Нет плохих вестей из Сиккима Прашкевич Геннадий
– А вы посмотрите. – И опять улыбнулась: – Я знаю, вам не нравятся намеки на ваше прошлое. Атараксия. Но тут ничего не сделаешь. В Нью-Йорке у меня есть приятельница – такая же старая черепаха, как я. Она, как вы, старается не покупать старые вещи. Ее раздражает уже то, что они появились на свет задолго до ее рождения.
Я не стал уточнять, о ком она говорит.
Сотрудники НКВД, модные дизайнеры, итальянские фашисты, эсэсовские полковники, комсомольцы с Западой Украины – центр мира все равно занимала Конкордия Аристарховна.
Расслаивающееся время.
Крутящееся, засасывающее пространство.
Она вдруг заговорила. Был у нее брат, был!
Ну, ладно, ее возлюбленным и мужьям – им всем воздано! Они получили то, что рано или поздно должны были получить. Никаких иллюзий. У нее нет претензий, как бы жестоко судьба ни обошлась с теми или с другими. Но брат... Нет, он этого не заслуживал... Когда стали брать ставленников «железного наркома», он сам не захотел ждать... Польская граница, румынская...
Но ведь он не дурак, он мог бежать на восток, правда?
Костенурка не спускала с меня мутноватых, когда-то зеленых глаз.
Я слушал. И никак не мог понять. Одни страстно хотят знать, где им искать профессора Одинца-Левкина, другие столь же страстно открывают мне свои семейные тайны. Кто я такой, чтобы отвечать или просто выслушивать?
Мы – азиаты, посмотрела на меня костенурка.
Воротничок ее блузки разошелся на одну пуговичку.
Попробуйте перезапуститься, засмеялась она, перехватив мой взгляд.
Тонкие морщинки густо иссекали мраморную шею – настоящая чудесная доисторическая леди. Попробуйте перезапуститься, непонятно повторила она. Вот увидите, все заработает. И пусть мой брат, понизила она голос, доберется до какого-нибудь сибирского поселка. Пусть он уйдет в сторону Алтая и Монголии, раз ему нет места на родине. Что вам стоит? В Монголии его не будут искать.
- Я был знаком с берлинским палачом,
- владевшим топором и гильотиной.
- Он был высокий, добродушный, длинный,
- любил детей, но выглядел сычом...
Это тоже из оранжевой книги, подаренной мне Последним атлантом. Не думаю, что брат Конкордии Аристарховны походил на палача, свободно владел топором и гильотиной. Нет, скорее он был умной, лощеной машиной, умеющей правильно потянуть собеседника за язык. Наверное, он многих раскрутил, если вырос до майора.
- Я знал врача, он был архиерей,
- я боксом занимался с езуитом.
- Жил с моряком, не видевшим морей,
- а с физиком едва не стал спиритом...
Может, брат Конкордии Аристарховны был не самым дурным сотрудником, но я-то тут при чем? Мне приходилось читать отчеты о расстреле «железного наркома». Расстреливали Ежова его же ставленники. С удовольствием, кажется, расстреливали.
- Была в меня когда-то влюблена
- красавица – лишь на обертке мыла
- Живут такие девушки, – она
- любовника в кровати задушила...
Да нет, конечно, никаких намеков. Братьев полагается любить. Я нисколько не злился. Накрапывающее низкое небо, вкусный кофе, вот девушке сделал подарок. А Конкордия Аристарховна поговорит, поговорит, еще раз убедится, что я пустышка, и отправится пить чай со всеми своими любимыми покойниками.
– ...однажды я видела Ежова, – сказала Конкордия Аристарховна.
Жизнь баловала доисторическую леди. Она встречалась с дуче, рейхсфюрер давал разрешение на ее брак с полковником СС, и все такое прочее, а она, оказывается, еще и Ежова видела.
– В Москве, – уточнила она. – Он пригласил моего брата и разрешил мне прийти с ним. Он был маленького роста, брат старался не садиться с ним рядом. Знаете, Сергей Александрович, на «железном наркоме» был дешевый костюм и синяя сатиновая косоворотка. Это меня поразило. Правда, перед этим я видела его в мундире генерального комиссара госбезопасности. А там роскошная золотая звезда на красной петлице с золотым просветом. Это же маршал! Не сержантские усеченные треугольники на серебряной полосе, – улыбнулась она. – Николай Иванович любил петь. Да, да, у него оказался баритон – не очень сильный, но верный. Правда, пил он гораздо больше, чем пел. Мой брат рядом с ним выглядел франтом. Воротник и обшлага гимнастерки обшиты малиновым кантом, френч из настоящей шерстяной ткани, – почти хвастливо произнесла костенурка, – с нагрудными накладными карманами и шестью пуговицами-застежками. В какой-то момент они вышли, оставив меня за столом. Из соседней комнаты тут же донеслись их голоса. Я была поражена. Казалось бы, в квартире генерального комиссара все должно быть продуманным, но неплотно прикрытая дверь позволила мне услышать рапорт брата. Контроль по литеру «Н», вам это ни о чем не говорит, правда? Писатель Шолохов останавливался в то время в Москве – в гостинице «Националь». Специальная стенографистка в определенное время подключалась к номеру и записывала все, что в нем говорилось и делалось. Я была потрясена. За писателем следили не как за идейным врагом. Речь шла о жене наркома...
- Но как-то в дни молчанья моего
- над озером угрюмым и скалистым
- Я повстречал чекиста. Про него
- мне нечего сказать – он был чекистом.
– Принесите коньяк.
– Как обычно? – спросила официантка.
Я никогда не заказывал у нее коньяк утром, но кивнул: «Как обычно».
Мне требовался полный апгрейд. Костенурка это поняла и откинулась в удобном кресле. Быстрым движением коснулась пуговичек на кофточке. Самыми кончиками длинных пальчиков – весело и легкомысленно (как делала, наверное, и пятьдесят лет назад). Конечно, кофточка разошлась. На шее, на фоне чудесных, густо переплетающихся морщинок (ничего с этим не поделаешь) я увидел потемневшее серебряное ожерелье с подвеской из трех сплющенных пуль. Калибр 6,35. Подойдут к вальтеру и к браунингу.
- ...Засыпая, я вижу вновь,
- что балконная дверь чуть приоткрыта,
- и кисейную тюль
- в окно, где пыльный июль,
- выдувает капризный сквозняк.
Я молчал.
...Ах, Рио-Рита! Как высоко плыла ты над нами через страх и озноб, через восторг побед, – Аргентины далекой привет! Как плескалось алое знамя! В нашей юной стране был каждый счастлив вдвойне...
– Возьмите конверт. В нем листы, выдранные из вашей тетради.
– У вас? Почему они оказались у вас?
– Какая разница? – Она внимательно осмотрела на меня: – Прошлой ночью я сказала вам, что мы больше не встретимся. Видите... не получилось...
И вежливо улыбнулась:
– Я Кора.
Отступление
Апрель 1939: Золотой фазан
(листы, выдранные из тетради)
Сегодня, милая Альвина...
Майор Каганов не торопил события.
Он ждал телефонного звонка. Умение ждать – чувство профессиональное.
Ненавижу философов! Майор молча смотрел на профессора Одинца-Левкина. Говорят, раньше он носил семь длинных волос под шапочкой и каждый месяц менял кольцо на указательном пальце. Ну да, астральное влияние. Он и на вопрос о социальном происхождении ответил, что «происходит от Адама». На изможденно-наглом лице огромные жемчужные пустые глаза. Похожи, как две склянки эфира. К черту философов! Они только объясняют мир, а мы хотим его изменить.
Ах, Рио-Рита! Кирпичные стены, мутные стекла, такие толстые, что решетки на окна можно не ставить. Не должны решетки смущать прохожих. А музыке не укажешь, она пробьется сквозь любые стены.
Позвонить могут в любой момент.
Зачем жалеть время, если оно в любой момент может кончиться?
Майор Каганов душно, всей шкурой, чувствовал, как время обтекает его.
Время, как кровь. Оно уходит – с ним уходит жизнь. Чем скорей позвонят, тем проще будет принять решение. Профессору Одинцу-Левкину в голову не приходит, как сильно его жизнь зависит сейчас от короткого телефонного звонка. Даже не стоит начинать игру с археометром. Заманчиво, но не стоит. Четкий круг вписан в пересекающиеся треугольники. Двенадцать окрашенных в разные цвета вершин образовывают еще один круг. Планетарные символы, музыкальные ноты, еще один круг, разбитый на двенадцать секторов по числу зодиакальных домов, обозначенных отдельными цветными щитами. Причудливые буквы ваттанского алфавита, а рядом буквенные эквиваленты на ассирийском, халдейском, самаритянском, латинском языках. Наверное, профессор ответил бы на вопросы, касающиеся будущего, но, наверное, это выглядело бы как слабость – спрашивать о своем будущем. Не стоит перегружать сознание, посчитал майор. Поскользнуться легче всего на пустяке, на арбузной корке, на выброшенных во двор картофельных очистках. Отправлюсь ли я в каменистую пустыню или поставят меня к стенке – как ни странно, ответы на это зависят сейчас исключительно от телефонного звонка. В принципе, нашим юристам стоило бы обдумать статью, не оставляющую никаких лазеек врагам народа. Социализм будет построен наперекор любому давлению, и все же... Пятьдесят восьмая – статья достаточно емкая, она поддерживается многими другими серьезными статьями, и все же не охватывает всего многообразия вражеских уловок. (Майор с интересом следил за профессором.) В исключительно необходимых случаях виновным следует, скажем, считать любого, кто хотя бы раз в жизни держал в руках сумму, превышающую некую, заранее указанную законом. Возраст и пол не должны иметь значения. Окончательный итог важнее любых ошибок. Возникнут проблемы у лиц, постоянно имеющих дело с большими суммами? Конечно. Но решение напрашивается. Кассиров можно объявить спецами, защищенными законом, их можно одеть в специальную форму, поставить под постоянный контроль, обязать их ежедневно отчитываться перед коллективом. Будущее всегда за коллективом. Это однозначно.
Мы будем есть паштет из дичи и пить французское клико.
Да, так! Мы – спасительно во всех вариантах. Это следует донести до каждого. Ученый профессор, колеблющийся, но ищущий опору в умном и дружелюбном сотруднике НКВД, – разве не к этому мы должны стремиться? Живой организм здоров и весел, когда охотно откликается на команду «смирно». В этом смысле профессор Одинец-Левкин – соцвред. Нужно подержать его в боксе, пусть подышит гнилой пылью, мертвой тишиной. Он привык к ветрам и к простору пустынь, гор, степей – пусть вдохнет ужас замкнутого пространства. Из бокса подследственных его приведут в кабинет.
«Раздевайтесь!»
«Совсем раздеться?»
Они всегда так спрашивают.
Удивительно, они всегда так спрашивают.
Сержант Дронов только пожимает плечами: конечно, совсем, таков закон.
Два надзирателя передают сержанту вещи подследственного. Сержант просматривает каждый шов, каждую пуговицу, кромсает ножом наборные каблуки хромовых сапог. Может, в них спрятаны яды, шифры, инструкции иностранных разведок. Почему нет? Сержант Дронов аккуратно срывает с ремня внутреннюю кожаную прокладку, наконец, приказывает снабдить подследственного старыми кирзовыми опорками и списанным обмундированием, от которого тошнотворно несет хлоркой. Все большого размера. Но это обдуманно. Пусть ноги соцвреда утонут в искоробленных опорках, а драная гимнастерка повиснет на плечах, как плащ-палатка. Пусть руки будут заняты не в меру длинными брюками. На интеллигентных людей такое действует сильно.
Майор молча смотрел на профессора Одинца-Левкина.
Умный ученый человек? Да нет, троцкист до мозга костей, японский наймит, шпион, хорошо замаскировавшийся враг! Куда хотел уйти? В Шамбалу хотел уйти! В стране – творческие порывы, не хватает рабочих рук, а профессор Одинец-Левкин отрывает людей от свободного коллективного труда, внушает им мысли о несбыточной мечте, обучает верховой езде, держит где-то на заброшенном алтайском подворье сытых лошадей, собирает большие деньги на личные безумные цели. Ходит раскорякой, как настоящий кавалерист, самолично шьет перекидные сумы, учит монгольский язык. Морендоо – поскакали. Почему нет? Зугээр – все нормально. Может быть и так. Но мы прямо скажем профессору: хулээй – подождем! И пусть на все наши слова он быстро кивает седеющей головой и бормочет: баярлаа, баярлаа. Мы поймем, что это – спасибо.
Щеки обвисли, поросли серой щетиной. Голос изменился, сел. Но хорошо уже то, что сержант Дронов не успел превратить профессора в репу. Бьют? Что значит – бьют? Бьют даже старых политкаторжан. Образование и опыт в этом деле не имеют значения. У «железного наркома», например, незаконченное нижнее, но он умеет... теперь уже умел... разговаривать и с плотниками, и с академиками, и с бывшими членами Политбюро. «Не смотрите, что рост у меня маленький, а знаю, может, меньше, чем учитель математики, – сказал как-то Николай Иванович на коллегии. – Зато умею планировать число врагов, подлежащих аресту. – И добавил с усмешкой: – Малый рост и слабое образование хорошей работе не помеха. Умение видеть врага есть самый главный признак истинной преданности делу революции!» А старые политкаторжане – это же чаще всего закоренелые провокаторы, агенты, предатели. У них связи на всех уровнях. Приказали профессору Одинцу-Левкину доставить в Лхасу и поставить там радиостанцию, а разве обсуждалось это в партийном кругу? Приказали профессору Одинцу-Левкину найти путь в Шамбалу и там тоже поставить радиостанцию, а обсуждалось это на коллегии? Если слухи о Счастливой стране соответствуют правде, тогда тем более такие вопросы следует решать сообща. Одно дело гордо вещать о победе социализма на все страны Азии и Европы, и совсем другое – передавать фашистам государственные секреты.
Майор Каганов не сводил глаз с ушей профессора. Ясно, что Ламброзо тут ни при чем. Если бить подследственного сразу двумя папками по ушам, он вспоминает неожиданные вещи. А уши, конечно, пухнут. Против физики не попрешь. «Дорогой товарищ! Если Вам по делам суда случится быть на Обводной, то зайдите к портному (фамилию не помню), у которого мы были вместе, и скажите, что если он к определенному дню не пришлет мне брюк, причитающихся мне в качестве гонорара за защиту, то дело будет передано в суд. С коммунистическим приветом – такой-то».
Что профессор Одинец-Левкин признал в последний раз?
Ах да! Он письменно подтвердил давний, уже хорошо известный чекистам тезис, что центральный ключ к Великому посвящению скрыт в египетских пирамидах.
«Вот, дьявол! – хохотнул сержант Дронов. – А я-то думал, в колоде игральных карт!» Это он так шутил. «Разоружайся перед партией, падаль!» И все совал, совал под нос профессору фотографию старого политкаторжанина, расстрелянного вместе с врагом народа Генрихом Ягодой: «Где познакомился с этим человеком?»
«Возле магазина „Имро“.
«У вас была назначена встреча?»
«Нет. Я случайно остановился возле витрины. Меня заинтересовал узор на восточном ковре».
«Чем он тебя заинтересовал?»
«Мне показалось, я улавливаю в узоре какие-то элементы Универсальной Схемы. Археометра, – он кивнул в сторону прибора, лежавшего на столе. – С помощью этого прибора можно легко предугадывать будущее. Но я тогда не думал об археометре, просто рассматривал узоры, пытался понять их скрытый смысл. Тогда рядом остановился человек. Сухощавый. В возрасте. В полушубке. Подпоясанный ремнем. На голове офицерская фуражка без кокарды. Тоже стал смотреть на ковер. Я спросил: „Этот узор вам что-то напоминает?“ А он носком сапога нарисовал на снегу геометрическую фигуру: „А это вам что-нибудь напоминает?“ Так мы познакомились».
«Это он передал вам археометр?» – вмешался майор.
«Нет, у меня уже был. Свой был. Мне привезли из Парижа. Там есть Институт ритма. В Институте ритма ведется большая работа по гармонизации всего сущего. Человек, с которым я познакомился, знал об этом. Да, да, его зовут гражданин Колушкин, он приходил ко мне позже. Он многое знал об Универсальной Схеме, – у профессора, как у школьника, горели распухшие уши. – Работа с Универсальной Схемой позволяет читать законы Вселенной, понимать движение и развитие духа и материи. Числа – суть созерцаемые идеи, эйдосы, силы, выступающие посредниками между видимыми и невидимыми планами Вселенной. В этом смысле Отто Шпенглер прав: «Именами и числами человеческое понимание приобретает власть над миром».
«Заткнись и отвечай только на вопросы!»
«Хорошо. Я буду отвечать только на вопросы».
«Зачем вы хотели поставить радиостанцию в Лхасе и в Шамбале?»
«Чтобы передавать свободным и угнетенным народам слова воплощенных вождей».
«Бухарина и Зиновьева? Рыкова и Троцкого? Кого я еще упустил? Перечислите поименно».
«Я не знаю. Все так быстро меняется. – Профессор Одинец-Левкин поправил очки, в глазах появилась страшная растерянность. – Пока я находился в экспедиции, многие из тех, с кем я беседовал, исчезли. Исчезли даже те, о ком и думать так нельзя. Теперь не знаю, с кем посоветоваться».
«Предположим, вы дошли до Шамбалы, – негромко произнес майор, отгоняя мысли о сержанте Дронове, которого уже стоило опасаться. – Значит, радиостанция, поставленная в Стране счастливых, вещала бы от имени выявленных нами врагов народа?»
«Не знаю. Право, не знаю. Я только ищу путь».
«Почему на поиски Шамбалы направили именно вас?»
«Я ученый человек, но из простой семьи. Мои родители сочувствовали народникам».
«При обыске в вашей квартире нашли много патронов. Зачем вам столько?»
«Для порешения различных животных в пустынях Азии».
«Не исключая и человека?»
«Если обстоятельства к тому понудят».
«Но начать стрельбу вы, конечно, намеревались в Москве?»
Профессор понял намек. Когда хотят убить собаку, говорят, что она бешеная.
Майор Каганов тоже понял. Мысли профессора не были для него тайной. Правда, кричать он не стал. Соцвреда криком не возьмешь. Сегодня, милая Альвина, сирени отцветает куст. Он бормотал про себя запавшую в память строку и молча смотрел на профессора. Лиса, наверное, уже проснулась. Она не знает, где ее отец. Она представить себе не может, что я каждый день по многу часов провожу с профессором Одинцом-Левкиным. Хитрая зловредная бестия, посмотрел он на профессора. Выглядит жалко, но умен и присутствия духа не теряет. Посвящен. Видит себя архатом, достойным. Как мудрый Арья, мечтает освободиться от перевоплощений. Ради этого, только ради этого, такие, как профессор Одинец-Левкин, готовы травить народ идейными ядами, жестоко убивать вождей, обманывать партию, тайно продавать земли иностранным хозяйчикам. Они думают, что вступили на последнюю и высшую тропу, а потому свободны. Думают, что видят глазами сердца.
Майор раскрыл тонкую папочку.
Выписки из писем, отчеты сексотов, протоколы допросов.
Вот многозначительная цитата. Взята из рассуждений мадам Блаватской – известной теософки, много лет умножавшей в народе невежество. «Никогда человечество не задумывалось над явлением жизни архата. Принято видеть архата в области облачной. Рекорды мышления ужасны и смешны. Истинно, Мы, братья человечества, не узнаем себя в представлениях человеческих. Наши облики так фантастичны, что Мы думаем порой, что если бы люди переменили свою фантазию на противоположную, только тогда наши изображения приняли бы верную форму». Это точно. Самый верный облик врага народа – ядовитая змея или пес смердящий. Лиса – чудо, она милая, но ведь и она написала заявление, когда въехавший в квартиру профессора сотрудник НКВД по-своему распорядился некоторыми вещами. «Плоский чемодан типа «глоб-троттер» с инициалами. Индусское бронзовое божество. Слоны чугунные. Продал часть мебели, а остаток отдал мне неохотно. Пропало фунта четыре серебряных вещей, которые хранились в сундуке. Пропали эти вещи в то время, когда я лежала в больнице. Еще он взял дверной ковер без моего согласия и отцовскую лампу в восточном вкусе. А из шкатулки пропало голубое эмалевое ожерелье. Недавно, когда я рассказывала знакомому об этом ожерелье, то он заявил, что видел это ожерелье у киноартистки». Растерявшиеся, не понимающие мира люди. Почти безработные, живут в уплотненных квартирах, продают вещи. А пишут, что «архат, идя к высшим мирам, беспределен во всех проявлениях». Ну да! Если архата правильно прижать, он впадает в ничтожество.
Глядя на профессора Одинца-Левкина, майор старался не думать о его дочери, но не мог, не мог. Опасная неправильная нежность к Лисе заливала его сердце сладким туманом. Она верит, в чистоте своей она убеждена в том, что отец скоро вернется. Ну, исчез, так это он просто уехал. Отец и раньше исчезал внезапно, Лиса убеждена, что он уехал по делам. А профессора взяли в парикмахерской, цирюльники знают, о чем не следует болтать. «Отец, наверное, уехал». Майор жалел Лису: «Наверное». – «Он у меня странный, правда?» – Странный? Конечно. Каким еще может быть соцвред?
Майор старался не думать о Лисе, и не мог, не мог. Она, наверное, уже проснулась. Она сейчас думает о нем. Целовать голое плечо, гладить волосы. Как много нежности можно услышать в шепоте. Невозможно понять, как слизняки, вроде этого «профессора», могут порождать такое волшебство. Черт побери весь этот голландский аукцион, в ходе которого цены не набавляют, а наоборот, играют на понижение!
– Сегодня, милая Альвина...
– ...сирени расцветает куст.
Майор сделал вид, что не расслышал подсказку профессора.
Рассуждения сержанта Дронова не сильно умны, тем более, не глубоки, но в одном сержант прав: вся эта старая профессура – сорняки. Мощно и густо проросли сквозь все социальные слои, обвили корнями общество. Их выкашивают, их выдергивают, их выжигают, они отрастают вновь. Человек, написавший стишки про Альвину, тоже был профессором. И тоже, как Одинец-Левкин, считал свой арест ужасной ошибкой. Предположение совершенно не материалистичное. Когда ему, наконец, предъявили обвинение в принадлежности к «трудовой крестьянской партии», он только рассмеялся: «Нет такой партии. Совсем нет. Я ее придумал».
«Вот вы и попались! Раз придумали, значит, есть такая партия».
«Да нет же! Я придумал ее для удобства. Чтобы легче было размышлять. Я написал фантастическую книжку о будущем. Там прямо указано – это фантастическая книжка. Я попробовал представить, как сложилась бы жизнь, приди к власти крестьяне, а не твердый пролетариат».
«Значит, вы эсер?»
«Помилуйте! Я ученый».
«У вас, наверное, широкий круг учеников и коллег?»
«Разумеется. У меня много учеников и последователей».
«Многие, наверное, могут подтвердить вашу порядочность?»
«Разумеется, – совсем успокоился арестованный. – Обратитесь к любому!»
«Ну, скажем, доцент Томский. Он считает вас порядочным человеком?»
«Ни минуты в этом не сомневаюсь!»
«Ладно. Вот его показания. – Майор вынул из папки три тетрадных листа, исписанных мелким, почти бисерным почерком. – «Невыносимый брюзга, отрицающий роль пролетариата. Издевался над идеей диктатуры пролетариата. Пытался завербовать меня в антисоветскую трудовую крестьянскую партию».
«Это обо мне? Там так написано?»
«Взгляните сами. Узнаёте почерк?»
«Узнаю, – ужаснулся профессор, на свою голову писавший фантастические книжки. – Но этого не может быть! Его заставили!»
«Доцент Томский ссылается на личные разговоры с вами».
«Но это же личные разговоры. Вы сами говорите, что личные. Никто, кроме нас, этого не слышал!»
«Когда известный профессор разговаривает с доцентом, пусть даже просто за домашним столом, их разговоры перестают быть личными».
«А профессор Сотников? Вы его спрашивали? Он мой друг, мы дружим домами».
«Профессор Сотников недвусмысленно указал на ряд ваших высказываний абсолютно контрреволюционного толка».
«О боже! А лаборант Пшеничный? Аспирант Устинов? Я всегда их поддерживал. Даже материально».
«Да, они не отрицают этого!»
«Вот видите! Они не отрицают!»
«Но показывают, что вы активно пытались сформировать из них банду политических убийц. – Майор Каганов понимающе улыбнулся: – Да вы не волнуйтесь. Вы подумайте хорошенько. Должен же быть у вас товарищ, который в принципе не способен солгать».
«Да, есть такой».
«Назовите имя?»
«А он не пострадает?»
«Если скажет правду, нет».
«Иван Александрович Тихомиров».
«Профессор экономической географии?»
«Да! Да! Именно он. Мы дружим с ним более тридцати лет».
«Так я и думал», – кивнул майор аганов. И прочел показания Тихомирова.
Старая история. Никто не выдерживает давления. Показания профессора экономической географии добили Одинца-Левкина.
– Чем вы занимались до отъезда в Азию?
– Писал научную монографию. И лечил людей.
– Вы имели разрешение на врачебную практику?
– Я не нуждался в таком разрешении. Я лечил только безнадежных больных.
Профессор Одинец-Левкин горестно покачал головой. Он чувствовал, что майор Каганов что-то не договаривает. Все друзья его предали. Только Лиса не раз предупреждала. Просила быть осторожным. Особенно когда он бездумно повторял анекдоты этого подозрительного гражданина Колушкина. Приходит в ресторан человек интеллигентного вида, заказывает водочку, два салата, две порции икры, два горячих, разумеется, и два кофе. «К вам кто-то подойдет?» – спрашивает официант. «Нет, я ужинаю один». – «Но заказ на двоих!» – «А вы что, не узнаете меня?» – «Да нет, не узнаю. А вы кто такой будете?» – «Я Зиновьев и Каменев». «Папа, – сказала тогда Лиса, тревожно сжав пальцами виски, – никому не позволяй рассказывать при тебе такие анекдоты. Этот гражданин Колушкин – скверный человек. У него отец поляк, подкаблучник Пилсудского. Не дружи с Колушкиным, он подведет тебя».
– Значит, вы не имели официального разрешения на врачебную практику?
– Я не нуждался в официальном разрешении. Я лечил только тех, от кого отказались врачи.
– Вы владеете какими-то своими особыми методами?
– Да, владею.
– Расскажите об этом.
– У нас привыкли каждую болезнь лечить отдельно, в отрыве от общего состояния организма, – медленно пояснил Одинец-Левкин. – Собственно, не лечить даже, а так... притушевывать внешние проявления... Наши врачи не хотят думать о том, что человеческий организм сам по себе обладает исключительными свойствами, способными противостоять любым болезням. Условия? Они просты. Жить вдали от железа, радио, суеты, и не бороться с болезнью, а укреплять организм. – Профессор Одинец-Левкин взглянул на майора с каким-то испуганным превосходством. – Прежде всего, каждому думающему о своем здоровье следует избавиться от железных кроватей, а также от кроватей с пружинными матрацами. Гораздо полезнее спать на дереве, покрыв ложе войлоком из овечьей шерсти.
У нас с Лисой все превосходно получается на железной кровати, усмехнулся про себя майор.
– Вам удавалось излечивать безнадежных больных?
– Конечно. Думаю, вам докладывали об этом. Помните товарища Миронова? Да, да, тот самый знаменитый товарищ Миронов, бывший политкаторжанин, заведовал Домом ссылки. Он дружил с вашими коллегами. Я встречал чекистов в его доме. У товарища Миронова была последняя стадия туберкулеза. Когда врач дал расписку в том, что окончательно отказывается от больного, позвали меня. Я питал товарища Миронова свежими куриными яйцами, в ясный морозный день укладывал его спать на солнце в защищенном от ветра месте. Уже через месяц товарищ Миронов начал вставать, а еще через месяц самостоятельно выехал в Крым продолжать лечение.
Товарищ Миронов не доехал до Крыма, лечения не последовало, этого профессор Одинец-Левкин не знал. Соцвреда товарища Миронова сняли прямо с поезда. Враг народа, знаменитый вредитель, он оказался неразговорчивым – и умер от побоев в Харьковской тюрьме, так и не дав признательных показаний.
– Еще я лечил дочь товарища... – профессор приглушено произнес известную партийную фамилию. – В безветренные дни ее по моему указанию выносили на солнце. Я давал девочке свежий морковный сок. В начале лечения она даже лежать не могла, терпела мучения, сидя в кресле. А летом ее увезли в деревню, и она сама собирала цветы. Я видел фотографию, на которой она идет по саду.
Майор Каганов кивнул. Девочка оказалась политически грамотная. «Осенью я болела туберкулезом легких и поражением ног. Сестра привела своего знакомого профессора О-Л, который, узнав, что я больна, изъявил желание мне помочь, как он уже помогал другим знакомым. Он рекомендовал мне настойку от травы полынь, лучше питаться, пить портер, и клал руки на больные места – грудь, руки, ноги». Пусть под некоторым давлением, но девочка показала, что неумолимый профессор Одинец-Левкин приказывал ей наизусть заучивать сложные шифры, чтобы с их помощью в будущем пересылать шпионские весточки фашистам. На интенсивных допросах девочка признала, что профессор Одинец-Левкин заставлял ее принимать солнечные ванны в тонкой красной кумачовой рубахе, покрытой знаками свастики. Он называл такую свастику – бон, и уверял, что это всего лишь древние знаки Солнца. Он говорил – солярные знаки. Она не знает. В древних цивилизациях так оно, может, и было, но партию не обманешь. Возле священной горы Кайлас находится вход в Шамбалу. Профессор много говорил о Счастливой стране, дескать, партия уверена, что ее давно следует присоединить к Союзу республик. Советская социалистическая республика Шамбала. Это ведь хорошо. А украшать свастикой священную гору Кайлас и красные кумачовые рубахи – это плохо. Это – лить воду на мельницу фашизма.
Еще профессор Одинец-Левкин лечил комдива Ивана Сергеевича Костромского.
Лихой герой Гражданской войны, комдив Костромской прославился дерзкими рейдами своего летучего отряда в стан беляков. Неоднократно ранен, почти потерял зрение, ходил с палочкой. С фронтов Гражданской войны привез туберкулез и последствия тяжелой контузии в голову. Такой суровый, что, когда умывался, даже не закрывал глаза.
Майор Каганов понимающе кивал.
Все было так, как говорил профессор.
Только числившийся военным инвалидом лихой комдив товарищ Иван Сергеевич Костромской оказался не таким уж простым. Глаза его, правда, часто воспалялись. Профессор Одинец-Левкин особенным образом заваривал траву арауку и густым отваром протирал больному глаза, хотя органами НКВД давно установлено, что враги пролетариата слепнут чаще не от ран, а от собственного бешенства. Через некоторое время бывший комдив стал видеть без сильных очков, даже устроился в отдел кадров большого тракторного завода. Там его и разоружили.
– А товарища Углового я лечил росой. – Голос профессора Одинца-Левкина окреп. – У товарища Углового развилась сильная гангрена. Самые опытные врачи настаивали на операции, считали, что правую руку надо отнять. Но к тому времени у товарища Углового и так уже все отняли. Не семья у него была, а сплошные соцвреды, даже малые дети – настоящее шпионское гнездо. Я обмывал товарища Углового утренней росой, потом, уложив под солнце, прижигал руку через толстую лупу. Начав с полуминуты, довел счет до десяти минут, и таким образом спас товарищу Угловому руку.
Что ж, это можно поставить профессору в плюс, усмехнулся майор.
Товарищ Угловой трудится сейчас на лесозаготовках где-то под Саранском.
Майор шумно высморкался, и профессор Одинец-Левкин вздрогнул, моргнул непроизвольно. Сержант Дронов любил смотреть, как профессор соцвред моргает. Он внезапно стрелял из нагана поверх его головы (штукатурка сыпалась с грязных стен) и профессор быстро и смешно моргал. «Знаешь, падла, что привело тебя в стан врага?» – весело спрашивал сержант. И сам отвечал: «Болезненное сознание неполноценности собственной личности, постоянно ущемляемое бестолковым, беспорядочным и низкопробным образом жизни». Нарком внутренних дел требовал умения ловко подходить к подследственному, вот сержант и заучивал наизусть такие умные фразы. Скорпионы, они ведь полые, никакого в них наполнителя.
«Разве на вас такое болезненное состояние не может распространиться?»
«Не может, – весело отвечал сержант. – Я не какой-то архат. Я – пролетарских кровей, правильный человек».
Слова об архатах оживили профессора.
Архаты каждое столетие делают попытку просвещения мира.
Неясно, видел ли в этот момент профессор Одинец-Левкин мир таким, каким он был в реальности. Например, графин с водой, пыльный стол под зеленым сукном. Профессор запутался. Все попытки просвещения такого пыльного, такого несовершенного мира бесполезны. По крайней мере, ни одна не удалась.
– Но такое положение дел будет нарушено, – с тайным протестом возразил майорупрофессор. – Когда я дойду до Калапы, это будет нарушено. Калапа – столица Шамбалы. Она лежит к северу от Сиккима. Я знаю путь к Шамбале. Он лежит где-то между сорок пятым и пятидесятым градусами широты, в районе реки Сита, или реки Яксарт. Когда партия убедится, что мой арест всего лишь досадная ошибка, экспедиция будет продолжена.
– И вы сможете провести в Калапу кавалерийский отряд с пулеметами и с парой полевых орудий?
– С пулеметами? С парой полевых орудий? – Одинец-Левкин непонимающе глянул на майора. – Как это, полевых орудий? В Шамбалу идут с открытым сердцем.
– Разве надежное оружие мешает открытости?
– В Шамбалу идут за знанием.
Майор кивнул:
– Конечно, за знанием.
И еще раз удовлетворенно кивнул:
– Все добытые знания мы отдадим народу.
– Но истинным знанием могут владеть немногие.
– Вы – соцвред. А партия думает иначе, – возразил майор. – Партия считает, что любое знание должно принадлежать народу.
– Как же так? Знание нельзя делить на всех поровну, – возразил профессор Одинец-Левкин. – Знание по своей природе материально. – Он боялся спорить, но уступать не хотел, вдруг понял, сейчас его бить не будут. – Количество знаний в любом конкретном месте и в любое конкретное время всегда строго ограничено. Как, скажем, ограничено количество песка в пустыне или воды в озере. Понимаете? Воспринятое в большом количестве одним человеком или небольшой группой, знание помогает получать прекрасные результаты. Но если его распределить между многими людьми, то пользы не будет, один вред будет. Небольшое количество знаний ничего не может изменить в жизни людей, тем более в понимании мира. Истинные знания должны быть сосредоточены в немногих руках, тем более что большинство людей вообще не хотят никаких знаний. Даже тех, что необходимы для повседневных нужд.
– Чем занимался ваш отец?
– Служил в музыкальной команде.
– А потом? Когда вышел в отставку?
– Работал обходчиком железнодорожных путей.
– А в старом городском справочнике указано, что ваш отец одно время держал питейное заведение.
– Это было недолго. Он разорился.
– Но держал, держал! Вы хотели скрыть это?
– Я не счел нужным говорить о том, что сам знаю мало.
– А у нас есть сведения, что питейное заведение вашего отца сразу задумывалось как настоящий притон.
– Я не знал. Я бы не стал скрывать.
Теперь майор видел, что сержант Дронов хорошо поработал с подследственным. На главные вопросы профессор Одинец-Левкин отвечал так, как в общем и следует отвечать соцвреду.
– Вы не будете меня бить?
– В органах не бьют. В органах добывают истину.
– А ваш коллега меня бил, – голос профессора дрогнул. – Не знаю, что он хотел добыть. Я его боялся и многого не говорил. А вот вы не бьете, и я откровенен с вами. Вы хороший человек, вас Бог послал.
– Не Бог, а партия.
– Пусть партия. Ей спасибо.
Майор Каганов перевел взгляд на оживший телефон.
Дело партии не бить, а спокойно готовить людей к новой счастливой жизни.
Многие этого не понимают. Многие не умеют жить счастливо. Они всячески мешают другим. Таких надо перековывать, думал майор Каганов, тревожно глядя на оживший телефон. Каждая пчела должна приносить мед. Дети должны ходить строем и читать Пушкина. Никакого мата, только добрые слова, а если мы поставим радиостанцию в Калапе, известия о том, как мы ярко, весело и хорошо живем, достигнут абсолютно всех стран мира. Даже профессор Одинец-Левкин бросит секцию астрономических мироедов... черт, мироведов... и начнет разъяснять детям пролетариата неведомые, но полезные тайны. Профессор напрасно думает, что в органах работают только такие, как сержант Дронов. Это не так. В органах много грамотных людей, иначе профессор Одинец-Левкин не получал бы в камеру книг, которые с головой выдают ход его мыслей. «Когда возникла Каббала» Л. Филиппова, «Астральная основа христианского эзотеризма первых веков» Д. Святского, «Зеленый луч в древнем Египте» А. Чикина, «Астрономия и мифология» Н. Морозова. С мерами пресечения в данном случае, к счастью, не запоздали. Сигналы о неправильных настроениях в кружке мироедов... черт, мироведов... поступали давно. Лиса, конечно, не принимала участия в спорах, которые велись в доме профессора, но не раз жаловалась на странности отца. Любила, но жаловалась. Кажется, Дмитрий Иванович считал себя чуть ли не Бодхисатвой. Вот дошли до чего! Обыкновенный пожилой соцвред начинает выдавать себя за идеальное существо, выступает в роли наставника и образца для других людей, готов вести их по сложнейшему пути нравственного совершенствования. То есть, грязную работу нам, а результаты пополам.
Да-с.
Так вот.
Майор поднял трубку.
В папке перед ним лежали показания бывшей жены профессора Одинца-Левкина.
В той же папке лежали показания людей, о которых профессор никогда не думал, имена которых в голову ему не приходили. Представляю, как старик был бы потрясен, вдруг подумал майор, узнав, что Лиса живет со мной и впредь собирается делить со мной ложе. И Лиса, конечно, была бы не меньше потрясена, узнай она, что я каждый день работаю с ее отцом.
Возможно, с ней придется расстаться.
Сестру я отправил. Она в безопасности. Следует решить вопрос с Лисой.
Майор сурово посмотрел на профессора. Голос в телефонной трубке хорошо прочищал мозги. Комиссар госбезопасности Суров был настроен по-деловому. Он приказывал майору Каганову сдать все материалы, к которым был причастен враг народа бывший сержант безопасности Дронов, сущность которого, наконец, выявлена. (Значит, сержанта взяли буквально двадцать-тридцать минут назад, когда он вышел из этого кабинета.) Комиссар госбезопасности Суров был по-деловому доволен. Такой хороший деловой стиль пришел в НКВД с новым наркомом.
Сегодня, милая Альвина.
Майор медленно положил трубку.
Потом, так же медленно, он поднял глаза на профессора:
– Послушайте, Дмитрий Иванович. Шамбала – это ведь целое учение о жизни?
Майор Каганов добился нужного эффекта. Профессор замер. До этого момента все чекисты казались ему одинаковыми. Как шутил (и дошутился) Карл Радек: аббревиатуру ОГПУ можно читать по-разному. Если слева направо, то получится: О Господи Помоги Убежать! А если справа налево, то: Убежишь Поймают Голову Оторвут. Но, оказывается, не нужно подходить к чекистам с одной меркой.
– Значит, Шамбала – это целое учение о жизни?
– Несомненно, – изумленно ответил профессор.