Ангельский концерт Климова Светлана
По возвращении домой я был арестован — впервые в жизни.
Странно, что Нина нигде об этом не упоминает. Но и объяснимо. Все кончилось для нас обоих почти благополучно, и она постаралась вычеркнуть этот эпизод из памяти. В ее детстве уже был арест отца, когда мир вокруг в одночасье рухнул и распался, и пережить такое еще раз было бы для нее окончательной катастрофой. Позже она говорила с иронией, что за те двадцать два часа, которые я провел даже не в следственном изоляторе, а в загаженном «обезьяннике» в райотделе милиции, она как никто поняла, что чувствовала жена Лота, обращенная в безжизненный соляной столп.
Лот был, как всякий знает, праведником, а городок Содом, где он проживал с семейством, кротостью нравов не отличался. Я тоже не чувствовал себя безгрешным — люди в милицейской форме с полным основанием предъявили мне обвинение в незаконных операциях с иностранной валютой и уклонении от уплаты налогов. В тот год, накануне распада Союза, кампания по борьбе с валютчиками шла полным ходом.
В машине по дороге в райотдел я ломал голову: каким образом милиции стало известно, что Левенталь расплачивался со мной долларами, если свидетелей при этом не было никаких, кроме Нины? Все прояснилось во время короткого допроса, где не велся протокол и не соблюдались другие процессуальные формальности. Следователь по-домашнему доверительно сообщил, что за время моего отсутствия Левенталь угодил под следствие, до суда оставлен на свободе, но при этом охотно дает показания. Каким-то образом была упомянута и моя фамилия.
Остальное я понял позже — после обыска в доме и ночи в «обезьяннике». На следующий день меня выпустили, сунув в руки липовый протокол об изъятии без печати и с неразборчивыми подписями. Бумажка не имела юридической силы, а цифра, стоявшая в ней, была занижена ровно вдесятеро. Мне посоветовали не суетиться, если я не хочу получить в паспорт штамп о судимости, и тут уж было легко догадаться, что это обычный милицейский рэкет. Иными словами, меня просто ограбили.
Винить Левенталя было не в чем — он спасал себя и в конце концов вышел из этой истории сухим. Я же лишился заработка без надежды, что все вернется на круги своя. Мой «тимос» — этим словечком Платон называл присущее человеку чувство достоинства и внутренней свободы — понес ощутимые потери.
Вот тогда я и совершил неожиданный для себя шаг — продал «Мельницы Киндердийка», поддавшись настойчивым просьбам Кости Галчинского. Я знал, что он выступает в этой сделке всего лишь посредником, а настоящим покупателем была Светлана Борисовна, тогдашняя его пассия, но даже это меня не остановило. У Кости в ту пору был с этой дамой роман — не роман, а какой-то сложный и, как всегда у Галчинского, донельзя запутанный узел отношений, и он уверял меня, что голландский пейзаж должен сыграть в нем чуть ли не решающую роль.
Я принял его объяснения, не вникая в подробности. «Мельницы» были случайной вещью, пролежавшей несколько лет у меня в мастерской. О картине мало кто знал, вернее, знали всего двое — Нина и Галчинский. И так же случайно, как этот пейзаж появился у меня, так же случайно он и ушел. Я всегда относился к нему так, будто у него не было хозяина, хотя это и может показаться странным. Но для этого у меня были серьезные основания, о которых я сейчас писать не хочу, да, пожалуй, и впредь не стану. Пусть факт остается фактом.
Возможно, я поспешил. Не прошло и трех недель, как мне позвонили из Москвы. Сотрудник посольства Франции завел речь о какой-то консультации, но когда я туда приехал, выяснилось, что за этим звонком стоит месье Монтриоль. Он оказался не только серьезным специалистом, но и человеком слова, к тому же влиятельным. Мне был вручен плоский футляр, в котором лежала удивительная овальная дубовая панель с едва различимым миниатюрным изображением, предположительно, как значилось в документах, работы одного из живописцев династии Клуэ — Жана, Жеанне или Франсуа. Обнаруженные в запасниках галереи Шантийи, эти «Три грации» были фактически уничтожены при попытке смыть лак неизвестного состава обычным способом. В сопроводительном письме месье Себастьян писал, что даже частичное восстановление изображения представляется ему задачей нереальной, но если бы я, отрешившись от всего, что мешает сосредоточиться, рискнул попробовать…
Еще бы я не рискнул! Загнанный в тупик, со сплошными прорехами в семейном бюджете, лишившийся работы и заработка…
Молоденький глазастый клерк дал мне подписать бумагу, согласно которой я принимал на себя ответственность за сохранность имущества, принадлежащего Французской республике, а когда с формальностями было покончено, вызвал машину, чтобы доставить меня и «Трех граций» на вокзал. Подозреваю, что в тот момент я выглядел не лучшим образом, и временами в глазах молодого человека — четвертого атташе по культуре, кажется, — мелькало сомнение, словно он был готов дать делу обратный ход.
Так началось мое сотрудничество с французами, затем появились чехи и австрийцы. «Три грации» изрядно попортили мне кровь, но то же самое можно сказать и о любой из более полусотни картин, которые прошли через мои руки за эти годы. Я приобрел бесценный опыт, в том числе и практический, в тех областях, о которых прежде понятия не имел. Банкоматы, мобильная связь, компьютеры, таможенные службы, страховые агентства раньше казались мне молчаливыми злобными чудищами, созданными только для того, чтобы отравлять жизнь, но и их мне удалось укротить.
Примерно в это время я установил в доме сигнализацию и соорудил тайник за каминной доской в своем кабинете. Без этого никак нельзя было обойтись: порой в мастерской у меня находились сразу два, а то и три поврежденных уникума.
Я стал спокойнее — и дело тут не в возрасте, а в том, что на рубеже нового, так неумеренно пышно встреченного столетия ко мне окончательно вернулась моя собственная живопись. Реставрация оказалась отменной терапией. Я снова, как в детстве, стал «видеть картинки», очень простые, но именно те, которые больше всего нравились Нине.
Так я и странствовал между двумя эпохами — серединой второго тысячелетия и началом третьего. Не знаю, способен ли человек и в самом деле вместить два времени сразу (а я в это верил), но век шестнадцатый и век двадцать первый представлялись мне похожими на два больших зеркала, глядящихся друг в друга. Попробуйте поставить между ними свечу — и отражение превратится в туннель из уходящих в бесконечность туманных огней и пространств. А поскольку бесконечность место далеко не пустое, рано или поздно в туннеле кто-то появится…
6 (Черный)
На исходе зимы 2006 года я снова заглянул в дневник Нины и убедился, что в показаниях этого чуткого прибора нет тревожных отклонений. То есть вообще ничего — в течение нескольких месяцев Нина не прикасалась к своему блокноту. Последняя запись, спокойная и сдержанно нежная, была сделана в июле прошлого года и так и осталась незаконченной.
В отличие от нее я чувствовал себя неважно. И болезни тут ни при чем — когда тебе перевалило за семьдесят, эта причина не в счет. Меня по-прежнему преследовали «Мельницы Киндердийка», о которых, казалось бы, давно пора забыть. Картина сидела во мне занозой, и эту занозу еще больше растревожил Галчинский, когда в далекую новогоднюю ночь девяносто первого года восторженно сообщил, что пейзаж неожиданно вернулся к нему и теперь он является его единственным законным владельцем. Насчет того, что «неожиданно» — это еще вопрос. К тому же Костя, будучи навеселе, проболтался о том, что я и сам давно подозревал: при заключении сделки он, ссылаясь на меня, приписал картине такие свойства, которыми та не обладала ни в малейшей степени.
Не знаю, зачем ему это понадобилось. Возможно, он пытался взвинтить цену или им двигали иные соображения, но, оглядываясь на эти события, я не могу отделаться от ощущения, что комбинацию с «Мельницами» Галчинский замыслил уже тогда.
Почему я так в этом уверен? Косвенные признаки, догадки, некоторые умозаключения. В ту новогоднюю ночь у Кости не было никакой необходимости заводить речь о картине в присутствии Нины, тем более что он подозревал, что ей ничего не известно о сделке со Светланой Борисовной. Нина лучше, чем кто-либо другой, знала историю «Мельниц», и слова Галчинского ее неприятно поразили. Что касается меня, то я был представлен мелким лжецом.
Недаром Дега говорил, что картина и все с ней связанное требуют столько же ловкости, хитрости и порочности, сколько серьезное преступление. Преступником, правда, я себя не чувствовал. Просто Костя Галчинский, старинный приятель, незлой, в сущности, человек, поймал меня в волчий капкан. Только сделан этот капкан был не из стали, а из слов. В дарственной, которая была составлена его отчалившей в Южную Африку бывшей пассией, стояло: «Голландский пейзаж, картина неизвестного нидерландского мастера конца 16 столетия».
Спустя несколько дней я позвонил Галчинскому и задал прямой вопрос: что он намерен делать с картиной? Костя рассмеялся, и в этом смехе звучало нескрываемое удовлетворение. «Чего ты всполошился? — воскликнул он. — В чем дело? Доказательств никаких, а ты тут вообще ни при чем. Я получил то, что всегда хотел, и нечего комплексовать. Беречь девственность в твои годы — просто смешно. Ты в каком веке живешь, Матвей?»
Все это мне чрезвычайно не понравилось. Я знал, что Галчинский втайне меня недолюбливает, и виной тому его давняя и нескрываемая сердечная привязанность к Нине. Подозреваю, что в его холостяцкой жизни она так и осталась единственным серьезным и глубоким чувством. Поэтому у меня не было уверенности, что в неопрятной ситуации вокруг картины Костя захочет повести себя деликатно. Однако в то, что он способен на подлость, я тоже не верил.
«Мельницы» оказались миной замедленного действия, и прошло немало лет, прежде чем она сработала.
После достопамятной новогодней ночи мы несколько отдалились. У нас установились ровные, прохладные, без прежних вспышек обоюдной симпатии, отношения. А вскоре Галчинский как-то быстро и по-деловому сошелся с Павлом — как раз в ту пору сын болтался без дела и цели. Антикварный бизнес возник как бы сам по себе, вполне спонтанно, но мне вдруг почудилось в этой затее двойное дно, и я воспротивился, хотя поделать уже ничего не мог. Павел был взрослым мужчиной и никому не позволил бы посягать на свое право принимать ответственные решения — я сам учил его этому.
Гром грянул только теперь, когда я и думать забыл об этой старой истории. Орудием был избран Павел. В начале мая сын позвонил и между прочим поинтересовался, не знаком ли мне случайно старый голландский пейзаж с мельницами — где-то семнадцатого века, принадлежащий Галчинскому. Я ответил утвердительно и тут же стал лихорадочно припоминать, не мог ли и сам Павел каким-то образом видеть эту картину у меня в мастерской. «Что ты молчишь?» — спросил он, но я продолжил разговор только после того, как отбросил все сомнения и окончательно решил — нет, не видел, не мог видеть: с середины семидесятых и вплоть до дня злополучной сделки со Светланой Борисовной я не вынимал «Мельницы» из ящика, который постоянно держал на замке. «Да, — повторил я. — Представление об этой доске я имею. Только не семнадцатый, а конец шестнадцатого. Что от тебя понадобилось Галчинскому?»
Павел почему-то обрадовался как мальчишка, а у меня тупо заныло сердце. «Отлично! — воскликнул он. — Просто отлично! Дело в том, что Константин Романович намерен продать картину, с этим он и обратился ко мне. Но у меня возникло… гм… ну, скажем, впечатление, что эта вещь оценена им… не по достоинству. Я, в конце концов, не полный профан, как ты всегда считал, и сразу отметил — очень хорошая рука. Свободная, изящная линия, чудный, жаль только угасший, колорит… Это мог бы быть, например…»
«Ну а от меня ты чего хочешь?» — перебил я, поймав себя на том, что мой голос звучит почти враждебно. «Ничего сверхъестественного, — бодро отозвался сын. — Но вообще-то, ты мог бы помочь. Все, что нам требуется, — аргументированное и нотариально заверенное заключение специалиста, а ты у нас теперь светило, почти небожитель…» Меня передернуло. «…Такой документ позволит поднять цену если не впятеро, то уж как минимум втрое. На голландцев сейчас сумасшедший спрос, а уж про шестнадцатый век я и вовсе молчу. Мы с Галчинским…»
Это «мы» меня доконало. «Ничего не получится, — сухо отчеканил я. — Даже и не думай. У меня в ближайшие месяцы ни минуты свободной. К тому же тебе известно, что такие пустяки меня никогда не интересовали».
Тут Павел обиделся. На мгновение мне показалось, что сын швырнет трубку, но он все-таки справился с собой. «Послушай, — произнес он; теперь в его тоне не было глупой иронии, как минуту назад, когда он вдруг понес чепуху про «светило», — никто не говорит, что от тебя требуется акт благотворительности. Твой труд будет соответственно оплачен. Просто назови сумму, и дело с концом».
На мгновение я почувствовал, как пол гостиной уходит у меня из-под ног. И не потому, что сын разговаривал со мной, как со строптивым работягой. Я внезапно понял: «Мельницы Киндердийка» вновь окажутся у меня!
Больше я не колебался, потому что замысел Кости стал для меня совершенно ясен. Я сказал — хорошо, а затем спросил, когда будет доставлена картина, — ведь для полного исследования потребуется немало времени. Устроит ли это Галчинского?
Павел с облегчением выдохнул: «А куда он денется?» — и я не мог с ним не согласиться. Потому что больше всего на свете Костю интересовала не картина, не деньги, а то, что я собственноручно напишу в экспертном заключении. Вот чего он ждал — свихнувшийся на старости лет почтенный профессор философии и верный поклонник моей жены. При этом он был твердо уверен в двух вещах: что я солгу, а картина в целости и сохранности вернется к нему. То есть, с одной стороны, не сомневался в моей порядочности, а с другой — стремился доказать, что я полная свинья, а моя репутация — фикция. Вряд ли такая позиция может служить подтверждением ясности ума.
Сын привез «Мельницы» в тот же вечер, и мы обстоятельно обсудили, какие шаги придется предпринять, чтобы в точности выявить всю подноготную голландской доски. Затем я поинтересовался, какова начальная цена картины, и Павел назвал цифру. Про себя я посмеивался: если бы я и в самом деле собирался сделать все, о чем говорил, мне понадобилась бы масса времени и сил. Под конец я предположил, что работа может действительно принадлежать кисти Ганса Сунса, но это еще предстоит доказать. Сын необычайно воодушевился, но я охладил его, заметив, что процесс идентификации живописи почти не отличается от технологии идентификации вещественных доказательств в криминалистике. Уверенно утверждать что-либо можно только тогда, когда будут обнаружены как минимум три четверти признаков, характерных для творчества того или иного художника.
Нина ждала нас с ужином, но Павел, извинившись, отказался и скоро уехал. Расстались мы сердечно — я окончательно убедился, что ему ничего не известно о планах Галчинского.
Утром я установил «Мельницы» на старом мольберте в мастерской, прикрыл их тканью и больше не прикасался к доске. Мне нужно было время, чтобы обдумать все детали. Я все еще колебался, хотя и знал, что никакой альтернативы у меня нет. В какой-то момент я даже начал писать экспертное заключение. На шести страницах я изложил все, что хотелось бы там видеть Галчинскому, дважды перечитал, сунул постыдную бумажку в ящик рабочего стола и постарался о ней забыть.
«Мельницы Киндердийка» безмолвно простояли в мастерской несколько недель. Иногда я снимал ткань и всматривался в пейзаж — и в конце концов мне стало чудиться, что у картины появилось новое выражение. Примерно такое, как у самоубийцы в окне десятого этажа, который никак не решается прыгнуть.
Утром 16 июля я сделал то, что был обязан сделать. То, что считал своим долгом.
В этот субботний день Нина с утра отправилась в гости к Анне и внуку. Как только все было закончено, я позвонил ей и спросил: как она смотрит на то, чтобы вечером мы с ней поужинали, как в прежние времена, — у камина. Есть повод.
И тут она спросила: «Значит, ты все-таки вспомнил?»
«О чем?» — удивился я.
Она засмеялась. «Ты неисправим. Сегодня ровно полвека, как мы вместе. Или ты имел в виду что-то более важное?»
Часть IV. Петр Интролигатор
1
— Нет, — сказал я. — Не получишь.
Время будто не сдвинулось с места, хотя прошли ровно сутки с того момента, как Ева впервые попросила у меня сигарету.
— Ты видела, что теперь пишут на пачках? В траурной рамке?
— Видела, — сказала Ева. — Рак, инфаркт, инсульт, импотенция. Некролог от Минздрава. Все равно — дай!
Я протянул ей «Ротмэнз» и похлопал по карманам в поисках зажигалки. В левом нагрудном у меня лежала бумажка за подписью самой Сквирской. Несколько лет назад нам с Майей Михайловной пришлось решать одну головоломную задачку, и с тех пор эта женщина относилась ко мне с симпатией. Я побывал у нее в лаборатории с утра, а в конце рабочего дня у меня на руках уже были результаты.
Ева сделала пару затяжек, поморщилась и неловко ткнула сигарету в пепельницу. Тем временем я извлек на свет листок с грифом областного экспертно-криминалистического центра и еще раз убедился, что с первого раза все понял правильно.
— Что это у тебя? — спросила Ева.
— Пепел, — сказал я. — Пепел из муфельной печи в подвале Кокориных. Хочешь знать, что здесь написано?
— Хочу. Если, конечно, для нас это имеет значение.
— Не сомневайся. Майя пишет…
— Кто это — Майя? — настороженно спросила Ева.
— Майя Михайловна Сквирская, старший эксперт-криминалист. Между прочим, ей за шестьдесят.
— Допустим, — сказала Ева. — И что же она там пишет?
— В пробе, которую я ей передал, свыше девяноста пяти процентов массы составляет органика. Остальное — соли и сложные соединения кальция, серы, сурьмы, свинца и цинка. Есть следы кадмия и стронция.
— Органика? — спросила Ева. — Что ты имеешь в виду?
— Уголь, — пояснил я. — Обычный древесный уголь, образовавшийся без доступа воздуха. Он так долго находился под действием высокой температуры, что превратился буквально в прах.
— Древесный уголь? — оживилась Ева.
— Ну да. Исходное вещество — древесина какого-то дерева из семейства ивовых, но скорее всего одного из тополей. Осина, тополь пирамидальный, тополь туркестанский, тополь серебристый, бальзамический и так далее. Все они сходны по химическому составу.
— Как и черный тополь… — подхватила Ева.
— Нет, — твердо сказал я. — Я знаю, о чем ты думаешь. Вся остальная таблица Менделеева, кроме угля, — это краски и грунт. Майя это также допускает. Есть только одна неувязка: пигменты на основе кадмия и стронция до конца девятнадцатого столетия в живописи не применялись — их просто не существовало. Картину Ганса Сунса, датированную концом шестнадцатого века, Кокорин определенно не сжигал.
— Тогда где же она, по-твоему? — с вызовом спросила Ева.
— У стоматолога Меллера. Хотя поклясться не могу — собственными глазами я ее не видел.
— А что пошло в печь? — Ева подперла подбородок ладонями и некоторое время смотрела сквозь меня. Затем она со вздохом проговорила: — Я думаю, ты невнимательно читал записи.
— Чьи? — ее замечание почему-то задело меня. — Жены или мужа?
— Матвея Ильича. Там все ясно сказано.
— Ничего там не сказано. — Я начал злиться. — Сплошная путаница. Ты когда-нибудь слыхала про контент-анализ?
— Нет.
— А меня, между прочим, этому учили. Есть такой способ исследования текстов, который позволяет выявить и прояснить факты. И не только те, что содержатся в самом тексте, но и такие, которые существовали до его создания. Так вот, если единицами анализа выбрать чаще всего встречающиеся имена и использовать формулу Яниса…
— Егор!
— …выяснится, что в жизни семьи Кокориных, как ни странно, необычайно важное место занимают два персонажа: некто Мартин Лютер и некто Матис Нитхардт, он же Грюневальд. К ним обоим вполне применим термин «проблемообразующий субъект». Насколько отрицательно характеризуется один, настолько же положительно — другой, и причины этого лежат далеко за пределами записок, которые мы с тобой прочитали. Но тенденция…
— Егор! — Еве наконец-то удалось меня осадить. — А тебе не приходило в голову, что «Мельницы Киндердийка»…
— Не перебивай! Оба этих персонажа действовать сами по себе не могут, поскольку они фигуры, так сказать, виртуальные и в наше время просто не существуют. Но при этом постоянно влияют на мысли, оценки и чувства самого Матвея Кокорина и, косвенно, — его жены…
Не дослушав меня, Ева закончила фразу:
— …что автором «Мельниц Киндердийка» был сам Матвей Ильич?
— Как? — вспыхнул я. — Чепуха! В записках он утверждает, что картина оказалась в его мастерской случайно, то есть раньше принадлежала кому-то другому.
— Но ведь это же очевидно! Кокорин даже не особенно пытается замаскировать правду. Просто недоговаривает, когда не хочет, и имеет на это полное право. Ведь писал-то он для себя, а не для нас. К тому же «Мельницы» действительно появились на свет во многом благодаря случаю. Сам подумай!
Ева встряхнула своей рыжей копной и отправилась ставить чайник, пока я лихорадочно собирал этот пазл.
Он, между прочим, сходился без остатка. При одном условии — если предположить, что в паузе между первой своей серьезной реставрационной работой и какой-то другой, о которой он не счел нужным упомянуть в записях, Матвей Ильич и в самом деле создал пейзаж-стилизацию в совершенно не свойственной ему манере.
Мотив? Да сколько угодно. Во-первых — проблемы с собственной живописью, то, что называется «творческий кризис». Затем — острый интерес и желание «почувствовать время», хотя бы ненадолго перевоплотиться в цехового живописца шестнадцатого столетия. Попытка художника посмотреть на вещи другими глазами. В конце концов — возможность снова взяться за кисть, к чему он так стремился.
За материалами для виртуозной стилизации, в которой Кокорин использовал все, что знал о технике немецкой и голландской живописи, далеко ходить не пришлось. В запасе у него имелись «смытые» старые доски, привезенные Левенталем, в том числе одна из черного тополя. Ее он и выбрал. Краски, изготовленные по средневековым рецептурам для реставрационных работ, также были под рукой — за исключением одной-двух. Этим объясняется присутствие кобальта и стронция в анализах пепла, и это же служит серьезным доказательством того, что художник не имел намерения изготовить высококлассную подделку. Кто-кто, а уж он-то знал, что на рентгенограмме каждый мазок синего кобальта или крона стронцианового вспыхивает, как крохотная сигнальная лампочка, и только полный невежда может не обратить внимания на такую очевидную вещь.
И последнее. Эту работу, голландский пейзаж в манере Ганса Сунса, Матвей Ильич действительно не считал своей. Поэтому и не поставил подпись, пусть даже и скрытую под слоем краски. Оттого и держал старую-новую доску подальше от посторонних глаз. Такие вещи нелегко понять — проще прочитать какую-нибудь популярную книжку о причудах и странностях людей незаурядных и одержимых идеей.
Другое дело — Константин Романович Галчинский…
— Как, по-твоему, — спросил я, — Галчинский и вправду считает, что картина похищена?
Ева закусила губу, взялась за чашку и в два приема утопила всплывший на поверхность пакетик с заваркой.
— Нет, — сказала она. — Я думаю, он до сих пор в шоке и не может понять, что произошло в доме на Браславской и почему. Результат, так сказать, превзошел ожидания… Как, кстати, он выглядит — наш Константин Романович? По дневнику Нины Дмитриевны я представляла его седовласым джентльменом с хорошими манерами. Как-то это не вяжется с интригой, которую он закрутил вокруг «Мельниц».
— Все точно. Седеющий, неплохо сохранившийся для своих преклонных лет господин. Тщательно следит за собой, подтянут, отлично одет. Если не присматриваться, то и не заметишь, что у него проблемы с рукой. По-прежнему не прочь порассуждать на отвлеченные темы, но не более того. У меня возникло впечатление, что Галчинский видит себя личностью творческой, в каком-то смысле тоже художником, но проявляется это только в его пристрастии к предметам искусства, причем далеко не бескорыстном. Можно подумать, что его прадедушку звали Сальери.
Ева мрачно усмехнулась.
— Во всяком случае, Кокорина и его жену отравил не он.
— А кто спорит? Если их и в самом деле кто-то отравил. С другой стороны, золотая свадьба и кремация пейзажа, написанного четверть века назад, — тоже не повод для самоубийства, да еще и двойного. Я уже не говорю про нейротоксин TeNT — ему просто неоткуда было взяться. Следствие отмахнулось от факта, основываясь на ничем не обоснованном допущении, что Матвей Ильич каким-то образом раздобыл эту дрянь за границей. Можно подумать, что там этим делом вовсю торгуют в каждом втором супермаркете! Нормальные самоубийцы пользуются сильными снотворными, изредка им в руки попадают цианиды или мышьяк. TeNT известен только узким специалистам — токсикологам и сотрудникам отделов спецслужб, которые решают свои задачи с помощью полония, диоксина и бромида панкурония. Англосаксы называют такие вещи «state sponsored terrorism» — террор против отдельных лиц, осуществляемый государством, но что-то я плохо представляю, кому могли помешать двое пожилых и совершенно безобидных людей. А заодно и их собака.
— Что ты имеешь в виду?
— Скажи на милость, зачем им понадобилось убивать еще и Брюса?
— Ты все-таки нашел его? — охнула Ева. — Нашел и молчал?
— Извини, — пробормотал я. — Как-то упустил из виду. И потом, это всего лишь пес, пусть и с отличной родословной.
— Где он?
— В саду за домом. В дальнем углу участка, в малиннике. Там старая выгребная яма, прикрытая щитом из гнилых досок. Труп собаки лежит на дне.
— Его тоже отравили?
— Не знаю. В нашем экспертном центре никто не делает анализов тканей на присутствие следов нейротоксинов, это выше их возможностей. Конечно, если бы делом опять заинтересовалась прокуратура, но на это рассчитывать не приходится…
— А как он туда попал?
— Скорее всего, уже мертвым. Где ты видела пса, который угодил бы в яму на территории, где он знает каждую травинку? Но есть еще один момент. Пролом в досках можно было бы заметить издали, но кто-то его аккуратно прикрыл и засыпал сверху сухими листьями. Вряд ли это дело рук соседей.
— Ты считаешь, что Брюс погиб не в доме?
— Это очевидно, иначе люди Гаврюшенко обнаружили бы его труп, а они только зафиксировали отсутствие собаки. Перед смертью пес мог забиться в заросли — не забывай, что стоял июль. Видела бы ты этот малинник! Там не то что лабрадора, и приличного носорога можно спрятать.
— Я не понимаю… — вдруг жалобно протянула Ева.
— О чем ты, детка? — Я с трудом расфокусировался: перед глазами у меня все еще стояли голые ветви яблонь, ограда, заплетенная диким виноградом, и дышащая смрадом горловина ямы, где обрел последнее пристанище симпатяга Брюс.
— Я никак не могу понять, почему сработала сигнализация в доме. Ты сказал, что Кокорины включили ее в десять, как всегда. Сигнал тревоги поступил на пульт в десять тридцать. Если дверь была на замке, кто-то же ее открыл?
— Необязательно на замке. Достаточно ее просто прикрыть, и датчик покажет, что все в норме… — Тут я вспомнил, как искал фонарь в стенном шкафу в прихожей, и следы собачьих когтей на дверной филенке. Входная дверь в доме Кокориных открывалась наружу.
— Это Брюс, — уверенно произнес я. — Больше некому.
Ева сообразила мгновенно.
— Ну-ка представь: Кокорины накрыли стол к праздничному ужину, включили сигнализацию, но входную дверь при этом запирать не стали. Затем скормили порцию отравы лабрадору, так как не могли знать, насколько быстро яд подействует на них самих, после чего оба покончили с собой, сделав по паре глотков вина с TeNT. Яд подействовал на Брюса медленнее, и он пополз из дома в сад — помирать. Для этого ему пришлось открыть входную дверь. Тут-то и сработала сигнализация… Господи! Ты-то сам, надеюсь, не веришь в эту чушь? Говорю тебе — в доме находился еще один человек.
Я попытался вернуть ее к фактам.
— Не забывай, что следственная группа не обнаружила никаких следов присутствия посторонних в доме. Отпечатки, вещдоки — ноль. Только при условии, что Кокориных посетил бесплотный дух…
— Следственная группа! — презрительно фыркнула Ева. — Пса они тоже не нашли. Это в двух шагах от дома! А записка в кухонном контейнере, согласно которой Матвей Ильич собирался двадцать второго июля связаться со своим французским коллегой?
Я пожал плечами:
— Скорее всего, Брюса они и не искали — он им ни к чему. Что касается записки, она могла попасть в контейнер вместе с мусором позже, уже после похорон. Павел и Анна занимались уборкой, не читать же им всякую скомканную бумажку!
— Не знаю… — Ева потерла висок и отвернулась к окну. Во дворе было темно и тихо, как на обратной стороне Луны. Только два-три окна еще горели в пятиэтажке напротив. — Не могу отделаться от ощущения, что все эти годы Кокорины прожили как под колпаком. Я не знаю, почему за ними следили и что там числилось за семейством Везелей, но нужно быть слепым или полностью погруженным в свой собственный мир, как Матвей Ильич, чтобы этого не замечать. Одна Нина Дмитриевна знала все, но у нее хватило мужества, чтобы не подавать виду и не проговориться даже в собственном дневнике…
Она обогнула кухонный стол и оказалась у меня за спиной. Я почувствовал, как ее ладони мягко легли мне на плечи.
— А самое главное, — произнесла Ева, — ничего не закончилось, не думай. Тот, кто явился к ним вечером шестнадцатого июля, придет в этот дом снова. Потому что он не получил того, за чем приходил. А иначе Кокорины были бы живы и здоровы. Если хочешь, можешь считать меня деревенской дурочкой.
— На этот счет будь спокойна, — заверил я. — Он уже приходил.
Ева напряглась. Наверное, мне следовало бы рассказать ей обо всем, что я заметил в доме на Браславской, в тот же день, но я был целиком поглощен чтением рукописей покойных супругов.
— Почему ты так думаешь?
— Ты хорошо помнишь комнату Нины Дмитриевны?
— Еще бы! Замечательная комната, мне понравилось. Сразу виден характер — ничего лишнего, все продумано, у каждой вещи постоянное место. Определенность и устойчивость. И знаешь еще что: если бы я не знала, то подумала бы, что она принадлежит гораздо более молодой женщине.
— Да, — сказал я. — Довольно точно. Только я не об этом. И у Нины Дмитриевны, и в кабинете Кокорина есть признаки, указывающие на то, что в доме кто-то побывал. Выведенный из строя датчик сигнализации на окне, которое выходит на верхнюю террасу и, соответственно, в сад — раз. Оставленная открытой ригельная защелка на том же окне — два. Приписать это случайности я не могу — провода, ведущие к датчику, не оборваны, а перерезаны и аккуратно заизолированы кусочком лейкопластыря. И похоже, что это было сделано в день похорон. При осмотре места происшествия окно оперативники не могли прошляпить — это азы.
— Ты, кажется, говорил, что в этот день в комнате побывал Галчинский?
— Ему понадобилось срочно прилечь — что-то с сердцем. Наверх его сопровождала некая Евгения Синякова.
— А это еще кто такая?
— Понятия не имею. Вроде бы знакомая Галчинского и Кокорина-младшего. Со слов Павла, не то искусствовед, не то журналистка. У Синяковых темно-вишневый «дэулэнсер». На этой машине Евгения с мужем подвозили Галчинского в день похорон. Потом ее или точно такую же машину видели соседи пару дней спустя. «Дэу» простояла на Браславской почти весь день, но не рядом с одиннадцатым номером, а метрах в ста. В машине никого не было.
— Вот как? — Ева прищурилась. — А что там вообще делала эта Синякова?
— Галчинский утверждает, что супруги просто подвезли его, а затем Евгении пришлось остаться, так как он еще по дороге почувствовал себя неважно.
— Она что, еще и сиделка?
— Вряд ли. Он, видите ли, крайне нуждался в дружеской поддержке и без Евгении вряд ли справился бы с ситуацией. Собственно потому Галчинский и позвонил с утра Синяковым — у него ведь есть своя машина.
— Слишком много Галчинского, — с сомнением проговорила Ева. — Уж больно он вездесущий. Интересно, успел он обнаружить, что картины в мастерской Кокорина уже нет? Тоже, между прочим, повод для тахикардии.
— Как бы там ни было, но я не думаю, чтобы Константин Романович стал собственноручно резать провода. Не его стиль. И потом — внизу, в гостиной, стояли два гроба, в одном из которых лежало тело женщины, которую он любил всю жизнь. И с которой ему не дали по-человечески проститься.
— Почему? — удивилась Ева.
— Об этом стоило бы спросить у Анны. Павел неохотно упомянул, что между сестрой и Галчинским произошла какая-то сцена, после которой Константин Романович вынужден был удалиться, чтобы прийти в себя. Именно тогда он и поднялся в комнату Нины Дмитриевны. В сопровождении Синяковой, разумеется.
— Странно. Брат и сестра не похожи на людей, способных устроить скандал на похоронах собственных родителей. Анну мне видеть не приходилось, но уж Павел Матвеевич — точно… Знаешь, Егор, иногда мне кажется, что Галчинского просто использовали. Втемную, как говорится. Кто-то взял и вскочил ему на плечи…
— Кто? — спросил я, поднимаясь, чтобы прикрыть окно. Оттуда сквозило, и Ева то и дело натягивала полы своего куцего халатика на голые колени. — Синяковы? Но ведь он сам им позвонил и попросил его сопроводить. Константин Романович далеко не так прост, чтобы дать себя обвести вокруг пальца.
— Пусть даже и так, — сказала Ева. — Все равно я рада.
— Чему тут радоваться? — возмутился я. — Все окончательно запуталось!
Ответом мне был грудной смешок.
— Тому, что все-таки смогла тебя убедить. Насчет картины. Я-то думала, ты станешь упрямиться.
— Респект, — буркнул я. — С того дня, как ты в два счета расправилась с кодовым замком на дверях нашего подъезда, я включил тебя в основной состав.
— Это я тебя включила в основной состав, — возразила Ева. — Ты даже и не заметил, когда… Кстати, а пресловутое «экспертное заключение», составленное Кокориным, — ты его видел?
— Еще бы! У меня даже есть ксерокопия. Хочешь взглянуть?
— Не хочу. — Ева сморщила нос. — Что бы там ни было написано, он наверняка уничтожил бы эту бумажку, если бы ему удалось пережить вечер шестнадцатого.
Ева была права, но сейчас у меня на уме вертелось совсем другое, вернее, другой — тот, кто посетил Кокориных в тот вечер. Кто сидел с ними за одним столом, иначе ему бы не удалось подсунуть супругам отраву.
— Послушай, — сказал я, — события могли выглядеть совсем иначе, чем мы поначалу представляли, но Брюс все-таки сыграл в них важную роль. Допустим, что за столом в гостиной Кокориных сидели трое. После того как их гость ухитрился добавить яд в бутылку «Шато-Марго» и угостить пса ломтиком сыра с той же приправой, он первым делом убедился, что супруги мертвы, а затем отправился на поиски того, за чем приходил. Возможно, перед тем у них состоялся разговор, из которого гость сделал вывод, что получить то, что ему нужно, обычным путем не удастся. Он абсолютно профессионально уничтожил следы своего пребывания в гостиной и поднялся наверх, чтобы продолжить поиски в мастерской, в комнатах Нины Дмитриевны и Матвея Ильича. Тем временем Брюс на короткое время очнулся и пополз к входной двери. Вот тогда и сработала сигнализация — об этом жильцов оповещает мигание неоновой лампочки и пищалка вроде тех, что теперь ставят на детских велосипедах; одновременно сигнал поступает на пульт отделения охраны. Гостю не оставалось ничего другого, как по-быстрому убраться… То есть шестнадцатого — я подчеркиваю: именно шестнадцатого — ему так и не удалось добыть искомое. И я не думаю, чтобы он, зная, что вот-вот появится патрульная машина с мобильной группой, стал заниматься такими второстепенными вещами, как окно в комнате наверху. Вот почему понадобился еще один визит, а проблема с окном и сигнализацией была решена в день похорон… Из чего, кстати, следует, что как минимум один человек из пары Галчинский — Синякова лично знаком с убийцей. Как тебе это нравится?
— Да, — сказала Ева, — выглядит правдоподобно. Но концы с концами не сходятся. Объясни, зачем Кокориным понадобилось включать сигнализацию, если у них в это время был гость?
— Откуда мне знать, я что — ясновидящий? Предположим, это был рефлекторный акт.
— Какой еще рефлекторный акт?
— Привычка. Сигнализацию ежедневно включали в десять, почему бы и шестнадцатого не включить ее в то же время? У большинства пожилых людей вся жизнь сплошь состоит из таких ритуалов. И не только у пожилых.
— Логично. — Ева нахмурилась. — Даже чересчур. А хочешь знать, кто и почему это сделал?
— Ну?
— Нина Дмитриевна. Только она знала, что от визита этого человека — неважно, мужчина это или женщина — ничего хорошего ждать не приходится, и не надеялась на телефон. В крайнем случае сигнализация могла послужить соломинкой для утопающего, единственным средством позвать на помощь. Жаль только, что все случилось слишком быстро. Само его появление было для нее знаком серьезной опасности — возможно, он имел отношение к тому, что Кокорин называет «тайной Везелей».
— Не принимается, — желчно возразил я, копируя одного из чиновников апелляционного суда, с которым мне как-то пришлось иметь дело. — Выводы ваши, коллега, целиком умозрительны. Может, для романа это и подойдет, но в нашем случае было бы неплохо иметь хоть какие-то доказательства. Ты можешь назвать мне какое-нибудь конкретное лицо, упомянутое в записках Нины Дмитриевны, которое годилось бы на эту роль?
Ева задумалась. Я видел, что она уже готова согласиться со мной, но услышал совсем не то, что ожидал.
— Хорошо, — скулы Евы порозовели. — Попробуем по-другому. Нам с тобой совершенно ясно, что «гость», который проник в дом между восемнадцатым и двадцать вторым июля, грабителем не был. Имущество, картины и другие ценности остались в неприкосновенности. Можем мы считать, что он приходил за тем же, за чем приходил и шестнадцатого, в день смерти Кокориных?
— Можем, — сказал я, еще не понимая, к чему она клонит. — Я, во всяком случае, в этом уверен.
— А что, по-твоему, это могло быть? — выпалила Ева. — Что он там искал?
— Одно я знаю точно — в мастерскую Матвея Ильича никто не входил, кроме Павла и Анны. Сигнализация там в полной исправности. Поиски велись без всякой системы — среди старых писем и открыток, в книгах, в папках с рисунками, среди документов и бумаг в письменных столах. О существовании тайников визитер не подозревал и, скорее всего, не знал ничего определенного о том, где следует искать. Похоже, что объект его поисков — какой-то документ.
— Бумага, — печально проговорила Ева. — Всего лишь бумажонка… Какая жалость… Знаешь, когда такую вещь хотят спрятать понадежнее, ее держат на самом виду. Но ему все-таки не хватило ума догадаться!
— Почему ты думаешь, что не хватило? — я попытался через силу улыбнуться. — Сумел же он провернуть комбинацию с окном и датчиком. Сработано вполне чисто. На задах к участку Кокориных примыкает стройка и раскорчеванный сад с выходом на параллельную улицу — вот оттуда он и прибыл. Темно-вишневый «дэу», который торчал перед домом двадцать первого, нужен был только для подстраховки. Заметь, я предпочитаю говорить «он», потому что единственный путь на верхнюю террасу — подняться метра на четыре с половиной по совершенно гладкому стволу грецкого ореха, который растет рядом. Не всякая дама решится.
На лице Евы неожиданно появилось выражение горького разочарования.
— Что случилось? — спросил я. — О чем ты думаешь?
— Бесполезно. — Ева слабо махнула рукой и уставилась на чашку с логотипом колумбийской кофейной фирмы. — Как же я раньше не догадалась? Понимаешь, им ведь просто нечего было ему отдать! Во всем виноват твой дурацкий контент-анализ…
— Он-то тут при чем?
— Повтори, что ты там говорил насчет отобранных единиц?
— С самого начала выбираются наиболее значимые имена, факты или понятия, которые в дальнейшем и служат…
— Стоп, — прервала меня Ева. — Значит, все зависит от того, кто выбирает?
— В известной степени.
— Поэтому я и ошиблась. Больше всего в записках Нины Дмитриевны меня интересовали имена и события семейной жизни. А на самом деле главное в них — глагол. То есть действие.
— И что же это за глагол?
— «Сжечь». Понимаешь? Если у нее что-то и было, она давным-давно это сожгла, хоть и долго колебалась. Да только ей не захотели поверить… Дьявольская насмешка: эта женщина выполнила последнюю волю убитого неизвестно кем отца, которого нежно любила, и за это поплатилась собственной жизнью!
— Может, ты и права, — рассеянно пробормотал я.
Неожиданно Ева спросила:
— Послушай, Егор, а почему ты никогда не ходишь в церковь?
— А ты? — резонно возразил я.
— Я плохая католичка, — вздохнула Ева. — Мама всегда так говорила. Но шанс исправиться у меня еще есть. Между прочим, Сабина Георгиевна обещала взять меня с собой на мессу. Ты пойдешь с нами?
— У меня очень скромные религиозные потребности, — заявил я и ретировался в комнату.
Там я запустил компьютер и, когда мой старичок, скрежеща и охая, загрузился, скормил ему дискету с файлом, который стащил сегодня на службе из базы данных городской администрации — из той ее части, которая закрыта для посторонних. Двадцать четыре страницы с именами, адресами, характеристиками деятельности, номерами регистрационных документов и датами.
Там было все, что угодно, и на любой вкус. Помимо традиционных конфессий я обнаружил «Церковь последнего завета», «Новоапостольскую церковь», церковь «Свет Истины», которую однажды упомянула Сабина Новак, «Сияющий Путь», «Новый Акрополь», «Золотых воинов Творца», «Орден Волков Луны», «Общество сознания Кришны», какие-то «Субуд» и «Сахаджа-йогу» и, наконец, совершенно загадочную секту, носившую непроизносимое название «Тхиеу Лам Фат Сон Йен Чай-Ван Винчун Куен». В таком ряду сайентологи и последователи методики Айванхова смотрелись скучно, как уличные воробьи.
— Детка, — позвал я, — хочешь взглянуть?
Как только я уступил ей место у монитора, она спросила:
— Что это у тебя?
— Перечень зарегистрированных в городе и области религиозных организаций и движений. Для служебного пользования.
На просмотр файла у нее ушло около получаса. За это время я успел проглотить черствый круассан с остывшим чаем и сбегать в душ. Наконец Ева оторвалась от экрана и спросила именно то, чего я ждал:
— А почему здесь нет евангелическо-лютеранской церкви?
— В десятку! — я прищелкнул пальцами. — Ты совершенно права. Местная лютеранская община, как мне сказали, распалась еще в девяносто восьмом. Прихожане, за исключением самых верных, разбрелись по неохаризматическим церквям различных толков. Но знаешь, чего бы я сейчас хотел больше всего?
Она окинула критическим взглядом мою небритую физиономию, задержалась на полотенце, обмотанном вокруг бедер, и скроила скептическую гримаску.
— Не похоже, чтобы после сегодняшнего дня ты был на это способен.
— Ошибаешься! — ухмыльнулся я. — Больше всего я хотел бы побеседовать с глазу на глаз с кем-нибудь из старых лютеран.
2
Накануне мы с Евой успели обсудить еще одну вещь. И единодушно пришли к выводу, что возвращать записи Матвея Ильича и Нины Дмитриевны законным наследникам еще не время. Поэтому к особняку, где располагались «Вещи с биографией» и галерея, принадлежащие Кокорину-младшему, я прибыл с пустыми руками.
Официально я исполнял служебное поручение. Примерно в километре отсюда, в Гусарском переулке, находилось здание приказавшей долго жить школы ДОСААФ. На самом же деле — памятник архитектуры, великолепная, в ренессансном духе, резиденция бывшего предводителя губернского купечества, миллионера и мецената позапрошлого века, сахарозаводчика Онищенко. Некогда роскошное и причудливое здание было сдано в аренду на условиях полного восстановления, однако новый хозяин начал с того, что снес с десяток облупленных нимф на фасаде и прорубил несущую стену в полуподвале. Общественность содрогнулась и накатала телегу в десяток инстанций, и теперь передо мной стояла задача: выловить прячущегося арендатора и вбить ему в башку, что сделанного им вполне достаточно не только для расторжения договора, но и для возбуждения дела в суде.
Сразу скажу: в этот пасмурный полдень купеческий ренессанс и дурак-арендатор по фамилии Толстоухов интересовали меня меньше всего.
В дверях галереи меня едва не сбили с ног двое рабочих, волочивших гигантский холст в пудовой раме. Мелькнули фиолетовые лица, сведенные столбнячной судорогой конечности персонажей, — и картина проплыла мимо. За рабочими, покрикивая, следовал бородатый молодой человек, обмотанный шарфом, как бедуин. Очки в золоченой оправе прыгали на его потном носу.
Я протиснулся внутрь. В галерее, занимавшей весь первый этаж, царила разруха. Снятые с кронштейнов полотна, закутанные мешковиной, сиротливо жались к стенам. Между ними суетились девушки-консультантки. Пол был затоптан и усыпан стружкой, обрывками шпагата, клочьями оберточной бумаги.