Помните! (сборник) Асадов Эдуард

– А где же больной? – пораженно пролепетала Елена Николаевна, в первую минуту, видимо, еще не поняв ничего и озабоченно взглянув на пустую лежанку.

А у меня язык прилип к гортани. Я сразу же сообразил все и не решался даже перевести дух.

– А больной вот он – я!.. – с идиотской улыбкой произнес Семен. – Немножко полежал и поправился. И теперь для полного возвращения сил будет хорошо, если мы дернем по глоточку за нашу встречу и немножко подзакусим.

Теперь поняла все и докторша. Ее красивые черные глаза сузились и почти побелели. Из них полыхнул испепеляющий огонь:

– Так это что? Розыгрыш, издевка?! Это такие у вас муки и схватки в правом боку! Спасибо за приглашение. До свиданья!

Напрасно побагровевший Ульяненко, вскочив, пытался что-то объяснить, – красивая докторша, хлопнув дверью, уже бежала через двор к калитке. Я едва за ней поспевал. На улице, чуть успокоясь от быстрой ходьбы и все еще продолжая негодовать, Елена Николаевна, не оборачиваясь, кидала через плечо:

– Я не камень и не ханжа. Я все могу понять. Даже если я кому-то понравилась… Тоже понимаю… Но зачем же этот дурацкий фарс? И вообще, что я вам, игрушка какая-нибудь, что ли?! Впрочем, и я хороша. Помогите, аппендицит под правым ребром!.. Вы бы еще обнаружили его в желудке! Ну ладно. Ничего… Переживем!

Я молчал. Да, собственно, что можно сказать в такой ситуации? И шагая за разгневанной докторшей, чертыхаясь про себя, мысленно обещал посчитаться с Семеном. И вдруг новая неожиданность: вспышка бурного гнева прошла у моей спутницы так же внезапно, как и началась. Неожиданно повернувшись ко мне и еще розовая от недавнего раздражения, она вдруг звонко расхохоталась и сказала:

– А вы, а вы… Ну и артист! Честное слово, вот спектакль!.. Печальное лицо, трагический взгляд. Доктор, помогите. Страдает мой друг. Пойдемте, я вас прошу!.. И вдруг этот ваш расфуфыренный «жених»: «Здравствуйте, прошу к столу!» Обалдеть можно!

«Ага, расфуфыренный жених», – злорадно подумал я, и на душе стало чуть полегче. И желание обрушить при встрече на голову Ульяненко мощный набор цветистых эпитетов несколько поутихло. Захотелось даже быть великодушным.

– Не сердитесь, Елена Николаевна. Он не хотел вас обидеть.

– Ах вот как! – снова вспыхнула докторша. – Просто шутка? Отлично! – И вдруг рассмеялась вновь: – Операция «Красный крест, или Покорение незнакомки». Ну, а теперь признавайтесь, какова ваша роль во всей этой мистификации? И если хотите, чтобы я вас простила, расскажите откровенно все и до конца.

«Ну ладно, – мысленно прорычал я в адрес Сени Ульяненко. – Коварно предал меня, теперь не взыщи!» И с грустным вздохом поведал докторше о нашей лукавой затее.

Очевидно, моя покаянная исповедь была милостиво принята, потому что, лукаво сощурившись, она задала мне вдруг новый вопрос:

– Ну, а теперь скажите, только уж абсолютно честно, кто же из вас двоих действительно мечтал о встрече со мной?

Коварный Ульяненко был сейчас полностью у меня в руках. Мне ничего не стоило сказать о нем пару иронических фраз и переключить внимание красавицы на себя. Возможно, ренегат Сеня этого и заслуживал, но я перестал бы, наверно, себя уважать, если бы корыстно воспользовался такой возможностью. И глядя прямо в глаза Елене Николаевне, я честно ответил:

– Оба. И он, и я! И это абсолютная правда.

Еще вчера, да, только еще вчера, я даже не помышлял о том, чтобы ухаживать за этой докторшей, но сейчас уже искренне верил, что этой встречи ждал больше всего именно я. О том, что бог войны именуется Марсом, я знал из древней мифологии еще со школьной скамьи. Осведомлен был и о богинях любви и красоты – Венере и Афродите. Но вот существовал ли когда-нибудь военный бог любви? Вот именно, не владыка мирных и ласковых кущ, а самый что ни на есть настоящий бог любви на войне, в латах, с мечом и любовными стрелами, – этого я не знал. Но если таковой был, то в этот день он отвернул свой светлый лик от лицемера Ульяненко и душевно обратил его ко мне, потому что, пройдя еще шагов двадцать и одарив меня загадочно-пристальным взглядом, Елена Николаевна сказала:

– Ну, а если вы действительно хотите меня видеть, так приглашайте, только без всяких фокусов и друзей. Я тоже человек и вроде бы даже женского рода, хотя об этом во фронтовой обстановке порой почти забываешь.

Свершилось! Вот он, перст божий, избравший именно меня! Прости, Сеня, но ты сам погубил все. Пусть неудачник плачет! Я тут помочь не могу!

В этот момент мы проходили мимо хаты, в которой жил я с офицерами нашей батареи: Турченко, Синегубкиным и Гедейко. Сейчас моих товарищей не было. Они вернутся только через два дня. Остановившись, я распахнул калитку и широким жестом предложил моей спутнице войти.

– Ага, вы тут живете? Очень мило! И такая ветхозаветная мельница рядом! Но только сейчас мне некогда. Спасибо! – И увидев мое огорченное лицо, добавила: – А вот вечером, часиков в восемь, я, пожалуй, к вам в гости и приду. Только если, конечно, будете очень ждать…

Нет, день был воистину потрясающим! Совершенно свободный вечер на войне, прекрасная докторша назначила мне свидание. И над крышами кружилась в порывах теплого ветра наступающая крымская весна. Все военные и невоенные боги были в этот день так добры! И прощаясь с Еленой Николаевной, я нес всякую восторженную чепуху и всей своей макушкой, всем сердцем чувствовал, как сияет над моей головой счастливая звезда избранника. И свет ее был столь прекрасным, что сразу погасил мой гнев на коварного Семена. А когда, войдя в хату, я увидел его виновато-растерянное лицо, то ощутил даже почти прилив нежности. Похлопав приятеля по плечу, я многозначительно произнес:

– Не переживай, Сеня. Фортуна изменчива. Сегодня она благосклонна ко мне, завтра озарит улыбкой тебя. А что же ты к самогону не прикоснулся? Так сказать, для поправки здоровья.

– Да ну его к черту! – отмахнулся Семен. – От него буряком за версту воняет. Однако постой, что это ты про фортуну мне какие-то байки рассказываешь? Она, что же, тебе слова какие-нибудь там говорила? Или как?

– Какие-нибудь слова?.. – надменно ухмыльнулся я. – Нет, Сеня, тут все гораздо сложнее и больше! Только это пока секрет. Впрочем, о подробностях прочтешь потом в газетах…

Фронтовая весна 1944 года. Моя последняя фронтовая весна… Скромное украинское село Первоконстантиновка. Ее глинобитные мазанки белыми чайками расселись в степи вокруг Сиваша. Одна хатка почти как две капли воды напоминает другую. И все-таки у каждой по каким-то едва уловимым приметам свое, непохожее на других лицо. Ибо никто и никогда домиков этих не путал. Несмотря на это, я в тот вечер все-таки волновался. Отыщет ли докторша указанный ей дом?

В хате нашей, как я уже говорил, кроме офицеров, жили еще три ординарца: Мельников, Романенко и Тимонин. Сейчас двое из них – Мельников и Романенко были тут. Но я нашел для них массу дел. Они, понимающе улыбнувшись, исчезли.

Стрелки часов, которые двигались на фронте намного быстрее, чем в мирные дни, на этот раз ползли медленнее, чем повисшие над крышей облака. Я стою у калитки, боясь пропустить прекрасную докторшу, и, дымя самокруткой, нетерпеливо поглядываю на циферблат. Сквозь облачные разрывы на меня недоверчиво поглядывает круглолицая, как живущая напротив солдатка, желтовато-розовая луна.

– Ну что, ждешь?.. – словно бы позевывая в кулак, лениво вопрошает она. – А она вот возьмет и не явится. Ухажеров-то у нее, слава богу, ведь вон сколько!..

Я отворачиваюсь, закручиваю новую самокрутку и вновь собираюсь взглянуть на часы.

– Здравствуйте! – раздается за моей спиной мелодичный и чуть прерывистый от быстрой ходьбы голос. – Это вы меня ждете? Спасибо. Очень тронута! Но я почти не опоздала. Десять-пятнадцать минут во фронтовых условиях не в счет.

Чувствую, что от смущения я краснею в темноте, словно школьник. Хорошо, что этого не видать. Говорю какие-то веселые слова и стараюсь быть храбрым и независимым, приглашаю мою гостью в дом. Эх, если бы знала черноглазая докторша, что загорелому «бывалому» и «решительному» офицеру едва только минуло двадцать лет и что это его первое в жизни свидание! И он, этот уверенный в себе офицер, отчаянным образом тушуется и судорожно старается придумать, что надо говорить в подобных обстоятельствах.

Причина же этого заключалась в том, что в школьные годы я был книжником, фантазером и озорником. До самозабвения любил театр, занимался художественным словом, писал стихи, крутился на турнике. Какие-то девчонки мне иногда нравились. Но вот влюбиться по-настоящему я так ни разу и не успел. Ну а дальше война… и фронт… И какие уж там свидания!

В хате я усадил красавицу на единственный в доме приличный стул. Принес ей чаю и, усевшись по другую сторону на колченогий табурет, завел разговор о Москве. Господи! А о чем же ином я мог заговорить с ней тогда? Передо мной была землячка, москвичка! Которая, как тут же выяснилось, родилась и прожила всю жизнь на близком сердцу моему Гоголевском бульваре. И училась в Первом медицинском, можно сказать, в трех кварталах от моего дома.

Москвичей в дивизионе нашем почти не было. Ну, может быть, два-три человека на всю часть. И то один из них, солдат и комсорг нашей батареи Витя Семенов, погиб осенью сорок третьего в бою у поселка Карачекрак. А тут вдруг за тысячи километров от родного дома прекрасная докторша, да еще из Москвы, и что самое главное – из одного с тобой района!

Я не могу сейчас дословно пересказать наш разговор. Он был эмоциональным, сумбурным и наполовину, наверно, состоял из жестикуляций и междометий. Я шутил, задавал ей какие-то вопросы, рассказывал о маме, о школе, о друзьях. Вспоминал любимые фильмы, спектакли – и говорил, говорил о Москве! И я был радостно убежден, что для нее, как и для меня, только одни названия улиц и переулков: Арбат, Сивцев Вражек, Кропоткинская, Гоголевский бульвар, Метростроевская, улица Веснина – звучат как самая дорогая симфония.

Я ходил по комнате, подкрепляя слова горячим взмахом руки, подливал ей чаю, угощал бутербродами с маслом и американской консервированной колбасой из офицерского доппайка, улыбался ее шуткам и снова говорил, говорил… И хотя, как уже было сказано, повторить нашей беседы я бы дословно уже не мог, но одно обстоятельство помню великолепно: за весь вечер не только не сделал ни единой попытки поцеловать прекрасную докторшу, но даже не посмел прикоснуться к ее руке. Да мне это и в голову не приходило. О, храбрая, чистая и наивная моя молодость! Во-первых, любой смелый жест мог мою гостью обидеть, а во-вторых (а это самое главное), сегодня ведь только первая встреча, а дальше будут еще и еще…

Красивые влажные женские глаза смотрели на меня ласково и загадочно… И самое прекрасное было еще впереди!.. Эх, голубая романтика, как трудно тебе бывает порой! Ни сияющих далей, ни розовых фламинго, ни восторженных встреч – ничего не было… Все прекрасное оборвалось в тот же вечер неожиданно и глупо.

Я совершенно не чувствовал, как летело время, и мог проговорить вот так, может быть, до самого утра. Но внимательные глаза Елены Николаевны, вероятно, замечали все. Внезапно, отведя рукав своего защитного платья на запястье, она взглянула на крохотные часики и, словно бы меняя пластинку, строгим и деловитым голосом сказала:

– Ого! Уже двенадцатый час. Мне пора! – И словно бы перешагнув через возможные возражения, решительно встала, подошла к двери и попросила, как приказала: – Подайте мне, пожалуйста, шинель, и я пойду. Завтра ужасно много дел.

Чувствуя себя несколько обескураженным, я подал докторше шинель и, смущаясь неизвестно отчего, предложил:

– Если вы не против, я сейчас вас провожу. Можно?

– Ну что ж, проводите, – милостиво согласилась она, словно бы абстрагируясь, толкнула дверь и вышла за порог.

Я взял ее под руку и по инерции продолжал еще оживленно говорить. Но Елена Николаевна была задумчива, молчалива, и разговор, не клеясь, угасал, как сырая солома…

Возле дома, где жила моя спутница, не было ни души. Очевидно, все спали. И едва мы остановились, как Елена Николаевна внезапно повернулась ко мне и с какой-то иронически-подчеркнутой вежливостью произнесла:

– Большое спасибо за прекрасный вечер. С вами было исключительно приятно провести время, как с товарищем! – И захлопнув за собой взвизгнувшую дверь, исчезла в хате. Последние слова «как с товарищем» она выговорила медленно, по слогам: «Как с това-ри-щем!» – и с какой-то издевательской интонацией.

Несколько секунд я обалдело молчал, словно оглушенный. В первое мгновение мне хотелось броситься к двери, постучать, о чем-то спросить, поговорить, объясниться. Но затем я взял себя в руки и тихо пошел обратно.

Несмотря на близость передовой, стояла редкая тишина. Тучи рассеялись, и по-южному большая луна залила Первоконстантиновку таинственно-зыбким светом. Над Турецким валом периодически вспыхивали и осыпались лепестками, как цветы, то красные, то желтые, то голубые ракеты. Швейными машинками постукивали вдали пулеметы. Прошелестел над головой и разорвался где-то далеко за селом тяжелый снаряд. Как видно, наша давняя, не раз испробованная хитрость работала и тут. Разложенные за селом пустые ящики из-под снарядов и разный прочий хлам немцы опять принимали за артиллерийский склад.

Я шел назад через огороды, мягко ступая по прошлогодней ботве. А в голове у меня, словно азбукой Морзе, ритмично выстукивались слова: «Как с то-ва-ри-щем, как с то-ва-ри-щем…»

И еще мелькнула вдруг мысль: эх, с Борей Багратуни такая бы штука не произошла. Борис в этом плане не мне чета!.. Кто такой Борис Багратуни? Об этом я расскажу потом.

Я знаю, что о сердечных встречах с друзьями делиться не полагается. Но это свидание?! Да и есть ли тут вообще хоть какой-то секрет? Чепуха, и все!

Первым отреагировал на этот несостоявшийся роман Семен Ульяненко. Услышав мой короткий рассказ, он с веселой злостью хлопнул себя по колену и заорал:

– О, це дела! А ты еще ругал меня за самогон! Ну хорошо, самогона не надо. Но сантименты заводить для чего? Тут не слова нужны, а совсем наоборот! Понял? Вот так!

Можно было подумать, что сам Сеня был отважнейшим донжуаном.

– Да ну тебя к шуту! – рассердился я. – Иди вот сам и доказывай! – И надев ушанку, отправился к себе.

Однако не все думали так, как Семен. Вернувшиеся через два дня мои товарищи по батарее рассудили иначе. Командир взвода Боря Синегубкин заметил:

– Смелая дама! А я тоже, между прочим, при первом свидании не решился бы обниматься. Какие тут могут быть «боевые атаки»! Да что мы, индийские петухи, что ли? Не понимаю!..

Хитроватый Гедейко, щурясь и шевеля, как кот, рыжеватыми усами, поучал:

– Ну, в петухах быть тут, конечно, ни к чему. Но и миндальничать тоже, пожалуй, глупо. У тебя, Эдик, в душе стихи да романтика. Поэзия. А тут, брат, нужен скептицизм. И хитрицизм. Проза. Понятно? Кое-что тут все-таки было надо… – И он многозначительно пошевелил пальцами в пустоте.

Я снова вознегодовал:

– Ну, а если нету чувств, если нужны простейшие вещи, тогда зачем ей было идти ко мне, в чужую часть? У нее в полку, слава богу, сколько гусаров! И есть боевые интересные ребята. Я видел сам!

Всех примирил старший лейтенант Турченко. Иван Романович был женат, многоопытен и годился практически нам в отцы. Разница в восемнадцать лет – вещь серьезная.

– Не нужно, товарищи, спорить, – добродушно улыбаясь, заговорил он. – Я раза два мельком ее видел. Убежден, что она не такая уж и лихая натура, какой хотела показаться. И в этот день могла быть просто не в настроении. Конечно же, я полагаю, что и ваша шуточка с Ульяненко тоже даром не прошла. Женщина она молодая, красивая. А кругом война да смерть. Может быть, и дрогнула душа и возжаждала горячих эмоций. А тут ты, Эдуард, с пылким взором и жарким словом… А у себя в части ей заводить роман, вероятно, сложно. Тут же ведь все на виду. Пойдут разговоры, ссоры, обиды… Ну, а на то, что она не оценила твоей романтической души, не надо сердиться. Может быть, она и вправду устроена проще тебя, ну практичнее, что ли… Как она была настроена, я точно не знаю. Но все-таки я, Эдуард, полностью на твоей стороне. На войне отношения должны быть такими же светлыми и чистыми, как в мирные дни, никак не меньше! И уверяю тебя, что когда-нибудь она обязательно пожалеет, что сказала тебе такие слова. И я убежден, что даже захотела бы написать, будь у нее твой адрес. Красота ведь тоже не всегда умна. Ну, и закончили разговор!..

Фронтовая весна 1944 года… Почему мне хочется сейчас остановить быстро летящие кадры памяти именно на ней? Потому, вероятно, что короткая эта весна была единственной относительной передышкой среди горьких и кровопролитных боев этой войны. Я не случайно сказал относительная, так как опасного и трудного было немало и тут, но по сравнению с прежними и будущими боями была она, как я уже сказал, словно бы небольшой передышкой. Передышка, когда мы не только готовили огневые под свистом пуль и осколков, не только падали под взрывами снарядов в густую сивашскую грязь, но еще и находили время для улыбки и смеха, порой зубастого, порой озорного.

Это был период, когда все армии, корпуса и дивизии нашего фронта подтягивали тылы, подвозили боеприпасы, наращивали боевую мускулатуру, собирая силы в единый кулак перед решительным штурмом укреплений врага в Крыму. И мы, конечно же, превосходно знали о предстоящих боях, знали и о том, что для многих из нас они могут оказаться последними. И быть может, именно потому вот это предгрозовое затишье казалось нам таким привлекательно-дорогим. Каждое письмо из дома волновало, пожалуй, еще больше, чем всегда, каждая дружеская беседа была особенно доверительной. А самый маленький повод для улыбки зачастую превращался в дружный заразительный смех.

Сколько добрых, серьезных и веселых споров, например, было вокруг Гедейкиной женитьбы! Когда я в начале этой главы говорил о том, что единственным женатым и многоопытным человеком среди нас был Иван Романович Турченко, то я фактически был прав. Почему фактически? Да потому, что формально в батарее нашей был еще один женатик, техник-лейтенант Юра Гедейко. Дело в том, что если бы в ту пору на какой-нибудь солидной комиссии нашего электротехника спросили: женат он или нет, то, вероятнее всего, растерявшись от подобного вопроса, Юра пожал бы плечами и ответил: «Не знаю…» Надо признаться, что Юре его семейное положение и в самом деле представлялось чем-то таинственным и туманным.

Следует пояснить, что около года назад техник-лейтенант Гедейко находился в Вологде на одном из военных заводов в должности военпреда. В задачу его входило принимать от представителей завода боевое оружие, следя за его качеством и соблюдением всех технических нормативов. О том же, что произошло в сердечной жизни молодого ленинградца, я, пожалуй, рассказывать воздержусь. Думаю, что будет лучше, если сделает это сам Юра. Рассказ из первых рук всегда убедительней и точнее. А как это сделать? Да очень просто.

Вот я включаю сейчас, словно прожектор, свою память, которая работает у меня пока почти безотказно, и высвечиваю кусочек далекого прошлого. Представьте себе, что раздвигается занавес и на вас повеяло солоноватым прохладным ветерком, в котором горьковатый запах дыма смешался с запахом влажной соломы на крышах, зеленых ветвей и почек…

Перед вами село Первоконстантиновка, что в нескольких километрах от Перекопа. На окраине села, возле мельницы, что задумчиво засмотрелась в студеную воду Сиваша, небольшая под соломой хатка в три окна. Слева – маленькая комната с печным зевом, где живет хозяйка, справа – вторая, большая комната, где живут офицеры нашей батареи. То есть мы. Обстановка предельно проста. Мебель? Ее трудно назвать даже скромной. Ее практически почти нет. Деревянная старая кровать, на которой спит старший из нас – Турченко, маленький хромоногий, покрытый растрескавшейся клеенкой стол, единственный обшарпанный венский стул, две скрипучие табуретки да малюсенький хозяйственный шкафчик в углу. Есть еще беленная известью лежанка, на которой спит Синегубкин, и теплая русская печь, на которой спим мы с Гедейко.

Сейчас вечер. Окончился обычный прифронтовой день. Сегодня чистили и смазывали оружие и проверяли и протирали боевые установки. Сейчас отбой. Солдаты в двух соседних хатах, балагуря, укладываются спать. Турченко перед крохотным зеркальцем, старательно намыливая щеки, бреется. Боря Синегубкин, сидя у стола и подперев щеку рукой, задумчиво грызет кончик карандаша. Он составляет план завтрашних учений взвода. Я только что обошел боевые расчеты и, повесив шинель, с наслаждением пью горячий чай.

Юра Гедейко, свесив ноги с печи и сонно зевая, завертывает свою, наверное, миллионную в жизни цигарку. Курит он круглосуточно, почти без перерывов. Даже утром, едва разлепив глаза и не успев еще умыться, первым делом сует в рот самокрутку. Сейчас, когда я пришел и, потирая руки, уселся пить чай, Юра философствовал с Синегубкиным:

– Вот ты, Борис, любопытствуешь, женат я или нет? Да черт его знает! Я и сам затрудняюсь ответить на этот вопрос. Ну посудите, ребята, сами. Значит, так: живу в Вологде и служу военпредом. Работа – нельзя сказать, чтобы счастье для ума и души, однако ничего, дышать можно. С утра принимаю технику, спорю с заводскими инженерами, а вечером даже в киношку успеваю смотаться. Иногда бывали даже неплохие фильмы. Особенно, если из довоенных, ну там «Последняя ночь», «Чапаев» или «Мы из Кронштадта». И все бы, братцы мои, ничего, да с харчишками туговато. Паек-то ведь не фронтовой, в тылу рацион поменьше. Ремешок почти на последнюю дырочку затянул. А второй минус – это то, что в душе словно как кошки нагадили: все твои товарищи на фронте, а ты вроде как сачок, в тылу окопался и груши околачиваешь. Ладно, думаю. Месяцок еще потерплю, а потом, к весне, буду проситься на фронт. Питались же мы по талончикам в заводской столовой. Супец, сами знаете, крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой, а котлету впору хоть в лупу разглядывать. Ну ничего, терплю. И вдруг мне как-то раз ребята говорят: «Слушай, Юр, у заведующей столовой завтра день рождения отмечаться будет. Сколько стукнет ей лет, неизвестно, да и абсолютно не важно. Главное в том, что будет небольшой домашний банкет, так сказать. И ты приглашен тоже. Понятно?» Я говорю: «Простите, господа! Но я с ней почти не знаком. Ну, несколько раз видел ее в столовой. Такая важная, симпатичная, завивочка шестимесячная. Губки бантиком и худосочием не страдает. Один раз оказался с ней рядом в кино и даже до дома дошел вместе. Полчаса поговорили. Помню, что зовут, кажется, Катей. Вот, собственно, и все». А они гогочут: «Ну так чего же ты застеснялся? Оказывается, ты с ней отлично знаком! Во всяком случае, тебя она помнит и приглашает. Пошли, и не валяй дурака!» Ладно, думаю, давай пойду. Может, после столовских дохлых харчишек посытней подкормлюсь. Как-никак, директриса! Понимать надо! Ну, а насчет пожрать, так я и в мирное время мимо рта ложку не проносил, а тут такой случай! Ну ладно. Прихожу, сажусь. Компания небольшая, но дружная. Сидят, пьют… И угощение, скажу вам, братцы мои, как в лучшие довоенные времена. Тут тебе и мясо, и заливная рыбка, и черт знает что еще!

Серые глазки у Юры блаженно щурятся, рыжеватые усики шевелятся плотоядно.

– А я от столовских-то прозрачных щец, видимо, отощал и после первой же рюмки захмелел ощутимо. И показалась мне Катя, ну хозяйка дома, значит, красавицей из красавиц. И я после первого танца бух на кушетку с ней рядом! Говорю какие-то комплименты и вообще беспокойно дышу. Еще выпили по рюмке, и она, смотрю, пожимает мне руку, смеется и обращается прямо на «ты». Ну ладно, думаю, на «ты», так на «ты». Значит, парень я хоть куда! А еще думаю, может, поймет она, что такого красавца неплохо бы в столовке подкармливать поплотней. Нет, серьезно. Жизнь есть жизнь. Протанцевал я с ней еще, пока ноги танцевали. В голове у меня музыка, кавардак и вообще сплошной туман. А Катя все время рядом. Угощает и улыбается. Что мы там с ней говорили, я уж теперь не помню. Единственно, что запомнил, так это то, что мы с ней на кухне минут двадцать возле примуса целовались. И не столько, кажется, целовал ее я, сколько она меня. Она дородная, краснощекая, а я перед ней как былиночка, как стрючок. Ну какой из меня поцелуйщик!

Мы с Синегубкиным и Турченко слушаем и хохочем почти до слез, представляя, как пышнотелая Катя, обхватив могучими руками тщедушного интеллигентика, целует его с такой страстью, что штукатурка сыплется с потолка. Юра чешет затылок и вздыхает:

– Вам смешно, а мне тогда было не до смеха. Впрочем, нет, не до смеха мне было уже потом. А в тот вечер я расшумелся и разошелся, как заправский улан. Хохотал, острил, хвастался. А потом в голове – ну совершенный дым и чад. Однако сквозь эту дымовую завесу нет-нет да и проступали островки сознания. Так, сквозь грохот радиолы, песни, сплошной чад и звон, запомнились вдруг и проступили, как из тумана, крики: «Горько! Горько!» А я соображаю: кутить так кутить, шутить так шутить. Расхожусь и хорохорюсь еще больше и еле послушным языком говорю: «Ну… раз го-о-рь-ко… значит, на-до цело-вать-ся…» И целуюсь с Катей вовсю… А потом снова шум, гам и межпланетный мрак. Ничего не помню… Просыпаюсь на следующий день и ничего не пойму: где я и зачем? Лежу на огромной пуховой подушке, под синим шелковым одеялом в белоснежном пододеяльнике, над головой хрустальная люстра от утренних лучей розовым отсвечивает… Ну, в общем, мистификация какая-то, и только! Голова тяжелая, как свинцом налита. И тут входит в комнату эта самая Катя. В розовом халате и папильотках на голове.

– Проснулся, – говорит, – Юраша? Вот и молодец! Вставай, сейчас кофе пить будем!

А мне неловко. Не знаю куда деваться.

– Да нет, спасибо, – отвечаю, – извините, извините, побегу, очень много дел. Там у себя чаю и напьюсь.

Катя встала посреди комнаты, руки в бока.

– То есть как это у себя? – спрашивает. – Какие такие это еще «у тебя» да «у меня»? А здесь, по-твоему, что?

Я окончательно растерялся и бормочу:

– А здесь, Катя, ваша квартира. Простите за то, что оказался тут у вас. Раскис вчера, видно. Сейчас побегу.

– Как побегу? Куда побегу?! – пораженно восклицает Катя. – Юрашенька, да ты здесь кто?

Теперь уже удивляюсь я.

– Как кто? – говорю. – Ваш гость. Короче говоря, знакомый.

Она руками всплеснула, подходит и этак озабоченно-ласково спрашивает:

– Юрашенька! А у тебя, часом, не жар? Или у тебя память отшибло? Ты что же, забыл, кто ты здесь у меня?

– А кто? – холодея, спрашиваю я. И чувствую, что язык от страха еле ворочается.

– Как кто? – ахает Катя. – Муж ты мой, вот кто! А я жена твоя! Мы же свадьбу вчера с тобой справляли… Или забыл, как целовал меня и какие слова говорил? – И в слезы…

Мы хохочем так, что едва не сползаем с табуреток на пол. Гедейко скребет небритую щеку и вздыхает:

– Вам, подлецы, смешно, а я чуть богу душу не отдал. И главное, как все произошло, не пойму. То ли ребята подстроили, то ли само вдруг так вышло, так сказать, по ходу дела. Уснул холостым, а проснулся женатиком. Как в жуткой сказке.

Турченко, добривая щеку, снисходительно говорит:

– Я не понимаю, а чего было расстраиваться? В тепле, в чистоте, да еще рядом такая роскошная женщина. Радоваться надо, а он, видите ли, чуть богу душу не отдал!

Говорит Иван Романович задумчиво и степенно, и не поймешь, то ли он это в шутку, то ли всерьез.

– Да какая там роскошь? – визжит возмущенный Гедейко. – Добрых шесть пудов чистого веса, да плюс дьявольский темперамент! А у меня полгода назад аппендицит вырезали и вообще от местных харчей ветром качает.

Теперь мы уже ржем так, что чуть не задуваем пламя светильника.

– Да, ситуация… – перестав смеяться, произносит наконец Борис. И мечтательно добавляет: – А все-таки побыть хотя бы денек в такой «ситуации» не так уж и плохо…

– Вот, вот! – сурово рычит с печки Юра. – Денек, оно, конечно, неплохо, да к тому же если тебя при этом еще и не женят. А вот если бы у тебя сначала вырезали аппендицит, потом подержали на ихних столовских харчах, а потом поженили на такой вот шестипудовой Кате, у которой, кстати сказать, по причине чрезмерного питания ничего иного в голове нет, кроме страстей и поцелуев, поглядел бы я, что от тебя бы тогда осталось!

– Тихо! – стучу я по столу. – Кончай базар! Все эмоции потом. А ты, Юра, не тяни, а досказывай.

– А чего тянуть? – снова вздыхает Гедейко. – Я практически все уже досказал. В общем, пили, ели, веселились – посчитали, прослезились. Женили меня. И ведь как здорово сделали, я даже ахнуть не успел. Там среди гостей, как потом оказалось, сидела ее подружка из ЗАГСа. Так она мне даже печать в удостоверении поставила. Все чин по чину. Не придерешься!

– Ладно разглагольствовать про печать, – говорит начхим Ульяненко. Он пришел к нам в гости, тоже слушает и чуть не валится на пол от смеха. – Ты лучше нам про медовый месяц расскажи!

Гедейко прикуривает новую самокрутку от старой и, пуская из ноздрей, как паровоз, мощные струи дыма, мрачно говорит:

– М-да… Медовый месяц… Не медовый это был месяц, братцы мои, а самый что ни на есть хреновый. Радости, они всегда ведь кончаются быстро. А в подобных условиях тем паче… Стал я бояться вечеров, хуже всякой муки. Вернется Катя моя с работы, накормит ужином. Правда, кормежка уже не столовская, врать не буду. Но все равно по части силы и лирических страстей сравняться мне с ней никак невозможно. А она уберет посуду, набросит халат, а сама уже на подушки косится.

– Юраша, ну давай уже спать ляжем. А, Юрашенька, поздно ведь…

А я от страха все разные дела придумываю. Разложу на столе различные технические справочники, бумаги, нахмурюсь и говорю:

– Извини, пожалуйста, Катя. У меня был очень трудный день. И к утру мне надо проделать большую работу. Составить техническую документацию и сделать важных выписки. Ты ложись, спи… Я приду, приду…

Катя вздыхает, ложится и через каждые десять-пятнадцать минут таким томным голосом вопрошает:

– Юрашенька, ну ты скоро? Господи, эти твои бумажки тебе интереснее, чем я?

Я озабоченно отвечаю:

– О чем ты говоришь, дорогая! Ты интереснее всех на свете бумаг. Ты спи пока, спи!..

Ну, черт побери, не могу же я признаться, что для меня это пышное ложе буквально как эшафот! Что каждый вечер при виде Катиных габаритов душа у меня уходит в пятки и что больше всего я мечтаю о том, чтобы снова уехать к ребятам на фронт.

Дружный хохот покрывает последние слова Гедейко, Турченко тоже смеется и отводит бритву от щеки:

– Тише, негодные. Вот разошлись. Я же из-за вас порежусь.

– Ну, а через месяц, – кончает Гедейко, – как раз пришел приказ мне ехать формироваться в часть. Вот и вся моя эпопея.

– Слушай, – говорю я Юре, – как же все-таки понять? Без тебя тебя женили, и тем не менее ты все равно теперь уже супруг?

– А что делать? – вздыхает печально Гедейко. – Печать-то вот она, смотри. Никуда не денешься.

– Стоп! – приходит мне в голову внезапная мысль. – Зачем тебе эта чепуха? Вот садись сейчас за стол и напиши этой своей Кате честное и откровенное письмо. Так, мол, и так. Супружество наше было абсолютной ошибкой и липой. Спасибо за приятную жизнь. Но любви у нас не было и нет. А посему брак наш теперь считаю бессмысленным. Извини, прости… Ну и прочее в таком роде. И кончай эту волынку!

Юра медленно слезает с печи, надевает сапоги и неуверенно говорит:

– Ты знаешь, Эдик, я и сам об этом думал. Действительно, зачем мне этот дурацкий брак? В самом деле, вот сяду сейчас и напишу!

– Подождите, Гедейко! – говорит Турченко, заканчивая бритье. – Не нужно слушать скороспелых советов. Развестись никогда не поздно. А пока у вас есть жена. Какой-никакой, а все-таки близкий человек. Случись с вами что-нибудь, заболеете или ранят, будет кому написать. В Ленинграде, кажется, у вас ведь не осталось никого? Ну вот! Поэтому не надо горячиться, и во всем разберетесь сами.

Гедейко, который только что уселся за стол и принялся за письмо, отодвигает чернила и ручку:

– А в самом деле. Ну чего я спешу? Расстаться никогда не поздно.

– Как же не поздно? – на этот раз горячусь я. – К чему тебе этот нелепый фарс? Жить надо правдиво. Ты ее не любишь. Она тебя тоже. А вот представь себе, возьмет твоя пышногрудая Катя да и пригуляет где-нибудь на стороне ребенка. А виноват будешь ты! А как же иначе, ты муж, значит, и папочка! Что тогда? А ведь это вполне возможно!

– И то правда, – мрачно соглашается Гедейко. – Боюсь, что ей это ничего не стоит.

– Вот именно! – восклицаю я. – Тогда садись и пиши!

Гедейко скребет затылок и вновь принимается за письмо.

– Эх, Гедейко, Гедейко! Ну к чему спешить? – снова говорит рассудительный Иван Романович. – Они же все вас сейчас разыгрывают. Ей-богу, ну зачем вашей Кате обзаводиться сейчас ребенком? Да она, может, действительно вас любит? Кстати, фотография ее у вас есть? Было бы очень интересно взглянуть.

– Есть, – снова отодвигая письмо, вздыхает Юра. – Могу показать.

Он вытаскивает из бумажника фотографию в открытку величиной и протягивает ее нам. На фотографии пышная, вполне миловидная женщина лет тридцати. Пухлые щеки, симпатичный чуть вздернутый нос, тонкие подведенные брови и полные оголенные руки в перстнях. И хоть выглядит она вполне привлекательно, что-то недоброе, я бы даже сказал – холодновато-хищное, проглядывает во всех ее чертах. Впрочем, не знаю. Может, так показалось только мне.

Ульяненко и Синегубкин неопределенно мычат. Зато Турченко вновь берет ее под защиту, и непонятно опять, то ли он шутит, то ли говорит всерьез:

– Ну вы посмотрите, Гедейко, – держа на вытянутой руке карточку Кати, продолжает он. – Симпатичная, привлекательная. И наверняка любит вас! А может быть, это действительно ваше счастье?

Но мы не сдаемся:

– Постой, а что она тебе там написала, можно прочесть?

Гедейко скребет небритую щеку и, отворачиваясь, говорит:

– Черт с вами, читайте!..

Лаконичная надпись на обороте гласит: «Мужу Юри от жены Кати». Так и написано: не Юре, а Юри.

– Ничего себе интеллект! – хохочу я. – Великолепно: «Мужу Юри от жены Кати». Главное ведь, чтобы ты не перепутал, что она не соседка и не теща, а именно жена. И что зовут ее Катя. Садись, пиши и не валяй дурака! Ты же умный человек, интеллигент. А это же тетя с кухни.

– Да ну вас всех к дьяволу! – возмущенно вопит Юра. – Ладно, разберусь потом. Утро вечера мудренее. А сейчас пойду спать!

И он мрачно лезет на печку.

Потом, много месяцев спустя, когда я уже раненый лежал в госпитале в Москве, он пришел меня навестить. После долгих разговоров, когда он стал уже прощаться, собираясь уйти, я вдруг вспомнил и, улыбнувшись, спросил:

– Постой, Юра, а как супруга твоя в Вологде, дождалась тебя или нет? Ну, помнишь: «Мужу Юри от жены Кати».

Гедейко тяжело вздохнул и махнул рукой.

– Да ну, совершенная чепуха! Ты был абсолютно прав. Она действительно нашла другого. Какого-то двухметрового здоровенного тыловика. Ведь нравятся же дурам всегда дылды. И написала мне, чтобы я больше не приезжал… И осталось у меня теперь от этой женитьбы, милый мой, всего-навсего вот что… – И вынув из бумажника, он протянул мне обожженный клочок фотографии. – Это все, что осталось от Кати. Так сказать, «клочок несостоявшегося счастья». Вот так-то, дружище!..

– Зачем же ты бережешь этот клочок?

Юра мрачно сказал:

– Так, чтоб о женском коварстве подольше помнить. Как говорится, умный учится на чужих ошибках, а болван на своих. Ну прощай, до встречи. Приезжай когда-нибудь в Ленинград!

Удивительно и непредсказуемо складываются порой человеческие судьбы и пересекаются людские дороги. В последний раз мы встречались с Юрой Гедейко весной 1945 года. Затем на много лет потеряли друг друга из вида. И я потом даже не знал: жив он еще или нет? И вдруг нечаянный сюрприз: весной 1986 года в одном из концертных залов Ленинграда на сцену приходит записка: «Дорогой Эдик! Сижу в зале и с огромным удовольствием слушаю, как бурно встречают тебя ленинградцы. Спасибо за стихи, за прекрасный вечер. До острой боли вспоминаю нашу фронтовую молодость. Обнимаю и целую тебя. Твой Юра Гедейко». В конце же ни адреса, ни телефона… Ничего.

Честно говоря, я был уверен, что он подойдет ко мне после вечера. Но он, как выяснилось потом, постеснялся, поскромничал и не подошел. Не буду утомлять читателей рассказом о том, как я разыскивал Юру Гедейко. Поиски мои осложнились тем, что я забыл его отчество. Да и разве бывает отчество в юности?! Я почему-то думал, что он Михайлович, а он оказался Зиновьевичем. Но славные работники ленинградского адресного стола все-таки отыскали мне моего Юру.

И вот мы сидим с ним в моем гостиничном номере – друзья, встретившиеся через столько лет!.. Из ресторана мне притащили какую-то бутылку вина, но она стоит почти нетронутой. Мы хмелеем от теплоты встречи, разговоров, воспоминаний. Юра… впрочем, нет, теперь уже Юрий Зиновьевич, солидный инженер с небольшой полнотой и неторопливой серьезной речью. Да, у него все хорошо: семья, дом, работа… Хотя насчет «хорошего дома» это, пожалуй, многовато. Живет Юра до сих пор в коммуналке и по скромности своей все еще не может выбраться в отдельную квартиру.

Юра смеется:

– Да пес с ней, с этой квартирой! Не в этом, в конце концов, счастье. Тем более что в будущем году все-таки обещают что-то сделать. Главное, что вот встретились. Это куда важней! Я ведь бывал на твоих вечерах и прежде… Почему не подходил? Да просто по дурости. А вдруг, думаю, ты зазнался и начнешь важничать: что да кто?.. Спасибо, что ошибся. Это хорошо, что ты жира себе не нарастил ни на пузе, ни в душе. Ну, а как Турченко? Борис Синегубкин? Ты кого-нибудь встречаешь?.. Ну расскажи, расскажи.

И мы вспоминаем и рассказываем, рассказываем и вспоминаем вновь…

В конце же встречи я, как хозяин, спохватываюсь:

– Смотри, у нас стоит армянское вино, а мы с тобой даже за встречу еще не выпили!

Гедейко застенчиво улыбается:

– Ну и бог с ним, с этим вином. Я ведь никаких вин с послевоенных лет, можно сказать, категорически не пью. Да и ты, я смотрю, не мастер по этим делам. Ну давай, чтобы не быть ханжами, поднимем бокал за встречу, да и довольно.

– Погоди, погоди, – смеюсь я, – а как же раньше? Если не ошибаюсь, тебя при помощи Бахуса женить изволили. Карточку помнишь: «Мужу Юри от жены Кати». Так было или не так?

Юра смущенно улыбается, а затем, посерьезнев, вдруг говорит:

– А ты знаешь, после этого случая я, можно сказать, ничего уже и не пью. Уж очень скверная это штука – хмель. Человек перестает быть самим собой! – И вдруг опять улыбается: – Жаль, постановления насчет вина в те годы еще не было. Многим бы оно пригодиться могло. Впрочем, не поздно и сейчас. Не знаю, как в других городах, а у нас в Ленинграде немало голов остудило, особенно в среде молодежи. Нет, честное слово, и зачем этот хмель, если на свете столько прекрасного!

Мы с Галей проводили его пешочком через весь Ленинград. А он шел и с удовольствием философствовал о непреходящих земных ценностях.

Одного только в суматохе дел я не успел узнать. А именно: одарил ли Ленгорисполком фронтовика-офицера Юрия Зиновьевича Гедейко самой что ни на есть «преходящей» земной радостью в виде ордера на отдельную квартиру, которого он ожидает столько лет?..

Первый снег, или Два снеговика (Из дневников)

Сегодня 30 декабря 1978 года. Вот уже несколько дней в Переделкино, как и во всем Подмосковье, лежит и не тает новорожденный снег… Пожалуй, он знает, что является первым, и это ему, очевидно, очень нравится. Он лежит, раскинувшись на мягкой желтой листве, на высохших травах, словно малыш в удобной постели, и настроение у него, кажется, отменное. Он сверкает на утреннем солнце самой что ни на есть первозданной белизной и улыбается влажно и беззаботно. В воздухе для декабря теплынь, всего три градуса ниже нуля.

Я гуляю, как всегда, по своей нахоженной дорожке от пятачка перед Домом творчества до калитки на улице Серафимовича. И у меня на душе тоже как-то необычно светло и покойно. Словно и нет на свете ни споров, ни недугов, ни огорчений. А если и есть что-нибудь, то исключительно одни только удачи, хорошие друзья и приятные сообщения о включении в планы издательств моих новых книг.

Ни ветерка. Он тоже, видимо, ощутив торжественную красоту нынешнего утра, не шумит, не крутится, а стоит на цыпочках в кустах, поджимает попеременно озябшие ноги, но не решается нарушить эту тихую радость. Спасибо ему!

Однако снег хотя и молодой, хотя и первый, но инстинкт самосохранения у него, кажется, есть. Улыбаясь весело солнцу, он вместе с тем чувствует, что излишняя доверчивость на первых порах – плохая гарантия от невзгод. Поэтому периодически он как бы опускает штору и вызывает пополнение в виде пушистых воздушных десантов. И тогда между небом и деревьями повисают мириады крохотных невесомых парашютиков. Бесчисленные полки пушисто и важно опускаются на березы, тополя и скамейки. Причем совершенно бесшумно, как и полагается настоящему десанту. И тогда, почувствовав себя вновь уверенно и отбросив занавес, при этом став еще белее и прекраснее, первый снег снова улыбается солнцу доверчиво и лукаво…

Я гулял, заложив руки за спину, привычным маршрутом. Сто двадцать метров туда и столько же обратно. Дорожка так знакома, что о ней почти не думаешь, а думаешь о многом, о разном, едва ли не обо всем… Воистину безграничен полет человеческой мысли. Кто скажет, о чем может думать человек, шагая по дорожке в такое вот улыбчивое белоснежное утро? О войне?! Да, как ни парадоксально это может показаться кому-то, но думал я о войне. А точнее, об одном эпизоде, об одном только дне из многих сотен других. Причем не кровавом, а чем-то даже по-своему светлом. Впрочем, очень удивляться не надо. Определенная нить в этих раздумьях была и ассоциативность ощущений, видимо, тоже. Первый снег… Да, вот именно первый снег. И возник в моей памяти один эпизод, который произошел едва ли не в этот же самый день ровно тридцать пять лет тому назад, а именно в декабре 1943 года под Перекопом.

А вспомнился мне этот далекий военный зимний день не только по ассоциации с нынешним первым снегом, а еще, вероятно, и потому, что этот день – один из очень немногих, оставивший в душе, ну, романтическое ощущение, что ли. Хотя слова «война» и «романтика» почти полностью исключают друг друга, в этом я абсолютно убежден. И если находятся еще люди, которые спустя многие годы пытаются в романах, спектаклях или киносценариях романтизировать какие-то эпизоды войны, то с полной ответственностью говорю, что все это кощунство, фальшь и больше ничего. Я прошел войну с начала и почти до конца, воевал на севере и на юге, видел светлые и черные дни и знаю, что говорю. День же, о котором я вспомнил сейчас, конечно же, никакая не романтика. Просто вот такое ощущение возникло у меня в душе, так как день этот был единственным, когда я, может быть, на несколько минут заглянул и шагнул в детство, в то далекое, невозвратное, довоенное, при воспоминании о котором еле ощутимо сжимается сердце. И еще запомнился мне этот день, видимо, потому, что тогда я впервые увидел будущую героиню моей поэмы «Шурка».

Но расскажу по порядку, хотя событий-то, в сущности, в этот день не произошло почти никаких. Осенью 1943 года войска 4-го Украинского фронта, командовал которым генерал армии Толбухин, прорвали на одном из участков у Перекопа мощную оборону врага и заняли кусок Турецкого вала против Армянска. Заняли, закрепились, но дальше ни с места! Враг уцепился за Армянск, что называется, всеми лапами и впился крепче, чем клещ. Так и стояли на протяжении нескольких месяцев друг против друга две армии в каком-то напряженно-злом равновесии, выбирая, однако, момент, чтобы, собравшись с силами, отчаянно рвануться вперед.

Вражеская оборона проходила через Армянск. Впрочем, Армянска-то практически никакого давно уже не существовало, а возвышались одни саманные и каменные развалины. Перед Армянском – наша пехота. За ней – противотанковые и легкие батареи. За ними – Турецкий вал, хмуро поглядывающий в ров глубиной, вероятно, этажей в пять или шесть, если измерять масштабами зданий. Ну, а за Турецким валом резервы пехоты, танковые, артиллерийские и другие подразделения и части.

Наша 30-я батарея дислоцировалась в селе Первоконстантиновка, что напрямую от Перекопа на Сиваш. По ночам, когда это требовалось командованию, мы вывозили наши установки через ворота за Турецкий вал. Устанавливали перед Армянском километрах в двух и давали наш знаменитый мощный ракетный залп, от которого ходуном ходила, как при небольшом землетрясении, земная твердь на много километров вокруг. После залпа бойцы, обливаясь от напряжения потом, быстро грузили ракетные установки на машины, так как с наступлением рассвета на открытом месте при великолепной видимости от нас не оставили бы и следа. Потери, конечно, были и тут, но основной состав, как говорили у нас, сберегался. Затем, все еще возбужденные перенесенной опасностью и вконец усталые, возвращались в село, наскоро ели и буквально проваливались в каменный сон…

Впрочем, в самые напряженные времена иногда приходилось и оставаться на месте и, врывшись в землю, пережидать осатанелый огонь. И тогда все складывалось намного сложней, и потери росли куда ощутимей!..

Бывали ли тихие дни? Бывали. Но, разумеется, относительно «тихие», фронтовые. А этот отличался даже от них…

Всю ночь сыпал неправдоподобно белый, густой, нескончаемый снег. Первый и такой редкий в этих краях. И кто знает, не он ли в какой-то мере был причиной того, что, ослепленный его радостно-тихой и покойной белизной, фронт молчал? Молчал с обеих сторон. Ни пулеметных очередей, ни автоматной дроби, ни глухого кваканья мин… Тишина… Исчезла разъезженная грузовиками черноземная грязь дорог. Пропали, будто сами по себе захлопнулись, зияющие пасти воронок. Как по волшебству скрылись перекопанные, в пятнах грязной ботвы огородики и участки полей. Все, буквально все властно, празднично и тихо закрыл пушистый-препушистый, до рези в глазах сверкающий под солнцем снег. Даже ступать на него было жалко.

И тут в бригаду из дивизии с офицером связи пришел приказ. В нем сообщалось, что, по имеющимся сведениям, зажатый в Крыму враг собирается сделать отчаянную попытку вырваться из тисков, и скорее всего именно на нашем участке. Двум дивизионам нашей бригады было приказано разбить огневую позицию в двух километрах от Первоконстантиновки, как раз между селом и Перекопом, зарядить установки, взять под прицел полосу земли за Турецким валом от ворот и влево метров на пятьдесят на тот случай, если пехота наша не удержит врага и тот подойдет к Перекопу. Короче говоря, чтобы его накрыть, и точка.

Приказ пришел в 10.30 утра, а уже меньше чем через час мы появились на огневой. Поставили по буссоли установки. Зарядили. Ждем. Никакого приказа открывать огонь нет. Да бог весть когда будет, так как на передовой – тишина полнейшая, ну буквально как будто и войны никакой нет. Впрочем, такая тишина и умиротворяла, и беспокоила. Всякое может быть… На то война…

Но прошел час, прошел другой. Передовая словно спит богатырским сном. Ни выстрелов, ни ракет. Напряжение с людей стало понемногу сползать. Закурили, заулыбались, начали помаленьку шутить, ходить друг к другу «в гости». Бойцы от орудия к орудию, ну а офицеры из батареи в батарею. Однако окончательно расслабиться у заряженных орудий нельзя. Каждую секунду может прозвучать приказ «Огонь!». Поэтому, чтобы в несколько прыжков добежать до орудия, люди далеко от своих мест не отходили, а встречались где-то посередине, так сказать, на «нейтральной» полосе.

С электротехником лейтенантом Юрой Гедейко мы, прогуливаясь, зашли на батарею старшего лейтенанта Ульяненко. Обменялись новостями и предположениями. Постояли, покурили, пошли назад. Юра Гедейко был ленинградцем. Впрочем, почему «был»? Он и сейчас есть и живет в том же, лучшем, по его мнению, городе на земле. Мне исполнилось двадцать, Юре – двадцать три. Молодость! Но на людях Юра страшно любил важничать, хотя в тесной компании вел себя как чудила и балагур. День был таким приветливо-тихим, а снег блестел так светло и заманчиво, что я не удержался. Отстав от Гедейко, я, как в детстве, озорно нагнулся, слепил увесистый снежок из влажного хрустящего снега и, прицелившись, запустил им в спину Юре. А Юра, как я уже сказал, на людях держался солидно. Вздрогнув от неожиданности, он тут же взял себя в руки и, медленно обернувшись, важно заметил:

– Что за ребячество, в самом деле! И к тому же бойцы смотрят, неудобно.

Юра подчинялся мне по должности. И я, смеясь, возразил:

– Ничего, бойцы поймут. А за то, что оговариваешь начальство, держи еще! – И швырнул ему в спину второй влажный и упругий шарик.

Гедейко заворчал еще интенсивней. Его короткие белесые усы зашевелились и затопорщились буквально как у рассерженного кота. Казалось, что он в довершение всего сейчас еще и зашипит. Но топорщился и вертел своими желтоватыми зрачками он, в общем-то, зря. Так, для важности. И характер имел незлобивый. Однако бормотание и сердитая жестикуляция Гедейко рассмешили даже невозмутимого Ульяненко.

– Ты смотри, как он кипятится! – растягивая слова, задумчиво сказал он. И вдруг, широко осклабившись, нагнулся, а затем, выпрямившись, запустил в Юру крепким, как стекло, холодным снарядиком. Но промахнулся, и снежок, брошенный довольно сильно, прокатившись по пушистой белизне, сразу увеличился в несколько раз. Тогда я подошел к нему и просто так, без всякой цели стал тихо катить этот комок сапогом, наблюдая, как он все увеличивается и увеличивается в размерах.

Нет, о том, что идет война, я не забывал ни на секунду, да если и захотел бы, не смог. Она сидела в каждой нашей клетке подсознательно, сама собой. И о том, где я нахожусь, помнил тоже. Но вокруг была такая тишина, а снег был такой влажный и веселый, что я и сам не заметил, как катил уже, упираясь рукавицами, здоровенный снежный ком, оставляя позади, как ковровую дорожку, полосу зеленовато-бурой, стеклянно блестевшей травы.

Перестав ворчать, Юра Гедейко вдруг тоже улыбнулся и, скатав второй шар, чуть поменьше, поднял и поставил его на мой. Подошел командир четвертого орудия, никогда не улыбающийся старшина Трофимов. Небольшого роста, широкоплечий и смуглый, он постоял, слегка раскачиваясь на широко расставленных ногах с каблука на носок. Несколько минут смотрел своими черными смородинками неодобрительно на «лейтенантское баловство», и вдруг его суровое лицо изобразило нечто подобное озорной ухмылке. И со словами: «Погодите трошки. Тут же головы не хватает. А солдат без головы – не солдат!» – он быстро скатал третий шар и водрузил его сверху. Все с любопытством посмотрели на снежного «человечка». И хотя никто этого не показывал, но кто знает, сколько сердец сладко сжалось, быть может, при воспоминании о чем-то мирном, далеком, былом…

А он стоял возле второго орудия, вытянув в сторону Перекопа желтую щепочку-нос и словно бы вглядываясь куда-то в даль. Ни дать ни взять маленький часовой, да и только! Сходство с часовым еще усилилось, когда кто-то приставил к его плечу вместо винтовки палку, а Гедейко повесил через плечо подобранную в овражке старую, мокрую противогазовую сумку. И в довершение «экипировки» мой ординарец Романенко, выудив из какой-то воронки проржавелую, мятую, но все еще не потерявшую боевого вида каску и застенчиво улыбаясь, надел ее на «голову» новоиспеченному солдату.

– Ну вот тебе и еще один боец в отделении, – сказал я Трофимову. – Принимаешь?

Старшина без улыбки осмотрел критически снеговичка и спокойно ответил:

– Отчего же не принять. Принять можно, особенно если поставите на табачное и водочное довольствие.

Что было потом?.. А потом, взглянув влево, я увидел метрах в ста пятидесяти от нас, возле батареи Шатилова, толпу офицеров, которые оживленно беседовали и громко смеялись. Среди них я узнал кое-кого из штаба бригады. Так сказать, «бригадное начальство». Спросил у всезнающего Гедейко:

– Не знаешь, Юра, что там за народное вече? И в честь чего?

Тот покровительственно усмехнулся:

– Ты, брат, словно с луны спустился. Это они вокруг Шуры гусарят. Два дня как из дивизии в нашу бригаду перевели. Теперь будет военфельдшером второго дивизиона.

– Какая Шура? Ты ее знаешь?

– Знаю, конечно. Еще в Москве, когда ходил по делам в штаб дивизии, поболтал с ней несколько минут. Если хочешь – могу познакомить, но…

– А я вовсе этого и не хочу.

– И прекрасно. Всегда одобряю гордость души. Но я с ней поздороваюсь, а то невежливо. Слушай, пойдем сейчас к Шатилову. У этого комбата самый крепкий табак в бригаде. Ему жена присылает. Не самосад, а бешеный бульдог. Пока ты закуришь, я поприветствую Шуру. Ну и тем же манером обратно. Всех-то и дел пять-десять минут. Кстати, залпа, как я понимаю, все равно сегодня не будет. За Турецким валом – ни гугу.

Я согласился, и мы пошли к Шатилову. Проходя к батарее Шатилова мимо группы шумящих и хохочущих офицеров, я впервые увидел Шуру. В рыжей ушанке, чуть заломленной набекрень, в ладно подогнанной офицерской шинели и новеньких щеголеватых ремнях, она стояла в тесном кольце остривших наперебой офицеров и, что-то отвечая, одаривала их иногда улыбками. «Ну вот, – подумал я с какой-то маленькой неприязнью, – начнет теперь огороды городить. Пойдут «раздоры между вольными людьми».

Страницы: «« ... 3031323334353637 »»

Читать бесплатно другие книги:

Какая завидная невеста не грезит о сказочном принце? Кате Снегиревой повезло воплотить мечту в реаль...
Борис Свердлов – признанный мастер лирической поэзии. Тема любви – главная в его творчестве. Но это ...
Илья Балашов – поэт, писатель, публицист, номинант национальных литературных премий «Поэт года-2012»...
Произведение в афоризмах содержанием и стилем продолжает направление философии жизни, начатое Фридри...
«Диггер» – продолжение романа «Клуб Речников». Чтобы спасти свою жизнь и избавиться от огненного мыс...
Вероника Татушкина, 25 лет, хрупкая, изящная, импульсивная женщина и талантливый модельер-конструкто...