Секретный дьяк Прашкевич Геннадий
Известно, сам государь не брезгует никаким занятием, работает топором, вертит токарный станок, паникадило выточил из кости, чертит маппы, почему же господин Чепесюк должен чем-то брезговать?
Год идти до Якуцка? Бесконечен путь? Это тоже ничего. Видно, что ко всему такому господин Чепесюк относился ровно. Это Иван все мучился. Вот, дескать, идешь, идешь, а ничто не кончается. То лесок какой, то елань, то болотистая согра — вся кустиками поросла. То снова лесок на ржавцах, на рыжих лужах, много, видно, железа в местной земле. А в тихих лесах медвежьи тропы протоптаны к воде, справа и слева деревья, березы спутались ветвями, в чащах схоронились неизвестные деревни. В некоторых деревнях прикупали свежие припасы, спали не в избах, где клопы да тараканы на человека ходят стеной, а на лугу под телегами, под открытым небом. Аж сердце начинало щемить — куда ж это зашли?…
Уставая от тряски, Иван сходил с возка, шел рядом.
Дивился: это как так? Который месяц идем, а к цели еще и не приблизились!
От таких мыслей, от долгих пространств, от необъятности небес и земли нападала на Ивана бессонница. Да такая, что ночью, мучаясь, выпивал крепкого винца по два-три шкалика. А облегчения никакого. Только глаза сильно выпучивались и начинали как бы в темноте видеть. Всякое начинали видеть. И прожитую жизнь, и нынешнюю скорбную, и еще что-то такое, от чего еще ясней, еще непреклонней, еще страшнее, чем прошлое или настоящее, открывалось Ивану будущее.
Прошлое, ладно. Ведь в Сибирь ходил не по своей воле. Он просто был ребенком, а с отцом случилась беда. От той Сибири, думный дьяк прав, действительно отделался дешево — всего одним пальцем. Но ведь намек, намек! Сидеть бы Ивану тихо. В доме доброй соломенной вдовы Саплиной всегда тепло, изразцовые плитки сверкают, как леденцы. Возьми в руки книгу немецкую тяжелую и дремли. И хорошо, и покойно, и уважение от доброй вдовы — пригрела ученого близкого человека. И у сенной девки Нюшки зад крепкий, округлый, приятно ущипнуть сенную девку Нюшку за высокий бок. Нюшка мимо проходит, дыхание затая, старается не мешать, старается помнить строгий наказ барыни — к Ивану близко не приближаться, но всегда почему-то проходит близко, будто затем, чтобы мог дотянуться до высокого бока…
Вдруг удручался: где сейчас тот парнишка, который когда-то отнял у него палец на левой руке? Где сейчас сын убивцы, пойманный в сендухе под Якуцком? Что сделалось с тем парнишкой? Нащупывал на груди крест из темного серебра. Ведь как бы в уплату за собственный палец сорвал сей крест с дикого парнишки. Он, наверное, вырос, если его не убили… Поверстался, наверное, в казаки, ходит по студеным краям, усмиряет немирных дикующих…
Вспоминал Иван и старика-шептуна.
Много чего наговорил тот старик, уши б ему отрезать. И внимание царствующей особы… И поход до края земли… И любовь к дикующей… Не верил Иван гаданиям, смеялся над клюшницами да юродивыми, усмехался, когда предупреждала добрая соломенная вдова с нескрываемой боязнью — ты, дескать, Ванюша, не спеши, пророчества, они не сразу сбываются… Не верил, не верил… Все одно вранье… Только ворочаясь в бессонной ночи, вдруг спохватывался: а может, все-таки не вранье? Вот ведь отмечен вниманием царствующей особы, отмечен вниманием Усатого… Вот скрипят подводы, катятся на восток… И не куда-нибудь в деревню, даже не в Москву, даже не к плоскому солдатскому городу Санкт-Питербурху, а к настоящему краю земли!.. Не дай Бог, думал, глотнув из дорожной верной баклажки, если я когда-нибудь, как тот ученый богослов Козьма Индикоплов, достигну истинного края земли…
Но если достигну, так себе поклялся, то на этом не остановлюсь. Я дерзко, как тот богослов, загляну за хрустальный свод, — туда, где соприкасаются небо с землей. Если не окажется там никакой дырки, сам проверчу. Можно ведь в хрустальном своде провертеть дырку?… Там, за хрустальным сводом, подумал, дремлют, наверное, большие киты, на которых стоит мир…
Корил себя — грех так думать. Если учился наукам, зачем вспоминать каких-то китов? Но если был пьян (а пьян в дороге был постоянно), в голову непременно приходили древние киты, на которых стоит мир. Иногда думал совсем грешно: вот проверчу дырку в хрустальном своде и жахну по тем китам из пищали!..
Все надоело.
Подводы скрипели, ржали лошади, кричали птицы. Волк робкой рысцой пробегал вблизи. Деревеньки все реже, леса все глуше. Правильно раздражается Усатый — велика Россия. Все уходит, уходит в туман, в синеву, в марево, никто не может точно сказать, где лежит самая крайняя окраина России? Может, там, где с примкнутым к ружью багинетом охраняет гору серебра неукротимый маиор Саплин? Или там, где кончаются российские острова, еще неведомые России?
Заметки, найденные в казачьем мешке, который вслед за ним выкинули из санкт-петербурхского кабака, помнил наизусть. «Государство стоит в великой губе над рекою, а званием — Нифонское. А люди называются государственные городовые нифонцы. А морские суда вплоть к берегу не подходят, стоят на устье реки, товары везут мелкими особенными судами. Зимы там нет, а каменных городов немного — всего два. Царя видеть не полагается, а коль выезд назначен, падают люди наземь и смотреть не смеют. А звание тому царю — Кобосома Телка…»
Хоть не божье имя — Телка, да еще Кобосома, а насчет выездов правильно, пьяно одобрял Иван. Раз назначено падать наземь при появлении царя, пусть падают, смотреть нечего! Мало ли как выглядит тот Кобосома Телка… Вспоминал: «А город Какокунии — особливое владение, много лесу в нем, злата… А в губе морской недалеко еще город званием Ища, еще одно особливое владение. А владеет им Уат Етвемя…» И дальше хорошо: «…Совсем почти, как царь Кобосома Телка». То есть и его, простого царя Уата Етвемю, ниффонцам надо сильно страшиться. Как услышали, что кричат вдали охранники царские, сразу падай ниц, забудь обо всем, пусть проезжают мимо. И царь Кобосома Телка пусть проезжает, и царь Уат Етвемя тоже за ним.
Странный народец.
«Из Нифонского государства в Узакинское ходят морем. Пути месяц-два, если бурь нету. А узакинскому царю имя Пкубо Накама Телка…» Опять — Телка… Только Пкубо. И почему-то Накама. «И ходят туда и из других государств, например, из китайского… Товары везут — серебро, которое там родится, и шелк, и разные другие товары…»
Значит, и китайское государство… Значит, и Индия… Гордо думал: ведь вот как широко распространилась Россия, упирается локтями во все страны… Значит, все в Россию должно входить — и Китай, и Индия… Я, секретный дьяк, этому помогу…
Перекрестился.
Грех, грех.
Но сам со значением ухмыльнулся — вот, дескать, даст Бог, может, и правда дойду до края земли… Может, какую дикующую встречу, которая не самая страшная…
А чужая жизнь?
Вот этого не понимал.
Отказывался понимать.
Если жизнь проживет чужую, то как быть с собственной?
От непонимания приходил в себя, большим глотком из баклаги утушал душевный пожар. Опомнись, Иван! Какой край земли? Какая дикующая? Какая такая чужая жизнь? Твердо и окончательно решал — сбегу. Пойду по миру каликою перехожим. Милостынею продлю неудавшуюся жизнь… Глядя в темное небо, иногда покрытое сырыми быстро бегущими облаками, печально вспоминал санкт-петербурхскую пытошную и казачьего десятника, распятого на дыбе. Вот, дескать, сбегу, а меня поймают. А когда поймают, повлекут в пытошную. Так обещал думный дьяк дядя родной Кузьма Петрович. А ему зачем врать? Я не хочу в пытошную, лучше в омут… Может в омуте рай?… Для меня, так много страдавшего, теперь в любом омуте рай…
В Сибирь окончательно расхотелось Сибирь велика, неподвластна взгляду, а все равно тесна. В одном месте сказали, в другом сразу услышали. Птица ли передаст, баба ли, или охотник на лыжах перебежит снежную пустыню, неважно. Где что случись, везде о том все знают. Обоз выйдет из Москвы, будет идти год, а новости во все стороны сразу распространятся, еще за год до прихода обоза все будут знать, кто идет с тем обозом, и что лежит в санях. Давно уже, наверное, знают и про наш обоз. Давно, наверное, знают, что идет с обозом странный человек — секретный дьяк Иван Крестинин.
Обрывал себя. Велика птица!
Если о ком-то знают, то, скорее, о строгом господине Чепесюке.
Обреченность осознав, по-русски остро жалел якуцкого дьяка-фантаста. Сидит статистик под Якуцком, сочиняет лета деревне, тихий, ни о чем не догадывается, может, выпивает, как полагается хорошему статистику, и не знает, конечно, что и он теперь отмечен вниманием царствующей особы — ведь государь лично приказал за многие труды повесить того фантаста.
И кому приказал? Ивану! Странен мир.
Думал, совсем пьянея: а вдруг не буду сражен в походе стрелой дикующего, не буду убит холодом да голодом, миную горы и моря, действительно дойду до островов, на которые никто до меня не ходил? У государя память отменная. Вернусь, скажу скромно: вот я, секретный дьяк Иван Крестинин вернулся. Нашел многия горы из серебра, у России теперь отпала нужда в серебре. Усатый сильно обрадуется, он простой, он к собственному столу допускает офицеров, выслужившихся из низов, широко распахнет руки — на, возьми, ученый секретный дьяк, любые крепкие деревеньки! Хоть тыщу крепостных душ возьми! А то так и две! Заслужил.
И обнимет.
Иван поежился.
Обнимет, а потом как-нибудь на ассамблее, почетно посадив рядом Ивана, вспомнит: «А как там поживает якуцкий статистик некий дьяк-фантаст, многие лета приписавший деревне?» — «Да никак, — ответит Иван Усатому. — Повесил я дерзкого фантаста». — «Как повесил?» — «А за шею, как ты, государь, приказал». А Усатый обидится, изобразит багровость на круглом кошачьем лице — я, дескать, как приказал, глупый дьяк? Я тебе так приказа, статистика, чтобы статистик впредь знал дело!
И на дыбу Ивана.
За Апонию, дескать, большое спасибо, а вот за неправильность исполнения царских приказов — на дыбу. Ведь приказано было, чтобы впредь дело знал.
Строг Усатый.
Рассказывали, был однажды Усатый болен. Был так тяжел, что по старому московскому обычаю (случилась болезнь в Москве) больному государю предложили освободить из тюрем несколько человек преступников, приговоренных к смертной казни. Дескать, пускай прощенные преступники помолятся от всей души о полном царском выздоровлении. Но Усатый, хоть и умирал, с тем предложением не согласился, даже напротив, приказал незамедлительно казнить всех указанных преступников. И сразу пошел на поправку. Так что, чего жалеть какого-то секретного дьяка?
Однажды ночью Иван проснулся на постоялом дворе.
Дождь перестал, на улице было тихо. Он и проснулся от предутренней тишины. Из-за дождей все проезжие сбились в одном помещении. Куда ни повернись, кругом люди. Кто сушится, кто греется, кто просто лежит, а четвертые еще смешней — пытаются отпугнуть клопа. А простого клопа как отпугнешь, если он везде, если он ни на что не обращает внимания? В низкой почтовой избе духота, густой пар от мокрого платья. И отовсюду шепотки.
Иван прислушался.
Лиц не видел. Только голоса.
«Французу? — спрашивал кто-то. — Жалованье поболее? Это почему ж?»
«А он весельчак — отвечал другой. — Он все, что получит, все проживет в России. Чего такому жалеть?»
«Ну, а англичанину?»
«А англичанину надо давать более».
«Да почему же?»
«Да потому, что англичанин любит жить хорошо. Он и полученное оставит в России и еще к тому своего добавит».
«А немцу?»
«И немцу много. Он пить и есть любит. У него из заработанного мало что остается».
«Ну, а голландцу?»
«Вот голландцу можно и недодать. Голландец готов не есть, лишь бы поболее накопить деньжат. А нам это ни к чему».
«Ну, а итальянцам, к примеру?»
«Вот этим точно нужно срезать. Умеренно устроены люди, сами того не скрывают. Для них служба в чужих краях только затем и есть, чтобы поднакопить денежек да вернуться к себе. Вернуться и спокойно жить в своем раю, в Италии. В раю, я тебе скажу, в деньгах всегда недостаток».
Скушно.
Обороняясь от клопов, Иван никак не мог вспомнить, осталось ли винцо у него в баклажке? И вдруг подумал, пораженный тишиной во дворе и шепотками в душной низкой избе: а ведь нельзя больше жить как клоп, нехорошо это, не по-божески. А он, Иван, ведь истинно живет как клоп. Разве он не по собственной глупости оказался на Бабиновской дороге, в прелой избе? Неужто теперь так до конца жизни катиться без всякого ума и воли, только туда, куда укажет чугунный господин Чепесюк?
Почувствовал, если не выпьет сейчас — умрет. А выпьет — тоже, наверное, умрет. Может даже обязательно.
Пошатываясь, вышел в сенки, там тоже кто-то храпел. Потом остановился на невысоком деревянном крыльце. Господи, сказал тоскливо, подай знак. Я пойму, только подай. Если увижу знак, все решу правильно.
Накрапывал мелкий бесшумный дождь. Капли лопались в темноте, из внутренностей избы несло горелой лучиной, шерстью, человеческим потом, и хорошо печально пахло во дворе сырой теплой землей, листьями.
Вдруг сквозь ночь, сквозь печальную мокрую мглу сверкнула в глаза зарница.
Да бывает ли так? — подумал Иван. Ночь, как сырая подушка, все в ней слиплось. Как может пройти свет сквозь такую мокрую мглу?
Значит, знак! — понял. Это знак божий!
И подумав так, как был, даже ничего не набрасывая на плечи, побрел к возку.
А над миром вновь пробежало мерцание по небесам.
Капель негромкая, что-то мелкое, живое шуршит в мокрой траве, крикнул вдали петух. Сунул руку под полость, нащупал дорожную баклажку. Совсем немного осталось! На самом дне. А ведь скоро пойдут места, где не учинишь никаких запасов. Тут указ государя винцо не продавать ведрами не действует, а все равно ничего не купишь.
Шумно глотнул.
Обожгло.
И в небе все вспыхнуло, обожгло, высветило до дна.
Сделав еще глоток, Иван понял: все, кончился путь. Отныне никогда не видеть ему добрую соломенную вдову Саплину, никогда не знать ничего о думном дьяке Матвееве, не щипать сенную девку Нюшку за высокий бок, не ждать из Сибири неукротимого маиора. Никогда ничего такого теперь у него не будет.
Мысль была, как вспышка. Сразу зажегся. Сразу решил: теперь все, пойду по дорогам. Люди в России добрые. И не беря ничего, только хорошие сапоги натянув на ноги, да накинув на плечи кафтан, с одной почти пустой баклажкой в руках ушел в ночь.
Иван сидел на деревянном крылечке трактира, голова болела. Он ничего вокруг не узнавал и не помнил, все казалось странным. Ни дороги рядом, ни возков. Ни лошадей, ни братьев Агеевых. Ни даже страшного господина Чепесюка. Только мнилось, что недавно разговаривал с покойником. Может, и на кладбище, потому как была там яма. Он, Иван, тихо брел по кладбищу и услышал шум в земле. А из ямы комья летели. Иван так и решил: подойду. Если даже выкапывается кто, все равно подойду, поговорю с покойником. И спросил негромко, чтобы не напугать:
— Эй, покойник? Чего делаешь?
Из ямы высунулся испуганный человек. Подстрижен под скобку, аккуратен, в руках лопата:
— А ты кто таков?
— Вот сбился с дороги, — вроде бы объяснил Иван.
— Тогда иди вправо, — сказал человек из ямы. — Аккурат выйдешь в край улицы. Там и кабак.
— Да ты-то что делаешь?
— Известно что, копаю могилу.
— Да зачем ночью?
— Какая же ночь? Окстись.
А может, и померещилось… С чего бы стал покойник указывать дорогу к кабаку?
Еще помнил, что встретил на околице села древнего старца в клобуке, в черной рясе. Старец сурово взглянул на Ивана, терпеливо месящего грязь заплетающимися ногами, но несколько смирился, когда Иван припал к его натруженной в мозолях руке:
— Благослови, отче.
Старец нисколько не удивился, только спросил:
— Что ж ты, как тать, один, и в лице ни кровинки?
— Жизнью унижен жестоко.
— Чего ж не смиришься?
— Сил нет.
— А почему не спишь?
— Мысли замучили.
— На то воля божья. Чего удумал?
Сам того не желая, (бес тянул за язык), Иван ответил:
— До края света дойти.
— Это куда ж? — опять не удивился старец.
— В Апонию.
— А идешь совсем в другую сторону, — сурово покачал головой старец. — В той стороне Апонии нет. — И спросил: — Зачем тебе в Апонию?
— Знать хочется.
— Это от бесов, — еще суровее предупредил старец. — Желание узнать о том, что тебя не касается, это и есть пленение бесами. — И потребовал: — Кайся.
Иван покаялся.
Древний старец долго разглядывал Ивана.
На беглого Иван, конечно, не походил, руки белые, мягкие. Опять же, на плечах немецкий кафтан, хоть и измят, но нов. И сапоги не сбитые. Есть такие барины, что любят в ночь выходить пьяными, а потом много каются. Чего-то такого уж особенного в этом нет, но у Ивана сильно горели глаза. Старец так и решил, что Иван что-то задумал. Благословя, посоветовал:
— В той стороне Апонии нет. В той стороне только кабак. Не ходи туда. Возвращайся к своим. У меня глаза не сильные, но я вижу, что ты не тутошний. Не ходи в кабак, плохой здесь кабак.
Иван кивнул и послушно спросил:
— Почему плохой?
— А потому, что место нехорошее, — сурово объяснил старец. — Село большое, зовут Верхово. По понедельникам и пятницам большие базары, от того в кабаке много продается вина.
— А сегодня какой день? — безнадежно спросил Иван.
— Пятница, — еще суровее ответил старец. — Ты не ходи в кабак. Там тебя оберут. Там всех обирают. Такое место. Как вертеп. Там ни один целовальник подолгу никогда не мог усидеть, почему-то у всех является недобор в деньгах, а в вине большая усышка. И каждый жалуется, будто ночью является кто-то в кабак и цедит без спросу вино из бочек. А один целовальник догадался зажег свечу и увидел карбыша, кикимора такого, который сердито отбегал от огня и от бочки в дыру, прокрученную в полу. Это совсем всех напугало. Кому ни предлагали после такого дела кабак на откуп, никто не берет. Даже вот даром предлагали, никто не осмеливался.
— А сейчас?
— Сейчас нашелся один безбожник, — древний старец посмотрел на Ивана и строго положил Божие знамение. — Отдали кабак одному пьянице и моту. Ты туда не ходи. Этого целовальника не раз штрафовали. Он нездешний. И фамилия у него нездешняя, — старец сплюнул остатками сохранившейся в нем слюны. — Похабин. Вот какая фамилия. А какое имя, даже и не знаю. Может, нет у такого плохого человека имени.
— А карбыш? Ну, этот кикимор… Он как? Приходит к Похабину?
Старец кивнул:
— Говорят, в самую первую ночь пришел. А этот Похабин хорошо приготовился. Поставил на стол сальную свечу, положил рядом с лавкой вострый топор…
— Выпил, наверное… — с надеждой подсказал Иван.
— Он не может не выпить, — еще раз сплюнул древний старец. — А ночью услышал, впрямь кто-то цедит вино. Зажег свечу и прямо нарвался на карбыша. Даже занес над карбышем топор, а карбыш ласково говорит, давай, дескать, мужик, лучше выпьем вместе…
— И выпили? — с надеждой спросил Иван.
— Да, наверное, и сейчас пьют, — строго предупредил старец, перекрестясь. И опять предупредил: — Ты не ходи в кабак. Там место плохое, и люди плохие. Этот Похабин, да вор Мишка Серебряник, да бывший мельник Кончай. У него изба топитца, а он сидит в кабаке.
— Ты вот тоже хорош, — вдруг не согласился Иван. — Мне-то до всего какое дело?
Вот и сидел теперь на крылечке плохого кабака, мысленно представляя, как войдет сейчас, как неторопливо обожжет глотку первым глотком ржаного винца, как постепенно растает в сердце тревога, отпустит сердце. Старец вроде сказал, что мужики в селе, в общем, хорошие. Как не посидеть с хорошими мужиками, они ведь в России везде хорошие, мало ли что темные? Их жалеть надо. Как с ними не поговорить о своей мечте — идти на робких апонцев или не идти, оставить робких в покое?
В кабаке пойму, подумал.
Крикнула кукушка в лесу. Прислушался. Ну? Сколько мне жить?
Насчитал двести три раза и плюнул. Чокнутая кукушка!
Собравшись с силами, вошел, наконец, в трактир.
Крепкая изба на погребе, на дверях крючки железные. На стойке бочка в пять ведер, латунное военное ведро. Обычный кабак, изба питушная, ничего в ней святого, кроме как в углу образ пречистыя Богородицы казанской. Ну, еще стол дубовый, очень большой.
Обрадовался.
На лавках сидели за столом несколько мужиков. Гулящие, видно. Кто без рубахи, кто голову повязал бабьим платком. То ли проигрались в зернь, то ли просто давно не спали — рожи у всех опухшие. Особенно у рыжего целовальника. Только на целовальнике и был кафтан — недорогой, стеганый на бумаге, подбит камкою, когда-то, наверное, красною, а сейчас серой от времени. И пуговицы оловянные. Совсем бедный кафтан. Но все же кафтан. Не так, как у других мужиков.
Увидев Ивана, мужики начали качать головами, как гуси. Наверное, здоровались. Так Иван и подумал: вот хорошие мужики. В России ведь плохих нет. Это только так говорят — плохие, а на самом деле и все плохие мужики в России тоже хорошие. Если обидят, так ненароком, сами потом будут сильно каяться. В сущности, он, Иван, сам хотел стать таким мужиком. У одного немца читал: все люди когда-нибудь станут хорошими, всем будут делиться, и дружно и подолгу обсуждать всякие большие проблемы. К примеру, небесную механику, потому что небесная механика — она что? Она круг вечный вертящийся, как бы колесо, а хороший мужик всегда и в самом большом колесе разберется, ему любое колесо нипочем, ведь в нем, в русском мужике, мудрость веков, и с этим никому, кроме Господа, не справиться. Поговорить с хорошим русским мужиком всегда интересно, у хорошего русского мужика и мысли хорошие, русские.
Глянул на гулящих, перевел взгляд на кабатчика. Сердце сразу налилось жалостью, всем захотелось помочь. Сказал внятно рыжему целовальнику:
— Налей всем винца.
Гулящие враз оживились, толкая друг друга локтями, зашептались быстро, качая головами, как гуси, но рыжий целовальник глянул неласково:
— Разве за так, барин?
— Почему ж за так? Разве я сказал — за так?
И бросил перед рыжим целовальником несколько денежек.
Медны денежки гремят, во кабак идти велят, ой люди, ой люли!..У нас много денег есть, мы оставим деньги здесь, ой люли, ой люли!..Рыжий целовальник засуетился, смел тряпкой со стола крошки, выставил на стол штоф, горох моченый, грузди. Сказал весело: «Ломай шапки, робята!» Хорошие мужики, не переставая перемигиваться и толкаться локтями, привставали и быстро кланялись, жадно поглядывая на выставленный перед ними штоф: «Вот добрый барин…» — «А то всякие ездют…» — «Один пузатый ездил… Все врал… И был жадный…» Приглядывались к Ивану, смекали что-то свое. «Слышь, барин? У нас такое место, что ни разу не было в селе чуда. Уже деревья старые, и некоторые избы давно совсем прохудились, а чуда нет. Почему так? У всех где-нибудь было, а у нас нет».
А сами перемигивались, толкались локтями.
Кто-то, правда, возразил:
— Как не было? Говорят, под Калиновкой неизвестная девка роет по ночам пещеру. А когда роет, все вокруг освещается неестественно. — И вдумчиво предложил: — Пойдем, барин, посмотрим.
— Я не пойду, — отказался Иван. — Я пить хочу. — Но смиренность мужиков Ивану понравилась. Хорошие робкие мужики, землю, наверное, охаживают, и вопче душевная красота. Может, дудошника позовем, подумал Иван, пусть посипит в дудку, потешит мирских людей. Они, видно, и голодны, вон как смотрят на грузди, на моченый горох, на еду постную. Таких покормить, так дойдут до Апонии. Но прежде чем разрешить налить, спросил под подобревшим взглядом рыжего целовальника: — Чем край богат?
— Богатейший комарами наш край, — ответил кто-то с гордостью, не скрывая жадного нетерпения. — Летом бывает, хоть кулаком бей по гнусу! А вот с чудом, барин, никак. Никакого нет у нас чуда.
— А вот Похабин!.. — напомнил кто-то.
Ему возразили:
— А чего Похабин?…
— Так не утонул же! Вот сам стоит. Живой.
— Какое же это чудо? Это простая жизнь, — покачал головой Иван.
— Да нет, я мог утонуть, — степенно кивнул рыжий целовальник. — Правда, Господь не дал.
— Ну? — повел глазами Иван.
— Да я что, барин? Я тут как-то ходил к мельнику, поселился у нас новый мельник. Он часто сидит над колесом над водой и перешептывается с щуками. И тут гляжу, сидит. Только странный какой-то. Как бы не стриженный и весь в плесени. Я, барин, присмотрелся, и гляжу — водяной. Спрашиваю с уважением: «Куда собираешься?» А водяной ухмыляется: «Да вот в воду спать». Я говорю: «Возьмешь меня?» А он ухмыляется, дескать, чего же? И говорит: «Пойдем, мужик. Я не против. Только у меня строго. Пальцем ни на что не указывай, не то утонешь». Я согласился. Чего ж? В воде сыро, как в погребе, темно, рыбы великое множество. Я сперва смирно шел, а потом гляжу — щука. Саженей пять, не меньше, и глаз кривой. Мне жалко стало, я ткнул ее пальцем в остальной глаз. Чего, думаю, жить тебе одноглазой? А как ткнул, сразу залило меня водой со всех сторон. Если бы не настоящий мельник, который в то время пришел на берег, не стоял бы я сейчас перед тобой, барин.
Хорошие мужики дружно кивнули — точно, не стоял бы. А один, повязанный бабьим платком, сказал восхищенно:
— Похабин у нас чахотошный.
— Это как? — не понял Иван.
— Да он говорит, что его в детстве бил конь ногой. Через это и пьет, ради большого недуга. Похабина бабы за то жалеют. Он где выпил, там упал. Кабан его порол в канаве, лошадь била, а он пьет.
— Ну, раз пьет, — согласился Иван, — пусть себе нальет с махом. — И показал как это — две трети простой, значит, а на одну треть двойной водки.
Рыжий целовальник, широкоплечий, совсем не похожий на чахотошного, охотно налил себе с махом. И, глядя на все это, опять с тайным значением улыбнулись, перемигнулись, толкнулись локтями хорошие мужики.
— А куда же ты один, барин? — спросил кто-то с напускной робостью. — Вот дожди идут, кругом люди лихие. Смотри, не уберегешься.
— А я далеко, — строго ответил Иван, вспомнив древнего старца, пытавшегося не допустить его в кабак. И, вспомнив этого чюдного старца, наконец, разрешил всем выпить. Чувствовал, что просыпаются в нем санкт-петербурхские бесы, в жилах начинает играть. Он, конечно, пугался бесов, но по большой опытности как бы уже и пренебрегал. В самом деле. чего ему бесы? Он, бывший секретный дьяк, а ныне беглый человек Иван Крестинин, от всего отрекся. Он казенный обоз бросил, он угрюмого господина Чепесюка бросил. Казенный обоз ушел уже, наверное, на Камчатку, а господин Чепесюк сердится. Наморщив белесые бровки, сказал так: — Я не просто иду, я с государевым наказом иду… Мне много чего разрешено… Например, могу имать беглых… Имать, и в обоз без записи! Потому как имею от государя задание — идти далеко.
— А где ж это далеко? — с сомнением начали спрашивать хорошие мужики, и глаза их заблестели еще сильнее. Они все еще говорили смиренными голосами, но толкались локтями чаще, даже рыжий целовальник укоряюще покачал головой. — Где ж это далеко, барин?
— А все к востоку, к востоку, — строго и со значением объяснил Иван. — Я свой долгий путь потом подробно опишу в умной книге, а книгу самолично представлю государю.
— Ну? — дивились. — Отцу Отечества?
— Ему самому. Есть у меня право. Даже в бумаге записано. — Полез в карман, но его остановили:
— Да не надо, барин, не надо! Верим мы, да и не знаем по писаному. Мы все равно не поймем, хорошие там литеры написаны или плохие. Было видно, что хорошие мужики испугались даже упоминания о бумагах. — Мы неграмотные, барин, рассуждать о многом не можем. Ты лучше попроси еще штоф. Похабин плохого не предложит. Он, случалось, сам допивался до анчуток.
Рыжий целовальник охотно кивнул.
— Вот как жить простому человеку, барин? — пожаловался он, как бы примериваясь к чему-то. — У Мишки Серебряника трех сыновей взяли на войну, и всех убили. А теперь, говорят, будут забирать самых лучших в неметчину, чтобы учить всяким ученым фокусам. Зачем это?
— Государю нужны умные люди.
— Да это мы понимаем, — толкались локтями хорошие мужики. — Оно, конечно. Ты нам еще налей. Мы, барин, любим порассуждать. И ты порассуждай с нами. У нас, правда, такое село, что ни разу никакого не было чуда. От рассуждений, барин, голова чище, сердца добрее становятся. У русских людей всюду так заведено — выпить и порассуждать. — И поинтересовались: — Ты вот русский?
— А ты? — остро глянул Иван на рыжего целовальника.
— Я-то русский.
— Да какой ты русский? Ты рыжий.
— Да нет же, — возразил целовальник. — Я невыносимой храбрости человек.
— Ну, тогда русский, — согласился Иван.
— Я и память имею чрезвычайную, — продолжил рыжий. — Похабин меня зовут. Такая фамилия. Я помню все, что было когда-то. Хоть много лет назад! — и посмотрел на Ивана честными зеленоватыми глазами, пригладил ладонью широкие рыжие усы.
— Я верю.
— Нет, ты спроси, ты обязательно спроси! — уперся Похабин. И мужики тоже загудели: — Спроси! Спроси его!
— Ну, ладно, — согласился Иван. — Тогда спрашиваю. Чего вот было три дня назад?
Мужики засмеялись, Похабин смущенно потер голову:
— Ну, как… Приходил тут один дьячок… Пропили мы с ним серебряное яблоко от потира. Ну, дьячок и начал плакать, как де теперь пойдет к службе? Хорошо, случились рядом хорошие мужики, мы яблоко выкупили… — Снова удрученно потер рыжую голову: — Ну, и пропили во второй раз!
Хорошие мужики восхищенно засмеялись.
— А год назад? — спросил Иван.
— А чего ж… И это помню… Память у меня чрезвычайная… Изба год назад горела. Тут рядом. Точно! — он странно глянул на мужиков. — Совсем рядом горела изба, нас всех вытолкали, я в снег упал. Очнулся, гляжу, все бегают и одно кричат: «Воды! Воды!» Мне дивно на сердце стало, я сказал: «Винца мне!»
— Было, было такое! — восхищенно подтвердили хорошие мужики.
— Ну, а три года назад? — прищурился Иван.
— Ой, барин, не спрашивал бы… Три года назад отречься хотел от Господа. Вот свят крест, хотел отречься, такая стояла в сердце печаль. А известно, чтобы отречься, надо пойти на перекресток в полночь. Я и пошел. Да свалился в канаву, пьян был, чуть телега не задавила. Тем и спасся, не погубил душу.
Вот хорошие мужики, решил Иван. И Похабин совсем хорош. Вольные люди. С такими и пойду по дорогам, научусь какому ремеслу. Где ось подправлю, где землицу вспашу. На паперти кусок хлеба протянут, от хлеба не откажусь. Не чувствуя вкуса, пожую. Винца доброго двойного, может, и не удастся попить, но простого, дай Бог, всегда нацедят.
Сопливый мальчишка в длинной рубашонке, сопя, приоткрыл дверь, любопытствуя, стрельнул черным глазом в щелку.
— Кто таков?
— Дитя мое, — заробел один из мужиков, кажется, Мишка Серебряник.
— Звать как?
— Ваня.
Еще один мальчишка, так же сопя, любопытствуя, глянул в щель. И еще один. Много их скопилось за дверью. Совсем как взрослые перемигивались, толкались локтями, хихикали.
— А то чьи дитяти?
— А все мои.
— Каждого как звать?
— Так я ж говорю, Ваня.
— Каждого?
— А то!
— Да зачем так?
— Чтоб не путать.
Хорошие мужики, расслабленно подумал Иван, совсем простые. Может, с ними и пойду по дорогам. А то так останусь в этом селе… Такое село, что тут чудес не бывает… Срублю домишко, Ванек начну плодить. Всех назову Ваньками. Чтоб не путать. Потому что так народ делает.
Задумался, загрустил. И негромко донесло издалека грустную песенку. …Не ходи подглядывать, не ходи подслушивать игры наши девичьи…
Разволновался вдруг. Поднял голову, обеспокоено оглядел мужиков. Им ведь не идти на край света. А мне?… — попытался вспомнить. Мне идти?…
Вспомнил! — и ему не идти. Он ведь сбежал от чугунного господина Чепесюка, сбежал темной ночью. Каждый час разделяет в пространстве его, секретного дьяка, и строгого господина Чепесюка.