Последний Рюрикович Елманов Валерий

— Нешто его забудешь.

— То-то. А у Мити душонка-то послабже будет. Вскочит оно, скакнет он с тропки узкой, тут-то ему и смерть придет. А одному тебе его не спасти, токмо сам погибнешь. А то и еще хуже — падучая случится с перепугу. Она как раз любит такие штуки. И опять-таки смерть. Ни в коем разе с собой брать его нельзя, — повторил Синеус взволнованно. — Касаемо же лекаря царева — слушай и запоминай. Нужна ему жизнь твоя, а вот почто — не ведаю. А все из-за сходства твоего треклятого с Димитрием. Вот в чем причина. И что лекарь сей ни станет тебе советовать — накрепко запомни — всегда думай, какая такая выгода из этого им может быть извлечена. Ибо без корысти он и шагу не сделает. Нет в нем души христианской, даром что крест православный носит. Заместо сердца — кусок льда у него в груди, да что там льда, тот хоть растопить можно, а у него там каменюка бесчувственная. И ведает, и ищет во всем он единую корысть и выгоду.

— Это деньги? — на всякий случай уточнил Ивашка.

— Корысть не токмо в деньгах, она и во власти великой имеется, коя большим искусом для самых святых непорочных сердец бывает. И готовы люди за нее душу дьяволу продать в одночасье, дабы хоть немного насладиться ею.

— Я запомню, дедуня. Ты не боись. Слово в слово, как ты наказывал, — заверил Синеуса несколько смущенный его неожиданной горячностью Ивашка.

— Ну, ин ладно, — поостыв, молвил старик. — Остатнее, что есть, в дороге обскажу. Вдругоряд, коли время будет, сходим еще раз, а сейчас уж больно опасно. Ночь сплошная, даже светать не начало. А ты иди за мной след в след и повторяй слова мои.

— Как клятву? — снова переспросил Ивашка.

— Вот-вот. Как ее, — кивнул Синеус, и всю обратную дорогу Ивашка, идя вслед за стариком, послушно затверживал все, что тот ему говорил.

А Синеус, торопясь, щедро выплескивал накопленный им житейский опыт, опасаясь только одного — возможно, и запомнит малец, что им реклось, да в жизни не сумеет применить. Это ведь только мудрецы учатся на чужих ошибках, отличаясь от дурака лишь тем, что не повторяют свои промашки вдругоряд. Будет ли время у Ивашки научиться и не станет ли самая первая ошибка роковой?..

— В споры никогда не встревай. Проиграешь — будешь в дураках, ославят, выиграешь — возненавидят. Злу не потакай — сразу не откликнется, ан все едино — грядет возмездие. В зерно[119] не играй — беден ты, чтоб проигрывать лишнее, и богат, чтоб нуждаться в выигрыше, — тако ответствуй приглашающим. Коли завидишь, в чем не прав человек словесно, не поправляй. Подумай допрежь того, не вызовешь ли ты сей поправкой его неприязнь. Коли в ком слабину какую узрел — она во всех людишках есмь, токмо у каждого в разном, про себя отметь в памяти. Ежели сильное что — напротив, в глаза скажи. Приятная правда — бальзам душе. Но лесть грубая не всем приятна. Умные оную отвергнут с великим негодованием, а приязнь дурня тебе самому не нужна. Уважай всех, ибо тот, кого в грязь погрузили, чище и светлее тебя душой может быти. Почем тебе знать. Паче же всего возлюби народ свой страдалец и Русь святую.

Тут Ивашка радостно вскрикнул:

— И отец Пафнутий мне тако же глаголил в монастыре Солотчинском!

— Верно глаголил, — кивнул Синеус и досадливо поморщился: — Ан сбил ты меня, постреленок. Ушла мысль.

— Куда? — испуганно спросил Ивашка. Синеус неопределенно помахал рукой. Они уже к тому времени шли рядом, посуху, приближаясь к избушке, и обе жердины были аккуратно оставлены у дуба-великана, дабы при новом посещении заветного островка их не надо было долго искать.

— Ушла туда куда-то, — и он рассеянно указал на светлеющее небо с медленно гаснущими звездами.

— Ишь ты, шустрая какая, — покачал головой Ивашка, на что Синеус улыбнулся и приложил палец ко рту, подавая тем самым сигнал к соблюдению тишины. Он тихонько приоткрыл дверь избушки.

Уже светало. Царевич спал на лавке, застланной медвежьей шкурой, и сладко посапывал во сне. О его бдительности говорила дверь, истыканная рогатиной сверху донизу.

— Сторож, — уважительно прошептал старик и, усмехнувшись в свои странного цвета усы, беззвучно указал Ивашке на другую лавку, приглашая его ко сну. Вторично показывать не пришлось. Утомленный путешествием, клятвами и прочим, мальчик быстро уснул. Синеус снова вгляделся поочередно в лица детей, перекрестившись и еще раз подивившись необычайному сходству, и улегся на куче пустых мешков, сваленных в углу избы.

Следующий день прошел спокойно. Затем поиски трав и внезапные просьбы о помощи, с которыми раз за разом стали прибегать жители близлежащих деревень, — то корова сохнуть на глазах начала, не жрет ничего третий ден животинка, того и гляди сдохнет кормилица, то мальца понос кровавый замучил — словом, завозился Синеус с травами, со снадобьями.

А когда наконец собрался повторить вместе с Ивашкой путешествие на островок, было уже поздно. Внезапно нагрянул Симон. Извлек было старик кистень, решив отмстить за смерть Митрича и сына его Никитку, да иезуит, злобно ухмыляясь, выхватил пистоль из-за пояса, и понял Синеус, что на сей раз как ни крути, а не его верх будет.

В одном он оказался тверд. Заверил Симона, что ежели тот через сколько-то там лет придет забирать Дмитрия без Ивашки, то не получит царевича ни за какие блага на свете.

— Быть посему, старик, — неожиданно согласился иезуит.

И от этого подозрительно легкого согласия Синеусу стало еще муторнее. Успокаивала лишь мысль, что, может, и впрямь не собирался лекарь делать Ивашке ничего дурного, коль так охотно дал свое добро на стариковское условие.

Однако расставался Синеус с Ивашкой тяжело. А что делать?! Велеть мальчику бежать?! Боязно. А ну как забудет узкую дорогу, да засосет дите? Словом, как ни крути, а со всех сторон выходило еще хуже. Делать нечего, пусть уж едет.

И долго-долго еще махали им вслед, стоя на пороге избушки, старик Синеус и заплаканный, несмотря на обещанную Ивашкой скорую встречу, царевич. Впрочем, и у самого Ивашки тоже на душе скребли кошки, хотя он и крепился, не давая слезам воли.

Вскорости колымага иезуита исчезла из виду. Встретятся ли ребята когда-нибудь? Как знать… Остается только надеяться, ибо порой только одной верой и бывает жив человек, упрямо сцепив зубы и не поддаваясь валящимся на него со всех сторон невзгодам и не падая лишь потому, что живет в его груди слабо греющий огонь негасимой надежды. Дунь на него, погаси дрожащий язычок пламени, и развалят бедолагу неисчислимые беды своей могучей непомерной тяжестью. Но пока теплится в его душе вера в лучшие времена, будет человек сражаться с неправедной судьбой, не смиряясь под ее ударами до самого своего смертного конца.

Надейтесь, ребятишки. Надейся, старик Синеус. Авось спасет и сохранит вас эта вера, сумеет помочь устоять перед бедами и невзгодами. Авось…

Глава XXV

ЧТО ДЕЛАТЬ?

Вопрос этот был самым животрепещущим для многих людей из числа тех, кто прибыл проводить следствие в Углич, а в первую голову встал он перед помощником боярина Василия Ивановича Шуйского, окольничьим Андреем Клешниным. Мало того что он имел тайную беседу в Москве с Семеном Никитичем Годуновым, недвусмысленно указавшим, для чего выбрали именно его, Клешнина, в помощники к Шуйскому.

— Коль обнаружится, — скрипел сухой голос Семена Никитича, и пощелкивали костяшки его пальцев, — что в царевой гибели замешан дьяк Битяговский али еще кто из его людишек — показания сии убрать не мешкая, а еще того лучше — вовсе до них не допустить. Сам он на нож напоролся, сам. Уразумел? — и остро глянул своими птичьими глазками на Клешнина. — Охотников тьма найдется, — продолжил после недолгой паузы, — сие дельце гнусное поставить в укор боярину Борису Федоровичу Годунову. Злобствующих людишек много, и жаждущих оплевать его ядом зловонного поклепа тако же хватает. К тому ж на Василия Ивановича Шуйского надежа плохая. Хитер боярин. Себе на уме. Как допытываться будет — одному богу известно, хотя ежели он в здравом уме, то все правильно должон понять, что бы там ни услыхал.

— Одначе, — добавил он в раздумье, будто не решившись еще, сказывать все до конца ему, Клешнину, али тот не достоин такого доверия, — ведомо мне доподлинно, что заминок там быть не должно, и людишки сии к гибели царевича вовсе касательства иметь не могут. Другое важно: кто в гробу сем лежит?

От последней фразы Семена Никитича в горле у Клешнина внезапно запершило, и он даже перестал дышать, опасаясь что-то прослушать и не понять. Но Годунов, высказав абсолютно непонятное для Клешнина, умолк и внимательно наблюдал за опешившим окольничьим.

— Это как же понимать прикажешь, Семен Никитич? Чтой-то невдомек мне вовсе. Никак я в разум не возьму, а кто ж там еще-то лежать может, окромя царевича Дмитрия?

Годунов усмехнулся. Всего говорить он не мог, да и ни к чему оно было. Может, и помстилось бабе с испуга от пережитых волнений. Всякое бывает.

— Вот ты и поглядишь на него. Окромя тебя в лицо царевича никто не знает — ни боярин Шуйский, ни митрополит Геласий, а уж про дьяка Вылузгина с его подьячими и вовсе молчу. Ты один его лик светлый зрить сподобился, стало быть… Ну что, уразумел? — И крючковатый указательный палец Семена Никитича застыл в воздухе. Помахав им неопределенно перед самым носом Клешнина, Годунов опять многозначительно усмехнулся.

— Зри, зри, глаголю тебе еще раз, в оба. А ежели что, — он пять помахал в воздухе рукой, описывая какую-то замысловатую фигуру, — орать не торопись. Глотку поберечь надоть, не казенная, чай. Я это к тому реку, что всяко бывает. Вдруг помутнение некое на разум найдет, в голову вдарит. Глядь на человека, ан мнится, будто и не он это вовсе, а иной какой. И ежели тебе такое блазниться будет, помни, помутнение в главе на миг, ну от силы на час бывает, а милость царская надолго задерживается. Али гнев, — добавил он задумчиво.

— А ежели, — заерзал на жесткой лавке Клешнин, — не токмо мне помстится, но и боярину Шуйскому? Чай, он у нас в главных-то.

— А ты и ему так же ответствуй, — невозмутимо парировал вопрос окольничьего Семен Никитич. — Про милость цареву да гнев суровый. А еще скажи, что коли опять ему в опале быть невмочь, пущай крепко помыслит, перед тем как глаголить. Ну, нече тут рассиживать, порты протирать попусту, — неожиданно закончил он свою речь. — Я, чаю, собираться тебе пора давно. Ступай с богом, да наказ мой не забудь. Ибо я токмо из любви к тебе да из уважения к сану высокому упредить хотел, дабы ты чего лишнего не ляпнул.

С этим напутствием Клешнин и вышел, и даже почти забыл в дороге про странные слова.

А когда зашли они с боярином Шуйским в церковь Спаса, пустующую сиротливо, с гробом, мрачно стоявшим посредине, как вмиг ему все и вспомнилось. Точнее, это потом уже в его памяти всплыли пророческие слова, а попервости, едва он завидел лик отрока, лежавшего в гробу, так тут же и обомлел. Застыл на месте как вкопанный и не знал, что сказати и что тут сделати.

Это еще мягко сказано в летописи, что он «оцепенел яко соляной столп». Написать так про его состояние — все равно что ничего не написать. Руки у Клешнина сделались ватными, ноги окаменели, и взгляд, прикованный к лику во гробе, преисполнился невыразимого ужаса и страха. Лишь спустя несколько минут к нему вернулась способность думать и говорить, а в занемевшие чресла вновь хлынула жаркая кровь, заставив сердце колотиться вдвое чаще прежнего.

Боярин Шуйский, искоса узревший такое состояние своего помощника, только недоуменно хмыкнул, но говорить ничего не стал, решив завести речь об этом попозже и в более удобном месте.

А дивиться было чему. Кому как не Шуйскому ведома была наполненная бурными событиями жизнь окольничьего Андрея Клешнина. Еще по младости лет приблизил его к себе великий государь всея Руси Иоанн Васильевич. И зазря его Грозным прозвали в народе. Это уж от доброты людской пошло, а по делам ежели брать, то Кровавым его величать надо было, Душегубцем али Убивцем. Зверь был, не человек.

Как он отца Леонида, не убоясь кары господней, медведям на лютую смерть отдал, абы душеньку свою потешить. А как несчастную женку, пятую по счету, княжну Марью Долгорукую приказал на другой же день опосля свадьбы усадить в колымагу, да четверкой диких необъезженных лошадей запряженную, да угнать в пруд под дикие вопли и улюлюканье, где несчастная и утопла в момент? Помстилось ему, вишь ли, будто неверна она ему была.

А других женок взять, тож ужас берет, ежели вспомнить. Четвертая, Анна Алексеевна Колтовская, счастливо отделалась, приняв постриг через год и став инокиней Дарьей. Она-то хоть жизнь сохранила, а Анне Васильчиковой и Василисе Мелентьевой жребий куда как страшней выпал — поигрался с ними царь-государь в супружество по нескольку месяцев, а опосля прискучили они, вишь, ему.

А дабы слухов никаких не было, так и смерть у них тайная приключилась.

К тому ж, баяли ему, Шуйскому, давние знакомцы, будто к одной из них, Васильчиковой, сам Клешнин длань приложил. А впрочем, времечко такое было безудержное, кровь людская, как водица, текла. Даже ежели и приложил, так что ж с того? У тех, кто в опричнине был, у всех руки в ней, красной да солененькой, по локоток увязли. Один Бориска Годунов, хитер, стервец, не запачкался, да и то лишь потому, что чуял могутную опору за собой в лице не зятька Федора, кой на сестрице женат его был, а тестя — недоброй памяти главного царева палача Малюты Скуратова. Вот уж кат был так кат. Не по царскому повелению — но по призванию, по склонности своей поганой души. Не реки — моря крови пролил. Да и дочка его, Марья, вся в отца-батюшку уродилась.

Словом, ежели то время брать, то за каждым вину сыскать можно, а уж сколь смертей каждый из опричников узрел — и не счесть, пожалуй. А тут оплошал Ондрюша, от одного вида младеня убиенного в ужас неописуемый пришел. Или потому на него страх напал, что как-никак дитя-то роду не простого, царского? Нет, чтой-то тут не так. Надо будет опосля разузнать о причине такого страха. И придя к этому выводу, Шуйский подошел поближе к гробу, поманив незаметно для остальных Клешнина.

— А что, Андрей Петрович, — молвил он вполголоса, и лукавая усмешка мелькнула в его маленьких глазах. — Нешто могло дитя, пусть даже и беснуясь в припадке, так себя порезать? Я-то, конечно, в игры таковские в детстве лишь игрывал, давно это было, запамятовал малость, токмо сдается, что речь о свайке шла. Оно, конечно, мог ее себе Дмитрий и в горло сунуть, чего не сотворишь, когда телу не владелец, да ведь свайка ента не режет, а протыкает токмо. Тут же от ножа явный след.

Клешнин умоляюще посмотрел на Шуйского, взглядом прося его замолчать, но Василий Иванович, будто невдомек ему, продолжил, еще больше понизив голос:

— А ежели даже и с ножом царевич игрался, дак тоже не сходится что-то. Полоснуть себя по шее он, конечно, мог, но у младеня во гробе рана-то ажно на полглотки идет. Тут уж без помочи не обойтись, тут он сам никак не возмог бы. Эвон как сильно рассажено. Это мужику здоровому пилить надоть, а другому еще и держать, а то вырвется. Ты како мыслишь сам-то?

После некоторого молчания Клешнин нашелся:

— Рано ищо ижицу вписывать[120]. Поначалу допытаться до всех надоть, кто видал, чего видал, а уж опосля и думку думать, по какой причине он такой страшной смертью помре.

— Ну ин ладно, быть посему. В ентом деле торопиться и впрямь не следовает, твоя правда, — благодушно закивал головой Шуйский, но на выходе из церкви не утерпел, взял за рукав Михайлу Нагого, который вертелся рядом с ними, и доверительно, дабы слыхал только шедший рядом Клешнин, спросил, водя пальцем по узорному кафтану бывшего дяди покойного уже царевича: — А ответствуй мне, яко на исповеди, Михайла Федорыч, почто вы народ все эти дни в церкву пущать не дозволяли? Им, поди-тко, тоже проститься с царевичем желательно было. В последний путь проводить, в лоб облобызати али в уста невинные. Чай, не кто-нибудь, а будущий государь ихний в бозе опочил безвременно.

— Не опочил, а убиен безвинной мученической смертию, — твердо поправил боярина хриплым голосом Михаил Нагой. — А не допускали в церкву никого, дабы… — тут он замешкался на миг, — тело убиенного царевича никто не выкрал.

— А-а, вона даже как. Ну тада понятно все, а я уж было подумал…

— Чего? — прохрипел на выдохе и разя перегаром, сдобренным, как обычно, чесноком и редькой, Михайла Нагой.

— Да нет, это я так, помстилось. Блазнится чтой-то, — пожаловался Шуйский сокрушенно. — Старею, видать. Года бегуть и не возвертаются.

И он, понурив голову, пошел прочь, бормоча себе под нос что-то невразумительное, и слышал его речь, а точнее, обрывки фраз лишь шедший рядом Клешнин.

— Ишь… удумали… Чтоб тело не покрали… кому ж оно нужно-то вдруг стало?.. И впрямь старею, коль меня такими отговорками потчуют, за дурачка держат.

А спустя несколько дней, после того уже, как царевича и схоронили, и отпели, как полагается, а также всех опросили, и даже переписали набело допросные листы, ближе к вечеру Шуйский неожиданно для Клешнина пустился откровенничать:

— Я вить, любезный друг Андрей Петрович, можа, конечно, сер и умишко у меня вовсе скудный. К тому ж в Верху[121] долго не бывал, сидючи в царской опале в Галиче[122], да ты сам знаешь, поди-тко. И какой-такой расклад таперича там у них, доподлинно не ведаю. Одно твердо знаю — Борис Федорович меня сюды как ерихонку[123] послал, дабы я со всех сторон, откуда ни глянь, твою голову покрыл — и ухи, и нос, и темя. Чтоб вера была — рассудят справедливо, дознаются до всего, что было, по правде, по совести.

— И не Борис Федорович, а царь Федор Иоаннович, — осторожно поправил его Клешнин.

— И-и, Ондрюша. Ты кого боисся-то? Нешто меня? Дак зря. Опальному боярину веры нетути, даже ежели его вроде бы как простили. А самому лезть выслуживаться, дак припозднился я маленько. У боярина Годунова мне теперь по гроб жизни во врагах ходить, коли не явных, так тайных. Так что не след тобе осторожничать предо мной, ой, не след.

Помолчав немного, он устало продолжил:

— Ить я енто на людях токмо стариком себя числю. Ты в мои вотчины заезжай погостить, я тебя там такими девками угощу, таких-то ты, поди-тко, и не пробовал за всю свою жизнь. Я-то еще молодых кое-кого за пояс заткну, да и годков мне не так чтобы и много — ежели считать начать, то и четырех десятков не наберется. Я ведь помолодше Бориса Федоровича буду[124].

Клешнин невольно покосился на боярина. А тот, словно почувствовав недоверие окольничего, вдруг как-то разом распрямился, приосанился, в глазах у него блеснул молодой задор, и в результате этого чудесного преображения он и впрямь каким-то чудом скинул с себя без малого десяток, а то и два.

Правда, длилось это совсем недолго, буквально несколько секунд, после чего Василий Иванович вновь ссутулился, став намного ниже ростом, и весь как-то потух.

— Убедился? — лукаво спросил он у Клешнина. — А придуриваюсь так-то, дабы спроса меньше было — мол, старый он, не опасен вовсе, пущай век свой спокойно доживает. Уж больно не по душе мне судьбинушка Ивана Петровича да своего родного братца Андрея Ивановича. Я еще пожить хочу[125].

— А не боишься, коль я сам все, что обсказал ты мне счас, донесу кому следовает, а? — прищурился Клешнин.

— Оно-то конечно, — пожал плечами Шуйский, — донесть ты могешь. И вера тебе есть. Ты ведь, я чаю, у Бориса Федоровича в своих ходишь, не зря сюда прислан. Токмо не боюсь я тебя нисколечко, ты уж прости старика за резкое слово, Ондрюша. А не боюсь вот почему. Какая-такая честь тебе будет с того, что перескажешь, каков был разговор наш? Я ведь учен уже, словечка худого супротив царя-батюшки али там бояр Годуновых не сказал. Оболгать токмо могешь, дак вить что тебе с того за выгода? А ежели ты по-подлому так-то, дак и я с три короба наплету. Ты за награду, а я шкуру свою спасаючи. Тоды оба значитца на дыбе и зависнем. К тому ж, сдается мне, что у нас теперь одна дорожка опосля делов сих угличских. По ней мы теперь и до конца вместях пойдем. Так что ты от меня не таись, а ответствуй как на духу, что тебя так устрашило, когда ты у гроба стоял?

— Как это что? Чай, не младень простой в нем лежал, а наследник престола царевич Дмитрий, — неохотно проворчал Клешнин и тут же мысленно отругал себя — как-то неубедительно у него это прозвучало.

— Славно сказываешь. Гляди токмо, чтоб язык не заплелся. Тогда глякось, что получается. Один дурак, стало быть, а то и двое глотку ему перерезали. Сами Нагие не могли — у них в царевиче вся опора и надежа. Стало быть, людишки Битяговского постарались. А кто дьяка в Углич послал?

— Известно, царь.

— Ишь ты, прыткий какой. Да тебе ни один боярин не поверит, про царя-то. И прав будет, поскольку послал его Годунов. Я тебе даже больше скажу и не побоюсь, что ты Григорию Нагому сродственником доводисся, — ты ентих людишек подбирал, самолично.

— Так чего ты от меня-то хочешь, боярин? — уже закипая, гневно вопросил окольничий.

— Известно чего, правды, — коротко ответил Шуйский, властно усаживая сухонькой ладошкой начавшего вновь привставать с места Клешнина.

— А почто она тебе, правда-то?! — взревел Андрей Петрович. — Что ты с ней делать будешь — пахтать[126] али сырую кушать изволишь?!

— Ни-ни-ни, — зажмурил довольно глазки Шуйский. — Я ж зрю, как она тебя мучает. Доброе дело желаю исполнить — страданье с тобой разделить.

— Дак ты шутки со мной шутить удумал?! — задохнулся от бешенства Клешнин.

— А ты никак всерьез схотел? — помрачнел лицом Шуйский и, поколебавшись мгновение, азартно махнул рукой: — Ладно. Скажу и всурьез. Лет мне, как я уже сказывал, и четырех десятков нетути. И есть у меня желаньице. Маленькое такое, можно сказать, крохотульное. Желаю я спокойно дожить до старости. Пущай боярин Годунов мне жонку новую взять не дозволяет[127], чтоб потомства лишить, да и в прочем разном ущемляет — это ладно. Лишь бы не в опале, не в железах кованых, яко вор, не в монастыре, приняв насильно постриг монаший, а у себя на воле. И ежели ты мне сейчас без утайки, как на духу, всю правду поведаешь, коя для меня пока как в тумане — вижу лишь краем ока, да и то не всю, — дак тогда мы с тобой сядем да помыслим обстоятельно, что нам с етой правдой учудить да как поднесть. Да как на ломти ее сподручней порезать — один кусок царю-батюшке Федору Ивановичу, он у нас убогонький, все более к господу норовит, дак мы ему помене и постненького. А другой ломоть, пожирней, Борису Федоровичу поднесем, он и рад будет. Тебя еще более приблизит, как человека умного и смышленого, да и меня не тронет до скончания жизни, дабы тайна та, коя всем нам троим ведома, так и осталась у нас троих. Вот ты молчи, а я тебе вопросики задам да сам и отвечу, а тебе токмо и останется пометить, хучь на один из них скажу я не так, как было, али нет.

— Ну-ну, — нервно засмеялся Клешнин. — Валяй, задавай свои вопросики. А я послухаю.

— Ин, ладно. Было такое, что с твоей заручки дьяка Битяговского в Углич послали? Знамо, было.

А не давалося ли ему задание тайное помочь царевичу поскорее богу душу отдать? Вестимо, давали. А кто ж такой злодей превеликий будет? Есть такой среди бояр, Борисом Федоровичем именуется, хотя, постой… Навряд ли сам Борис Федорович такими делами заниматься станет. Хитер шибко. Для таких тайных дел у него и сподручник верный имеется — Семен Никитич. Его работа. Ай-яй-яй, и как это я сразу не подумал, оплошность допустил. Видно, и впрямь к старости дело идет, — запричитал Василий Иванович, с усмешкой глядя на вытянувшееся лицо Клешнина.

— Ну да ладно, пойдем дале. Сделали они свое дело? Нет, не их рук сие злодеяние. Иначе меня б не послали — побоялись. Вдруг да правду Шуйский ляпнет, за свободу за свою и жизнь не боясь? Стало быть, не боятся они той правды. Видать, не повинен Битяговский, и зазря его угличане порешили. Тогда кто ж царевичу так знатно глотку рассадил, коли во всем дворе четыре мальчонки и было, да еще кормилица с мамкой? Вот этого ты не знаешь, как и я, токмо я вот еще чего не знаю — надо енто кому там вверху али нет? Токмо на енто ответь мне.

Окольничий снисходительно ухмыльнулся.

— Знамо, надо. А рек ты все правильно, окромя одного. Забыл, видать, спросить, — и передразнил: — по старости.

— Это об чем же? — обеспокоился Шуйский.

— Да так. О безделице пустяшной. Кто во гробе том лежал — вот о чем.

— И кто ж там лежал? — растерялся боярин.

— Неведомо, — отрезал Клешнин. — Об ентом разве что Нагие знают, а боле никто. Я так мыслю: Дмитрий и впрямь в припадке на свайку напоролся. В дом его занесли. Почали бить всех, а мальцу безвестному тем временем глотку перервали, в одежи царевы нарядили, дак сказали, что царевич уже убиен лежит, — и горько усмехнулся. — На, отведай правды этой, тока смотри не обожгись.

Воцарилась пауза. Такого Василий Иванович и впрямь не ожидал. К любому повороту событий он был готов, но это… Боярин искоса посмотрел на Клешнина. Нет, не похоже, чтобы тот шутковал. Да и не тот это случай, чтоб предаваться веселью.

— А почто ж они так поступили? — выгадывая время, чтобы прийти в себя, спросил Шуйский, лихорадочно соображая, как ему вести себя дальше.

— С горячки, видать, — поморщился Клешнин. — Я уж тестю своему, Григорию Федоровичу, рек в первый же день — повинись, скажи правду. Я сам пред Борисом Федоровичем прощенье хлопотать тебе буду.

— Так-так. А он что?

— Али сам не слыхал? — усмехнулся невесело окольничий. — Уперся, как бык, и ни в какую. Говорит, что царевич сам на нож набрушился.

— Ну, а иде ж настоящий?

— Иди, спроси их, Василий Иванович. Можа, тебе и скажут, а мне дак молчат.

— А пытка на что?

— Чтоб палач все слыхал, да сподручные его?

— И то правда, — Шуйский сокрушенно покачал головой. — А всех ли допросили по делу сему?

— Да нет, не довелось. Вот, к примеру, сторож церковный Максим Кузнецов. Дознались, что он в колокол бить почал. Как, почему — неведомо. Кто велел ему — тож не дознались.

— А сам он молчит?

— Дак нетути сторожа! — воскликнул Клешнин. — Утек, видать. А можа, в земле уже лежит. Знал дюже много. Не по чину.

— Охо-хо, чудны дела твои, господи, — перекрестился Шуйский. — Погодь, Ондрюша, а можа, то колдун какой в дело вмешался?

— Да нет, какой там колдун, — досадливо отмахнулся Клешнин. — Ежели чернокнижник в енту заваруху влез бы, мы б с наговорами какими дело имели али еще с чем бесовским, а то ведь нет ничего. Да и на того мертвого мальца колдун бы беспременно морок навел, чтоб похож тот был на царевича.

— А ежели он не возмог такого. Гроб-то не где-нибудь стоит, а в освященном месте. Опять же и то возьми, что над ним молитвы читает не простой священник, но сам крутицкий митрополит. Вот он и не отважился. Бывает и такое в жизни, вот я тебе случай поведаю. Была у меня в деревне одной хорошая девка. И телом ядреная, кровь с молоком. Так она…

— Да нет, — досадливо отмахнулся опять Клешнин. — Не то это все. Ты мне лучше вот что скажи — как правду делить будем?

— Какую правду? — не сообразил поначалу Шуйский.

— Таку, каку знаем. Какой кусок мыслишь царю-батюшке поднесть, какой Борису Федоровичу?

— Так тут и мыслить неча, — спокойно пожал плечами боярин, который постепенно пришел в себя. — Борису Федоровичу надо рассказать все как есть, без утайки.

— И про подмену?

— И про нее, треклятую, тако же. Про такое таить никак не можно. А главное, — тут он лукаво сощурил глазки, — падем в ноги и повинимся.

— В чем? — испуганно спросил Клешнин.

— То исть как енто в чем? Мы с тобой зачем сюда посланы были? До правды до всей доискаться, ан дельце сие не выполнили: скока людишек ни пытали угличских, так и не дотянулись до ниточки главной — кто сие удумал с подменой, а главное — где сейчас отрок Дмитрий пребывает. В сем и головы покаянные сложим ему на милость. Он, я чаю, любит енто, когда на милость. Глянь, и обсыплет почестями.

— Да за что ж обсыпать-то?

— А тебе что за дело? Лучше ни за что милость получать, чем за что-то в опале быть. Так-то вот, — сделал Шуйский глубокомысленный, чисто житейский вывод.

— А ежели он про Битяговского спросит, тогда как быть?

— Вот тут даже ему всей правды глаголить никак не можно. — Василий Иванович даже хлопнул по столу ладошкой. — Скажем только, что Битяговский в тот час, когда беда с царевичем стряслась, преспокойно сидел у себя в избе вместях с сыном, и людишки его тож кто где были. Но на подворье к царевичу о ту пору никто и лика не казал, так что вины их за гибелью Димитрия никоей нет.

— Ну, а Федору Иоанновичу како глаголить станем?

— А тут и вовсе просто. Скажем, что царевич сам на нож наткнулся, играючись, во время припадка, вот и погиб в одночасье. А главное — подробно поведаем, с каким торжеством хоронили царского сына, каки молитвы читали, каки обряды вершились. Ему енто прежде всего нужно. Так что пред ним не мы, а митрополит Геласий главное слово держать станет.

— Голова, — восхитился Андрей Петрович, — все учел, до тонкостев.

— Ну, а коль и ты согласен, — встал польщенный искренней похвалой окольничьего Шуйский, — стало быть, и ехать пора. Вот тока, — и он посерьезнел, — боюсь, что Нагих всех в Москву еще повезут, допытываться начнут, что да как. Можа, и пощадят твово тестя, коли ты, в знак особой милости, для него леготу каку-никаку у Бориса Федоровича испросишь, а вот Михаиле с Ондреем не миновать пытошного двора.

…И впрямь умен оказался Василий Иванович Шуйский. Повелел боярин Годунов наградить всех, кто там был, и деньгами, и вотчинами за умело проведенное следствие, да за язык, который крепко спрятан за зубами, и благословил их идти на доклад к царю Федору Иоанновичу.

Более того, будучи в большой радости, что Семен Никитич успел отменить свое глупое указание по убиению царевича и все это дело не получило никакой огласки, Борис Федорович распорядился Григория Нагого в Москву не волочь, а сразу отправить в ссылку. Это уж была услуга Клешнину, который на коленях просил Годунова обойтись с тестем поласковей.

А в двадцатых числах мая, аккурат дней через пять после страшных событий в Угличе, пытали городские власти в Москве неизвестных людишек-поджигателей да допытались до одного из них, прозвищем Левка-банщик, что давал ему деньги за поджог Иван Михайлов, слуга Афанасия Нагого, что в Ярославле. А убыток поджигатели причинили немалый — сгорел весь Белый город.

То ли злобствовал Афанасий Федорович, что не удалось взбунтовать Ярославль — помешали царские приставы, и даже закадычный друг, аглицкий посол Джером Горсей, не смог помочь, то ли просто был у него такой уговор с иезуитом, только ничего из этого у них не вышло и получилось даже еще хуже. Из-за неудавшегося бунта в темнице очутилась вся его семья.

Михайлу же с Ондреем Нагих свезли на пытошный двор и там принялись жечь каленым железом, вздергивать на дыбу да хлестать кнутом. Вначале речь шла только об их измене государеву престолу, да еще допытывались, кто был с ними вместе и измышлял ту измену.

А затем как-то заглянул на пытошный двор сам великий боярин Борис Федорович Годунов. До него там побывало много гостей, любопытствуя, как да что, да когда изменщики сознаются в своих преступлениях. Случалось, и помногу заходили, до того скучивались — стоять тесно было, и главный кат аж ругался вполголоса, что, мол, и кнутом замахнуться как следовает места нету — того и гляди, кого-нибудь из именитых бояр заденешь, дак потом крику не оберешься.

Но Годунов зашел один. Возничий да ухабничий остались снаружи, а вскоре туда же вышел и главный кат со своими подручными, весело жмурясь на солнце. Да и как не веселиться, коли милостивый боярин выделил каждому по цельному ефимку, глядючи на их тяжкий труд, и повелел выпить за здоровье великого государя-батюшки Федора Иоанновича, живи он еще сто лет.

А тем временем Годунов, оставшись один в мрачном помещении, вплотную подошел к дыбе, на которой висел окровавленный Михайло Нагой.

— Узнаешь, Михайла? — спросил он, встав прямо перед висевшим человеком. Тот с усилием поднял голову.

— А-а, убивец! — прохрипел он с натугой и вновь уронил ее долу.

— Поклеп, — возразил Борис Федорович укоризненно. — Сам ведаешь, что поклеп, ан лаешься.

— А кто?., царевича Дмитрия?.. — с трудом промолвил Михайла.

— Лжа то есть! — отчеканил Годунов и с усмешкой продолжил: — Думаешь, не ведаю я, что вы доподлинного царевича спрятали, а сами безвинному младенцу горло перерезали? Где царевич, скажи. Ты меня знаешь, слово у меня крепкое — будет тебе и свобода, и награда. Я не Иоанн Васильевич, упокой господь его грешную душу. Кровь зазря лить не люблю, так что отпущу тебя с миром, — и уже более требовательно: — Ну! Где он?

— Дак ведь ты его мигом под нож поставишь. Думаешь, я не знаю, с каким дельцем тайным Битяговский к нам в Углич приехал? Сказывали людишки его на исповеди предсмертной, перед тем как забили их, что есть у них грех тайный на душе — помыслы черные на царевича, а внушили их…

Михайла не договорил. Сильный удар Годунова прервал его речь. Из пытошной Борис Федорович вышел рассерженным. Уже занеся ногу через порог, он оглянулся и сокрушенно вздохнул:

— За удар прости, Михайла Федорович. Токмо оболгал ты меня зазря. Не ведаешь, как на самом деле все было. А что касаемо царевича — зря упрямишься. Я-то мыслил, ты поумнее будешь, сговоримся как-нито.

Долго размышлял боярин Годунов, как ему теперь быти, и наконец пришел к мысли здоровой и разумной: если пытаться искать царевича сейчас — хорошего не жди. Одно плохое грядет, когда в народе пойдут ненужные слухи. А ежели все оставить как есть, то годков через десять, даже ежели он и объявится, всегда можно объявить самозванцем. Тем более что он все эти годы будет непременно жить под вымышленным именем, и столько народу потом найдется — соседи, знакомцы различные, которые в случае чего смогут клятвенно подтвердить под присягой — знаю его, жил напротив и никакой се не царевич, а, скажем, Мишка Афанасьев, сынок боярский рода захудалого. Поди-тко докажи, что ты токмо скрывался под ентим именем, — не та уже вера будет, совсем не та.

К тому ж с такой болезнью и до двадцати годов дожить — загадка большой трудности. Один раз уже приложился к свайке во время приступа. Ну, повезло, чуток до жилы не дошла, а вдругоряд счастьице-то, глядь, и отвернется. К тому ж ему-то чего бояться, боярину Годунову. Жив, чай, царь-батюшка и в расцвете сил — тридцать четыре годочка токмо. Погоди, погоди, еще, дай бог, детишки появятся, тогда и вовсе печалиться не о чем.

Лучше другое учинить. Дабы кто из угличан, ведавший, как все по правде было, языком лишку не ляпнул, весь сей зловредный городишко и евоных жильцов разогнать подале и у колокола «язык» усечь, дабы впредь звонить в него никому неповадно было.

И погибло в Угличе о ту пору до двухсот человек. А тем, кто остался жив, либо усекли язык, либо заточили в темницу, либо вывезли в Сибирь, в Пелым-городок. А имущество у Нагих отобрали в казну. Царицу же Марию сослали в убогий монастырь, что стоял на реке Выксе.

А крымский хан Казы-Гирей приходил и даже постоял на Оке близ Серпухова. Вел он с собой немалую силу — до ста тысяч конницы. Всех собрал — и своих крымчаков, и ногаев прихватил из родного улуса, и даже взял турецких янычар с Очакова да Белгорода вместе с полковой артиллерией.

Перейдя под Тешиловом Оку, Кызы-Гирей переночевал в Лопасне и устремился прямиком к Москве, дойдя до Коломенского. Но Борис, памятуя о весточках, которые принесли монахи, был наготове.

Видя, что нет ни смуты, ни обещанных волнений и российское войско твердо стоит перед ним, да еще, судя по рассказам пленных, подходят к нему все новые и новые полки, хан плюнул в сердцах да подался восвояси. Причем бежал он так скоро, побросав все свои обозы и не останавливаясь ни у одного города, что даже русской легкой коннице никак не удавалось его догнать. Удалось только настичь несколько задних отрядов, которые были разбиты под Тулой.

Прибыв обратно, Кызы-Гирей первым делом вспомнил про список, который отдал ему коварный вероломный посланец Афанасия Нагого. Имен в нем было предостаточно, так что до венецианского купца Франческо Сфорца черед дошел лишь на вторые сутки.

А в Русском царстве потекли чередом гладкие дни, и вскорости все уже позабыли, что и был такой царевич Дмитрий. Позабыли, но… до поры до времени. А когда иное время придет? Наверное, когда кто-нибудь напомнит. Если, конечно, сыщется такой смельчак, ибо у Бориса Федоровича длань крепкая и шутковать в таких делах боярин Годунов не любил.

Страницы: «« ... 678910111213

Читать бесплатно другие книги:

Каждый боец криминальной пехоты мечтает выбиться в крупные авторитеты. Эльдар не только мечтает: он ...
Они чем-то похожи. Оба крутые, жесткие, настоящие мужики. Но один исповедует принципы справедливости...
Волк ручным не бывает. Да руководству ФСБ он таким и не нужен. Бандит Демьян Красновский – известный...
Марина была путаной и знает грубую изнанку жизни. Да ей и не дают забыть о ней: кто-то методично уни...
«Город принял!». Эти слова предваряют одно из первых дел Стаса Тихонова. Дело, начавшееся с банально...
«Место встречи изменить нельзя», «Лекарство против страха», «Визит к Минотавру»… и вот теперь – «Гон...