Последний Рюрикович Елманов Валерий
— Толокнянка, а это малина, а это… — Ивашка запнулся, поскольку не помнил точно, как называется странный корешок, похожий чем-то на маленького человечка.
— Вспомнил! — заулыбался он наконец. — Мужик-корень[101]. Он хучь и полезный, но его в дело пускать можно токмо с большим умом — ядовит больно.
— А вот и нет, — огорошил мальчика Синеус, но тут же и успокоил его: — Да ты не огорчайся. Я его и сам бы попутал, ежели бы не знал. Корешок сей весьма знатный. В далеких странах его на вес золота ценят, а у нас он и вовсе не растет. На молочай похож — верно, но зовут его иначе — корень жизни. Мне его один купец подарил, коего я от хвори вылечил. У меня их попервости два было, да один уже весь ушел на болезни. Хошь научу, обскажу, как с ними обращаться, чтоб при случае, коли помру, хоть сам себя вылечить сумел?
— Конечно, — заторопился с ответом Ивашка.
Его любознательный ум тянулся ко всему новому, жадно впитывая крупицы знаний. Может быть, именно за это мальчонка почти сразу полюбился Си-неусу. Как знать. А может, за свою открытость да щедроть детских чувств.
Еще когда Ивашка метался в беспамятстве, то и дело скидывая с себя теплые шкуры, которые приходилось постоянно поднимать с пола, укрывая мальчика, Синеус с удивлением услышал, как тот в бреду рассказывал кому-то какие-то занятные истории. Получалось это у него так складно, что старик, заслушавшись, порою забывал даже снимать ежечасно высыхающие на раскаленном Ивашкином лбу тряпочки и менять их на новые.
Уже тогда старый лекарь понял, что юнец для своих лет необычайно грамотен, а заметив привязанный на бечевке и висящий на шее перстень, аккуратно снял его и долго разглядывал, силясь припомнить, где он его уже встречал.
Когда же упрямая память наконец смилостливилась и неожиданно ожгла его нужным событием, Синеус поначалу даже не поверил ей, решив, что тут какая-то ошибка. Не сразу, а лишь через несколько часов он пришел к выводу, что ошибки тут нет, а есть загадка, и вновь он часами смотрел на перстень, но уже недоумевая, как тот мог попасть к мальчику.
Когда Митрич внес мальчика в дом и умоляюще поглядел на Синеуса, то старик, увидев, как Ивашка рванулся куда-то в беспамятстве из крепких рук Федора с криком «царевич, царевич…», уже тогда понял, что есть в судьбе мальчугана какая-то тайна, а может, даже и не одна.
Окончательно он уверился в этом, узнав, что это не сынишка самого Федора и не кого-то из местных мужиков, а ажно царского лекаря, которого Синеус ненавидел и даже немного боялся.
Вообще-то эти чувства, которые он испытывал к иноземцу, были непонятны даже самому себе. В конце-то концов Симон не сделал Синеусу ничего дурного. Впрочем, они виделись-то всего лишь несколько раз, когда тот заходил посоветоваться, не гнушаясь спуститься с высоты своего положения и снизойти до какого-то там Синеуса.
Кстати, вроде бы уже одно это должно было говорить в пользу Симона, ведь на такое, как ни крути, пошел бы далеко не всякий. Как же, личный лекарь царевича и на поклон к какому-то колдуну — да никогда! Иезуит же никогда не соблюдал подобного рода условностей и при желании спокойно находил общий язык с любым человеком вне зависимости от того, к какому слою населения тот принадлежит. Главное, чтоб человек был полезен, а там нет разницы, кто он — холоп, нищий или, вот как Синеус, колдун.
Однако чуял старик что-то подлое в его учтивой улыбке, неизменно появлявшейся на тонких змеиных губах во время немногочисленных визитов в его неказистую избушку.
«Что же ему от мальца-то нужно?» — пытал он сам себя и при всей своей проницательности, основанной на громадном житейском опыте и большом знании людей, не мог найти ответа.
Синеус обычно без ошибок чуял, кто перед ним стоит. Плохой человек отворачивался сразу, будто боясь, что его черные мысли вдруг станут известны всему миру, хороший тоже, но чуть погодя. Немец же глядел безбоязненно и даже несколько насмешливо, не отрываясь от Синеусовых зрачков. Казалось, что не старик всматривается в его глаза, а сам царский лекарь, будто гадюка, пытается лишить воли, загипнотизировать, чтобы подманить, а потом, улучив момент, и укусить.
«И не сын он ему — это уж точно. Больно разные», — думал старик в смятении.
А тут еще этот перстень, не так давно (и двадцати годков не миновало) надетый в знак высочайшей милости одной царствующей рукой на другую. Синеус стоял рядом и ошибиться не мог, другого точно такого же на свете быть не могло, очень уж тонкая работа.
«Ладно. Опосля дотумкаю», — отмахивался он от назойливых мыслей, но те, как докучливые мухи, продолжали неустанно жужжать в его голове, и он через некоторое время опять начинал метаться в догадках.
А Ивашка между тем оказался таким способным, что брови Синеуса будто кто-то притянул кверху, придав его лицу выражение безграничного удивления, когда он принялся экзаменовать, что удалось запомнить этому постреленку. Да и как тут было не даваться диву, коли смышленый бесенок, как оказалось, запомнил все подчистую, причем многое из сказанного Синеусом всего единожды, почти слово в слово.
Ивашка бойко и уверенно рассказывал, как правильно пользоваться бешеной[102] травой, а как — белоцветом, кошачьим корнем и солнечной травой, болотной лапчаткой и успокоительной травой, жабьей травой и пьяной травой, медвежьим ушком и татарьим цветом, змеиной травой и чихотной. Словом, ухитрился выучить все — как распознавать, когда собирать, что с ними делать, в каких пропорциях заваривать… Ничего не забыл малец.
Бывало, конечно, что слегка запинался, но ошибся и спутал он всего-то пару раз, не больше, да и то чуть ли не сразу же сам и исправил собственные ошибки.
Десять дней пролетели как одно мгновение, и когда в дверях появился Митрич, оба они — и старый и малый — были даже немного недовольны, особенно Синеус. Без лишних слов Федор вывалил на стол большой копченый окорок, несколько свежих караваев хлеба, куль с мукой, свалил с плеч какой-то короб и сказал:
— Боярин мой приехал, — и кивнул оторопевшему Ивашке, не знающему, то ли радоваться, то ли огорчаться от столь раннего окончания интересной учебы у старика: — Собирайся.
— Ему бы еще подлечиться, — осторожно забросил удочку Синеус, но Митрич тяжело вздохнул:
— Боярин сказал, коль нездоров слегка, то все равно вези. Сам вылечу. А это, — он кивнул на гору снеди на столе, — тебе.
— Я ведь его так лечил, Федор, — тихо проговорил старик.
— Се не от боярина. От меня, — пояснил Митрич, переминаясь с ноги на ногу. — И не за лечение вовсе, а по дружбе.
— Ну коли так, — медленно произнес Синеус, — то ладно. А ну-ка, что там во дворе? — вдруг заторопился он к выходу, кивнув на ходу Ивашке: — А ты одевайся, одевайся.
И пока Ивашка напяливал на себя одежку, которая вдруг оказалась коротковатой, старик выпытывал у Федора, вышедшего следом за Синеусом на крылечко, на кой ляд Симону сдался этот мальчуган, на что Митрич только пожимал в растерянности плечами:
— Зазря ты, Синеус, немца не любишь. Молчун он, это верно. Однако тебя тоже болтливым не назвать. А что улыбается редко, так, может, кручина какая на сердце лежит.
— Эх, Федя, Федя, — с досадой махнул рукой Синеус. — Да не пожалел он вовсе ребятенка. Нужен он ему. И не человек он вовсе, а гадюка скользкая. Жаль мне тебя. Ведь и ты тоже ему хорош, пока нужон.
Разговор прервал Ивашка, появившийся уже одетым на крыльце.
— Ну ладно, прощай, постреленок. Дай бог свидимся еще. — Синеус неловко ткнулся бородой в Ивашкину щеку, шепнув ему при этом на ухо: «Что я тебе рек, накрепко запомни. Пригодится».
И вздохнул печально при виде уносящегося вдаль на санях Федора, сосредоточенно уткнувшегося глазами в кобылий хвост, и Ивашки, наоборот, неотрывно глядевшего назад, будто желавшего навсегда запечатлеть в сердце одинокую избушку посреди леса и сиротливо стоявшего на крыльце старика. Митрич, бывший даже нелюдимее прежнего, только раз за всю дорогу до рейтмановского дома, обернувшись назад, задумчиво спросил Ивашку:
— Не боялся старика-то?
— Не-е, — не сразу ответил, оторвавшись от дум, мальчик и рассудительно добавил: — Чего же бояться-то, коли он хороший?
— То-то, — удовлетворенно кивнул головой Митрич. — А то в деревне-то его — колдун, колдун. А как у ребят али у скотины хворь какая приключится, то к нему бегут жалиться. А он такой… без отказу всех пользует. Даже наш боярин иной раз к нему за советом приходит. Эх, судьбинушка!
И больше они не разговаривали, будто каждый чувствовал какую-то вину перед другим. Митрич — за то, что не заботился о мальчике должным образом, отчего малец чуть не помер, а Ивашка — из-за своего постоянного обмана.
Глава XVIII
ЧЕРНЫЙ УГОЛ
Вскоре после Ивашкиного выздоровления иезуит, которого во дворце царевича Дмитрия звали просто Симоном, отправился к Синеусу. Встреча с колдуном была ему просто необходима, ибо, во-первых, кончился весь запас снадобий, кои старик выдавал ему для царевича, дабы уменьшить приступы падучей и их пагубное влияние на юный организм, а во-вторых, дабы в очередной раз попытаться влезть к нему в душу, вытянуть, выжать из него лекарство, которое может вовсе излечить царственного отрока от тяжелой болезни.
В предыдущие их встречи Синеус отнекивался, мол, нет у него такого лекарства. Зато во время последнего приезда лекаря все ж таки обмолвился, что сему отроку для полного излечения два-три года, а то и пяток надобно пожить у него, Синеуса, да чтоб никто его не навещал. Тогда он, дескать, головой ручается, что царевич выздоровеет.
Получалось, есть у него такое средство, непременно есть. Только хранит он его в глубочайшей тайне, не желая не то что раскрыть секрет изготовления снадобья, но даже просто продать готовое Симону.
Условие же, которое он поставил, лекарю царевича явно не подходило. Да что там не подходило. Оно было просто несуразным. Иезуит пробовал заменить пребывание царевича в гостях у колдуна серебром, но обычно падкий до него старик (во всяком случае, охотно его бравший), на этот раз наотрез отказался, хотя до того за каждый горшочек со снадобьем сдирал с Симона по двадцати золотых.
Правда, справедливости ради нельзя не сказать и о том, что иноземец был чуть ли не единственным, с кого Синеус вообще брал деньги. Всех мужиков, баб и детишек в деревне он пользовал бесплатно, хотя брался не за любую болезнь.
Например, когда вдовая баба Матрена пришла к нему, жалуясь на страшные боли в животе, он своими крючковатыми пальцами ловко ощупал ее и отпустил восвояси. Старшенькому же сыну ее, который и привез бедную женщину в санях, грустно и виновато заглянул в глаза, и тот без слов уразумел — не жилец его маманя.
А еще немец хотел уболтать старика, чтобы тот поворожил, поглядел, что там впереди. Хоть и не особо верил иезуит в возможности простых людей заглядывать в будущее, однако ж хотел себя немного приободрить перед затеянным им делом, кое должно было вздыбить Русь.
Был он уверен, что старик-колдун расскажет ему что-нибудь хорошее, ибо знал уже, что гадатели, как правило, сулят одни лишь приятности, обещая славу, деньги, почет и власть, иначе к ним бы никто не ходил и они бы просто умерли с голоду.
Наиболее же удачливыми были как раз те из них, которые напрямую ничего не обещали, а, напротив, подпускали тумана, дабы человек сам мог истолковывать это в нужную для себя, но обязательно хорошую (кто ж станет истолковывать в плохом смысле) сторону.
Зато, коли стряслась беда, можно уже смело говорить, что, мое, мол, гадание сбылось, все свершилось, как я и предсказывал. А за плохое пророчество не обессудь, судьбы людей не мною занесены на небесные скрижали, и их оттудова можно токмо считывать — изменить же никоим образом нельзя, ибо не родился еще человек, могущий перечеркнуть начертания Всевышнего.
Поначалу разговор не клеился. Старик продолжал возиться со своими горшками, не обращая на непрошеного гостя ни малейшего внимания. Он что-то деловито толок, растирал, заливал, перемешивал. Иезуит терпеливо ждал, когда у старика наконец развяжется язык, не решив окончательно, как лучше всего поднести ему известие о том, что условие его принимается и он сам, лично, доставит колдуну царственного отрока для окончательного его излечения, пусть только старик поклянется, что ни один человек не узнает о пребывании Дмитрия, единственного пока наследника царского престола, в избушке Синеуса.
Не выдержав, он все-таки заговорил первым, решив начать с ни к чему не обязывающих похвал лекарских способностей колдуна и обычных просьб насчет новых порций лекарства для царевича.
— Не ласково ты гостей встречаешь, старик. Я у тебя целую вечность сижу, а покамест и трех слов не услыхал. Почто такая немилость?
— Дак я ведь все знаю — и с чем ты пожаловал, и о чем просить станешь, — спокойно откликнулся Синеус, не переставая помешивать что-то пахучее, варившееся в горшке, даже не обернувшись к иезуиту. — Опять за лекарством прикатил. Да еще уговаривать будешь, дабы я тебе такое зелье продал, чтоб оно вовсе царевича излечило.
— Буду, — охотно согласился Симон. — Только еще одно ты забыл. Я заехал отвесить тебе по русскому обычаю земной поклон за моего мальчика, излеченного тобою.
— А где же он? — насмешливо повернулся к иезуиту Синеус.
— Кто?
— Поклон. Сам рек, и уже на попятную. Эдак вовсе негоже. Али царский лекарь спиной занемог? Дак я вылечу.
Пришлось иезуиту встать и, скрипя зубами и бормоча в душе страшные проклятья, отвесить старику низкий земной поклон. Ссориться было сейчас неуместно. Однако лицо его продолжало оставаться невозмутимо спокойным, а когда он окончательно взял себя в руки, то даже нашел в себе силы улыбнуться.
— А в лекарстве и впрямь нужда великая, — сказал он.
— И не надоело тебе золотыми со мной расплачиваться? — перебил его старик. — Привез бы мальца, да и всех делов. Излечу, как обещал.
— Нелегкое дело — уговорить царскую семью пойти на неслыханное. Поначалу убедить надо, что ты колдун великий, все можешь, даже события будущие умеешь предсказывать.
Об этом, тайном и сокровенном, иезуит узнал совершенно случайно, в одном из разговоров с Митричем. Такие задушевные беседы Симон практиковал со своим добровольным холопом не реже раза в месяц, поскольку понимал, что, пребывая в его доме, тот — вполне вероятно — может увидеть такое, отчего поневоле насторожится, и кто знает, как там сложится все в дальнейшем. Иезуиту же требовалось слепое безграничное доверие.
Вот во время одной из таких бесед Митрич, сам того не желая, — уж очень мастерски вытягивал из него хозяин откровенные признания, — и проболтался о таинственном даре Синеуса, который как-то рассказал ему об увиденном.
Поначалу Симон даже не поверил сказанному, решив, что Митрич по своему невежеству слегка преувеличивает, однако в памяти отложил. Сейчас же решил попробовать. Вдруг и впрямь у старика что-то получится. Как говорят эти варвары, иногда шутит и черт.
— Так и уговори. Се — твои заботы, — равнодушно отвернулся старик к своим пестикам, ступкам и горшкам.
— Трудно сие вельми. К тому ж во мне и самом веры нетути. Можа, и лжа это все, домыслы да байки людишек серых. Поначалу надобно самому уверовать.
— Чего ж ты хочешь, не возьму я никак в толк, — озадаченно глянул на иезуита Синеус.
— Погадай, что там отрока сего ждет впереди, да и меня заодно.
— Все равно ж ты проверить-то, что я тебе скажу, не сможешь. Когда оно еще будет.
— А ты что-нибудь поначалу из былого возьми. Скажем, обо мне. Коли верно все скажешь, значит, и вперед заглянуть можешь без обмана. А я тебе Дмитрия привезу, хоть на год.
«Все равно ведь, — рассуждал иезуит, — царевича необходимо схоронить до поры до времени в укромном месте. А избушка колдуна недалеко, да и тайну соблюсти старик сможет. Заодно и царевича вылечит. Тоже польза».
Синеус задумался.
— А без гадания не поверишь? — угрюмо спросил он.
Симон отрицательно покачал головой:
— Веры не будет. Да и что тебе стоит, коли ты вправду сие умеешь?
— Уметь-то умею, токмо страшное это дело. Не с руки мне сейчас-то, к тому ж поморожу я тебя — зима нынче лютая, а в хоромине моей тебе никак быть нельзя. Придется в собственных санях дожидаться.
— То ерунда, — спокойно улыбнулся гость. — Я подожду.
— Долго придется ожидать-то.
— А сколь надо, столь и обождем. Торопиться некуда. Я ведь понимаю, старик, что дело не шутейное, вмиг не решится.
— А коли обманешь с царевичем-то?
— Мое слово верное, старик. — Тут иезуит на миг задумался и почти тотчас же нашелся: — А чтоб ты твердо уверовал в него, так я у тебя опосля гадания лекарств для царевича нонче не возьму — ни к чему ведь они, коли самого вскорости привезу.
— Можа, — нерешительно начал Синеус, — заместо Дмитрия Ивашку — отрока свово? А я б тебе без всяких золотых лекарства дал бы. К чему гадать-то?
— Лекарство мне не нужно. Дмитрия самого вскорости доставят — к чему оно? А Ивашку тем паче везти надобности не вижу — здрав отрок, и нет у него никаких болезней.
— Мальцам вместях веселее.
— Хорошо, — заявил Симон. — Привезу и Ивашку, но не сейчас, а вместе с Дмитрием. Клянусь тебе в этом перед святым распятием! — торжественно произнес он и мысленно добавил: «Если бог мне это позволит»[103]. — Гадай, старик, а то я уже начинаю думать, что ты не такой уж большой колдун, как я раньше считал.
Иезуит торопился узнать результаты. Если в начале беседы он не особенно и верил в возможности Синеуса, то теперь, по необъяснимым для себя причинам, как-то сразу, вдруг, уразумел, что старику и впрямь подвластно увидеть будущее. От одной мысли об этом ему сделалось страшно, его начал колотить нервный озноб, чего еще никогда с ним не бывало, и он уже стремился во что бы то ни стало выйти из избушки.
Еще немного, и он совсем отказался бы от этой проклятой затеи с гаданием, ибо негоже служителю истинной веры Христовой, хоть и тайному, просить служителя дьявола оказать ему услугу. Ему уже стало казаться, что бревенчатые закопченные балки вот-вот рухнут или широкая русская печка со своим разинутым зевом бросится на него и поглотит в своем бездонном чреве. Или венцы избушки вдруг развалятся, а сам колдун исчезнет, улетев в небо на какой-нибудь свой бесовский шабаш, но тут как раз Синеус согласился.
С чувством несказанного облегчения иезуит стрелой вылетел на крыльцо, с наслаждением вдохнул свежего морозного воздуха и, взглянув на Митрича, озабоченно поправляющего подпругу у гнедого, окончательно успокоился, расслабленно плюхнулся в розвальни и утонул в мягком, душистом сене. Ему стало тепло и спокойно. Мысли его приняли совсем другой оборот, и все те страхи, что он недавно испытал, показались ему сейчас какими-то ненастоящими и надуманными, как и стариковское гадание, которое он снова стал считать глупой тратой времени.
Через некоторое время, уже слегка продрогнув, он принял окончательное решение, что как только царевич Дмитрий взойдет на царство и на Руси появятся первые церкви истинной веры и ее первые служители, то для просветления душ этого варварского народа, пребывающего в удручающем невежестве, следует издать и тотчас ввести в школах переведенную на славянский язык книгу «Молот ведьм»[104]. А первым, кто отправится на костер, будет этот проклятый колдун.
Но не успел иезуит вдоволь помечтать о том, как славно будет поджариваться на угольях этот язычник, закостенелый, судя по всему, в своих еретических познаниях, как дверь избушки со скрипом отворилась и на крыльцо, пошатываясь, вышел усталый Синеус. Сурово глянув на приподнявшегося со своего места иезуита, он сказал тихо:
— Ай, и много людишек погубил ты в своей жизни, даже родителя не пожалел.
Иезуит оцепенел. Действительно, в юности, приметив, что его отец, старый резчик по дереву, куда-то регулярно уходит на всю ночь из дома, он прибежал к своему священнику и попросил изгнать из отца бесов, которым подвластен старик. Через неделю стражи инквизиции забрали беднягу из дома, а еще спустя месяц заживо сожгли на городской площади.
Таким образом просьба мальчика была удовлетворена, ибо всем известно, что в трупы дьявол не вселяется, а сам юный Бенедикто был определен за свое усердие и набожность в колледж иезуитов для дальнейшего совершенствования похвальных душевных качеств. Но откуда об этом узнал проклятый колдун? Неужто он и вправду?.. Да нет, не может быть. А если…
Размышления иезуита прервал Синеус. Тихо, склонившись почти к самому лицу иезуита, он спросил:
— Так что, сказывать остатнее, али так поверишь? Небось, и сам помнишь костер на площади и крики несчастного? Или о других кострах, кои по твоей указке запалили темные людишки? — Покачав печально головой и уже повернувшись, чтобы пойти назад в избушку, не глядя на ошалевшего от услышанного иезуита, он глухо закончил:
— Дмитрия с Ивашкой пущай один Митрич привезет, али еще кто иной, токмо чтоб тебя не было. Страшен ты уж очень, красный весь… от крови людской, — и с этими словами старик скрылся в избе.
«На костер», — окончательно утвердился в своем решении Рейтман, а тем временем Синеус, участь которого уже была решена иезуитом, в полном изнеможении облокотился о дверной косяк, не желая идти в страшный темный угол своей избушки.
Он не набивал себе цену, когда так упорно отказывался гадать для иноземца и заглянуть по его просьбе в будущее, но уж очень высокой была плата за эту услугу: Дмитрий, а главное, Ивашка, к которому старик привязался всем сердцем, хоть и был тот у Синеуса совсем недолго.
Был и еще один выход — солгать. Но такого допустить старик как раз не мог — за всю свою жизнь он ни разу никого не обманул, и все его человеческое существо инстинктивно противилось лжи. Значит, надо было идти в угол, где…
…Когда Синеус, а был он тогда еще совсем не старым, впервые вошел в деревню, собираясь уединенно пожить где-нибудь поблизости, коротая остаток жизни, крестьяне, рассказывая ему наперебой о хороших, красивых местах, настоятельно советовали не селиться на том месте, где сейчас стояла его избушка. На все его дальнейшие расспросы они отмалчивались, отвечали уклончиво, пока наконец один из них, набравшись храбрости, не ляпнул напрямую: «Нечисто там».
И тогда остальных будто прорвало. Наперебой они начали рассказывать страннику, как пропавшая корова, найденная на этом месте мирно пасущейся, сдохла через несколько дней, и что трава там почти не растет, и зверей там отродясь никто не видывал, а одна из баб, возвращаясь с лукошком грибов, на свое несчастье прикорнула там на солнышке, разморенная, и обезумела. Видать, там нечистая сила так сильна, что и днем не боится показываться, подпуская к скотине и людям всяческую порчу.
«Вот и местечко хорошее нашлось, — подумалось тогда Синеусу. — Ни человек не забредет незваный, ни медведь с волком в гости не завалятся. Самое то».
— А что, мужики, коли я заплачу вам, чтобы избу мне там поставить до осени?
Как по команде, все разом встали и, молча надев шапки, потянулись к выходу.
— Хорошо заплачу! — крикнул им вдогонку Синеус. — Щедро! Золотом! — И он потряс кошелек, в коем зазывно зазвенел благородный металл.
Один из мужиков повернулся было, но потом махнул рукой:
— Видать, ты человек смелый, коли не боишься ничего, али заговоры какие знаешь супротив сатаны. А нам не с руки, мы людишки простые.
Шедший перед ним высокий старик, выглядевший среди них самым здравым на суждения и явно с симпатией поначалу отнесшийся к Синеусу, веско добавил:
— Али, может, сам на службе у диавола находишься, — и, указав на кисет, который еще держал в руках растерявшийся Синеус, рявкнул: — И кошель спрячь! Не найдется у тебя столь злата, дабы хучь на одну христианскую душу хватило. — И, сокрушенно вздохнув, вышел.
Вдова, у которой заночевал Синеус, на следующий же день отказала ему в ночлеге, прямо заявив:
— Бог весть, что в деревне про тебя глаголют, так что извиняй, мил человек, коли что, а надобно бы тебе другое место подыскать для жилья.
Ему даже никто не согласился продать инструменты, а нанятые в Угличе плотники, пьяно горланившие, что им сам черт не брат, наутро, протрезвев и помолясь, наотрез отказались помочь Синеусу в строительстве.
Однако суровая его натура только еще больше твердела, встречая огромное количество всевозможных препон на пути к цели К тому же, молясь и крестясь двоеперстно, как и положено русскому человеку, он в то же время не особенно верил в существование нечистой силы, поскольку ни разу не встречал ее в своей жизни, а лишь слышал о ее проявлениях. Нет, он не сомневался, что где-то она есть, живет и размножается, но особой веры насчет личной встречи с нею у него не было.
Вот тогда, закусив губу, что являлось у Синеуса признаком крайнего упрямства, он принялся за самостоятельное строительство. Сильно помогло то, что кое-какие навыки у него имелись, несмотря на проведенную в седле и при оружии добрую половину жизни. Память детства оставалась так крепка, что к осени избушка была готова. Пусть и неказиста, зато прочна и надежна. И печку он сам сложил, и мебель нехитрую сколотил.
А лежанка была у него поначалу в углу, из которого сильно поддувало. Вроде и щели все надежно мхом забил, и дверь подогнал — ничего не помогало. Пришлось перебраться в другой угол, дальний. Там-то у него и начались видения.
Почти сразу, еще когда он заново пережил и свою жизнь в дружине у Василия Иоанновича, и назначение десятником к совсем иному царевичу Иоанну, а позже и у сына его, ему стало не по себе.
Было и вправду что-то бесовское в этих сновидениях, неприятное, ледяное, как лоб покойника, и со сладковато-мертвящим запахом, который остается в помещение даже после его выноса. Наутро он встал совсем разбитый, с больной головой и трясущимися руками, весь какой-то опустошенный внутренне. Уж на что порой доводилось бражничать на государевой службе, и то он никогда, после самых лихих разгулов, затягивающихся далеко за полночь, не вставал таким измученным.
Ни о нечистой силе, ни о чем ином Синеус пока не думал, пытаясь объяснить увиденные сны тем, что пришли для него долгожданные часы досуга, но он пока не свыкся с ними. Пускай он и бросил службу у Иоанна IV, но прожитые им годы и десятилетия просто так не позабудешь, вот и вспоминаются они в голове.
На другую ночь было еще ужаснее. Кровавые разгулы царя-батюшки Иоанна Васильевича встали перед ним во всем своем неприкрытом похабстве и ужасе, причем он даже видел то, что произошло там, где никогда он не был, и от этого ему было еще страшней. То он становился попом, чью жену забрали для увеселений в царев дворец, а потом повесили аккурат над крыльцом бедняги, строго-настрого запретив три дня снимать тело, то — монахом, насмерть затравленным в царском дворе медведями.
На третью же ночь ему стали сниться уже исключительно покойники, но самое страшное ждало на четвертую ночь. Не выдержав нервного напряжения, он проснулся. Сердце тяжело ухало, в висках стучало, и он встал, чтобы напиться колодезной воды. Постояв немного возле бадейки, он решил поставить себе ковшик с водой у изголовья, дабы не вставать еще раз, коли опять проснется. Однако, сев на широкую лавку, служившую ему ложем, он в изумлении отпрянул, глядя помутившимся взором на печку, которая вдруг исчезла, а вместо нее появился кусок царской опочивальни и раскачивающийся в глубокой печали, обхвативший себя обеими руками за голову сам Иоанн Васильевич, стенающий в отчаянии:
— Горе мне, горе! Сына свово, наследника, дитя невинное загубил! Бесы, бесы в меня вселились.
Вдруг царь перестал кричать и так же изумленно начал вглядываться в Синеуса, будто и вправду увидел своего верного дружинника, коий так подло покинул его, почему-то не пожелав смотреть более на проливаемую кровь невинных, на смерти замученных стариков и детей.
— Ты?! Ты?! — перепуганно бормотал царь. — Почто явился мне? Я тобе не убивал! Ты не мной убиен! Нет на мне греха! Сгинь! Сгинь!
Тут он поднял посох и с силой метнул его в Синеуса. Видение исчезло. Посох же, долетев до какой-то невидимой границы, жалко звякнул и, зависнув на некоторое время аккурат над потолочной балкой, чиркнул по ней, переворачиваясь в воздухе, и упал возле печки. Синеус, вжавшись в угол, зажмурил в ужасе глаза, а когда открыл их, лежащего у печки посоха уже не было.
Он снова прилег на лавку, крепко уснул, а вспомнив наутро, что с ним приключилось ночью, весело, хоть и несколько натужно, засмеялся, убеждая себя, что ничего не было. Смеялся он до тех пор, пока не увидел стоящую на полу возле изголовья полную кружку воды.
Улыбка сошла с его лица. С опаской взглянул он на балку и увидел на ней четко очерченный чем-то острым, тонкий свежий след-царапину. В страхе он перекрестился и уж хотел было вовсе бежать из этого дьявольского места куда глаза глядят, как неожиданно пришедшая в голову мысль заставила его передумать.
«Все равно зимой далеко не убежишь», — убедил он себя, перетаскивая свою нехитрую постель в другой угол.
Однако, несмотря на все свои вечерние опасения, ночь прошла спокойно. Сон приснился, но какой-то совсем обычный и нереальный. И уж было вовсе забыл Синеус про чертовщину, творившуюся с ним, как спустя три года узнал он ненароком в Угличе, что царь-батюшка в порыве бешенства ударил посохом в висок своего сына, который сейчас при смерти, и во всех церквях молят всевышнего, дабы смерть отступилась от царевича.
Услышал и не придал этому никакого значения, только слегка пожалел юного Иоанна, который рос в сущности хорошим, славным, и кабы не постоянное его присутствие, а потом и непосредственное участие в кровавых отцовских забавах, то из него вышел бы добрый муж, государь и семьянин. Такого же, как и он сам, кровавого тирана сотворил из него сам государь. Не желал он, дабы его единоутробный сын с осуждением смотрел на кровавые игрища родителя, и своего добился. Во всяком случае, Новгород Великий они разоряли уже вместе, и коли сын и не превзошел отца во всевозможных мерзостях, то отстал совсем ненамного.
Лишь потом, воротившись в свою избушку, припомнил Синеус ту окаянную четвертую ночь и слова Иоанна Васильевича. Вспомнил он и кружку, и черту на балке, и… вновь хотел поначалу бежать из этого дьявольского места, но любопытство и обычное упрямство оказались сильнее, и… снова немудреная постель перекочевала в тот проклятый угол.
Правда, увидел он в ту ночь немного, а кого венчали на царство, так и не уразумел, лишь потом домыслил, что стоявший с бармой и скипетром человек, с безвольным и дряблым лицом, был не кто иной, как «наш убогий». Именно так презрительно называл Иоанн своего сына Федора, которого Синеус всегда немножечко жалел, улыбался ему при встрече и всячески старался выразить мальчику свое искреннее сочувствие. Никогда не забыть Синеусу, как Иоанн, будучи в изрядном подпитии, велел ему залезть на звонницу и притащить сюда Федора, особливо с ним не нежничая, а то уж он что-то сильно разошелся, наяривая в колокола.
Иной запросто стащил бы за шиворот царевича, как напроказничавшего щенка, но Синеус так поступить не мог. Он ласково остановил руку мальчика, в самозабвении упивавшегося колокольным звоном, и тихо, почти на ухо, шепнул:
— Царь-батюшка тебя кличет. — И, завидев, как уплывает счастливая улыбка с лица, а ему на смену вновь приходит покорно-испуганное выражение, насколько мог мягко, добавил: — Идем, царевич, а то царь-батюшка прогневаться изволит.
Мальчик шагнул вниз по крутой лестнице, но, будто чуя что-то недоброе, вдруг как-то разом обмякнув, пошатнулся и упал бы вниз, если бы ловкая рука Синеуса не подхватила его уже на лету. Воин, бережно держа на руках худенькое мальчишечье тельце, начал спускаться с драгоценной ношей вниз.
«Сомлел совсем, бедняга. Не жилец, видать, на этом свете. Али отец своей «добротой» да «лаской» довел ребятенка», — подумалось еще тогда ему.
Где-то на середине спуска он почувствовал, как детская рука, до этого безвольно свисавшая, вдруг медленно поднимается и осторожно берет его за бороду. Краем глаза Синеус приметил, что на лице у царевича появилась робкая улыбка. Не переставая перебирать нежными пальчиками его пышную бороду, Федор второй рукой покрепче обнял воина и сказал: «Мягкая какая, добрая…»
Дальше они спустились молча. Каждый чувствовал в своем сердце нарождающуюся приязнь к другому, но и не умел выразить ее словами. А когда они уже почти пришли, Синеус даже вздрогнул от неожиданности, услышав сзади злобный, по-юношески ломающийся и от этого слегка визгливый голос царевича Ивана:
— Ты что, не понял, как царь-батюшка приказал его привести? Не чинясь особливо! Ясно тебе? А ты на руках! Нянька, а не воин!
Синеус опешил, лицо Федора поскучнело, и когда воин поставил его на землю, оно приняло свое привычное выражение покорности и испуга.
— Вот так надо было! — Торжествующе смеясь, Иван ухватил брата за шиворот и поволок в залу, откуда доносился поощрительный гогот пирующих гостей. Громче всех звучал голос самого царя…
Мысленно пожелав Федору счастья, Синеус вдруг увидел в своем сновидении, как он снова протянул руку, чтобы погладить его бороду, и непременно уронил бы скипетр, если бы ловко подскочивший чернобородый красивый и смутно знакомый боярин вовремя не подхватил бы знак царской власти.
Спустя два года услышал Синеус, как в церкви присягают царю и кричат многая лета государю Федору Иоанновичу. И еще раз подивился старик этому совпадению, как и другому, но тоже необычному — о каждой траве он неожиданно для самого себя стал знать все ее целебные свойства. Вначале он собирал их, смешивал и варил, повинуясь странному наитию, позже пришло знание, и тоже невесть откуда.
Стал Синеус лечить крестьянскую скотину, да так умело, что многие к нему приходили даже из деревень, отстоящих за несколько десятков верст, и если Синеус брался, то обязательно вылечивал.
А спал он в том углу не более четырех-пяти раз после случая с Федором. И каждый раз видения были все хуже и хуже. Заметил он, что и сам-то угол выглядит не так, как другие, а намного старее, чернее, да и паутина почти не собиралась вверху, а летом, в самую жару, в том углу не водилось ни мух, ни тараканов.
Ради интереса Синеус как-то занес туда бабочку, подержал ее за крылышко, потом отпустил. Бабочка не улетела, хотя, когда он ее туда подносил, отчаянно трепыхалась крылышками в безудержном желании вырваться и улететь. Через час она умерла.
Чего только не делал впоследствии Синеус, желая извести колдовские чары. И святой водой окропил, специально привезя священника, который заунывным голосом прочел все молитвы, которые только знал. Однако проку не было и с этого. Попробовал было Синеус поспать на уже освященном месте — волосы дыбом встали.
Обращался он и к знахарю, но тот отказал в помощи сразу и наотрез. Только весь содрогнулся и строго сказал:
— Не след тебе касаться того, о чем нельзя и слушать.
— Может, мне съехать? — робко осведомился Синеус.
В ответ знахарь отрицательно покачал головой:
— Оно с тобой потянется. Уж очень много его.
— Да что такое это «оно»?! — закричал Синеус уже в бешенстве.
— Не ведаю и ведать не хочу. Чую лишь. И не приближайся ко мне, боюсь я тебя.
— Стало быть, мне и людей пользовать нельзя? Подумав немного, знахарь нерешительно сказал:
— Можно. Токмо чтоб без гнева, без волненья. Ибо тогда любой целебный отвар лишь вреден будет.
Так и жил Синеус с этим наваждением. У колдовского угла тоже была своя жизнь: с вечным потрескиванием, шуршанием, скрипением и даже каким-то покашливанием. Вот почему так не хотел Синеус гадать — боялся. Стоило ему сесть на лавку в том углу, как на него надвигался неодолимый сон, а потом начиналось…
Причем Синеус давно догадался, что человек, с которым перед сном были связаны его последние мысли, пусть и краткие, всего на миг, непременно привидится ему в очередном кошмаре. Почему было именно так — Синеус не ведал. Он просто знал, что так будет.
Так случилось и на этот раз. Поначалу старик увидел в этой избушке себя самого, затем нарядного мальчика, судя по одеже — царевича. Ан глядь, как только тот повернулся лицом к старику — оказался Ивашкой. Затем узрел какую-то иноземную страну, красавца-боярина, сопровождавшего Федора при венчании на царство, но на этот раз почему-то в царском облачении, Ивашкин перстень…
Не успел удивиться, как все вдруг размылось, растеклось, все заполонил странный багровый свет, становился гуще и гуще, почти осязаемым. Потом двух молодых юношей на конях, вновь Москву, где трезвонили в колокола, и неисчислимое татарское войско, каких-то вооруженных иноземцев, и наконец все погрузилось во мрак. Синеус проснулся, будто от толчка, хотя проснулся ли? Вроде бы он не закрывал глаз и уж точно не открывал их, перед тем как очнуться от своих видений.
Слабость во всем теле была такой, что, казалось, нет сил даже для одного шага. Сам удивляясь тому, что он еще держится на ногах, старик вышел к иезуиту и глухо сказал:
— Кровь видел. Много крови. Кони татарские возле Москвы. Венчают кого-то на царство. Димитрия-царевича в избушке видел. Ивашки не было. Не обмани, смотри, обещал ведь.
— Поразительно, — выдохнул сквозь стиснутые, чтобы не стучали от нервного напряжения, зубы немец и бросил Митричу: — Трогай. Гони. — И уже на ходу крикнул: — Привезу, как обещал, обоих!
— Уехал, — с сожалением прошептал Синеус. — И не выслушал до конца, кого я в царском убранстве видел, какие иноземцы по московским улицам гуляли, да еще при оружии. А-а, ладно. Токмо не обманул бы, а там… главное, что больше в этот угол идти не придется. — И Синеус поплелся в избушку, чувствуя, что его непреодолимо клонит в сон.
А вот иезуит не спал до глубокой ночи, полностью уверовав в успех своей авантюрной затеи. Единственное, чего он никак не мог взять в толк, так это то, каким образом старик ухитряется заглянуть туда, куда любому из смертных, казалось, дорога закрыта наглухо.
«Поразительно», — повторял он то и дело про себя. Однако усталость наконец свалила и его. Он пробормотал:
— А старика на костер, — и уснул. Снилось ему что-то хорошее и счастливое, правда, что именно, он так и не вспомнил наутро, хотя ему это почему-то казалось очень важным.
— А-а, ерунда, — махнул он наконец рукой и, как обычно по приезде в Углич, отправился лечить царевича от многочисленных «болезней», которые постоянно находила в мальчике его мнительная мамка. Ее тоже можно было понять. Если и впрямь с Димитрием что-то случится, и запороть насмерть могут. Почему, мол, не упредила?! А так вся вина на лекаре. Иезуит же успешно «вылечивал» Димитрия от всех хвороб, упрочивая тем самым свою репутацию превосходного лекаря.
Глава XIX
ПОДСЛУШАННАЯ БЕСЕДА
Во дворец, который больше напоминал обычные, хотя и богато обставленные боярские хоромы, иезуит прибыл уже к вечеру. После долгого отсутствия на него здесь поглядывали настороженно, будто чувствовали, какие беды он принесет всем им в будущем.
Впрочем, причина небольшого охлаждения к нему на самом деле крылась на поверхности и разгадать ее не составляло особого труда — обычное наушничание да сплетни, на которые так горазды окружавшие во множестве царицу и изнывающие от безделья бабы. Их хлебом не корми — дай языками почесать, косточки ближнему перемыть, даже если он, аки невинный агнец, не подвержен ни единому греху — ни в делах, ни в речах, ни в мыслях.
А уж за Симона уцепиться было где. Он тебе и иноземец, и выкрест, то есть не коренной, с рождения, православный, дак может, у него вообще тайная связь с дьяволом имеется, иначе он так нахально и безбоязненно не катался бы к колдуну местному. Да как часто ездил — и месяца не проходило, чтобы он его не навестил.
А может, это только видимые улучшения в здоровье у царевича, а на самом же деле Симон подносит Дмитрию отраву? Были и такие мысли. К тому же имелось для них и основание.
Вон Агафья-повариха из бабьего любопытства, улучив случай, хлебнула разок из горшка приготовленного для царевича симоновского лекарства, дак, прости господи, цельный день из отхожего места не выползала. К тому ж у нее слабость какая-то появилась, вялость, а былые ловкость да сноровка вовсе исчезли и даже, хоть и говорить такое нескромно, мужик ейный, и тот не смог расшевелить ее ночью, хотя раньше она, напротив, была весьма охоча до этого дела.
Хорошо, что Агафья — баба в самом соку да крепости — день через пять вновь прежней стала, а царевич-то младень, того и гляди, — загонит его окаянный лекарь ентим питьем в могилу.
Правда, бабы по причине своего невежества не упоминали, что Дмитрию Симон это питье давал по одной махонькой ложке, да и то через день, а повариха, снимая «пробу», одним махом опростала чуть ли не пол горшка. Но когда же сплетницы, сказывая дурное, пытались человека хоть в чем-то оправдать? Отродясь такого не бывало.
Есть в наших русских женщинах масса достоинств, коих не сыскать ни в какой другой нации, — великое долготерпение, необычайная готовность к самопожертвованию и прочие великие заслуги. Однако недостатков тоже хватает. Запросто могут, сидя на лавке или на завалинке и маясь от безделья, оговорить человека ни за что ни про что. Хотя кто из нас без греха?
Впрочем, грамотка, которая была прочитана царицей да ее братьями в первую же встречу после долгой симоновской отлучки, многое проясняла относительно непонятного отсутствия лекаря и его возмутительного на первый взгляд поведения при царском, хучь и опальном, дворе Нагих.
Подал грамотку лично в руки царице Марии сам Симон, а писал ее Афанасий Федорович. Но ежели отлучку сия бумага объясняла, то в другом наводила такой туман, что вся царская родня пребывала в полнейшем недоумении. Что им должен был поведать Симон? О чем? Когда?
Хотя когда — сказано было, но тоже не совсем ясно. Ну рассудите сами — «как должное время придет». Рази ж это ответ? Попытались было спросить о том самого лекаря, но тот прикинулся, будто ему и вовсе невдомек, о чем идет речь, а уж когда поприжали, то, поморщившись и с явной неохотой, ответствовал, что, мол, время придет для всего, когда будет надо, и даже русскую пословицу привел: «Всякому овощу свой срок».
Так иезуит и ничего толком не сказал до тех пор, пока не съездил к старику Синеусу, не уверовал окончательно в успех, не проникся верой в конечную победу нелегкого и опасного предприятия.
Ибо как можно рассчитывать убедить других в успехе того, в чем сам ты не до конца уверен. И пусть слова твои будут гладкими, а доводы убедительными, но это все для ума, в принятии же окончательного решения главная сила, по крайней мере у русских людей, — сердце, а ему важны не факты и не аргументы — иное. Он и слушает-то больше не головой, а душой.
И если речь твоя идет от сердца, если оно у тебя само убеждено в неоспоримой правоте, то пойдет он за тобой хоть на край света, и даже если вскорости убедится, что дорога, по которой он за тобой следует, худая, то и тогда не остановится, не станет колебаться. Аккурат по пословице: «Долго запрягает, да скоро едет».
Да еще как едет — невзирая ни на ухабы, ни на рытвины, ни на болота, окружающие его со всех сторон, с зыбучей трясиною, ни на непроходимые леса, ни на знойные пустыни. Только зубы стиснет покрепче, чтоб было сподручнее терпеть, да затянет задушевную песню, дабы грусть-печаль в ней из сердца наружу излить. А еще опрокинет добрую чару, чтоб утопить в ней проклятущую тоску, и далее покатит. Ехать, так уж ехать.
Будучи по природе бесхитростным да добрым (ибо это свойство сильных наций, кои пребывают в душевном здравии, чувствуя свою безмерную силу, проявляемую лишь в случае крайней нужды, и пользуясь ею с превеликой осторожностью), русский народ и от других ждет того же самого. Ждет, да не всегда дожидается.
Может, благодаря этим качествам он и создал великую Российскую империю, в духовном отношении стоящую не просто особняком, но на голову выше других, кои сооружали свои императорские троны на крови угнетаемых народов. Кого ни возьми, Испанию иль Англию, Францию иль Германию, Португалию иль Италию, — у всех руки в крови по локоток.
Русь же, к этому времени только начавшая присоединять к себе иные народы, никоим образом их не зорила, не жгла, даже налог со своих коренных брала всегда больший, нежели с туземцев, а в иных случаях попросту спасала их от гибели под турецкими да персидскими ятаганами, как это было с народами Кавказа и Закавказья, или от зловонного дыхания великого китайского дракона, все испепеляющего на своем пути, как это позже случилось с Казахстаном.
Никому она не чинила зла, оставляя и старую веру, и прежние порядки. Может, потому еще она и встала особняком среди всех прочих империй, что только под ее могучую крепкую руку, уповая на доброе сердце да на чрезвычайную гуманность к иным народам, добровольно отдавались целые государства, обретя долгожданный мир и покой на истерзанных прежде бесконечной войной землях.
А то, что потом в трудный час иные, как скользкие гадюки, основательно отогревшись, начали кусать свою же благодетельницу, улучив трудный для нее, а стало быть, удобный для себя час, — так ведь людская неблагодарность не вчера родилась. Да и то подумать, что сотня-другая горлопанов, брызгающих слюной, далеко еще не весь народ, а надолго задурманить лживыми речами не удавалось ни одну нацию. Самое большее — десяток-другой лет, и все.
Иезуит, как человек проницательный, за те годы, что жил на Руси, сумел хорошо изучить и те славные качества славян, о которых я вел выше речь, и многие другие. Беда заключалась в том, что он лишь подстраивался к ним, не воспринимая душой, но используя их исключительно для своей цели окатоличивания Руси.
Какие беды могли бы случиться, получи он полную волю? Для ответа достаточно припомнить только раскольников, которых объявилось превеликое число, хотя патриарх Никон ввел лишь малые изменения в церковных обрядах. Ну, подумаешь, к двум перстам добавился третий, да крестный ход стали совершать противосолонь, а не посолонь, да изменилось число провозглашаемых аллилуй. Эка беда! Разве имеет значение — сколько пальцев ко лбу подносить? в какую сторону идти? сколько раз аллилуйя кричать? Да лишь бы оно все от чистого сердца шло, и все. Однако ж сколь полегло народу, принимая ужасные муки и идя на смерть, лишь бы все вершилось «по старине», — не единицы, но сотни тысяч.
Тут же перемен не в пример больше. Что ни говори, а за долгие века раскола накопилось их изрядно между двумя, пусть даже единоутробными, врагами. Так два родных брата, даже если взять близнят, порою столь сильно отличаются характерами, что стороннему человеку не верится — да были ли у них едины мать с отцом? Тут же — вера…
Впрочем, до этого иезуиту как раз не было дела. Любой ценой добиться своего, ибо цель оправдывает средства, — вот девиз, его и ордена. И проницательный ум, и железная выдержка, и великолепная память — словом, все, что было в нем хорошего, лишь усугубляло и делало еще более опасными его непомерное честолюбие, непоколебимый фанатизм и жестокость.
И, по его мнению, было бы значительно лучше, если бы на Руси остались жить не десятки миллионов православных, а сотни или хотя бы десятки тысяч католиков, ибо это было бы гораздо выгоднее римскому папе, обет послушания которому давал каждый иезуит, перед тем как получить ранг професса. Это был четвертый, дополнительный обет, который не давали монахи иных орденов, ограничиваясь обычными тремя — послушания, целомудрия и нестяжательства. А над интересами самих жителей этих земель иезуит никогда не задумывался — ни к чему.
Впрочем, последнее касалось лишь простых людишек, если же речь шла о том, дабы как-то повлиять на человека видного, заставить его действовать именно так, как нужно иезуиту, то тут Бенедикто Канчелло пускал в ход всю мощь своего изворотливого ума, пытаясь понять, что больше всего на свете тому хотелось бы и как половчее да поестественнее показать ему его мечту. Показать и уверить, что она непременно сбудется, если только этот человек во всем будет слушаться его, Бенедикто, и поступать именно так, как ему скажут.
С людьми убежденными, фанатично преданными какой-либо идее приходилось сложнее. Для начала необходимо было убедить их в том, что действия, подсказанные иезуитом, сыграют на пользу этой идее, но предполагаемые жертвы, во-первых, порою сердцем чуяли фальшь сказанного иезуитом, невзирая на убедительность доводов, а во-вторых, были мало склонны идти на какого-либо рода компромисс. Цепь взаимных уступок по принципу «ты мне — я тебе» чужда фанатику, и он крайне редко идет на них, предпочитая прямые пути, даже если они значительно опаснее обходных.
Впрочем, фанатизм царской семьи никоим образом не беспокоил иезуита. Все они — и царица Мария, и дяди Дмитрия Михаил да Григорий — являлись людьми крайне корыстными, не пекущимися ни о чем высокодуховном. Власть, богатство, положение — вот чего они лишились в одночасье, вот что хотели бы вернуть обратно.
На этих заветных струнах их душ и намеревался сыграть иезуит, прибавив к этому зависть к удачливому и всемогущему ныне Годунову, а также упирая на быстроту осуществления замысла, а следовательно, и их мечтаний. И когда царский лекарь Симон зашел в горницу, он был абсолютно уверен в успехе предстоящей беседы.
Холопы и прочая челядь ввиду позднего времени уже тихо почивали, удалившись из господских хором в свои подклети, а мамка с кормилицей по случаю выздоровления Афанасия Федоровича с удовольствием откушали по чарке доброго старого меда перед сном, преподнесенного им великодушной рукой самой царицы. В каждую из чарок Симон предварительно сыпанул сонного корешка, так что обе женщины уже вовсю храпели, и полное, до самого утра, уединение для тайной задушевной беседы было обеспечено.