фиолетовыми, другая – с зелеными ветвями, две-три секунды качались, пересекаясь стволами, затем, бесшумно обламываясь, угасли. Один за другим раздавались удары, после которых со всех сторон неслись восторженные крики, свист, вой – и на черном заднике неба, внахлест взрываясь миллионами разноцветных брызг, чередовались все новые и новые развесистые пиротехнические клюквы.
– Ну, я по горло сыта этими гойскими развлечениями, – с досадой проговорила Отилия. И ушла в зал – переодеваться и убирать со стола.
Вскоре спустилась заплаканная Таисья.
– Их поищут, – сказала она. – А я позвонила Шварц у, чтоб он приехал, отвез меня домой. Все, отвеселилась. Нет сил…
Минут через десять явился Моше из живого уголка – забрать арендованного на час ослика. Вместе с Давидом и Ави мы помогли Отилии привести в порядок зал, и я потащилась домой прямо так, не сняв с себя долгополой дерюги, в высоком островерхом колпаке, повесив лютню на плечо.
На гребне горы, где с полчаса до того мелькнули на фоне темного неба «испанцы», я спотнулась о сорванные карликом с себя части рыцарского снаряжения. Это были продольно разрезанные, склеенные и покрытые серебрянкой половинки пластиковых бутылок из-под «кока-колы». Разъятые, разодранные на бегу, они валялись на земле, как ненужная отныне мерзкая шкурка земноводной твари, в которую был заколдован прекрасный рыцарь, освободившийся наконец от заклятья.
Постояв над останками костюма, я двинулась дальше, рассеянно перебирая обвисшие струны своей бутафорской лютни, бессмысленно повторяя слова прочитанной где-то грустной пистолетты тринадцатого века: «Ибо тоска – ходить весь год пешком, и трогать надоевшую струну… и трогать надоевшую струну…»
На въезде в город под музыку джаз-банда недвижно плыл, рассекая каменные волны гомады, мост-корабль, то пропадая во тьме, то озаряясь вновь, и трепещущий на ветру транспарант вспыхивал под огнями салюта и золотым, и красным, и зеленым парусом…
Эпилог
Мне же хочется отправиться в ад, ибо в ад идут отменные ученые, добрые рыцари, погибшие на турнирах… Туда же идут прекрасные благородные дамы, что имеют по два или по три возлюбленных, не считая их мужей; туда идут игрецы на арфе, жонглеры и короли нашего мира.
Окассен и Николетта
Люсио нашли заколотым на дне пустой водяной цистерны монастыря Мартириус.
На площади и в парке еще играла музыка, жонглеры, манипулируя тарелками и цветными обручами, ковыляли на ходулях меж группами детишек и взрослых, в воздухе носились надутые серебристо-фиолетовые сердца, шары, разрисованные потешными рожами.
Еще поминутно ухала пушка, посылая в черное небо сверкающие лилии, розы, гвоздики и астры; еще гремели и вспыхивали фейерверки, но уже мчались, разрывая воем праздник, машины полиции и амбуланс.
И в это же время вдруг хлынул дождь, настоящий дождь, первый настоящий дождь в эту засушливую, зашорканную наждачными ветрами зиму.
Всю ночь хлестал косой ливень, полоскался тяжелый водяной парус, бурлили реки на тротуарах, утробно хлюпали водосточные трубы. Всю ночь по слоистому темному небу продолжался безумный бег дымных туч – погоня за неуловимо меняющимися всадниками.
И всю ночь мне снилась небесная охота на кабана, с бесконечной переменой мест – то охотники гнались за кабаном, то кабан за охотниками…
На рассвете дождь стал стихать. Небо прояснилось, высветлив мокрый камень домов… В городском парке, в окружении фиолетовых кустов бугенвиллей, среди ярко-зеленой, в мельчайших брызгах травы, подогнув хобот и расстелив уши, уютно лежал на круглом постаменте блестящий темно-бронзовый слоненок…
Гигантская, идеальной формы и красоты радуга одной ногой стояла в ущелье, а другой ступала куда-то вдаль, за Иорданские горы. И в леденцовом витраже ее венецианского окна сквозили колокольня «Елеонской обители» и башня университета на Скопусе.
Потом и она стала таять, медленно тонуть, погружаясь в воздушные пучины, и вскоре они сомкнулись над ней.
…Светлейший перламутр неба засиял чистыми тонами кобальта голубого…
Итак, Люсио нашли на дне пустой водяной цистерны монастыря Мартириус.
Говорили, что он сорвался с железной лесенки и, – судя по глубокой рваной ране, – падая, случайно напоролся боком на, в сущности, тупой бутафорский меч.
Долгое время меня упорно преследовало желание спуститься туда и поискать – но что? Какие следы могла бы найти я во влажной темноте подвала?
Нас всех вызывали в полицию и беседовали с каждым. Да, показали все, у «наших испанцев» произошла ссора, да, немножко подрались.
Но у Альфонсо, как выяснилось, на момент смерти Люсио имелось безусловное алиби: он сидел на квартире у Брурии, куда прибежал в состоянии страшного возбуждения, плакал всю ночь и пил бренди. И та это подтвердила.
И это было последней удавкой, накинутой сильной женщиной на рыцарственную шею нашего жалкого директора: месяца через полтора они тихо вернулись вдвоем в Аргентину, откуда, собственно, и прибыли несколько лет назад.
(Что касается жены Люсио, спустя месяца два после происшествия она разрешилась мертвым ребенком. По-видимому, говоря высоким слогом – а могучий рельеф земной коры в нашей местности всегда к этому располагал, – Всевышний не захотел ягненка из-под этой женщины…)
Вялое расследование тянулось недели три, пока не заглохло: «спина» Альфонсо в последний раз мобилизовала все свои мышцы.
Следователь задавал дурацкие вопросы, например – за каким чертом малышу приспичило лезть в подвал монастыря?
– Ему там нравилось, – сказала я.
– Нравилось?! – вытаращил глаза офицер полиции.
– Ну да. Однажды он сказал, что хотел бы там умереть.
Он аккуратно записал мои показания.
Так что следствие остановилось на версии «несчастный случай».
Могло ли быть такое? Наверное, могло.
Но мне бы хотелось думать, мне бы хотелось представить… словом, мое проклятое кровожадное воображение рисует маленького нелепого человечка, разрываемого непереносимой тоской, оперной ревностью и отвращением к себе.
Гордый мой товарищ – он не взывал к тени обидчика, он погнался за нею, а настиг самого себя. Трагический герой, жонглер, канатоходец, шут – он сочинил себе балладу своей жизни, своей любви и своей смерти и неукоснительно следовал сюжету. Ловко управляя крестовиной страшной марионетки, он вел свою смерть на ниточках к последнему прибежищу.
Я представляю себе трех монахов, склонившихся над бедным телом в струящемся полумраке старой водяной цистерны. И верю, что Георгиос, Иоханнес и Элпидиус, обходившие владения своего монастыря, в личной беседе, по молчаливому уговору, позволили ему уйти из этой мучительной жизни.
И он ушел, он покинул ее, он бежал.
Бежал со смертельною раной в боку – последний кабан из лесов Понтеведра.
Камера наезжает!
Повесть
…Своего ангела-хранителя я представляю в образе лагерного охранника – плешивого, с мутными испитыми глазками, в толстых ватных штанах, пропахших табаком и дезинфекцией вокзальных туалетов.
Мой ангел-хранитель охраняет меня без особого рвения. По должности, согласно инструкции…
Признаться, не так много со мной возни у этой конвойной хари. Но при попытке к бегству из зоны, именуемой «жизнью», мой ангел-хранитель хватает меня за шиворот и тащит по жизненному этапу, выкручивая руки и давая пинков. И это лучшее, что он может сделать.
Придя в себя, я обнаруживаю, как правило, что пейзаж вокруг прекрасен, что мне еще нет двадцати, двадцати шести, тридцати и так далее.
Вот и сейчас я гляжу из своего окна на склон Масличной горы, неровно поросший очень старым садом и похожий на свалявшийся бок овцы, и думаю о том, что мне еще нет сорока и жизнь бесконечна…
А сейчас я расскажу, как озвучивают фильм.
Несколько кадров отснятого материала склеивают в кольцо и пускают на рабочий экран.
В небольшой студии сидят:
Режиссер, он же Творец, он же Соавтор; укладчица со студии Горького, приглашенная для немыслимого дела – при живом авторе сценария сочинять диалоги под немую артикуляцию актеров, не учивших ролей и потому на съемках моловших галиматью; второй режиссер фильма – милейший человек, так и не удосужившийся прочесть сценарий, как-то руки не дошли; оператор в белой майке с надписью по-английски: «Я устала от мужчин»; художник фильма, если он не настолько пьян, чтобы валяться в номере гостиницы; редактор фильма, в свое время уже изгадивший сценарий, а сейчас вставляющий идиотские замечания; монтажер, пара славиков-ассистентов неопределенных занятий, крутившихся на съемках под ногами; приблудный столичный актер, нагрянувший в провинцию – намолотить сотен пять; прочие случайные лица…
Позади всех, бессловесный и подавленный, сидит автор сценария, написанного им по некогда написанной им же повести.
Он уже не пытается отождествить физиономию на экране с образом героя его произведения и только беззвучно твердит себе, что он не автор, а дерьмо собачье, тряпка, о которую все вытирают ноги, и что пора встать наконец и объявить, что он – он, Автор! – запрещает фильм своим Авторским Правом. И полюбоваться – как запляшет вся эта камарилья…
Но автор не встает и ничего не объявляет, потому что уже вступил в жилищный кооператив и через месяц должен вносить пай за трехкомнатную квартиру…
Так вот, не знаю почему, но лучше всего на беззвучную артикуляцию актера ложится русский мат. Любое матерное ругательство как влитое укладывается в немое движение губ. Это проверено практикой.
Вам подтвердит это любой знакомый киноактер.
Боюсь, читатель решит, что я пишу юмористический рассказ. А между тем я давно уже не способна на то веселое напряжение души, которое и есть чувство юмора и напоминает усилия гребца, идущего в канавке вверх по реке… В последние годы я все чаще отдаюсь течению жизни, я сушу весла и просто глазею по сторонам. Там, на берегах этой речки, все еще немало любопытного.
Собственно, для того чтобы рассказать, как озвучивают фильм, я должна рассказать сначала, как его снимают и даже – как пишут сценарий. Не потому, что это интересно или необходимо знать, а потому, что одно влечет за собой другое.
Пожалуй даже, я расскажу вообще все с самого начала.
У меня когда-то был приятель, милый порывистый мальчик, – он сочинял песни и исполнял их под гитару затаенно-мужественным баритоном.
Он и сегодня жив-здоров, но сейчас он адвокат, а это, согласитесь, уже совсем другой образ. Кроме того, он уехал в другую страну.
Вообще-то я тоже уехала в другую страну.
Откровенно говоря, мы с ним опять живем в одной стране, но это уже другая страна и другая жизнь. И он адвокат, солидный человек – чего, собственно, и добивалась его мама.
А тогда, лет пятнадцать назад, она добилась, чтобы сын поступил на юридический. Благословенно одаренный мальчик, он поступил, чтобы мать отстала, но продолжал сочинять стихи, писать на них музыку и исполнять эти песни под гитару на разных слетах и фестивалях в горах Чимгана. Все помнят это обаятельное время: возьмемся за руки, друзья.
Одну из песен он по дружбе посвятил мне. Начиналась она так – «Вот на дороге черный бык, и вот дорога на Мадрид. Как на дороге тяжело взлетает пыль из-под копыт» – и далее, со звоном витражей, с боем колоколов… чрезвычайно густо.
Я так подробно рассказываю, чтобы объяснить – что это был за мальчик, хотя в конечном итоге его мама оказалась права.
Когда он как-то ненатужно защитил диплом юриста, продолжая петь, искриться и глубоко дышать разреженным воздухом фестивальных вершин, тут-то и выяснилось, что распределили его в одно из районных отделений милиции города Ташкента – в криминальном отношении не самого благополучного города на свете.
Тепло в Ташкенте, очень теплый климат. С февраля к нам сползалась уголовная шпана со всей простертой в холодах страны.
Так вот – Саша… Да, его звали Саша, впрочем, это неважно. С возрастом я устаю придумывать даже имена.
Он очнулся от песен следователем по уголовным делам отделения милиции, скажем, Кировского района города Ташкента: ночные дежурства с выездами на место происшествия, выстрелы, кровь на стенах, допросы, свидетельские показания, папки, скоросшиватели, вещественные доказательства, опознания личности убитой… – месяца на два он вовсе пропал из моей жизни.
Когда же появился вновь, я обнаружила гибрид бардовской песни с уголовной феней. В своем следовательском кейсе он таскал подсудимым в тюрягу «Беломор».
Как всякий артистически одаренный человек, он был отчаянным брехуном. Загадочный, зазывно-отталкивающий мир открывался в его историях: тюремная параша, увитая волшебным плющом романтики. Какие типы, какая речь, какие пронзительные детали!
Разумеется, я написала про все это повесть – я не могу не взять, когда плохо лежит. Правда, перед тем как схапать, я поинтересовалась, намерен ли он сам писать. Забирай, разрешил он великодушно, когда я еще соберусь! (И в самом деле – не собрался никогда.)
Несколько раз я ездила с ним в тюрьму на допросы – нюхнуть реалий. Кажется, он оформлял эти экскурсии как очные ставки…
Я уже не помню ничего из экзотических прогулок по зданию тюрьмы – любая экскурсия выветривается из памяти. Помню только во внутреннем дворе тюрьмы старую белую клячу, запряженную в телегу, на которой стояли две бочки с квашеной капустой, и – высокий сильный голос, вначале даже показавшийся мне женским, из зарешеченного окошка на третьем этаже:
- Те-чет ре-еченька по песо-очечку,
- Бережочки мо-оет,
- Воровской парень, городской жулик
- Начальника про-осит:
То ли акустика закрытого пространства сообщала этому голосу такую льющуюся силу, то ли и впрямь невидимый певец обладал незаурядными голосовыми связками, но только тронула меня в те мгновения эта песня, сентиментальная до слюнявости (как все почти блатные песни).
- Ты начальничек, винтик-чайничек,
- Отпусти до до-о-му…
- Видно, скурвилась, видно, ссучилась
- Милая зазно-оба…
Несколько минут, задрав головы, мы с Сашей слушали эту песню, удивительно кинематографически вмонтированную в кадр с грязным двором, с бочками воняющей прокисшей капусты, с розовым следственным корпусом, по крыше которого прогуливались жирные голуби.
– Сорокин тоскует, – проговорил мой приятель.
– А голос хорош! – заметила я. Саша усмехнулся и сказал:
– Хорош. Убийство путевого обходчика при отягчающих обстоятельствах…
Короче, я написала повесть. Она получилась плохой – как это всегда у меня бывает, когда написанное не имеет к моей шкуре никакого отношения, – но, что называется, свежей. Друзья читали и говорили – не фонтан, старуха, но очень свежо!
В повести действовал следователь Саша (я и тогда поленилась придумать имя), порывистый мальчик с интеллигентной растерянной улыбкой; его друг и сослуживец, загнанный в любовный треугольник; еврейская мама распалась на бабушку и дедушку, папу я ликвидировала. Ну, и далее по маршруту со всеми остановками: любовь, смерть друга, забавные и острые диалоги с уголовниками, инфаркт деда… Словом, свежо.
Повесть была напечатана в популярном московском журнале, предварительно пройдя санобработку у двух редакторов, что не прибавило ей художественных достоинств, наоборот – придало необратимо послетифозный вид.
В те годы нельзя было писать о: наркоманах, венерических заболеваниях, проституции, взятках, о мордобоях в милиции и о чем-то еще, не помню, – что поначалу в повести было, а потом сплыло, ибо мое авторское легкомыслие в ту пору могло соперничать лишь с авторским же апломбом.
Нельзя было почему-то указывать местоположение тюрем, звания, в которых пребывали герои, и много чего еще. Для этого по редакции слонялась специальная «проверяльщица», так называлась эта должность, – тихая старуха проверяльщица, которая стерегла мое появление в редакции, зазывала меня в уголок и говорила заботливым голосом:
– У нас там накладка на шестьдесят четвертой странице… Там взяли фарцовщика с пакетиком анаши в носке на правой ноге. Это не пройдет…
– А на левой пройдет? – спрашивала я нервно.
– Ни на какой не пройдет, – добросовестно подумав, отвечала она и вдруг озарялась тихой вдохновенной улыбкой: – А знаете, не переписать ли нам этот эпизод вообще? Пусть он просто фарцует носками. Это пройдет.
…Словом, как раз тогда, когда повесть следовало отправить в корзину, она появилась на страницах журнала.
Недели через три мне позвонили.
– Лёо, Анжелла Фаттахова, – проговорили в трубке домашним, на зевочке, голосом. – Мне запускаться надо, да… Аль-лё?
– Я вас слушаю.
– Я запускаюсь по плану… Роюсь тут в библиотеке, на студии… Ну и никто меня не удовлетворяет… – Она говорила странно мельтешащим говорком, рассеянно – не то сейчас проснулась, не то, сидя в компании, отвлеклась на чью-то реплику. – Лё-у?
– Я вас слушаю, – повторила я, стараясь придать голосу фундаментальную внятность, как бы намагничивая ее внимание, выравнивая его вдоль хода беседы. Так крепкими тычками подправляют внимание пьяного при выяснении его домашнего адреса.
– Ну, ты ведь мои фильмы знаешь?
Я запнулась – и от панибратского «ты», неожиданно подтвердившего образ пьяного, вспоминающего свой адрес, и оттого, что впервые слышала это имя. Впрочем, я никогда не была своим человеком на «Узбекфильме».
– Смотрю, журнальчик на диване валяется, мой ассистент читал… И фотка удачная – что за краля, думаю… Мне ж запускаться надо по плану, понимаешь, а никто не удовлетворяет… Симпатично пишешь… Как-то… свежо… Поговорим, а?
– Анжелка? – задумчиво переспросил знакомый поэт-сценарист. – Ну, как тебе сказать… Она не бездарна, нет… Глупа, конечно, как Али-баба и сорок разбойников, но… знаешь, у нее есть такой прием: камера наезжает… Наезжает, наезжает, и – глаза героя крупным планом… медленно взбухает в слезнике горючая капля, выползает и криво бежит по монгольской скуле. Штука беспроигрышная, в смысле воздействия на рядового зрителя, если умело наехать… Это все равно что на сирот-дебилов просить: только последняя сука не подаст…
Он подозвал официантку и заказал еще пива… Мы сидели на террасе недавно выстроенного кафе «Голубые купола». Это было странное сооружение, натужный плод современных архитектурных веяний с традиционно восточными элементами, например резьбой по ганчу. Венчали это ханское великолепие три и вправду голубых купола, глянцевито блестевших под солнцем.
Мы тянули пиво из кружек, сверху поглядывая на мелкий прямоугольный водоем, вымощенный голубой керамической плиткой – будто в воду опрокинули ведро синьки. По углам водоема вяло плевались четыре фонтанчика.
Мой знакомый поэт писал сценарии мультфильмов по узбекским народным сказкам. Сказками, как известно, Восток исстари кишит, тут только успевай молотить. Он и молотил: даже будучи сильно пьющим человеком, мой знакомый так и не ухитрился ни разу пропиться до штанов. Окружающим это представлялось хоть и небольшим, хоть и бытовым, но все-таки чудом. Однако факт оставался фактом: человек пил на свои. То есть, в известном смысле, жил в соответствующем своему занятию сказочном пространстве…
– К тому же она – фигура номенклатурная, единственная женщина-режиссер-узбечка. Правда, она татарка… Ты, может, видела ее ленту – «Можжевельник цветет в горах»?
– А он разве цветет? – неуверенно спросила я.
– А тебя это гребет? – уверенно спросил он. – Так вот, там часа полтора героиня мудохается по горам с каким-то пасечником. Пчелки, птички, собачка вислоухая, цветочки раскрываются на замедленной съемке и прочий слюнявый бред… И камера наезжает, наезжает… Глаза героини крупным планом, выкатывается невинная подростковая слеза… Что ты думаешь – поощрительный приз на Всесоюзном фестивале! Я ж тебе говорю: на сирот-дебилов только последняя сука не подаст…
Он заказал себе еще пива, и я, опасаясь, что минут через двадцать он станет совсем непригоден к разговору на практические темы, поспешила спросить о главном:
– А сколько платят за сценарий?
– Зависит от категории фильма. Штук шесть…
– Ско-олько?
– Да-да, – кивнул он с выражением скромного удовольствия, – «из всех искусств для нас важнейшим…»
Кстати, тебе известен контекст этой знаменитой ленинской директивы? «Поскольку мы народ по преимуществу неграмотный, из всех искусств…» и далее по тексту…
Так что дерзай. Заработаешь, купишь квартиру, выберешься из своей собачьей конуры, пригласишь меня на новоселье, и – чем черт не шутит, – может, я и трахну тебя от щедрот душевных.
По этой фразе я поняла, что мой знакомый поэт изрядно уже набрался: обычно с женщинами он держался корректно и даже скованно.
Но что касается квартирного вопроса, тут он попал в самую болезненную точку. Всю жизнь я жила в стесненных жилищных обстоятельствах. В детстве спала на раскладушке в мастерской отца, среди расставленных повсюду холстов.
Один из кошмаров моего детства: по ночам на меня частенько падал заказанный отцу очередным совхозом портрет Карла Маркса, неосторожно задетый во сне моей рукой или ногой.
Консультацию по вопросам кинематографии можно было считать исчерпанной. Но в тот момент, когда я решила проститься, мой знакомый поэт-сценарист сказал:
– Да, вот еще: будь готова к тому, что Анжелка грабанет половину гонорара.
– В каком смысле? – удивилась я.
– В соавторы воткнется. Тут я удивилась еще больше. И не то чтобы мне в то время совсем было мало лет, но специальность преподавателя музыки, полученная после окончания консерватории, в те годы еще оберегала мое литературное целомудрие.
– Глупости! – сказала я решительно. – Повесть написана и опубликована, сценарий я сбацаю в соответствии…
– Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел… – забормотал мой знакомый, – и от тебя, лиса…
Он поднял на меня глаза, по цвету они удивительно сочетались с пивом в кружке. Ясно было, что он останется сидеть тут до закрытия.
Я преувеличенно дружелюбно попрощалась. Я всегда преувеличенно дружелюбно разговариваю с пьяными, тем самым предупреждая и заранее лишая основания классический вопрос русского поэта-пьяницы.
Впрочем, как и большинство русских поэтов-пьяниц, мой знакомый был евреем.
Сверяясь с записанным адресом, я поднялась в лифте на пятый этаж огромного узбекфильмовского дома и, побродив по опоясывающей его внешней галерее, отыскала нужную квартиру.
За дверью кричали. Надрывно, нагло и одновременно беспомощно.
– Совсем офуела, совсем?!! – орал молодой, срывающийся голос. – Сказал – поеду, значит – поеду!! Да пошла ты!!.
Я еще раз сверила номер на двери с записанным на бумажке и поняла, что надо уходить. Представить себе в ближайшую неделю какой-то разговор об искусстве за этой дверью я не могла.