Алексеевы Балашов Степан

«И что же, тебе это нравится? Тебе это интересно?» – его грудной голос заставил меня опять посмотреть ему в лицо – глаза продолжали смеяться, но светились интересом!

Опять-таки сначала робко, но постепенно увлекаясь и отключаясь от сковывающего меня сознания, с кем я общаюсь, я стал рассказывать о значимости и перспективах оптико-механического приборостроения (наша промышленность в то время только начинала набирать силы и темпы – это был передовой край становления отечественной техники), необходимости разнообразных приборов для нужд других отраслей промышленности, для медицины, фотографии, кинематографии, наконец, для обороны страны.

Вероятно, в моих рассуждениях что-то показалось интересным Константину Сергеевичу, так как он меня слушал, не перебивая и изредка согласно слегка кивая головой, а потом, перебив меня, вдруг спросил: «А как у тебя и твоей мамы со здоровьем? Говорят, вы на учете в туберкулезном диспансере?!» и, когда я ответил ему утвердительным кивком, посмотрел на меня долгим, тревожным и вдруг каким-то внезапно потухшим взглядом.

Дядя Костя стал говорить о том, как плохо, что мы живем в Ленинграде, где климат плохой, сырой. «Я об этом уже говорил Мане. Надо что-то предпринять, чтобы вы переехали в Москву». Помолчав секунду, он добавил, что в случае войны в Ленинграде будет хуже, чем в Москве, опаснее – ведь там граница рядом, а все идет к тому, что войны, видимо, избежать не удастся!

То, что я рассказал, осталось в моей памяти. О чем мы еще говорили я уж теперь не помню, вероятно, о чем-то не очень значительном.

Наконец, посмотрев на меня внимательным и доброжелательным взглядом, Константин Сергеевич протянул мне руку и сказал что-то вроде: «Ну, до свиданья, голубчик. Поцелуй маму. Желаю тебе успехов». Я пожал протянутую руку дяди Кости и, не торопясь, вышел из кабинета.

Ушел я от Константина Сергеевича в каком-то совершенно успокоенном, уравновешенном душевном состоянии, с чувством, что я только что соприкоснулся с чем-то очень фундаментальным, внушающим уверенность и надежды.

В глубине души промелькнула мысль (может быть, недостойная, мелкая?!), что кажется, я не «провалился», произвел более или менее благоприятное впечатление на требовательного, взыскательного Станиславского – и тут мне вдруг стало стыдно и неловко за эту мысль! Что было бы, если бы сейчас глаза дяди Кости встретились с моими?! – в тревоге подумал я, но тут же со свойственной молодости легкостью заставил себя больше об этом не думать.

Алексеевы любили фотографии, любили снимать и сниматься. В юные годы не избежал этого и Костя Алексеев – свидетельством тому служат великолепные альбомы фотографий спектаклей «Алексеевского кружка», заснятые в последовательно изменяющихся позах каждой мизансцены, чуть ли не каждой фразы каждого персонажа спектаклей. Это помогает теперь нам, через прошедшие стол лет, понять очарование и живость молодых исполнителей, первые актерские и в какой-то мере режиссерские решения, остроту и юмор характеристик персонажей, вкус и взыскательную требовательность к себе талантливых любителей.

Фотографии эти, последовательно по развертыванию сюжета смонтированные, ныне хранятся в фондах Дома-музея К. С. Станиславского и представляют собой ценность для исследования творчества Константина Сергеевича, Зинаиды Сергеевны и Анны Сергеевны, жизнь которых вошла в русло большого театрального искусства.

В Доме-музее К. С. Станиславского хранится какое-то количество шутливых, если хотите, озорных фотографий молодого Кости Алексеева с друзьями – например, с братьями Кашкадамовыми, Данцигером и другими, на велосипедах, сидящими на спинках стульев, опершись тросточками на их сиденья, с шутливыми сценками…

С годами желание фотографироваться у Константина Сергеевича уменьшилось, но по мере того, как он становился знаменитым, его стали больше фотографировать. Фотографий Станиславского осталось много, но лишь некоторые из них передают, да и то далеко не в полной мере живое выражение его глаз – заинтересованное и влекущее к себе, проникающее в собеседника и изучающее его. К таким я отнес бы портрет, сделанный в 1916 (1917?) году, на котором он сфотографирован с чуть повернутой (на четверть от анфаса) головой, опертой на левую руку: на этом портрете глаза Константина Сергеевича устремлены чуть вбок изучающе-заинтересовано, с лукавинкой, точно он хочет сказать: «Посмотрим, что у вас там, интересно, получится в конце-концов?!»[75]

Одна из фотографий 1937 года приблизительно зафиксировала проникающий в собеседника взгляд Константина Сергеевича, зовущий на откровенный разговор, общение.

Я совсем не уверен, что мне удалось достаточно всесторонне поведать о необычно выразительных глазах Константина Сергеевича Станиславского, да это и невозможно. Я старался рассказать правдиво, объективно и искренне, приводя обстоятельства, которые могли вызвать появление того или иного выражения глаз Константина Сергеевича, поэтому изложение мое может показаться несколько затянутым и уводящим в сторону от основной темы.

Но я твердо уверен, что тот, кто хоть раз видел живые глаза К. С. Станиславского, встречался с ними взглядом, глядел в них в минуты совместной беседы, творчества, гнева или радости, не мог не почувствовать величие разума, доброжелательности, ранимости и душевной чистоты этого мыслителя, деятеля и Человека.

Месяц в Комаровке

Я открыл глаза. В комнате было светло, и на ее белесых стенах играли зеленоватые отблески от качающихся на утреннем ветерке освещенных солнцем кустов, выращенных перед окнами большого старого Комаровского дома, доставшегося Анне Сергеевне Штекер по наследству от родителей.

В 1873 году в этом доме ее отцом Сергеем Владимировичем Алексеевым была организована и оборудована для окрестного населения бесплатная Елизаветинская (названная в честь обожаемой им жены Елизаветы Васильевны) лечебница, которой заправлял молодой доктор (впоследствии знаменитый гинеколог Москвы) Владимир Акимович Якубовский.

Наверное, было около восьми часов утра. В доме все было тихо и не слышно (как это обычно бывало) шаркающих шагов хлопочущей хозяйки дома Анны Сергеевны, моей тетки Нюши, пригласившей меня пожить у нее месяцок летом 1934 года, в мое каникулярное время. Был мне 21 год; совсем недавно, в июне, я закончил (почти на круглые пятерки) четвертый курс ЛИТМО и с удовольствием отдыхал на даче среди родных.

Тетю Нюшу я вообще-то знал совсем мало, больше понаслышке, и приглашение пожить лето в Комаровке было получено, как я считал, благодаря Милуше[76], дочери тети Нюши, которую, из ее детей, я лучше всех знал, ведь она останавливалась у нас в Ленинграде во время гастролей МХАТа. Поэтому, попав в Комаровку и будучи принят с полным радушием и приязнью тетей Нюшей, ее сыновьями – молодым красивым Володей[77], с малых лет болеющим туберкулезом, Дрюлей и Гоней Штекер, а также Китри[78], женой Гони, я всетаки чувствовал себя несколько стесненно, а поскольку успел ранее наслушаться рассказов про насмешки и розыгрыши, которые всегда устраивал Гоня, не сомневался, что и меня сия «чаша» не минет. Так оно и вышло; уж за какие мои недостатки или качества, я не знаю (может быть, за «провинциальность» ленинградца), только Гоня и его красивая жена Китри, с зеленовато-стальным холодным, «мечущим стрелы» насмешливо-пронизывающим взглядом необычных глаз, прозвали меня «дедом Пахомом»!

Почему? Не знаю, может быть, в силу некоторой, что ли, параллели с Лариосиком из «Дней Турбинных»: они коренные московские, столичные, а я кузен ленинградский, провинциальный, о котором когда-то, что-то они слыхали. Надо сказать, оба милых супруга, шутники и насмешники, были не без снобизма.

В 21 год я выглядел моложе своих лет, почти еще мальчиком, но если в гостях у хозяев дома появлялась красивая или просто хорошенькая женщина, дразнилки Гоня и Китри (а потом за ними и другие), знакомя меня с ней, непременно представляли меня с насмешливой улыбочкой: «А это наш дед Пахом!» Меня это мало задевало, скорее забавляло, и я даже сам, посмеиваясь, вступал в «эту игру», словесно обыгрывая свое «дедпахомство».

В то утро, о котором я начал писать, проснувшись окончательно и боясь нарушить тишину, я немного полежал в постели, прислушиваясь, потом осторожно оделся и крадучись, на цыпочках прошел в соседнюю большую комнату, с круглым обеденным столом посередине, откуда был выход на небольшую открытую веранду и в сад. Я прокрался на веранду и осторожно спустился в сад. День выдался солнечный, яркий и мне показалось странным, что тетя Нюша, обыкновенно встававшая рано (по бессоннице), до сих пор не появилась; я даже забеспокоился, не случилось ли чего, ведь она была сердечница, и, когда наступали сердечные приступы, Гоня часто впрыскивал ей камфару.

Потом я вспомнил, что вчера мы поздно засиделись в столовой, как обычно слушали часто передававшиеся в то время по радио оперы с участием итальянских певцов (Пертелле, Джильи, Марии Каллас) и оперетты Кальмана.

В особенности все любили «Фиалку Монмартра», из которой тетя Нюша хорошо знала наизусть многие арии и дуэты, и, занимаясь своими бытовыми делами, со свойственной ей природной музыкальностью с удовольствием напевала их: «бродила» в ней старая «закваска» опереточной примадонны со времен «Алексеевского кружка»!

Но в другой раз Анна Сергеевна напевала игривую шансонетку:

  • Мечтала я,
  • мои друзья,
  • взять мужем стройного юнца!
  • Но, как назло,
  • не повезло –
  • я вышла замуж за вдовца…
  • Совсем старик –
  • очки, парик,
  • «танцует вальс» три раза в год!…
  • Три раза в год!
  • И то – так скверно,
  • что я скажу вам, без забот:
  • Кто из вас,
  • здесь сейчас
  • мне предложит тур вальса промча-а-аться,
  • то, клянусь,
  • соглашусь,
  • я не в силах никак отказа-а-аться! Только, чур,
  • один тур
  • я, друзья, никогда не танцую…
  • Туров пять…
  • Отдохнуть,
  • а потом опять!
  • Х
  • Бриллиантов блеск
  • и шум, и треск,
  • занятья светской болтовней,
  • законы мод – я ненавижу
  • и только вальс люблю душой:
  • «Кто ж сейчас
  • здесь из вас
  • мне предложит тур вальса промча-а-аться,
  • я, клянусь,
  • соглашусь –
  • я не в силах никак отказа-а-аться…
  • Только, чур,
  • один тур
  • я, друзья, никогда не танцую…
  • Туров пять…
  • Отдохнуть,
  • а потом опять!

Любила Анна Сергеевна не торопясь разложить несколько пасьянсов, чем вчера и занялась после ужина, а я показал незнакомый ей пасьянс под пикантным названием «Аборт» – как говорили мне, якобы любимый Леонидом Витальевичем Собиновым. Пасьянс требовал внимания, создания некоторой умозрительной комбинации при его раскладке и выходил довольно редко. Когда я показывал пасьянс, он сошелся, после чего тетя Нюша под моим руководством тоже стала его раскладывать – он не вышел… Она во второй раз разложила пасьянс – опять неудача. Тогда, дабы тетя Нюша лучше уяснила новый пасьянс, я еще раз его разложил, а она внимательно смотрела и задавала вопросы – пасьянс вышел. Ободренная результатом, тетя Нюша взяла у меня карты и стала сама раскладывать злополучный пасьянс, я же пожелал ей спокойной ночи и пошел спать; когда, закрывая дверь в комнату, где меня поселили, я обернулся, мне запомнилась фигура маленькой старушки в халате, чуть склоненная над столом, на котором тетя Нюша продолжала раскладывать «упрямый» пасьянс.

Выйдя в сад, я немного постоял на утреннем солнышке, а затем, обогнув дом тети Нюши, вышел к коттеджу, низенькому домику, который занимали дядя Володя (Владимир Сергеевич) и его внучка Леличка (Елизавета Владимировна), недавно вышедшая замуж за кинооператора, впоследствии – кинорежиссера Али Атакшиева, того самого, что сделал нашумевший фильм «Аршин мал-алан» с певцом Рашидом Бейбутовым в главной роли.

Заглянув с дорожки сада через открытую дверь внутрь коттеджа, я увидел дядю Володю, сидящего за столом, пьющего утренний чай с теплыми хрустящими хлебными тостами, подсушенными на тут же стоящей на столе небольшой электрической печке.

Не заходя внутрь, я поздоровался с дядей Володей, и мы стали о чем-то разговаривать – вероятнее всего о его любимых, собираемых им испанских песнях, к которым он делал поэтические переводы, после чего отдавал песни для разучивания и исполнения в концертах своей любимице Марии Николаевне Шаровой (певице Оперного театра К. С. Станиславского), с мужем которой, басом этого же театра Алексеем Дмитриевичем (Алешей, как звал его Владимир Сергеевич) и молодым его братом Всеволодом Степановым дружил. Кстати говоря, Алексей Дмитриевич Степанов был великолепный фотограф-любитель, и ему мы все обязаны целым рядом прекрасных, редких фотографий стариков Алексеевых – Владимира Сергеевича, Константина Сергеевича Станиславского (в том числе его фотографией на смертном ложе), Зинаиды Сергеевны Соколовой и Марии Сергеевны Севастьяновой (конца тридцатых годов).

Пока мы беседовали, из внутренних комнат коттеджа появилась заспанная Леличка в халате, накинутом на голое тело и не застегнутом. Увидав меня, она заговорила со мной, как всегда экспансивно и темпераментно: «Дед Пахом, дед Пахом, ты вчера слушал „Фиалку Монмартра“? Правда замечательно! Посмотри, я тебе сейчас исполню „Карамболину“„, и Леличка тут же запела и стала танцевать, в развевающемся халате, при каких-то „па“ поворачиваясь ко мне спиной, нагибаясь и откидывая кверху полы халата, так, что временами мне была видна ее голая попа! В это время появился ее молодой муж Али, с которым я еще не был знаком; на лице его было написано явное неудовольствие, а дядя Володя, видя все это, в ужасе лепетал: „Леличка, Леличка, что ты делаешь, что ты делаешь…“ и больше ничего произнести не мог, а та продолжала петь и танцевать, как говорят, «с полной отдачей“! Я, конечно, страшно смутился и не знал, куда глаза девать…

Все, что Леличка делала, когда что-нибудь представляла или, слегка захлебываясь словами, рассказывала, было импровизационно, темпераментно и, главное, талантливо.

Тут кто-то пришел за мной – звать к завтраку. Когда, миновав веранду, я оказался в столовой и поздоровался со всеми, в первую очередь с тетей Нюшей, она ворчливым голосом мне сказала: «Ну, племянничек, удружил ты мне, показал пасьянсик… Я до пяти часов утра хлопала картами, а он так и не вышел – ни разу!».

В то комаровское лето 1934 года запомнилась мне десятилетняя девочка, какая-то хрупкая, скорее даже некрасивая, но очень женственная и тихая, обаятельная Танюша Штекер или Танча, как ее все называли, внучка тети Нюши, дочка умершего Води (Всеволода Андреевича) Штекера и Ксении Дмитриевны (урожденной Арбатской).

Тетя Нюша всячески обхаживала своего младшего, горячо ею любимого больного туберкулезом сына Володю Красюка, продляя ему жизнь и всеми возможными способами борясь с его страшной болезнью. Сколько ее детей умерло от наследственного туберкулеза – Водя, Сережа, Соня, теперь вот больны Дрюля (Андрей Андреевич Штекер, тоже в то лето живший в Комаровке) и Вова!

Меньше чем через два года, первого мая 1936 года не стало самой Анны Сергеевны, на почве плохой работы сердца сделалась у нее водянка, говорили тогда, что воду из нее удаляли чуть ли не ведрами. А 10 января 1937 года ушел из жизни еще совсем молодой, на 29-м году жизни, красивый и талантливый, похожий чем-то на К. С. Станиславского Володя Красюк – умер от милиарного туберкулеза легких; Милуша рассказывала, что когда его вскрыли, легких у него совсем не обнаружили, а были только пленки, приросшие к ребрам…

Из впечатлений пребывания тогда в Комаровке помню еще приезд красивой и эффектной женщины из рода Красюков, очень приятной, жившей в Тифлисе (если мне память не изменила); кажется, эта милая женщина была тетей Володи Красюка и в семье ее звали Катиш.

Довольно часто из Москвы приезжала Милуша, всегда нагруженная продуктами.

Как-то приехала актриса театра имени Вахтангова, некрасивая, не задиристая и, безусловно, очень талантливая – в чем я позднее убедился, посмотрев ее на сцене, Лена Понсова; ее остро гротесковую настоятельницу пансиона «Небесные ласточки» в оперетте «Мадемуазель Нитуш» Эрве, вероятно, не забуду до конца дней своих, впрочем, как и весь талантливый, яркий спектакль Рубена Николаевича Симонова, поставленный столь своевременно в конце ужасной войны и сразу вошедший в репертуар театра Вахтангова после окончания этой страшной человеческой бойни.

Конечно, Гоней и Китри я был представлен Лене Понсовой как «дед Пахом», что она тут же по-своему начала обыгрывать, стараясь уязвить мужское самолюбие застенчивого юноши; конечно, пошла задиристая словесная перепалка, из которой я вынес впечатление, что Понсовой очень хочется заставить меня за ней поухаживать, так как упор она делала на мою мужскую трусоватость. Наконец, в пылу умело «подогретого» мужского самолюбия, застенчивый юноша был вынужден поднять Лену на руки и начать целовать – конечно, она отбивалась, брыкалась, дрыгала ножками, но не очень уклонялась от моих губ, хотя своих не подставляла и нисколько не казалась обиженной…

На втором этаже Комаровского дома в то лето жила Мария Федоровна Андреева, которая была тогда, как мне помнится, директрисой Московского Дома ученых. Кажется, дважды она меня возила на своей машине из Комаровки в Москву, где я направлялся к своей любимой тете Любе на Тверской бульвар.

Помнится мне, в одну из таких поездок я у тети Любы застал своего брата Сергея с его сыном Петяшкой, которых не видел уже несколько лет – Петяшка из малого ребенка вырос в 12-летнего удивительно приятного мальчика с большими вдумчивыми глазами.

Сережа с Петей ехали из Шебекино, где они постоянно жили, в Ленинрад и заглянули к тете Любе повидаться, находясь между поездками в Москве.

Кажется, это было последнее мое свидание с Петей, последний раз когда я его видел; оно оказалось коротким, для всех радостным, неожиданным, так как я не знал о том, что Сережа с Петей собираются приехать, а Сережа не думал, что встретит меня в Москве. И ничто не предвещало беды.

По возвращении через некоторое время домой из Комаровки я Сережу и Петю в Ленинграде уже не застал. А осенью того же 1934 года, проболев неделю гнойным аппендицитом, перешедшим в перитонит, 24 октября Петяшка, этот удивительный во многих отношениях мальчик, скончался.

Его смерть, нелепая и неожиданная, была страшным, жестоким ударом и неутешным горем для родителей, бабушки Мани, души не чаявшей в Пете, и для всех родных, знавших его. Не знаю почему видимо, за врожденное обаяние и приветливость Петю многие знали в Шебекино и окрестностях, не будучи знакомы с его родителями; бабушка Маня, ездившая туда на похороны, рассказывала, что проводить Петю в последний путь пришло много не только знакомых, что естественно, но и мало знакомых, да и вовсе незнакомых родителям людей, которые, оказывается, знали Петю.

Похоронили Петю на кладбище в Титовке, близ Шебекино.

Убитые горем родители, брат мой Сережа и его жена Галина Владиславовна не смогли оставаться в Шебекино, где все напоминало Петю, и вскоре перебрались в Ленинград, к нашей маме.

У меня остался сделанный Петей пистолетик, маленький, длиной всего 5 сантиметров, с латунным никелированным стволомтрубочкой, замятой с одного конца, на деревянном прикладе; на стволе сбоку есть дырочка, а под ней, на деревянном прикладе вколочена маленькая металлическая петелька, в которую вставляется спичка головкой вровень с дырочкой ствола; головка спички чиркалась о спичечный коробок и тогда забитый внутрь порох взрывался, и пистолетик выстреливал пыжом, заложенным в ствол. Этот пистолетик, как память о незабвенном родном мальчике (ему сейчас было бы 105 лет), я всю жизнь ношу с собой.

Но я невольно отвлекся от Комаровских впечатлений. Добавлю, что последнее, оставшееся в моей памяти о Комаровке 1934 года, это что на опушке любимовской рощи (за новой, в то время, одноколейной ж/д веткой на Ивантеевку) стояло четыре наклоненных в противоположные стороны высоких, примерно одной высоты, сосны, с кронами только наверху, издали все вместе образующих как бы латинскую букву дубль-ве (W); мы смеялись, что это сделала природа в честь двух наших Владимиров – дяди Володи и Володюшки Красюк.

Я оканчиваю институт

Весной 1935 года я оканчивал ЛИТМО (Ленинградский институт точной механики и оптики) и должен был защищать дипломный проект по специальности. Мне это было очень волнительно по ряду причин. Во-первых, в тот год впервые была введена в нашем институте государственная защита дипломов, и как это будет проходить практически, себе никто не представлял; во-вторых, я закончил четвертый курс на круглые пятерки, поэтому спрос с меня увеличивался; в-третьих, всю двухмесячную преддипломную практику, которая должна была проходить на ленинградском приборостроительном заводе ГОМЗ, и больше трети отведенного времени на разработку дипломного проекта я проболел инфекционной желтухой, что в общей сложности длилось более трех месяцев; за время болезни я совершенно обессилел и был вынужден уволиться с работы, на которую перед дипломной практикой я был принят в один из цехов ГОМЗа по распоряжению технического директора завода Александра Павловича Знаменского (автора «Справочника металлиста», единственного тогда издания типа немецкого справочника «Hutte»). А. П. Знаменский преподавал в ЛИТМО курс технологии обработки металлов и режущего инструмента. Честно говоря, Александр Павлович насильственно заставил меня поступить работать на ГОМЗ, так как у завода катастрофически не хватало инженерных кадров, а я был студент-отличник, «без пяти минут» инженер. Так случилось, что до заболевания я успел отработать на заводе всего-то две недели, а это означало, что я не выполнил возлагавшихся на меня надежд моего учителя, да к тому ж технического директора завода…

В-четвертых, когда меня вызвали на кафедру в институт на первую проверку разрабатываемой мною дипломной темы, оказалось, что задание находится в самой начальной стадии исполнения, а уже прошло более трети отведенного на разработку дипломной работы времени. Председатель дипломной комиссии Сергей Сергеевич Тяжелов (человек совершенно новый, только что принятый в ЛИТМО) сразу же начал на меня кричать, что я, мол, лентяй, ничего не делаю, и тут же стал настаивать, чтобы я написал заявление о перенесении срока защиты дипломного проекта с весны на осень будущего учебного года, но я категорически отказался это сделать, хотя до срока начала государственных защит дипломов оставалось всего лишь 2,5 месяца из 6 отведенных на преддипломную практику и разработку дипломных работ.

Так как председатель дипломной комиссии С. С. Тяжелов был новый человек в нашем институте, его можно было понять: в условиях, когда впервые вводилась практика защиты дипломных проектов Государственной комиссией, ему как председателю столь ответственного дела нужно было представить результаты пятилетнего обучения нашего первого выпуска в наилучшем виде, по возможности с блестящими результатами. Видимо, был он человек непростой, очень волевой и настойчивый и, судя по примеру со мной, даже в какой-то мере злопамятный.

Почему у меня осталась такая память о С. С. Тяжелове? Вероятно, оттого, что моя первая встреча с этим человеком (на проверке состояния готовности моего дипломного задания) состоялось в присутствии начальника Главка, старейшего инженера оптико-механической промышленности России Сергея Ивановича Фрейберга, читавшего у нас на 4-м курсе лекции по оптическим приборам. Тот, видимо, запомнил меня как подающего надежды студента-отличника, и когда я отказался писать заявление о переносе срока защиты моего дипломного проекта на осень (что и вызвало споры и препирательства), Сергей Иванович встал на мою сторону, а тут же присутствовавший руководитель моего диплома Михаил Александрович Резунов тоже высказал предположение, что в оставшееся время я успею все закончить. Председателю дипломной комиссии пришлось уступить, но, похоже, он этого не забыл… Кстати замечу что фамилия «Тяжелов» оправдала создавшееся о нем мнение.

Уверенность Сергея Ивановича Фрайберга и Михаила Александровича Резунова, что я смогу уложиться с разработкой дипломного проекта в оставшееся до защиты время, конечно, морально меня сильно поддержала, но, одновременно, еще больше обязала к непременному выполнению работы в срок.

Профессор М. А. Резунов тоже был личностью незаурядной во всех отношениях – как своею внешностью, так и деловыми качествами; он много лет занимал ответственный пост Главного конструктора Конструкторско-исследовательского бюро Всесоюзного объединения оптико-механической промышленности (КИБ ВООМП).

М. А. Резунов – русский дворянин, насколько я знаю, сын военного – был человек высокого роста с профилем римского патриция. Он работал в области авиации, сам служил когда-то летчиком, летал на первых русских бипланах; он принял революцию и дрался за нее; во время воздушных боев вылезал на крыло самолета с наганом в руке (тогда аэропланы пушек и пулеметов еще не имели). Был награжден орденом Красной Звезды № 121. В последующие годы, уже на гражданской работе, был награжден и другими орденами.

Михаил Александрович обладал большой выдержкой, не терял самообладания в любых обстоятельствах, сохраняя невозмутимое, непроницаемое лицо; при всем при том ему были присущи настоящий тонкий юмор и большая любовь к музыке, пению, искусству. Иногда он любил поиграть в теннис и преферанс. При кажущихся строгости, серьезности, даже холодности, когда он улыбался, лицо его делалось лучезарным и немного смущенным.

В последующие вызовы меня в комиссию по проверке хода разработки дипломных работ, нельзя сказать, чтобы Тяжелов был со мною любезен; опять пробовал настаивать на переносе срока защиты моего диплома на следующий учебный год.

Примерно за месяц до начала дипломной сессии был издан приказ по институту, составленный С. С. Тяжеловым, в котором защита мною дипломного проекта перед Государственной комиссией была назначена на первый день сессии, и моим оппонентом был определен «гроза студентов», технический директор КИБ ВООМПа Семен Тобиасович Цуккерман (непосредственный начальник моего руководителя, Михаила Александровича Резунова).

С. Т. Цуккерман отличался тем, что ошибки, неточные ответы и другие промахи не прощал даже своим студентам, работами которых руководил сам; он или снижал отметку, или даже «запарывал», то есть забраковывал всю работу. Теперь, вероятно, понятно, почему защита диплома была для меня нешуточным испытанием!

19 мая 1935 года, в первый день начала работы сессии, я защищал свой дипломный проект третьим, и в этот день оказался единственным студентом, защита и сама работа которого получили оценку «отлично», при этом все многочисленные члены приемной комиссии, кроме С. Т. Цуккермана, поставили оценку «пять», Семен Тобиасович поставил «четыре», что, впрочем, не помешало ему, совместно с М. А. Резуновым пригласить меня работать в их КИБ ВООМПа, что для меня было счастьем, так как по решению институтской распределительной комиссии я должен был уехать работать на строящийся тогда завод в Павшине, в нынешнем Красногорске, куда никто не хотел ехать из-за отсутствия у завода жилой площади – это грозило проживанием в общежитиях барачного типа, без воды и уборных, что многие из нас (в том числе и я) уже испытали на втором курсе института.

Итак, победа была одержана с результатами даже выше ожидаемых – я оставался работать в Ленинграде на счастье моей мамы и свое собственное.

Но оказались и «издержки» – работая над дипломным заданием 2,5 месяца после изнурившей меня болезни по 16 часов в сутки без выходных, разработав в итоге проект на 14 листах чертежей с обстоятельной пояснительной запиской, я получил обострение туберкулезного процесса в легких: верхушки их оказались обнесенными мелкими очагами, и после первых дней понятного душевного подъема наступили дни отвратительного самочувствия с субфебрильной температурой, упадок сил.

По письменной просьбе мамы и стараниями проживавшей в Москве моей сестры Аллы (актрисы театра Вахтангова) через Марию Петровну Лилину Константин Сергеевич Станиславский выхлопотал для меня и мамы путевки в дом отдыха ВТО «Абрамцево», где мы провели 24 дня. По этой причине я даже не был на институтском выпускном вечере.

Итак, 19 мая 1935 года закончилось мое обучение в ЛИТМО, мне была присвоена квалификация инженера-механика по специальности оптико-механической. Но дипломов об окончании заготовлено не было (кажется, и форма дипломов еще не была разработана и утверждена); нас, защитившихся, поздравили, но ничего торжественно не вручили, и получил я свой диплом (почему-то за № 64) только через год и два месяца, а именно 14 июля 1936 года, в канцелярии института, без всяких торжеств и помпы, но, конечно, под расписку!

Короче говоря, с 1 июня 1935 года я был зачислен в КИБ ВООМП, ушел в полагающийся мне после окончания института отпуск и уехал с мамой в дом отдыха «Абрамцево». Несмотря на очень плохое, холодное и дождливое подмосковное лето 1935 года, пребывание в сыром Абрамцеве вспоминается как приятное, ибо было мне интересно воочию познакомиться с достопримечательностями этого места, где исторически все дышит искусством, где было много живописи для меня до сих пор мало известной и вовсе неизвестной, даже неожиданной, как, например, вариант врубелевского «Демона», написанный в оранжево-красных тонах на фоне египетских пирамид и сфинкса, или двух вариантов восточных ковриков, написанных Врубелем маслом на простой мешковине. Я уже не говорю о знаменитой врубелевской майоликовой скамейке, стоящей на высоком берегу реки Вори, о прелестной церквушке – плоде творчества русских художников, о «баньке» и установленных близ нее каменных идолах.

К сожалению, перечисленные выше произведения Врубеля, как, вероятно и ряд других картин, после Отечественной войны исчезли из Абрамцева, что я, к своему глубокому огорчению, обнаружил при посещении Абрамцева в 1979—1980 годах, а я ведь так ждал новой встречи с этими запомнившимися на всю жизнь «жемчужинами» русской живописи.

Интересно было посмотреть на артистов в жизни, на отдыхе. В гостиной большого дома Абрамцева часто устраивались вечерние концерты силами отдыхающих, в том числе запомнился мне почему-то Ефрем Флакс (может быть, потому, что его в то время часто транслировали по радио). Кто играл на рояле, кто пел, кто читал или рассказывал… Всегда в репертуаре этих вечеров бывало что-то интересное.

В склепе, пристроенном к Абрамцевской церквушке, в котором похоронен сын Мамонтовых (кажется, Андрей), запомнилась мне довольно больших размеров икона Спасителя; когда, впервые войдя в склеп, я взглянул издали на икону, то сразу мелькнула мысль – какая великолепная, мягкая, бархатная, выполненная в полутонах живопись эпохи итальянского ренессанса, покрытая растрескавшимся от времени лаком, а подойдя ближе, увидел, что это не живопись, а великолепная мозаика – я был просто сражен!

Недалеко от церквушки, средь рощи, мы с мамой отыскали знаменитую Васнецовскую избушку на курьих ножках, внутри которой, над входной дверью мы обнаружили надпись, сделанную зелеными чернилами: «Здесь в 1829 году был К. Станиславский» с его великолепно подделанным факсимиле.

Мама тоже была довольна пребыванием в Абрамцеве, хотя загород не любила, тем более в сырую, дождливую погоду, но здесь она отдыхала от коммунальной квартиры и тяжелого ленинградского быта.

Зная мою влюбчивость, мама бдительно послеживала за мной, чтобы я, упаси Бог, не влюбился в отдыхавшую здесь же незнакомку – молодую хорошенькую брюнетку, похожую на птицу, с длинной «лебединой» шеей, тянувшейся из покатых, всегда оголенных плечей, белизна которой подчеркивалась черным платьем, облегавшим изящные формы.

Мама явно побаивалась, как бы «трон» Клеш, а с ним и ее (мамино) спокойствие не пошатнулись. Но мамины опасения оказались напрасны, мне было как-то не до романов, давали себя знать усталость и нездоровье.

Институтский выпускной вечер я пропустил, так как он состоялся, когда я был уже в Москве.

Лучезарное настроение первых дней после защиты дипломного проекта, душевный подъем сменились плохим физическим состоянием, нездоровьем после перенесенной зимой желтухи и невероятного напряжения физических и душевных сил в период работы над дипломом, который я разработал за два с половиной месяца вместо полагавшихся шести; о начавшемся было туберкулезе я уже говорил.

По возвращении в Ленинград, я с большим увлечением и неплохими результатами для начинающего инженера работал в КБ ВООМПа, обстановка и сотрудники мне нравились, тематика – тоже.

Годы попранных надежд

В 30-е годы в СССР сложилась необычная общественная атмосфера – смесь новаторского, прогрессивного, радостного для народа: возводились заводы-гиганты, развивались металлургия и приборостроение, шла дальнейшая, начатая еще в 20-е годы электрификация страны, строились гидроэлектрические станции, на просторах страны работало множество геологических партий, занимавшихся разведкой ископаемых, и т. д. Для трудящегося населения вводились какие-то льготы и права на отдых и труд, открывались санатории и дома отдыха, сокращалась продолжительность рабочего дня на производствах, в Москве работала Выставка достижений народного хозяйства (ВДНХ), проводились праздничные декады искусства народов, населяющих СССР… Все это способствовало сплочению народа с советским правительством, руководимым Генеральным секретарем партии товарищем Сталиным, создавало атмосферу подъема и уверенности в лучшем будущем. Но наряду со всем этим радужным, положительным, жизнь периодически перемежалась, якобы, активными действиями противников всего происходящего в стране, происками классовых врагов – врагов народа – убийствами прогрессивных политических деятелей, например, С. М. Кирова, политическими процессами над популярными и любимыми народом общественными и военными деятелями, арестами, их ссылками, расстрелами, отчего советские люди жили в атмосфере постоянного напряжения и настороженности.

Оглядываясь назад, в прошлое, становится понятным – народ в те годы, в своей массе, просто не понимал того, что в правящих верхах проходила непрерывная борьба за власть в стране, за укрепление всеми средствами единовластия Сталина. Вся действительность преподносилась народу, так сказать, на «блюде» классовой борьбы и происков врагов народа, шпионских организаций, связанных с иностранными капиталистическими державами, стремящимися к уничтожению враждебного им Советского Союза, строящего счастливое социалистическое будущее. Да, наше молодое поколение действительно верило, что мы строим счастливое социалистическое будущее для грядущих поколений, ради чего безропотно терпели подчас полунищенские, бесправные условия нашего существования, тяжелый неустроенный быт.

Заметное уже к 1929-30 годам снижение уровня жизни советских людей по сравнению с прошедшими годами НЭПа преподносилось как результат переживаемых страной временных затруднений из-за происков классовых врагов. Конечно, далеко не все верили в такое объяснение, а так как юмор на Руси жил испокон веков, то он породил следующий, бытовавший тогда анекдот:

Один человек спрашивает другого: «Скажите, что у нас в СССР постоянно?», а собеседник отвечает: «О, это очень просто – временные затруднения!»

В 30-е годы за такой анекдот можно было получить «приглашение» в ГПУ или НКВД и оказаться в ГУЛАГе.

Я помню время – это было в 1936—1937 годах, тогда я работал в Государственном оптическом институте (ГОИ), когда продолжительность нашего рабочего дня составляла всего 6 часов, и работали мы на «пятидневке», то есть 4 дня работали, пятый день был выходной – забота Советской власти о трудящихся!… Начинался наш рабочий день в 10 часов утра, длился без обеденного перерыва и заканчивался в 16 часов, после чего мы, молодежь, летом ехали на Острова, на теннисные корты спортивных обществ «Динамо», «Красная Заря» (если я правильно помню названия) или на корты, располагавшиеся в конце Парка культуры имени Кирова (почти на Стрелке Елагинского острова), где, в период белых ночей, вдосталь наигрывались в теннис до 11 часов вечера – играли, пока в спускавшихся сумерках можно было различить летящий мяч.

Вот было «золотое», безмятежное время!

Только, конечно, мама всегда беспокоилась из-за моих поздних приходов домой и того, что я целый день на одном завтраке, без обеда. Да, конечно, у мамы были основания для беспокойства, но зато – половина дня на упоительном морском воздухе, в движении, с милыми товарищами по теннису… а движение и воздух – это жизнь!

Конечно, шестичасовой рабочий день и пятидневная рабочая неделя просуществовали очень недолго, так как для промышленных и прочих производств такой режим был явно невыгоден, убыточен. Да в это время уже стала зримо надвигаться реальная ураза возможного нападения гитлеровской Германии на Советский Союз. Тогда государственная граница с Финляндией проходила по реке Сестре, всего лишь в 30 километрах от Ленинграда. Злосчастная война с Финляндией в 1939 году была попыткой отодвинуть от Ленинграда границу подальше. Это короткая, но жестокая война, унесшая много жизней, выявила почти полную военную и промышленную неподготовленность СССР к войне с кем бы то ни было, не говоря уже о вооруженной «до зубов» фашистской Германии.

Не стоит забывать и страшные для народов СССР 1937—1939 годы, с их доносами и репрессиями, когда, утром придя на работу мы смотрели все ли находятся на своих рабочих местах, не «взяли ли» кого за истекшие сутки!

Затем пришел не менее страшный для русской интеллигенции и нашей страны 1940 год, за который исчезли многие известные всем люди, в том числе В. Э. Мейерхольд, а затем последовало зверское, совершенно непонятное убийство его жены, актрисы Зинаиды Райх.

К концу 1940 года начались массовые призывы в армию, это коснулось в том числе и людей под тридцать и более лет, совершенно не обученных военному делу, много лет бронировавшихся промышленными предприятиями и научными учреждениями как ценные специалисты.

Тогда призвали моего лучшего друга тех дней Асю (Арсения) Федорова – доброжелательного весельчака и оптимиста, великолепного конструктора. Сдружившись с ним, я научил его играть в теннис («заразил» этой игрой); оба мы были шустрыми, подвижными, но Ася был более спортивно развит. Теннисный корт находился у нас на работе, прямо под окнами; играющих в институте было много, поэтому чаще всего происходили парные игры. Я и Ася быстро сыгрались, причем я обычно выходил к сетке, а он, как более подвижный, носился вдоль задней линии, и мы представляли довольно сильную пару; обычно играли так называемую «американку» – игру «на вылет», когда за двумя геймами следовал третий решающий, после чего проигравшие уходили с корта и заменялись новыми игроками. Часто наша пара становилась победительницей даже в соперничестве с теннисистами из более сильной группы, чем мы с Асей.

Ася ужасно переживал свой призыв в армию, и не потому, что был трусом, просто он явственно предчувствовал, что он не вернется домой. Накануне его отъезда в армию мы устроили прощальную встречу вчетвером с нашим гражданскими же нами на квартире Аси; мы собрались часов в семь вечера и пробыли вместе до утра следующего дня, причем мы с Асей совсем не спали. Всегда очень мало пившие, на этот раз мы пили всю ночь напролет, мешая водку с пивом, с портвейном, с красным вином, и оба не пьянели. Жены наши с половины ночи пошли спать, а мы все говорили, говорили… я старался, но безуспешно, вселить в Асю бодрость, надежду, веру в лучшее, но в душе сам понимал, что обстановка в мире, в Европе, такова, что война готова начаться в любой день, и воинская часть, в которой будет служить Ася, может оказаться на границе (рассказывали, что всех призванных отправляли в пограничные районы, где спешно строились укрепления).

На следующий день необученных солдатиков погрузили в воинский эшелон, составленный из грязных товарных вагонов из-под каменного угля! Больше я с дорогим, милым Асей никогда не виделся, он прислал мне только одно или два письма из армии. Часть, в которой служили Ася и муж нашей сослуживицы Жора Моторин выгрузили где-то на границе с Польшей и, видимо, оба они оказались в числе первых жертв начавшегося на рассвете 22 июня 1941 года нападения на СССР армий фашисткой Германии. Оба пропали без вести в первый же день начавшейся Великой Отечественной войны.

Склоним головы перед их светлой памятью, Царствие Небесное их душам!

Заботливая Маруся и Манюша

Для представителей рода Алексеевых, в частности для мамы и всех нас, ее детей, тридцатые годы отмечены многочисленными безвозвратными потерями дорогих, близких, любимых родных и друзей.

11 мая 1931 года в тюрьме умирает Михаил Владимирович (Мика), сын Владимира Сергеевича Алексеева, единственная вина которого заключалась в том, что еще задолго до революции он женился на представительнице рода Рябушинских.

Меньше чем через год, 10 марта 1932 года, в Ташкенте, от туберкулеза умирает старший сын Владимира Сергеевича, талантливый, веселый, обаятельный Александр Владимирович Алексеев – Шура, который жил со своей семьей у нас на Съезжинской улице в Петрограде.

20 октября 1932 года в Ленинграде под колесами трамвая, отрезавшего ему обе ноги, погибает бывший муж Аллы, красивый талантливый актер, еще совсем молодой Володя Азанчеев (Владимир Михайлович Мичурин, по сцене Азанчеев), которого мама любила как родного сына.

23 декабря 1932 года из Франции приходит письмо от Жермен Олениной – жены первого сына мамы, нашего старшего брата Жени Оленина, безвременно погибшего в 35 лет, 10 ноября 1932 года, от туберкулеза.

14 октября 1934 года скоропостижно умирает Леонид Витальевич Собинов, старый друг всей семьи Алексеевых, добрейший и честнейший человек, о котором, за всю им прожитую в театре жизнь, ни один человек не сказал ни одного плохого, порочащего слова; с ним маму связывала дружба еще со времен первого замужества с П. С. Олениным.

24 октября 1934 года в селе Шебекино, под Белгородом, от гнойного аппендицита, перешедшего в перитонит, погибает в возрасте 12 лет Петя Оленин, сын Сергея Петровича и Галины Владиславовны, горячо и беззаветно любимый всеми нами племянник, обожаемый мамой внук.

1 мая 1936 года умирает Анна Сергеевна Штекер-Красюк (тетя Нюша), вслед за ней, меньше чем через год, 10 января 1937 года в возрасте 29 лет от милиарного туберкулеза легких погибает ее младший сын, красивый, талантливый (чем-то временами очень похожий на своего знаменитого дядю Костю) Вова Красюк (Владимир Владимирович Красюк), артист МХАТа с 1930 года.

7 августа 1938 года, в 3 часа 45 минут дня, от паралича умирает Константин Сергеевич Алексеев-Станиславский, который был «стержнем» всего разветвленного рода Алексеевых (если так можно сказать) – страшная утрата для русского и мирового театрального искусства. Дядя Костя был оплотом и защитником для родных и многих «неродных» людей, которым он помогал.

А всего лишь через полгода, 8 февраля 1939 года, скончался Владимир Сергеевич Алексеев (любимый всеми дядя Володя).

Для всех нас и, конечно, для нашей мамы потеря двух старших горячо любимых братьев Алексеевых была страшным горем.

К приведенному перечню тяжких потерь тридцатых годов можно было бы добавить еще очень многих близких нашей семье друзей, окончивших свой жизненный путь.

Исторически так сложилось, что судьбы Марии Петровны Лилиной, Константина Сергеевича Станиславского, Зинаиды Сергеевны Соколовой и Владимира Сергеевича Алексеева за много лет теснейшим образом переплелись на почве всем дорогого, общего дела их жизней – любимого театрального драматического и оперного искусства, что еще усилило их чисто родственную душевную близость.

Наша мама (Манюша, как ее называли в семье родителей) всегда горячо любила своих старших братьев и сестер (оставаясь в хороших, но, может быть, несколько менее теплых отношениях с сестрой Нюшей), а с начала тридцатых годов все более стала душевно сближаться с сестрой Зиной и Марусей Лилиной, с которой всю жизнь была в самых сердечных, дружеских, родственных отношениях.

Естественно, что последовавшие одна за другой кончины Константина Сергеевича и Владимира Сергеевича (Кости и Володи) – общее горе, которое еще больше, еще теснее сблизило сестер Маню и Зину друг с другом и с Марусей Лилиной, и в силу взаимной искренней тяги, существовавшей между ними, их переписка стала более интенсивной.

Мария Петровна считала своей святой обязанностью, своим долгом «продолжать дело Кости», то есть внедрять его «систему» в Оперно-драматической студии, последнем детище Станиславского, и это очень сблизило ее с Зинаидой Сергеевной в общей работе.

Обе эти уже сильно пожилые, но все еще энергичные женщины интенсивно работают и стараются по мере своих возможностей присмотреть, не выпустить из своего поля зрения несколько оставшуюся в стороне от их жизней начавшую прихварывать Любу (Любовь Сергеевну Корганову), с которой в одной квартире продолжает жить ее сын Костя с семьей, а дочь Ляля приходит ее навещать.

Наследственный туберкулез давно уже стал бичом семьи Алексеевых.

Смерть молодого Вовы Красюка естественно обострила мамину боязнь за меня, так как после туберкулезной вспышки 1935 года, осеменившей мелкими очагами верхушки моих легких, в последующие годы шел неустойчивый процесс, временами обостряющийся. На почти ежегодных медицинских комиссиях в военкомате меня признают негодным к строевой службе. Я начинаю болеть ангинами, почти непрерывными – одна кончается, через три-пять дней начинается другая; в туберкулезном диспансере у меня находят подозрительный бугорок на связках гортани; держится субфебрильная температура, доктора рекомендуют немедленно направить меня в санаторий.

В письмах к тете Зине и Марусе Лилиной проявилось мамино беспокойство за мое здоровье; сохранились теплые, заботливые письма Марии Петровны к маме за 1939 год, отражающие ее отзывчивость, желание прийти на помощь морально и материально, ее искренне доброе отношение и любовь к моей маме. Конечно, письма эти интересны прежде всего тем, что рассказывают о жизни самой тети Маруси, тети Зины, их детей и близких, и, мне кажется, будут интересны читателям, как подлинные документы, публикуемые впервые. Ниже я привожу их, расположив в хронологическом порядке (в косых скобках я даю нужную расшифровку, возможно, непонятных мест).

СРОЧНОЕ

Ленинград, 3

Большая Пушкарская, 28/2, кв. 17

Марии Сергеевне Севастьяновой.

Отпр. Мар. Алексеева

Москва, 9

Ул. Станиславского 6, кв.1

26 февраля 1939 г., Москва

Милая, дорогая моя Маня.

Как никто понимаю твое состояние и хочу посоветовать следующее: обязательно обратиться к специалисту по легочным болезням и поставить ему на вид, что туберкулез бич нашей семьи, скажи ему, что и ты туберкулезница, стало быть, могла передать Рыжику туберкулез по наследству. Все это тяжело и грустно, но сказать ему и навести на правильный путь необходимо. 2ое скажи Рыжику, что он меня смертельно обидит, если будет говорить о тех деньгах, кот./орые/ я отложила ему для санатория, я получила еще 500 рубл. за 1/2 февраля, так что месячная Санаторская плата 1.200 р. у меня готова и вышлется немедленно, когда будет выбран Санаторий и вопрос решен. Хорошо ли посылать Рыжика сейчас на юг не знаю. В южных Санаториях сейчас ветра, море плохо действует на легкие, да и скучать он будет. Боюсь, и питание может быть плохое, все-таки еда, продукты больше стягиваются к Москве и Ленинграду.

Итак, желаю тебе и Рыжику мужества. Туберкулеза бояться не надо, надо его лечить энергично и в самом начале. Ты сама Герой туберкулеза; должен быть бодрый дух и мужество терпеливо и энергично лечиться. Скучно конечно, но что же делать. Живешь на свете один раз, надо жить дольше, как можно дольше, да и жизнь сейчас интересная не стоячая, хотя и очень утомительная. Вот чего я совсем не могу делать, это хлопотать о Санатории. Разговоры по телефону, хлопоты, меня убивают.

Про нас – всё неудачи. Кира и Киляля были в гриппе, поправляются, у меня какой-то холодный грипп. Ничего не чувствовала и вчера встала, чтобы дать урок; поработала 11/2 ч. И очень ослабла. Сегодня опять легла, tо 36 ровно (это что же такое?).

К Любе давно не посылала, пошлю завтра, как она и что? Ее Костя и даже Ляля непонятные субъекты. А Тать./яна/ Серг./еевна/ ведьма.

Зина сейчас у Зюли[79], взяла отпуск на месяц. Она страшно перерабатывает. Про Веву[80] и Лелечку ничего не слыхала. Ну, горячо целую. Не затягивайте дело. Действуйте дружно и энергично.

Маруся

ЗАКАЗНОЕ

Ленинград, 3

Большая Пушкарская, 28/2, кв. 17

Марии Сергеевне Севастьяновой.

Отпр. М. Алексеева

Москва, 9

Ул. Станиславского 6, кв.1

(На конверте надпись, сделанная М. С. Севастьяновой: «Получила 4 марта 1939 г., суббота».)

3ьяго Марта.

Маня милая, ты молодец, потому что ты действуешь и ищешь способы лечить Рыжика, это главное! Прежде всего, Рыжику надо: remonter le moral. Он просто-напросто трусит. И понятно: наш Алексеевский туберкулез достаточно наделал бед; но Рыжика мы должны оградить от всяких дурных последствий. Итак, немедленно Санаторий и очень хороший, есть какой-то под Москвой, не тот, где был Вова, а менее суровый и там хорошие доктора. Буду звонить сегодня и в конце письма напишу (хлопоты возьмет на себя Алла). Лапшин лучший туберкулезный врач по психике-туберкулеза говорил всегда, что не надо противоречить больному. Раз Рыжик хочет на Юг, значит он инстинктивно чувствует, что ему Юг помогает. Игоря всегда тянуло в тепло и морозные «Liegekhe» ему были неприятны. Ведь в Давасе он лечился 8 лет, и помог ему пневматоркс (вдувание), а на Юге он стал себя чувствовать лучше. М. б. Март пробыть Рыжику под Москвой и посмотреть, какие будут результаты от санаторной жизни; у нас здесь хорошие туберкулезники, к кот./орым/ Рыжик может попасть через Очкина; а Апрель, кот./орый/ у нас сырой и холодный, а также и Май пробыть на Юге, а летом Июнь и Июль кумыс. Август можно пробыть под Москвой в обыкновенном доме отдыха, Абрамцево или другом, только не наше Пестово (оно сырое) и к Сентябрю, я надеюсь Рыжик совсем, совсем поправится. Я возлагаю большие надежды на кумыс, если у Рыжика хороший крепкий желудок. А сейчас скажи Рыжику, чтобы он не кис; я обеспечиваю ему 3 месяца Санаторской жизни; дальше не могу обещать ничего. Но м. б. на кумыс вас устроит Степин папа.

Я бы советовала и тебе ехать с Рыжиком на кумыс, ты там поправишься, а главное будешь следить за питанием Рыжика; можешь ему чегонибудь готовить подбавлять. А Клеш будет стеречь твою квартиру, и даст тебе возможность отдохнуть. Отдых в Августе м. б. устроит тебе Алла через их Красного директора – Ванееву[81] – она очень милый и отзывчивый человек. Ну вот, по-моему, что-то налаживается.

А для конца письма приберегала приятную новость. Мы получаем пенсию и ты, и Люба тоже; Ты и Люба будете получать по 150 р. каждая в месяц. Я очень счастлива. Кира поедет сегодня в Наркомсобес для оформления.

Я все еще в гриппе, но по-моему, это не грипп, а старость. Немного знобит, немного ломает, немного болит голова, а сил нет, чтобы все это побороть и отделаться. Вот у Книппер определенный грипп с бронхитом, а она выезжает и – ничего.

Ну, дорогая моя, целую тебя, Рыжика, Тису, получила их письма, Бибку тоже целую, как-нибудь пришлю ему книгу. Хорошо ли он читает. Мне пишут, что Оленька[82] блестяще читает, а письма она мне давно пишет. Еще целую, Маруся.

К вечеру обещали узнать про Санаторий, он в Звенигороде.

Ленинград, 3

Большая Пушкарская, 28/2, кв. 17

Марии Сергеевне Севастьяновой.

Отпр. М. Алексеева

Москва, 9

Ул. Станиславского 6, кв.1

(На конверте запись М. С. Севастьяновой: «Получила 10 марта 1939 г. Пятница».)

8ого марта

Дорогая Милая Маня, 6ого числа Степа пролетел через Москву метеором; вид у него не такой плохой. Против лета он немного пополнел. Только глаза лихорадочные, стола – быть tо есть. Я не рискнула дать ему на руки 1200 руб., сейчас грабеж стал гражданским ремеслом, и усыпляют и вырезают карманы. Вчера 7ого послала тебе твою пенсионную книгу и 12 000 р.[83] денег, принадлежащие Степе. Если Санаторий будет слишком переполнен, он м. б. сможет устроиться в комнате на стороне и питаться в Санатории. Боюсь только за погоду, Март и начало Апреля очень плохи в Ялте; и от моря сырость и туманы. (Почитай письма Чехова к Ольге Леонардовне.)

Я думаю, что у Рыжика есть бодрость и охота к жизни и поставить его на ноги мы должны. Главным образом ему летом не надо работать; продлить его отпуск на 6 месяцев. Уж как это сделать – не знаю.

Я только что болела гриппом 2 недели; ни насморка, ни кашля, ни горло; но слабость большая, утром пониженная to, а от 5 ч. – 9 час. озноб, а потом to в 37, 1; или 37 ровно. Потом все проходило и с 10 час. вечера самочувствие нормально. Пила днем коньяк с молоком и стало лучше, теперь бросила.

Спасибо, дорогая, за чудную коробочку шоколаду, у нас таких изящных вещей нет. Зина гостит у Зюли, отдыхает, но сейчас тоже простудилась. У нас эпидемия гриппа.

10го Марта в Оперном Театре Костиного Имени идет в перв./ый/ раз «Риголетто». На Генеральной, говорят, был большой успех. Досадно, что я еще не в силах ходить по театрам, вот и «Горе от ума» еще не видела.

Жду твоего письма. Крепко целую тебя и всех твоих, Тису, Бибку. Любящая тебя всегда твоя – Маруся.

Советовала Степе зайти к Мар. Пав. Чеховой – она чудный человек и Музей Чехова посмотрит.

Телеграмма 15/3 (1939 г.)

Ленинград, 3

Большая Пушкарская 28/2 квратира 17

Севастьяновой Наркомсобес пришлет тебе по адресу извещение Ленинград жди не выезжай целую Маруся.

Ленинград, 3

Большая Пушкарская дом 28/2, кв. 17

Марии Сергеевне Севастьяновой.

(На конверте надпись: «Получила 22 марта, 1939 г.»)

21ого Марта

1939 г.

Дорогая, милая Маня.

Конечно, если ты находишь, что Рыжику надо послать денег, то пошли ему; ведь важно, чтобы он был здоров и благополучен, а не деньги целы. Но вот на что стоит по-моему приберечь деньги: после казенного отдыха мне бы хотелось продлить срок Рыжикиного отдыха, т. е. остаться в том же санатории еще на месяц или устроиться на частной квартире за свой счет.

В Кореизе живет Мар. Ник. Алексеева[84], добрейшее существо, она живет там уже много лет при школе, где она преподает. Она могла бы Вам помочь советами; и устроившись на частной квартире, прибавив еще к этим 1.200 р. твою пенсию за 2 или 3 месяца, Вы бы м. б. могли прожить вдвоем, что было бы и для тебя полезно. Обед бы Вы брали в каком-нибудь пансионе, а ужин ты бы сама приготовляла.

Если это тебе улыбается, спишись с Мар. Никол. Вот ее адрес, совершенно точный:

Крым

Стан Кореиз

Верхний Мисхор

Больничный пер.

Дом Хаили Куртманек

Марии Николаевне Алексеевой.

Подумай обо всем этом. Я надеюсь, что к Июню я смогу еще отложить Рыжику 1.200 руб. с тем, чтобы на Июнь он уехал бы на Кумыс.

Зина мыла комнату не только для тебя и для себя, это теперь ее столовая[85]. Ну вот, не переутомляйся и к Вер./бному/ Воскре./сенью/ приезжай к нам.

Нежно обнимаю тебя целую Тису и Бибу

твоя Маруся

(Письмо на почтовой открытке.)

Ленинград

Б. Пушкарская дом 28/2, кв. 17

Марии Сергеевне Севастьяновой.

(На открытке надпись: «Получила 6ого мая 1939 г. Воскресенье».)

5ого Мая

Дорогая Маня, я как и ты очень огорчилась, что Степа вернулся и, как видишь, погода из рук вон плохая. Будем надеяться, что все будет благополучно, но деньги у тебя на руках, и ты всегда сможешь устроить его в Ленинграде в окрестностях; очень хвалят санаторий Красного села.

Сегодня еду в Санаторий Стрешнево, а то нервы и у меня очень расходились. Пиши туда: Москва 101, Санаторий «Стрешнево» нервно-психический, для М. П. Лилиной.

Всех Вас горячо целую Маруся.

Ленинград

Бол. Пушкарская дом 28/2, кв. 17

Марии Сергеевне Севастьяновой.

(На конверте надпись: «Получила 10 июня, 1939 г.»)

8 Июня 1939 г.

Милая, дорогая Маня.

Хочу написать тбе про Любу, чтобы ты не упрекала меня или Зину, что мы ничего не писали тебе о ее болезни. Люба – бедняжка, всё /всю/ зиму хворала хроническим плевритом, с to; то to поднималась до 38 с десятыми, то спускалась до 37, 5. А она в таком состоянии все время возилась с кошками и конечно натрудила сердце. Последнее время у нее появились довольно сильные отеки на ногах и Алек./сей/ Дмитр./иевич/ очень посоветовал ей лечь в больницу, сперва она не соглашалась, конечно опять-таки из-за кошек. Но вчера она решила послушаться Алекс. Дмитр. и он ее устроил в Боткинскую больницу в Кремлевское отделение. Там, говорят, хороший уход.

За кошками будет смотреть Бусенька[86], и работница новая, кот./орая/ Любе нравится и кажется честная женщина.

Дам тебе Любин адрес, м. б. ты соберешься и ей напишешь.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Они живут рядом с нами, при этом оставаясь незаметными....
«Отродясь не задумывались домовые, от кого они ведут свой род. Спокон веку живут при людях, порядок ...
«Дом был старый, население в нем – почтенное и постоянное. Домовой дедушка Мартын Фомич сперва радов...
Они живут рядом с нами, при этом оставаясь незаметными....
Они живут рядом с нами, при этом оставаясь незаметными....
«Где – не скажу, потому что с географическими координатами у этой местности туго, есть гора. Вот сей...