Тот свет Тучков Владимир
К двадцати семи годам Давыдов потерял вкус к жизни. Будто бы очки на него надели рентгеновские, чтобы он смог убедиться, что все ее кажущееся разнообразие есть пляска абсолютно идентичных скелетов.
Перестал различать девушек, которые за две минуты до постели шептали о том, что как же он им нравится, и проституток, которые точно такими же словами заполняли непродолжительную паузу между раздеванием и соитием. И те и другие ровно наполовину были искренни и наполовину – врали. Просто одни думали, что нашептывают правду, другие – что ложь.
Не находил ни одного отличия между кошками и собаками, у которых даже число хвостовых позвонков было одинаковым.
А однажды, в супермаркете, остановил взгляд на животе беременной женщины. И потом перевел его на рыбу, которую она опускала в тележку. И то и другое различалось лишь размерами и ничем более!
После этого он уже ничего ни с чем не сравнивал в связи с абсолютной бесперспективностью, да и ненужностью этого занятия.
Жизнь, понял Давыдов, – это биология. А биология всегда равна самой себе.
Это знание в какой-то мере принесло облегчение. Словно прорвался флюс. Стало легче. Но жить теперь предстояло с постоянным ощущением гноя во рту.
Так он прожил год. С привкусом биологии, которую изредка удавалось сплевывать. После какого-нибудь модного романа, который он заставлял себя читать в гигиенических целях. Но, к сожалению, такие – истинно модные – выходили нечасто. Несмотря на, казалось бы, огромный спрос. Нет, понимал Давыдов, биология не может описывать саму себя, поскольку присущая ей рефлексия остановилась в своем развитии на эмбриональном уровне.
Со временем к нему пришло понимание того, что нынешняя биология может быть осмыслена и описана языком какой-то другой биологии. Как, например, Лев Толстой рассказал всем всю правду о войне 1812 года, когда из участников тех великих биологических событий мало уже кто оставался в живых.
Собственно, Давыдову было абсолютно по хрену, когда это свершится и сколько еще надо ждать. Поскольку ограниченный промежуток времени, обволакивающий скелет, был для него столь же аморфен, как бубль-гум, чавкающий во все стороны. Однако исследовательский рефлекс в нем все еще слабо пульсировал. Во всяком случае, на абстракции его теплящейся мощности пока еще хватало.
Поэтому перевернул проблему, словно песочные часы.
Может быть, возможно описание и объяснение нынешней биологии языком биологии прошлого?
Лев Толстой тут явно не годился. Потому что все его персонажи уже давно умерли не только физически, по прошествии отпущенного каждому организму конкретного отрезка времени, но и метафизически, поскольку были включены в хрестоматию, где произошла их ассимиляция с другими персонажами других хрестоматийных авторов. И это лишило их индивидуальных качеств и, следовательно, своего «я».
Еще хуже было с литераторами, которые пришли позже. Они наплодили клонов персонажей Толстого, пропущенных через мясорубку массового сознания и лишенных дворянства и чувства собственного достоинства. То есть эти изначально были мертворожденными.
Музыку Давыдов не знал и знать не хотел.
К живописи и скульптуре у него было хоть и более осмысленное нейропсихическое отношение, но оно было внеэстетического характера. В школе, проходя с одноклассниками по залам Третьяковки, вместо того чтобы слушать экскурсоводшу и, повинуясь ее указаниям, отслеживать на холстах те или иные композиционные и сюжетные нюансы, он внимательно осматривал одни лишь рамы, пытаясь отыскать замаскированную от посторонних взоров кнопку «Play». Ведь глупо же, черт возьми, все время пялиться на остановившуюся картинку! Да и сейчас, проходя, например, мимо памятника Юрию Долгорукому, Давыдов всякий раз ловил себя на желании отвесить чугунному коню такого пинка, чтобы человеко-лошадиная композиция хоть немного проскакала по Тверской.
Что же касается театра, то за последние сто лет он не претерпел ни малейших изменений. Следовательно, ловить тут было абсолютно нечего.
И тогда Давыдов понял: вместо лукавого искусства надо воспользоваться непосредственно биологией отмершей жизни, забальзамированной в кинохронике. Попросил Осадчего, который работал в Красногорском киноархиве, и тот перегнал на бытовые кассеты несколько лент. В основном это были «Новости дня», что-то типа разогревающей программы, которую в старину крутили в кинотеатрах в начале каждого сеанса.
Но это было явно не то. Давыдов видел на экране все те же скелеты, которые словно кто-то невидимый дергал за ниточки. Фальшь так и перла из каждого жеста и слова, что вполне гармонировало с процессом гниения распадающейся биологии.
Давыдов переместился еще на десятилетие в глубь темной истории родной страны. Эффект был точно таким же.
А вот шестидесятые его озадачили. Сколько ни всматривался, но оболочки особей рентгеновские лучи не пропускали. Решил, что, вероятно, этот эффект был связан с особенностью монитора, который испускал поток электронов, нейтрализуя тем самым зрительные усилия Давыдова дойти до самой сути.
Поэтому купил старинный кинопроектор и повесил на стене полотняный экран. При этом пришлось озолотить Осадчего, чтобы тот, презрев нравственный закон, воровал из хранилища целлулоидные, с дырочками по краям, ленты с кинохроникой, уложенные в основательные металлические коробки.
Однако это ничего не изменило. Особи на экране по-прежнему были разными: толстыми и тонкими, старыми и молодыми, мужскими и женскими. И это, понял Давыдов, была уже совсем другая биология, не тотально-животная, не глобально-ублюдочная, а совсем другая. Может быть, даже человеческая – но уже, стало быть, не биология, а нечто большее. Неужели духовность? – подумал Давыдов и заплакал, словно приговоренный к смертной казни, увидев, как из угла высунулась настороженно-любопытная мышиная мордочка.
Под стрекотание кинопроектора и какую-то незнакомую музыку (Давыдов предположил, что она имела неземное происхождение), вызывающую ощущение причастности ко всему сущему, на экране громадные механические сооружения (диктор называл их «степными кораблями»), вращавшие перед собой приспособления, похожие на большие беличьи клетки, медленно передвигались по пшеничным полям, высыпая по особым желобам отборное зерно в едущие рядом с кораблями грузовики – – могучего сложения люди в брезентовых куртках с капюшонами и в высоких резиновых сапогах с отворотами вытряхивали из сетей на палубу рыб, которые подскакивали, словно вырезанное из груди сердце, и в чужеродной среде вхолостую размахивали бесполезными хвостами (это был «ценный продукт к столу советских трудящихся») – – на берег «великой сибирской реки» один за другим въезжали неимоверных размеров самосвалы и сбрасывали в беснующуюся воду громадные валуны, тем самым «покоряя» реку, чтобы на этом месте начала «вращать турбины крупнейшая в мире ГЭС», которая «даст жизнь новым флагманам отечественной тяжелой индустрии» – – ткачихи, перекрикивая шум станков, брали повышенные социалистические обязательства, благодаря которым должна снизиться себестоимость выпускаемой продукции и возрасти производство столь необходимого для каждой советской женщины товара народного потребления в широком ассортименте – – повышенные социалистические обязательства брали также строители, врачи, формовщики, сталевары и зубопротезисты, гальваники и нормировщики, акушеры и операторы газовых котельных, бульдозеристы и чертежники, ансамбли песни и пляски и продавцы обувных отделов – – газосварщики вызывали на социалистическое соревнование электросварщиков, полеводы – животноводов, пограничники с далекой южной заставы – еще более далеких моряков северного подводного флота – – американская публика, разочаровавшаяся в джазе и рок-н-ролле, восторженно встречала гастроли хореографического ансамбля «Березка», который величаво плыл по сцене Карнеги-холла, словно на колесиках или на воздушной подушке, без какого бы то ни было участия ног – – дети в пионерских галстуках, вскарабкавшись на деревья, ранней весной развешивали на стволах специальные домики, называвшиеся «скворечниками», чтобы в них могли поселиться вернувшиеся из дальних странствий пернатые друзья (так диктор называл птиц), каждый из которых за сезон уничтожает до ста килограммов вредителей сельскохозяйственных культур (кто это такие, Давыдов так и не понял) – – председатели колхозов в черных пиджаках, на которых позвякивали боевые и трудовые ордена и медали, в галстуках и в соломенных шляпах, стоя посреди безбрежных полей, напряженно рассказывали о том, сколько центнеров с круга они собираются засыпать в закрома родины – – подстриженные под современных бандитов солдаты читали письма от родных и близких, а потом отвечали на них в том плане, чтобы те не волновались, потому что Советская Армия защитит их от любых происков заокеанской военщины – – мичманы атомной субмарины пели в кубриках под гитару о девичьих глазах, о которых нельзя позабыть даже в морских пучинах, о соловьиных ночах и о первенцах, что подрастут и, как и героические отцы, уйдут на дно, чтоб нести почетную вахту – – серьезный космонавт Гагарин, спустившись по трапу, шел по ковровой дорожке к нетерпеливо поджидавшему его Никите Сергеевичу Хрущеву, рискуя наступить на развязавшийся шнурок, и он же, но уже улыбчивый, совершал мировое турне с неизменной гирляндой живых цветов на шее, обласканный восторженной любовью сотен миллионов трудящихся всех стран мира – – аккуратно подстриженные советские футболисты забивали голы на чемпионате мира в Англии (из чего Данилов заключил, что никакой Великобритании тогда не было и в помине) и не раздевались при этом, как теперь, а по-мужски пожимали друг другу руки – – какие-то люди, которых диктор называл «дружинниками», но без коней, шлемов и мечей, а с повязками на рукавах ходили по улицам и охраняли покой советских трудящихся от тех, кто нарушает нормы социалистического общежития (почему они делали это на улице, а не непосредственно в общежитии, было непонятно) – – по Красной площади везли огромные ракеты, которые были щитом, который защищает нашу Великую Родину от агрессоров и реваншистов, а потом там же, на Красной площади, шли люди, размахивающие флажками, и эти люди дружно кричали «ура» и «даздраствует», играла музыка, которую Давыдов прежде никогда не слышал.
Давыдов сместился в глубь неведомых времен еще на десять лет, попав в пятидесятые, где комсомольцы с улыбками голливудских актеров, уличенных в неуплате налогов, ехали «поднимать целину» – вначале в вагонах без окон, потом в кузовах грузовых машин, потом в тракторных телегах. И всюду у них были флаги, которые они вначале везли в вагонах-кузовах-телегах, а потом прибивали к крышам домов, которые они построили для того, чтобы «жить в них долго и счастливо, давать стране целинный хлеб (Давыдов после этого просмотра спросил в магазине: «У вас есть целинный хлеб?», но на него посмотрели, как на инопланетянина, и он зло подумал: «Всё просрали, суки!»), растить детей и воспитывать новое поколение целинников» (новое поколение целинников Давыдов искать не стал) – – росли высотные дома, в которых предстояло жить в прекрасных условиях заслуженным работникам науки и культуры, на Ленинских горах возводился многоэтажный храм знаний – Московский государственный университет, где предстояло учиться тысячам молодых людей из всех концов нашей необъятной Родины, которым в будущем предстояло прославить советскую науку новыми открытиями и изобретениями на благо социалистического отечества – – трудящиеся культурно проводили досуг в Центральном парке культуры и отдыха имени Горького, где к их услугам были оборудованы городошные площадки, столы для шахматистов, а также различные аттракционы, столь излюбленные советской детворой – – также любили трудящиеся проводить свой досуг на Выставке достижений народного хозяйства, где можно было не только познакомиться с последними достижениями народного хозяйства, но и приятно отдохнуть среди цветников и фонтанов – – в Москву на Международный фестиваль молодежи и студентов съезжались представители прогрессивной молодежи со всех уголков земного шара, чтобы воочию убедиться в том, какой свободой обладают их советские ровесники, сколько прекрасных дорог открыты перед ними, как они эффективно борются за мир во всем мире. Кадры общения темнокожих и светлокожих юношей и девушек сопровождались бодрой песней, в которой были такие слова: «Эту песню распевает молодежь, молодежь, молодежь, эту песню не задушишь не убьешь, не убьешь, не убьешь», была там и еще одна песня: «Парни, парни, это в наших силах – землю от пожара уберечь. Мы за мир, за дружбу, за улыбки милых, за счастливость встреч… Вот это было б здорово, вот это был бы гром! Давайте, парни, дружно запоем!»
А кинолента все отматывалась и отматывалась назад. И уже шли сороковые: восстанавливалось разрушенное фашистскими оккупантами народное хозяйство, первые плавки давал вернувшийся из эвакуации Криворожский металлургический комбинат; Белорусский тракторный завод налаживал в заново отстроенных цехах производство «стальных коней» (по изображению Давыдов понял, что это трактора с большими задними колесами и маленькими передними, и они скорее были похоже на кенгуру, чем на коней), без которых труженикам села невозможно выиграть «битву за урожай» – – лесозаготовители, дымя какими-то свернутыми из газеты штуковинами, валили огромные деревья, чтобы не только обеспечить стройки народного хозяйства лесом (Давыдов трижды прокрутил этот фрагмент: действительно, диктор говорил, что они снабжают стройки именно лесом), но и дать пищу целлюлозно-бумажным комбинатам, без чего невозможно наращивать тиражи центральных газет (Давыдов в этом месте развеселился: вот, значит, для чего деревья валят лесозаготовители – чтобы сворачивать из газет свои штуковины) – – трудящиеся, стоя в очередях у прилавков магазина, одобряли отмену карточной системы, в связи с чем они теперь могли покупать необходимые продукты питания в нужных количествах, голос диктора за кадром говорил о том, каким ценным продуктом являются крабы, добытые советскими рыбаками к столу советских трудящихся из морских пучин – – трудящиеся радовались снижению цен на товары первой необходимости – – трудящиеся собирались на избирательных участках в больших городах и в селах, в деревнях и кишлаках, в аулах и горных селениях, на далеких погранзаставах и стойбищах, на лежбищах и седалищах, чтобы проголосовать за кандидатов блока коммунистов и беспартийных; всюду звучал смех, играла гармонь, нарядные кони, впряженные в лихие сани, доставляли избирателей к урнам…
А потом пошел сплошной мрак. Но не безысходный, а столь искусно поданный и срежиссированный, что он вселял надежду на то, что будут и нарядные кони, доставляющие к урнам, и снижение цен, и отмена карточной системы, и восстановление разрушенного народного хозяйства. На экране рвались бомбы и снаряды – – солдаты бежали вперед с громогласным «Ура! За Родину, за Сталина!» – – танки неслись вперед, стреляя из башенных орудий, – – танки с крестами на боках горели – – на виселицах раскачивались тела мирных жителей – – партизаны пускали под откос вражеские эшелоны – – дети стояли у станков в неотапливаемых цехах, вытачивая гильзы для снарядов – – крестьянки, впрягшись в плуг, пахали поле – – старики долбили ломами промерзшую землю, строя защитные сооружения, – – в тыл врага забрасывался десант, который наводил ужас на гитлеровских оккупантов, – – в кремлевском кабинете, склонившись над картой войны, попыхивал трубкой Сталин, который приближал неотвратимую победу доблестного советского оружия над фашистскими выродками…
И вдруг – солнцем и счастьем ворвались на экран тридцатые годы. И на душе Давыдова стало легко и счастливо. Над советским павильоном на Международной выставке в Париже гордо вздымалась громадная, как Советский Союз, скульптура Рабочего и Колхозницы – – повсеместно заканчивалась коллективизация сельского хозяйства, в связи с чем в закрома Родины засыпалось отборное зерно в количествах, необходимых для успешного претворения в жизнь грандиозной программы индустриализации народного хозяйства – – в соответствии с грандиозной программой индустриализации народного хозяйства повсеместно «задувались домны», вводились в строй прокатные станы, запускались заводы по изготовлению шарикоподшипников и тракторов – – шахтеры с отбойными молотками выдавали «на гора» миллионы тонн угля, необходимого для сталеплавильной и чугунолитейной промышленности – – сотни тысяч человек в едином порывы рыли Беломоро-балтийский и Волго-Донской каналы, и много других каналов, возводя на них шлюзы для прохода крупнотоннажных речных судов – – метростроевцы в кромешном подземном мраке вгрызались в московские недра, прокладывая под землей трассы метро, которое должно быть лучшим в мире, потому что советские труженики не знают преград для претворения в жизнь величественных замыслов партии, которой руководит мудрый вождь и учитель товарищ Сталин – – мудрый вождь и учитель товарищ Сталин, стоя на трибуне мавзолея Ленина в белоснежном кителе, держал на руках маленькую девочку с большим букетом и по-отечески улыбался – – по Красной площади, мимо мавзолея Ленина, на трибуне которого стоял мудрый вождь и учитель товарищ Сталин с девочкой на руках, проходили физкультурники, ритмично взмахивая руками и ногами, выстраивая на ходу пирамиды из своих мускулистых тел, подбрасывая над головой мячи и гимнастические обручи, делая из лент сотни плывущих в воздухе змеек…
И тут он увидел ее. И сразу же потерял голову. И, как и всякий потерявший голову, начал оперировать банальностями. Былого скепсиса уже не было и в помине. Если бы у него спросили тогда: «Почему, почему именно она?!» – то он понес бы примерно такую ахинею, что в ней все прекрасно, абсолютно все: и душа, и тело, и лицо, и костюм, и глаза, и волосы, и осанка… «Да какая же душа? – не унимался бы вопрошавший. – Где ты эту
душу разглядел-то?!» А он горячился бы: «Да вот же, по глазам прекрасно видно, какая у нее замечательная душа!» «Да при такой-то разрешающей способности, при таком крупном зерне на пленке – и вдруг глаза рассмотрел!» – рассмеялся бы мерзкий прагматик, которому не дано от природы забыться в порыве великой любви. Он бы, пожалуй, тут бы и в драку полез: скотина, не трожь своими грязными лапами – и все такое прочее…
Это была девушка. Физкультурница. Она шла по экрану ровно три с половиной секунды, держа над головой букет цветов. Ей было лет восемнадцать – двадцать. На ней была майка, подчеркивающая спелое и вместе с тем грациозное тело. Ее глаза излучали… Впрочем, что они излучали, – то было известно лишь одному Давыдову, который нашел такой душевный ракурс, такую точку наблюдения, которая к оптическим законам не имела ни малейшего отношения. Так, человек древнего мира, глядя на предгрозовое небо, отчетливо видел в пляске облаков именно то божество, которое ведало метеорологическими феноменами.
Короче, Давыдов влюбился. Именно влюбился, хоть скептики, к коим он и сам еще совсем недавно принадлежал, скажут, что объектом его любви стало световое пятно, спроецированное на полотняный экран. Ну что же, ответим мы скептикам, и это тоже немало. Поскольку один человек воспринимает другого прежде всего как отраженные от него лучи. То есть, по сути, как голограмму. Именно это зачастую и рождает все наши симпатии и антипатии, которые, как правило, не поддаются анализу. Увидел – и все, отношение вспыхнуло в сознании раз и навсегда. Или подойдем к проблеме несколько по-иному. Может ли любить человек, у которого отсутствует обоняние? То есть для которого не существует всей этой парфюмерно-прельстительной тряхомудии. Ответ очевиден. А если этот человек к тому же еще и не слышит? Да, и такой человек может любить. Причем полюбить ему гораздо проще, поскольку для него не существует ни отвратительного запаха изо рта, ни противного голоса, при помощи которого изрекаются несусветные глупости. Ну а как же осязание? – спросит нахрапистый скептик, который никак не может признать свое интеллектуальное поражение. Может ли полюбить человек, у которого в силу не зависящих от него обстоятельств отсутствует способность сенсорного восприятия мира? Ну, может быть, у скептиков и принято сразу же, не разглядев как следует женщину, хватать ее за грудь и оглаживать бедра, но это столь вопиющая поведенческая аномалия, что принимать ее в расчет мы не намерены!
Итак, Давыдов влюбился. Страстно, беспамятно, не считаясь с условностями. Правда, условностей-то для него как раз и не существовало. Ибо он, во-первых, был человеком асоциальным. А во-вторых, ему только что удалось выбраться из трясины релятивизма, и, чтобы вновь не угодить туда, он был готов как угодно, с любой степенью цинизма попирать устои и глумиться над какими угодно святынями. А тут и глумления-то никакого не требовалось. Поскольку любовь – это дело сугубо индивидуальное. И кому какое дело! И незачем нос совать, чтобы потом разразиться воплем, что, мол, такая любовь до глубины души оскорбляет какого-нибудь Иван Иваныча или Веронику Сергевну. Незачем!… Впрочем, это вовсе не означает, что мы не должны изучать и классифицировать, воздерживаясь, как и пристало серьезным исследователям, от каких бы то ни было этических оценок.
Да, он влюбился. А вскоре и полюбил. Вначале, как и пристало человеку с тонкой душевной организацией, пассивно. Или, вульгарно выражаясь, платонически. То есть не стремясь к немедленной взаимности. Как, скажем, древне-японский поэт, которому нет нужды карабкаться на Фудзияму. Ему вполне достаточно ее созерцания, которое рождает в душе восторг, изливающийся в прекрасных стихах. А Давыдов хоть и не был древним японцем, но все же поэтом был вполне пристойным. Во всяком случае, за дешевыми эффектами типа «учусь искусства наслажденья у пчелы, алкающей нектар», он не гнался.
Каждый день, проснувшись, не позавтракав, лишь слегка ополоснув лицо и нервно, словно взвинченный скрипач, взмахнув шесть раз зубной щеткой, он бросался к кинопроектору, чтобы, изнемогая от нежности, видеть свою возлюбленную. Видеть, как она грациозно, словно прима из «Лебединого озера», идет по Красной площади, поднимая над головой букет, будто бы подавая ему, Давыдову, сквозь толщу лет некий условный знак, вселяя в сердце искру надежды на возможную взаимность…
Через три дня он ужаснулся при мысли, что лента может порваться. Или как-то испортиться. Или будет пожар, и она сгорит. И это было бы равносильно смерти любимой, внезапной трагичной смерти. И он помчался к Осадчему, чтобы тот сделал несколько копий. Причем, не только на магнитной ленте, которая, как ему было известно, с годами стареет, но и на DVD. По тому, какие деньги были заплачены за эту работу и как при этом дрожали руки у Давыдова, Осадчий предположил, что его давнишний непутевый друг ухватил за гриву самую ломовую конъюнктуру, взнуздал ее и собрался открывать на Арбате магазин по продаже советской видеостарины. И попросился в долю. Однако Давыдов, скотина, начал впаривать какую-то ахинею про сохранение культурного достояния нации и лично его, Давыдова, за это ответственность.
Вполне понятно, что вскоре Давыдов начал превращать свою квартиру в храм прекрасной незнакомки. На стенах появились ее портреты. Причем не только те, которые были просто сосканированы с кинопленки, но и обработанные на компьютере. Он одел свою любимую в изысканные наряды от Валентино и Марселя Роша. Слегка поработал над лицом, положив немного косметики. Он придал ей различные позы и выражения лица – от классических типа «раздумье», «тихая радость», «нескрываемое счастье», «озабоченность», «величавость», «кокетство», «гнев», «всепрощение», «мольба о счастье» до несколько игривых, но не преступающих грань, за которой начинается фривольность.
Через некоторое время эта галерея расширилась за счет аксессуаров той эпохи, которые он скупал оптом у другого своего знакомого – Лиховцева, работавшего в отделе городского быта Исторического музея. Тут были и флаконы от духов, и гребешки, и пудра, и украшения, сделанные в артели «Красный пролетарий», и юбки, и блузки, и туфли. И даже кое-что из нижнего белья. Все эти интимные вещи чрезвычайно тронули Давыдова своей безыскусной простотой, в которой не было ни капли современного блядства. Все это он поместил в некоем подобии алтаря, подальше от посторонних глаз, ежели кто-нибудь вдруг решил бы к нему зайти.
Да, но как ее звали? Еленой? Валентиной? Александрой? А может быть, Октябриной – как называли детей революционно экзальтированные родители? Давыдов пытался угадать, всматриваясь в милые черты… И вдруг его осенило: он может узнать это абсолютно точно!
С этого момента он начал действовать целенаправленно и изощренно, чего за ним давно уже не водилось. То есть прежде всего начал ежедневно бриться. И прыскать на лицо из пульверизатора с резиновой грушей одеколон «Шипр». Да, именно «Шипр», и именно из пульверизатора, поскольку в быту он старался придерживаться принципов тридцатых годов.
Поступил в аспирантуру Института культуры, что в подмосковных Химках. И начал работать над диссертацией на тему «Физкультурные парады 30-х гг. ХХ в. как творческое развитие мистерий позднего Средневековья», чем утвердил седовласого руководителя, не только хранившего партийный билет, но и откладывавшего в особую коробочку партийные взносы, в мысли о том, что битва с мировым капиталом пока еще не проиграна.
В процессе работы над диссертацией добился допуска в архивы КГБ. Затребовал пухлую папку с данными на участников первомайского физкультурного парада 1939 года. Трясущимися руками раскрыл и отыскал колонну спортивного общества «Трудовые резервы», потому что у возлюбленной Давыдова на майке были буквы «Тр» внутри шестерни…
Шестнадцать страниц, отпечатанных на машинке. Было от чего рехнуться. Однако у Давыдова был прекрасный ориентир. Его любимая проходила во второй шеренге, это на ленте было отчетливо видно. Крайняя… Крайней была Айгуль Шариповна Рашидова. Этого не могло быть, потому что его девушка не была ни узбечкой, ни туркменкой. Абсолютно европейские черты лица.
Давыдов перепугался. Судорожно перечитал название папки. Нет, все правильно: первомайская демонстрация 1939 года. Может быть, в папку вложили не тот список, ноябрьский? Или вообще другого года? Но нет, на первой странице было размашисто начертано: «Утверждаю Лаврентий Берия 12.04.39».
И тут Давыдова осенило: оператор стоял не у трибун, а со стороны ГУМа. И тогда его любовь не первая в шеренге, а последняя, десятая.
И он, с колотящимся от счастья сердцем, прочел: «Ирина Васильевна Шепилова. 1921 г. р.». И даже адрес был – Кривоколенный переулок. И дом был, и квартира. И даже телефон: К6-78-45! Лаврентий Палыч дело знал четко – непроверенная птица по Красной площади не пролетит, мышь не прошмыгнет!
В состоянии эйфории он прожил три дня. «Ирина Васильевна, Ирина, Ирочка, Ира, Ирка, Иринка!…» – повторял он на все лады и при этом глуповато подхихикивал всякий раз, радуясь, как ему казалось, нежным созвучиям.
И это могло продолжаться сколь угодно долго. Поскольку он был лишен возможности переключить глупость, которая присуща всем пылко влюбленным, в другое русло, туда, где после шумной свадьбы начинают покупать мебель, клеить на стены обои и выбирать по каталогу электронную аппаратуру и бытовую технику.
Казалось бы, был лишен возможности…
Однако он был непрост, очень непрост. В своем нынешнем состоянии душевной одержимости Давыдов был способен пробивать разгоряченным лбом толщу времени.
И он позвонил. Позвонил в прошлый век, в его первую половину. Не по «К6», конечно. Узнал, каким стал в семидесятые годы тот предвоенный номер. Позвонил, хоть шансы у него были совершенно призрачные. Не было у него никаких шансов.
Но, прежде чем набрать номер, все же слазил в Интернет проверить, кому же теперь принадлежит этот номер.
Посмотрел и чуть не рехнулся. То ли от изумления, то ли от счастья, то ли от страха, который охватывает всякого нормального человека перед дверью в метафизическое пространство. А Давыдов все же был нормальным человеком.
Не только адрес был тем же самым, но и прописана по нему была И. В. Шепилова.
«Спящая царевна», – в смятении подумал Давыдов.
Но жива ли? Ведь восемьдесят лет уже.
Да, она была жива. И ответила Давыдову мелодичным голосом (записано со слов Давыдова).
Довольно долго он втолковывал ей, что писатель, что пишет книгу о физкультурном движении тридцатых годов, что ее свидетельства были бы для него совершенно бесценны. Может быть, у нее и фотографии какие-нибудь сохранились, и их можно было бы включить в иллюстративную часть книги.
Ирина Васильевна довольно долго отнекивалась, что было воспринято Давыдовым как обычное женское кокетство. Однако банальное человеческое тщеславие одержало верх над вполне естественной осторожностью человека, пережившего все прелести коллективизации, индустриализации и борьбы с врагами народа. Давыдов пообещал, что отдельная глава будет посвящена ей, Ирине Васильевне Шепиловой.
– Да, и не забудьте, дорогой мой, наливочку, – весело сказала на прощание Ирина Васильевна.
В назначенный день Давыдов явился, как он сам это квалифицировал, на первое свидание. Невыспавшийся, идеально выбритый, обильно спрыснутый «Шипром», с огромным букетом гладиолусов, похожих на охапку мачт эсминцев и дредноутов, срезанных ядерной ударной волной, с тортом «Полено», бутылкой «Рябины на коньяке» и диктофоном.
О том, какой Ирина Васильевна была в свои восемьдесят лет – как выглядела, как держалась, была ли умна или не вполне, как у нее было со вкусом, с тактом, с чувством меры и, уж извините за трезвый рационализм, с запахами, – ничего определенного мы, очевидно, никогда не узнаем. Поскольку Давыдов видел ее в лучах, преломленных любов —
ной линзой. У него даже и теория была соответствующая: если люди, обладающие вкусом, более всего ценят антикварную мебель, старые вина, полотна великих мастеров, то именно так следует воспринимать и женщину. Эта теория крепко сидела у него в мозгах и преломляла, преломляла, преломляла…
Известны лишь какие-то ее биографические данные. Да и то весьма разрозненные, не складывающиеся в определенный жизненный пазл. В тридцатые годы Ирина Васильевна действительно состояла в спортивном обществе «Трудовые резервы». Причем, как это тогда было распространено, была она разносторонней «атлеткой» – летом плавала, бегала, прыгала, исполняла на гимнастических снарядах замысловатые упражнения, а зимой бегала на коньках, ходила на лыжах и играла в бэнди, как прежде назывался хоккей с мячом. И все это в свободное от работы на ткацкой фабрике время.
Замуж так и не вышла, поскольку ее ровесники по большей части погибли на войне, и на каждую созревшую, налитую жизненными соками девушку приходилось что-то около одной четвертой части молодого мужчины. Если же учесть, что с фронта многие пришли калеками, то эта цифра в реальности была еще меньше.
В начале пятидесятых годов заочно, то есть опять же без отрыва от производства, окончила Институт культуры, получив диплом режиссера народного тетра. И, учитывая ее спортивное прошлое, Ирину Васильевну охотно приглашали для постановок всевозможных народных торжеств – так называемых «праздников труда» – дней авиаторов, военных моряков, советских женщин, строителей и мелиораторов, танкистов и печатников, строителей и химиков, учителей и энергетиков, геологов и пограничников, рыбаков и металлургов, железнодорожников и лесников, работников легкой промышленности и работников медицины, речников и милиционеров… В этом пространном перечислении сказалась аберрация памяти Ирины Васильевны, поскольку большинство из перечисленных ею советских праздников появилось в календаре позже, в так называемую эпоху застоя. Однако Давыдов по причине молодости знать этого никак не мог. И он сидел, кивал головой и млел от любви. Сидел и зачарованно слушал о том, какой замечательных хлеб прежде пекли, и какое особое молоко продавали в магазинах, и как весело жилось комсомольцам, и как много угля добывали за смену стахановцы, и какие раньше ароматные духи были, и как девушки честь блюли, и какими порядочными были парни, и какой порядок в стране был, и какие послушные и уважительные дети были, и как пел Утесов, и как плясал и пел ансамбль песни и пляски Красной армии, и конечно же про войну, про борьбу с бандитизмом и про понижение цен к 1 Мая и 7 ноября. И естественно про физкультуру, про парады, про праздники.
И через месяц практически ежедневного общения Ирина Васильевна дошла до космонавтов – Юрия Гагарина, Германа Титова, Андрияна Николаева, Валентины Терешковой, Павла Поповича и Георгия Берегового.
Перечислив прелести первой половины шестидесятых годов, Ирина Васильевна сказала: «Ну а дальше ничего интересного не было. Люди измельчали».
Это чрезвычайно взволновало Давыдова. Ирина Васильевна и он абсолютно одинаково воспринимали мир. Просто по-разному формулировали. Он объяснял теперешнюю мерзость тем, что эволюция в этой стране привела к возникновению обратного хода, к вытеснению в людях человеческого животной биологией. А ведь у нее почти то же самое: люди измельчали, как тараканы! И от ощущения этой духовной близости Давыдов радостно рассмеялся.
– Что это вас так развеселило, голубчик? – недоуменно спросила Ирина Васильевна.
– Да ведь и дедушка мой то же самое говорит, что люди измельчали! – соврал Давыдов, у которого не было никакого дедушки.
И этот фиктивный дедушка в конце концов сделал свое дело. Словно яблочный червь, он вгрызся в переутомленный мозг Давыдова и проник в подсознание. То есть туда, если продолжить аналогию с яблоком, где расположены семена.
И если перейти на аналогию с атомной бомбой, то этот самый фиктивный дедушка сработал, когда экзистенциальный ужас бытия в душе Давыдова достиг критической массы. Давыдов сделал пластическую операцию, которая состарила его лет на пятьдесят. Купил паспорт, который соответствовал не только его новому внешнему виду, но и внутреннему самоощущению. И представился Ирине Васильевне дедушкой Давыдова.
Дедушка Давыдова произвел на Ирину Васильевну неотразимое впечатление. Такие, сказала себе Ирина Васильевна, уже давно в этой стране перевелись. Справедливость восторжествовала, Ирина Васильевна, полвека ждавшая своего женского счастья, получила его сполна. И даже было что-то типа свадьбы, на которой были лишь они вдвоем. Да фотографии давно минувших людей, которые были развешаны на стене на старый манер.
В общем, они жили долго и счастливо. И умерли в один день. Почему долго? Ну, это совсем просто. Потому что никому не дано знать, что такое долго и что такое коротко. Ни бабочке-однодневке, сдуру влетевшей в пламя свечи. Ни двухсотлетнему дубу, сокрушенному молнией. А уж тем более хрупкому человеку, которого угораздило родиться в этой стране, где время движется, словно во сне, куда хочет – вперед, назад, вбок. Где сон разума беспрерывно рождает одних и тех же чудовищ.