Белый отель Томас Дональд
Лиза решительно отвергла их приглашение. Но тетя Магда была им тронута и обещала поразмыслить. В конце концов, после долгих переговоров с племянницей, то и дело прерываемых слезами, она согласилась. С щемящей тоской решалась она оставить Лизу, покинуть Вену. Но, собственно говоря, последней она уже давно не видела, разве что из окна, потому что лестница стала ей не по силам. Из тех, с кем она дружила, а это в основном были вдовы и старые девы, «иных уж нет, а те далече...» – включая ее ближайшую подругу, Лизину учительницу пения, которая вместе с детьми эмигрировала в Америку. Она тепло писала о доброте тамошних жителей.
Джордж и Натали смогут предоставить ей уютную комнату на первом этаже, и у них есть машина, так что они будут возить ее на прогулки. Их денег хватит на самое лучшее медицинское обслуживание, а когда (и если) возникнет необходимость, они наймут ей сиделку. Если она уедет, Лизе тоже станет легче, говорила тетя. Она все больше становится для нее обузой (так оно и было, хотя Лиза пыталась возражать). Нельзя рассчитывать на то, что ее гонорары долго еще будут высокими, а что тогда станется с ними? Саму же себя Лиза сможет обеспечить, например, преподаванием в консерватории.
Собственно, решать было нечего, но слез тетей Магдой и племянницей было пролито немало. «3абавно было наблюдать за лицом брата, – снова писала Лиза Виктору. – Уверена, что именно на это они и рассчитывали. Я им нравлюсь не больше, чем они мне, но тетю Магду они представляют в своем доме чем-то вроде достопримечательности, – чудаковатая пожилая дама из Европы, которую можно показывать знакомым. Они даже обещали купить ей рояль, так что смогут устраивать изысканные вечера в венском духе. К тому же милый Джордж очень скучает по матери».
Лиза смотрела, как тетю осторожно усаживали в поезд, хлопоча над ней, как над дорогим objet d'art46, приобретенным Моррисами во время отпуска. Ни Лиза, ни тетя не смели взглянуть друг другу в глаза, зная, что никогда больше не увидятся. Еще один слой кожи был содран, а квартира вдруг оказалась огромной и пустынной. Да и Лизе приходилось теперь оставаться в ней дольше – ее контракты продолжали сокращаться. Она навела справки в консерватории насчет учеников. С той поры, как она занималась с Лючией в Милане, она все время думала, что преподавать ей понравится, что у нее, может, даже есть к этому талант. Но впереди простирались бессмысленные, пустые годы.
Затем, весной 1934 года, Виктор написал из Киева, что жить там стало намного лучше. Время неурожаев прошло, люди больше не голодают. Ему предложили поставить «Бориса Годунова», и он выдвинул условием своего согласия, что на роль Марины пригласят ее. Он с нетерпением ждет с ней встречи. Дело в том, что теперь, когда он может пригласить ее с чистой совестью, он хотел бы предложить ей руку и сердце. Это не порыв, а тщательно обдуманное решение. В те дни в Милане ему с ней было так хорошо, как ни с одной из женщин, за исключением Веры и его первой жены. Он уверен, что Вера тоже желала бы этого. Разве она не просила ее присматривать за ним в ее отсутствие? Маленький Коля растет капризным и непослушным, ему просто необходима настоящая мама. Мать Виктора не жалеет сил, но она стара и хочет провести остаток дней в деревушке, где родилась и прожила всю свою жизнь. Она тоскует по дому, как могут тосковать только малые дети и старики. Но он не хочет, чтобы Лиза думала, будто он просит ее из чисто практических соображений. Ему кажется, они стали очень близки после стольких лет переписки, но он тоже стареет, а жизнь слишком коротка, чтобы полагаться на письма... Если она согласится выйти замуж за того, кому уже рукой подать до старости, он будет более чем счастлив.
Все невротические симптомы и галлюцинации, от которых когда-то страдала Лиза, оказались спрессованными в один-единственный день. Она слонялась по квартире как во сне – забрела в спальню с кувшином, который хотела отнести на кухню, лила молоко в сито, думая, что это кастрюля. Она не знала, что делать, и не было никого, кто помог бы ей принять решение, кто был бы ей достаточно близок, чтобы поговорить с ним об этом. Все было за то, чтобы сказать «да». Ей нравился Виктор, она восхищалась им. Ее сердце сжималось от любви и сострадания к маленькому мальчику, оставшемуся без матери. Ее собственная жизнь, несмотря на множество знакомых и нескольких подруг, впрочем не особенно близких, становилась все более одинокой.
Вдобавок ко всему в городе начались беспорядки. Несколько дней она слышала отдаленный грохот перестрелки, и ей казалось, что она снова в Одессе начала века. Отовсюду поступали гнетущие новости, и было похоже, что политическая обстановка станет еще хуже.
Три ночи подряд ей снились дети, и она восприняла это как знак того, что ей надо поехать и стать матерью для маленького сына Веры. Но сумеет ли она это сделать? И достаточно ли она любит Виктора? Ясно, что она не любит его так же сильно, как любила Алексея или даже своего мужа. Тем не менее, снова и снова перечитывая письмо, она почувствовала, что стала любить его чуть больше, ее сердце начинало трепетать при мысли о нем.
День проходил за днем, неделя за неделей, а она все медлила с ответом. Она измучилась от собственной нерешительности, терзаясь ею каждое мгновение дня – и большую часть ночи. Однажды она до вечера просидела в церкви, но вышла, нисколько не приблизившись к ответу. Боли возобновились в полной мере; она едва могла дышать. У нее появилась дикая мысль поехать на Берггассе, постучать в дверь Фрейда и броситься к его ногам. Она спросит его о чем-нибудь, не относящемся к делу, и будет строить свой ответ Виктору в зависимости от того, что он ей скажет – «да» или «нет».
Как-то утром из старенького рояльного табурета она извлекла партитуру «Евгения Онегина» и сыграла несколько пассажей. Затем, поскольку времени у нее было более чем достаточно, принялась сочинять ответ, подражая письму Татьяны к Онегину. Пусть рифмы приведут ее к правильному решению, говорила она себе. Она писала и черкала целый день, и, как раз после полуночи, получилось следующее...
- Дышу, как девочка, несмело,
- И дрожи пальцев не унять.
- Таиться Таня не умела,
- Как я – сама себя понять.
- В одном лишь схожи до предела
- Мы с нею – тем, что грудь огнем
- Горит все жарче с каждым днем.
- Ты, верно, сожалеешь ныне
- О тех нечаянных словах,
- Которые остылый прах
- Тревожат в горестной пустыне!
- Спала я крепко, без затей.
- Зачем ты пробудил томленье?
- От необузданных страстей
- Давно нашла я избавленье.
- Ведь не придет уже цветенье
- К душе изношенной. Уволь —
- Об этом мне и думать больно,
- Мне не сыграть Татьяны роль.
- Но, впрочем, я была довольна...
- Ах, слишком поздно! Нет, не Таня
- Здесь внемлет пенью соловьев,
- А скучная старушка-няня, —
- Та, что и слово-то «любовь»
- Чужим считала... Это слово,
- По правде, лучше бы забыть,
- Чем, всем былым болея снова,
- В бесплодной памяти хранить!
- Боюсь, причин тому не зная,
- Сорвать цветок, желанный мне;
- Жива, но словно не вполне,
- Как будто чья-то воля злая
- Гнетет с тех пор, как я мосты
- Сожгла до срока в день далекий...
- Ты разберешь мои намеки...
- А в жены лучше б выбрал ты
- Кого-нибудь моложе: Коле
- Нужна сестренка или брат —
- Один растет он поневоле
- И в буйстве, нет! не виноват.
- К нему б я стала чуткой, нежной;
- Твоя победа неизбежной
- Была бы, будь ты здесь со мной.
- Тот поцелуй... он длился чудно!
- Я поняла – тебе не трудно
- Поток расплавить ледяной.
- Кто ты? Мой ангел ли спаситель,
- Или коварный искуситель?
- А я? Как девочка, наивна,
- Хоть на лице полно морщин;
- Ты горевал бы неизбывно —
- Не всех несчастней, кто один.
- Что ж, будь что будет! Выбор прочен:
- Полячки гордой не пою.
- К тому же голос мой испорчен —
- Уж от тебя не утаю.
- Не скрою, роль была бы лестной —
- Предстать Лжедмитрия невестой,
- Но нежный голос огрубел.
- Над тем, чему пришел предел,
- Посмейся – и навек забудешь!
- Вороной вместо соловья
- Я стала... Ведь винить не будешь
- Ты в малодушии меня?!
- Кончаю. Если ты и впредь
- Меня ждешь гостьей непременной,
- То я приеду, но не петь,
- А если петь, то лишь за сценой.
- Что ж, будь что будет! Выбор прочен:
- Полячки гордой не пою.
- К тому же голос мой испорчен —
- Уж от тебя не утаю.
- Не скрою, роль была бы лестной —
- Предстать Лжедмитрия невестой,
- Но нежный голос огрубел.
- Над тем, чему пришел предел,
- Посмейся – и навек забудешь!
- Вороной вместо соловья
- Я стала... Ведь винить не будешь
- Ты в малодушии меня?!
- Кончаю. Если ты и впредь
- Меня ждешь гостьей непременной,
- То я приеду, но не петь,
- А если петь, то лишь за сценой.
Внизу, в качестве постскриптума, она приписала безыскусственно простые слова самого поэта: «Возможно, это все пустое, /Обман неопытной души, /Исуждено совсем иное... //Вообрази: я здесь одна!/ Никто меня не понимает!..» Несколько мгновений, пока высыхали чернила, она чувствовала себя изнемогающей от любви девушкой двадцатых годов девятнадцатого века, безрассудно обнажившей сердце перед безлюбым циником. Но, в отличие от Татьяны, Лиза не колеблясь подписала и заклеила конверт, лизнув его языком; затем, не имея возможности поручить это старушке-няне, она сама, накинув пальто, поспешила спуститься по лестнице в темноту ночи, чтобы опустить письмо в почтовый ящик на углу улицы.
3
После злосчастных, изъеденных сомнениями дней, утомительных сборов и печальных прощаний – первая неделя в Киеве была упоительна. Широкая улыбка Виктора на перроне вокзала; знакомство с Колей и его бабушкой у них дома; вечеринка в Оперном театре, где ее приветствовали все воспитанники Виктора – очаровательные молодые люди; углубление пока еще поверхностного знания города в пеших и автомобильных прогулках... И как было чудесно (если не брать во внимание неловкое ощущение привилегированности), что их квартира находилась в центре города, на Крещатике, с его изысканными магазинами, театрами и кино! Затем, после очень простой церемонии, свадебное застолье, превзошедшее разгулом вечер в честь ее приезда; ученики, которых ей прочили, – если Коля не будет чересчур обременителен; бесконечные выпивки то с одним, то с другим, то с третьим, а в перерывах – помощь матери Виктора в сборах. Времени для мыслей не было – разве что о том, что она приняла правильное решение.
Это она предложила, чтобы они вместе с ее свекровью отправились поездом до Тифлиса, а потом вернулись бы Черным морем: они могли сесть на грузовой корабль в маленьком грузинском порту Поти, который довез бы их до Одессы, а оттуда добраться до Киева поездом. Для них это было бы небольшим свадебным путешествием, а для Коли – источником волнующих впечатлений. Лиза полагала, что морская прогулка сгладит для него горечь расставания с бабушкой и заодно создаст ту мирную обстановку, которая необходима, чтобы ребенок и его новая мама могли получше узнать друг друга.
Матери Виктора – маленькой, сгорбленной, подвижной старушке с веселыми глазами – было восемьдесят. Она волновалась больше всех, ибо ехала в свою деревушку умирать. Женитьба сына нисколько ее не обескуражила, для нее это было явным облегчением. Она души не чаяла во внуке и плакала при мысли о расставании с ним, но было очевидно, что для старой женщины это непосильная ноша.
В Тифлисе ее препоручили целой орде родственников и соседей, которые причитали над ней так, будто ее привезли бездыханной. Лиза видела, что муж ее страдает от этой встречи с прошлым, за которой тут же должно последовать прощание, а особенно от того, что обнимает мать, возможно, в последний раз. Расставание было слишком болезненным, чтобы его растягивать, и, к счастью, недалеко было до посадки в поезд, шедший через горы к побережью. Скоро они уже ползли по крутому склону – их поезд тащили два локомотива, похожие на рабочих слонов, – через живописную местность, но из-за смятения чувств (хотя и по разным причинам) ни Лиза, ни Виктор не воспринимали ее красот. Потом открылся вид на Черное море, они теперь неслись вниз прямо к нему. В Поти без труда нашлось грузовое судно, бравшее пассажиров; и Лиза встретилась с морем своего детства.
Когда Виктор впервые представил ее своему четырехлетнему сыну со словами: «Поздоровайся с тетей, которая будет твоей мамой», – тот пожал ей руку и серьезно сказал: «Привет, Лиза». Они оба рассмеялись, и лед был растоплен. Взяв его на руки, она обнимала его и целовала, готовая поклясться, что он как две капли воды похож на свою маму – те же прямые светлые волосы, зеленые глаза и озорная улыбка. Он улыбнулся, когда она его поцеловала, и даже морское путешествие перестало казаться необходимым: он ее принял. Он и дальше называл ее Лизой. Что ж, ее это устраивало; пусть, когда захочет, зовет мамой, а если нет – она не станет возражать. «Он такой послушный, Виктор! – сказала она изумленно, когда он безо всяких капризов лег спать в их каюте.– Не представляю, какие с ним могут быть трудности». Виктор хмыкнул и сказал, что это всего лишь затишье перед бурей.
Но Лиза не могла поверить, что буря когда-нибудь разразится. Несколько порывов ветра – это наверняка, – но она уже знала, что справится. Конечно, по возрасту она годилась ему в бабушки, но после дряхлой старушки, которая его нянчила, она покажется ему молодой. И надо позаботиться, чтобы у него было побольше товарищей для игр.
Мальчик любил приключения, очень скоро он обнаружил капитанский мостик и назначил себя старшим помощником. Он «рулил» все утро, и стюард, ухмыляясь, был вынужден на руках отнести его к завтраку. Тем не менее он был рад видеть своего папу и новую маму – обнял ее колени и сказал: «Привет, Лиза!» Она вышла с ним на палубу, и они смотрели на дельфинов. Она описала ему, как выглядит море зимой, когда покрывается льдом, а позже, раздевая и укладывая его спать, рассказала ему сказку об огромном ките, которого звали смешным именем Порфирий и который сотни лет назад заплыл в это море, потому что тоже любил приключения. Плохие моряки пытались поймать его, но он был быстрее их и умнее. Малыш сосал палец и смотрел на нее круглыми глазами.
Пока он спал, они пообедали вместе с командой и несколькими пассажирами. Даже те, кто совсем не разбирался в музыке, что-то смутно слышали о Викторе Беренштейне и были счастливы оказаться с ним за одним столом. Они просили его спеть им под аккомпанемент старого дребезжащего пианино. Смеясь, он возражал, что пора его пения миновала, и советовал им вместо этого попросить Лизу – она, мол, тоже известная певица. В итоге счастливым молодоженам пришлось петь дуэтом. А у себя в каюте он стал бранить ее за то, что она притворялась, будто у нее пропал голос. Вернувшись домой, он будет репетировать «Бориса» с ней, а не с этой ленинградской выскочкой Бобринской! Она со смехом отвергла его лесть. Вдруг заворочался во сне Коля, она осторожно села рядом с ним на койку и очень тихо спела колыбельную. Вскоре он опять крепко заснул.
Хотя и было темно, раздеваясь, оба испытывали неловкость – им впервые предстояло спать в одном помещении. В киевской квартире было только две спальни, и сначала Лиза делила комнату с его матерью. Она постеснялась сменить спальню сразу после свадьбы, да и речь шла всего о паре ночей. Теперь же он смущенно улегся на узкую койку рядом с ней, но когда они обвили руками друг друга, то сразу же почувствовали себя раскованно и счастливо. Это не было необузданной страстью юности, да и вряд ли она была возможна: ведь рядом спал маленький Коля. Им надо было соблюдать тишину. Может, это и к лучшему: над ними не довлела необходимость неистово метаться, как подобает любовникам... и потому они оба временами жалели об этом.
Они двигались осторожно и молча, тишина нарушалась лишь поскрипыванием деревянных частей судна да плеском волн. Никакие неприятные видения ее не посещали, только сквозь иллюминатор виделись вспышки маяка – когда-то знакомое, но забытое зрелище. В минуты любви она не переставала вслушиваться в размеренное дыхание ребенка. Голова, покоившаяся на ее груди, тоже казалась почти детской. Вспышки маяка освещали седые волосы ее мужа.
В поездке было достигнуто все, чего она хотела, и даже больше. Когда прохладным утром позднего лета они встали на якорь в Одессе, она чувствовала, что их уже связывают семейные узы. Фотография, сделанная одним из пассажиров, выявила несомненные приметы будущего единства: прислонившись к спасательной шлюпке, стоит Виктор – высокий, ширококостный, в каракулевом пальто и меховой шапке, его полное дружелюбное лицо обращено к жене и светится гордостью, а она, с поднятым воротником пальто, с волосами, развеваемыми бризом, в свою очередь, с гордостью смотрит вниз на маленького мальчика, который встал между ними, держа их за руки. Он моргнул как раз в то мгновение, когда нажали на спуск, и поэтому улыбается в объектив с закрытыми глазами.
Лиза не узнала города, а город не узнавал ее. Пока они осматривали достопримечательности, она чувствовала себя даже не то чтобы умершей, но ненастоящей, как будто никогда не жила на свете. Кто-то все же узнал ее. Увядшая женщина средних лет в нерешительности остановилась на тротуаре и, глядя ей прямо в глаза, спросила:
– Лиза Морозова?
Но Лиза покачала головой и прошла мимо, таща за собой Колю, чтобы догнать его отца. Женщина была когда-то ее близкой подругой: в балетной школе они учились в одном классе.
Виктор по-своему истолковал ее мрачное настроение и сочувственно взял ее под руку. Они находились в районе доков, и он подумал, что она расстроена видом запустения.
– Не волнуйся: это все в прошлом, – пробормотал он. Он стал объяснять ей, почему большая часть помещений в районе доков заколочена и наполовину заброшена, включая то, на котором когда-то красовалась надпись: «Морозов. Торговля зерном». Теперь на дверях была государственная вывеска, но краска на ней тоже поблекла, а окна были выбиты.
Коля захотел заглянуть внутрь, и отец поднял его к подоконнику. Но внутри ничего не было видно, кроме темноты и осколков стекла.
Они сели на автобус, шедший вдоль берега на восток, по направлению к ее старому дому. Беспорядочно выстроенный белый дом превратили в санаторий. Обычно туда не было доступа для случайных отдыхающих, но Виктор, будучи известным советским артистом, сумел купить талоны на завтрак. Столовая, очень уютная, была полна народу; это, главным образом, были фабричные рабочие из Ростова. От прежних хозяев не сохранилось ни обстановки, ни картин; только деревья за большими французскими окнами были все те же. И одна пожилая официантка, которая подала им щи, прежде присматривала здесь за буфетной. Она обслуживала их с угрюмым видом и явно не узнавала Лизу; Лиза и не хотела быть узнанной, хотя в прошлом она часто перекидывалась с ней дружеским словом.
После завтрака они прогулялись по окрестностям. Теперь к крохотной бухточке и пляжу вела бетонная дорожка, но сам пляж не изменился. Единственно, что вместо небольшой семейной группы, как это было в детстве, в воде плескалось множество незнакомцев. Она помогла Коле раздеться и сама сняла туфли и чулки (подоткнув юбку за края панталон). Даже ее муж закатал брюки и походил по воде. Лиза высматривала в воде медуз, но их не было видно. Затем они лежали, суша ноги на солнце: оно было теплым, но совсем не таким жарким, каким она его помнила, – может, из-за того, что лето кончалось.
Да и растения, деревья и цветы в обширном парке оказались вовсе не субтропическими, какими их хранила ее память. Она была удивлена этой ошибкой. Возможно, воспоминания о собственном саде смешались в ее памяти с какими-то другими местами дальше к югу, куда они плавали на своей яхте. Оставив Виктора загорать на пляже, она вместе с мальчиком отправилась на разведку. Перемены не затронули густых деревьев в глубине сада; только беседка, разрушенная еще при ней, была теперь не более чем лабиринтом из зарослей кустарника и ежевики, проросших из камней и прогнившего дерева.
Ей казалось, что она всего лишь призрак. Она была нереальна, маленький мальчик – тоже. Ее отсекли от прошлого, и поэтому она не жила в настоящем. Но вдруг, когда она стояла рядом с сосной, вдыхая ее резкий, горьковатый запах, между ней и детством оказалось открытое пространство, словно налетевшим с моря ветром разогнало туман. Это была не память о прошлом, но само прошлое, живое и реальное; она чувствовала, что ребенок, живший сорок лет назад, и она сегодняшняя – одна и та же личность.
Это знание наполнило ее счастьем. Но сразу же последовало еще одно озарение, принесшее с собой почти невыносимую радость. Ибо, глядя назад, в детство, она нигде не видела глухой стены – только бесконечное, уходящее вдаль пространство, на всем протяжении которого она оставалась самой собой, Лизой. Она видела себя даже в самом начале всего сущего. Когда же она взглянула в противоположном направлении, в неведомое будущее, в сторону смерти и бесконечного пространства после нее, то все равно различила там себя. Все это навеял запах сосны.
Остаток дня промелькнул мгновенно. Она положила цветы на могилу матери, а муж помог ей расчистить ее от колючек; зашла в крематорий и нашла в поминальной книге имя отца; написала и отправила открытки тете Магде, брату Джорджу и венской подруге, а заодно и крестнику (которого скоро должна была увидеть); они сводили Колю в парк на детскую площадку и купили ему дорогую игрушку за то, что он так хорошо себя вел. Потом сели на ночной поезд до Киева. Они собирались спокойно пообедать после того,– как Коля заснет (он наверняка очень устал). Но на деле он почти всю ночь не спал и, конечно, заставил их тоже бодрствовать. Он хныкал, дулся, его тошнило, он требовал бабушку, укусил Лизу за палец и не давал покоя другим пассажирам своими криками. К утру, когда они, пошатываясь, выбрались из поезда, Виктор и Лиза выглядели такими изнуренными, что встречавшие их друзья – влиятельные настолько, что у них была персональная машина, – отпустили несколько не вполне приличных замечаний. Коля к этому времени с ангельским видом дремал на руках у отца.
СССР,
Киев,
Крещатик, 118, кв.5
4 ноября1936 г.
Дорогая тетя Магда,
Не могу поверить, что совсем скоро Рождество. Надеюсь, тебе понравились подарки. Твое письмо, как всегда, получила с радостью. Мне очень жаль, что ты так сильно прикована к постели, ты всегда была такой деятельной. Очень мило со стороны Джорджа и Натали, что они украсили твою спальню и подарили тебе радиоприемник. Как ты сама говоришь, тебе очень повезло, что находишься в таких хороших руках. Пожалуйста, поцелуй их за меня. Рада была услышать о продвижении Джорджа по службе, хотя уверена, что он заслуживает большего. И, пожалуйста, поздравь от меня Тони с присвоением ей докторской степени. Доктор Моррис! Звучит неплохо. Ее родители должны ею гордиться, уверена, что так оно и есть. К тому же она такая хорошенькая! В этой мантии и шапочке она выглядит бесподобно, и бьюсь об заклад, что у нее куча поклонников. Даже не верится, что это та самая маленькая девочка, которая жила у нас в Вене. Жаль, что я не могу с ней сейчас увидеться. Уверена, что она считает меня (если только вообще помнит) тощей теткой, подавленной настолько, что ей ни до кого нет дела. Досадно, что мы не можем познакомиться поближе. Это, конечно, относится и к Полю. Рада, что он преуспевает в своей бизнес-школе.
Последнее время мы живем как в лихорадке. Коля пошел в школу, и через несколько дней ему там понравилось. Но он тот еще мечтатель! Однажды явился домой еще утром – думал, что уже обед, хотя была только первая перемена! Сам прошел через весь город домой! Он растет не по дням, а по часам, и поспеть за его нуждами нелегко. Одежда стоит довольно дорого, да и не всегда можно найти. Но мы справляемся, нам все удается. Виктор иногда ворчит, что стареет, но это вздор, говорю я ему, ведь он здоров и молод в душе. Он ставит новую оперу – о строительстве плотины; это не так уж плохо, как звучит. В ней немало прекрасных мелодий. Они очень боялись, что не успеют подготовить костюмы, и я пару недель ходила помогать: шила, обметывала. Было очень весело, мы работали наперегонки и много смеялись. А еще у меня есть двое очень хороших учеников, которые три раза в неделю приходят к нам домой заниматься. Так что время просто летит.
Как раз за две недели до того, как должна была состояться премьера новой оперы, нас известили, что умерла мать Виктора, и пришлось поспешить в Тифлис на похороны. Это было не так уж неожиданно: она была совсем старенькой и долго болела, но это всегда удар, когда бы оно ни случилось. Хорошо, что он был так занят, работа помогла ему отвлечься от горя. За Колей, пока нас не было, присмотрели наши друзья. Мы уезжали всего на несколько дней, но скучали по нему, и, думаю, он очень обрадовался, когда мы вернулись.
Жаль, что ты не смогла поехать погостить у Ханны и что она не смогла выбраться к тебе. Хорошо хоть, что она позвонила тебе в день твоего рождения. (Рада, что наш подарок был доставлен вовремя.) Телефон – удивительная вещь. Я все собираюсь написать ей, хотя бы о том, как высоко ценю ее великолепное преподавание, особенно теперь, когда у меня самой появились ученики! Будешь ей писать – передавай наилучшие пожелания и от меня.
Да, чудесно было бы, если бы мы с тобой могли вдвоем посидеть за чаем., Я все время о тебе думаю. Надеюсь, лечение золотом окажется действенным. Слава Богу, что со зрением у тебя стало лучше. Думаю, тебе понравятся платки, я их сама расшила, – это тебе привет от Украины. За окном пошел снег – впервые этой зимой, – и мне пора одеваться, чтобы забрать Колю из школы. Целуем вас всех и желаем всего наилучшего.
ЧАСТЬ 5
спальный вагон
Он проснулся, наверное, в десятый раз за ночь и застонал про себя, поняв, что все еще не светает. Прислушался к шуршанию на стене. Больше никогда не услышит он этих звуков. Во рту у него пересыхало от волнения, если бы мог, он приказал бы солнцу взойти, чтобы они поскорее отправились в путешествие. Когда он впервые «переезжал», речь шла всего лишь о том, чтобы пересечь город, к тому же о том обмене можно было только пожалеть. Это жилье – настоящая дыра. Но на этот раз они будут пересекать границы, пустыни, горные хребты – и конца этому не видно. Завтра ночью он будет спать в поезде! Он ждал не дождался, когда же это начнется. Наверное, утро уже скоро и вот-вот он услышит, как встает мама?
В поезде они с Павлом будут играть в карты. Жаль все-таки, что остальные не едут, вчетвером играть куда интереснее. Павел хороший парень, но с ним одним не так уж весело. Он будет скучать по остальным. Ему будет недоставать нескольких вещей: возможности рыскать по окрестностям, высматривая, что где плохо лежит; а еще – свободы от школы. Ужас, конечно, что придется опять ходить в школу, хотя мать будет довольна. Не то чтобы она не заставляла его заниматься и так, но, слава Богу, уже часа через два уставала и разрешала пойти погулять. Будет ли он скучать по этой комнате? Да, немножко, потому что это хоть и дыра, но здесь он был дома. Но будет много всего, что заставит его быстро забыть об этом.
По ком он по-настоящему будет скучать, так это по Шуре. Что ни говори, а Шура его лучший друг. Хотя порой ему казалось, что Шуре больше нравится Павел. Он ни за что не признался бы в том, что немного ревнует. Мать говорит, что другим детям, может быть, разрешат поехать вслед за ними немного позже. Ему будет недоставать Шуриного дома, там всегда было что перехватить. Еще ему нравилась Шурина мать, она такая молодая и подвижная. Жаль, что его мама такая старая. Он этого стеснялся. К тому же у нее был сильный кашель, который никак не проходил, и он боялся, как бы она не умерла. Он и сейчас слышал, как она кашляет, лежа по ту сторону занавески. Хорошо, значит, наверное, скоро вставать.
Странно, что, проснувшись, никогда не знаешь, который час. Иногда можно узнать примерное время, посмотрев в окно, но из-за занавески, ограждавшей его кровать, окна не было видно. Было темно, как в погребе. А вдруг сейчас всего лишь около полуночи! Он ужаснулся от этой мысли. Нет, не может быть! Как-то чувствовалось, что ночь на исходе; а он знал, что встать они должны очень рано, до рассвета.
Он перевернулся на другой бок и попробовал скоротать время, воображая себе те места, куда они поедут. Единственным подспорьем его воображению были библейские истории, которые иногда рассказывала мать; но от них мало проку. К тому же они такие скучные. Лучше думать о самом путешествии. Он любил поезда. Когда он в первый раз ехал на поезде, ему было плохо и он страшно всех измучил, говорила мать, – он был тогда совсем маленьким. Сам он ничего такого не помнил. Самым долгим путешествием была поездка в Ленинград. Это тогда он спал в доме, который раньше был настоящим дворцом. Ему было тогда всего пять или шесть лет, но он очень многое запомнил. Там был старик и человек помоложе; а когда он глянул поверх подоконника, то с удивлением увидел воду. Он помнил, как был однажды на корабле, но очень смутно. Все-таки память – странная вещь, ведь, по правде говоря, он был уверен, что помнит свой первый день рождения. Он вспоминал, как бабушка держала его на руках, чтобы он задул свечку на пироге. А ведь это было задолго до того, как мама и папа взяли его с собой на корабль. Но, может, он только воображает, что помнит тот день, – ведь в альбоме есть такая фотография: бабушка держит его на руках, чтобы он задул свечку, а отец стоит рядом, улыбаясь.
Воображаемый стук колес поезда, везшего их в Ленинград и обратно, смешивался с шуршанием тараканов на стене. Это было странное сочетание. Ему нравились самые разные звуки, а больше всего он любил прислушиваться по ночам к тишине или вспоминать какое-нибудь звучание. В школе по музыке он был чуть ли не последним учеником, и, к огорчению родителей, говорил им, что музыку терпеть не может. В какой-то мере это было правдой – он ненавидел ту музыку, которую его заставляли учить. Все эти скучные ноты! Но (это была великая тайна) он хотел стать композитором, когда вырастет. Мама будет поражена. Если доживет до этого времени. Он беспокойно заворочался.
Его отец тоже был старым, но все равно, хоть бы только он вернулся! Он вспомнил, как в последний раз видел отца, – был еще в полусне, когда тот его обнял, поцеловал и велел быть послушным и заботиться о маме. Это – самое плохое воспоминание в его жизни (так же, как поездка в Ленинград – самое хорошее). Не только та ночь, но и несколько последующих недель, на протяжении которых другие дети дразнили его и задирали, говоря, что его отец – предатель. Это было еще до того, как их собственные отцы попали в тюрьму; после же стало еще хуже. Его били. Тогда-то им и пришлось переехать. Но он был уверен, что его отец не предатель. Мама тоже была в этом уверена. Он не мог понять, почему его отца надо сажать в тюрьму за то, что когда-то, давным-давно, он ездил за границу, или за то, что он поставил оперу о жестоком царе. Конечно, тюрьма, где бы она ни была, скоро переполнится; когда же отец вернется, он станет их искать – а их здесь уже и не будет! Мысль об отъезде вдруг перестала казаться такой заманчивой. Он представил, как отец стучится в дверь, а потом поворачивается, чтобы уйти, и лицо у него грустное.
Он снова услышал кашель матери и понял, что она совсем проснулась. Скоро она встанет, зажжет огонь и станет готовить завтрак. Он свернулся калачиком, наслаждаясь теплом постели. Она перестала кашлять, и снова наступила тишина; она словно решалась подняться. Он ждал знакомых звуков: скрипа кровати, потрескивания половиц, вздоха, свистящего шуршания надеваемой одежды, шарканья туфель. Но они не раздавались, лишь изредка покашливала мать, и он снова наполовину задремал, ему приснилось, что вернулся отец и они втроем едут на санях по заснеженной улице.
Пожилая женщина лежала, перебирая в уме все, что ей еще предстояло сделать. Затем она выбралась, дрожа, из постели – было холодное осеннее утро, совсем еще темное. Встав пораньше, они смогут занять места в поезде. Она прислушалась, не раздаются ли шаги наверху, но Щаденко еще не поднимались. Женщина медленно оделась, и ей стало теплее, хотя дрожь не проходила. Это, она знала, было больше от неопределенности и тревожных предчувствий, чем от ночного холода, потому что как раз для такого случая она сберегла кое-какие теплые вещи и припасла теплое нижнее белье для Коли – оно лежало сейчас наготове на стуле возле его кровати. Им придется ехать всю ночь или даже две ночи, а в поезде может оказаться очень холодно. Она ходила по комнате в одних чулках – не хотела будить Колю стуком туфель. Пусть поспит до последней минуты. В дороге он порядком намается.
Она зажгла свечу, которую приберегала к Рождеству, потом остатками стружки растопила в печи огонь. В мерцании огня и свечи было видно, что она не такая уж старая, несмотря на седину и скованные движения, – по-видимому, не старше пятидесяти. Она лишь казалась старой Коле и – увы, слишком часто – себе самой. Когда огонь как следует разгорелся, она сунула ноги в туфли, накинула на плечи пальто, осторожно подняла щеколду и на ощупь стала пробираться по двору. Скрипнула, открываясь, дверь уборной. Сидя на корточках над очком и стараясь не вдыхать мерзкую вонь, она услышала позади себя шорох: что-то длинное, серое, лишенное отчетливых очертаний, скользнуло мимо ее ног и исчезло в двери, которую она приучилась оставлять приоткрытой как раз для таких целей. Содрогаясь, все еще чувствуя мягкое прикосновение крысиной шерсти к своей лодыжке, она оторвала клочок от «Украинского слова», быстро подтерлась, встала и опустила платье. Снова оказавшись во дворе, глубоко вздохнула. Воздух и там не был свежим – Подол дышал всегдашним запахом прогорклого жира и гнили, исходящим от мусорных куч; но она привыкла к нему, и, по сравнению с воздухом уборной, он казался чистым и сладким. Затем она вошла в дом.
Стараясь двигаться как можно тише, она сняла пальто, расстегнула платье и налила воды из ведра в таз, проследив, чтобы оставалось достаточно. Вода была драгоценна: одному из них приходилось каждый день ходить за нею на Днепр. Опустив на плечах платье, она умылась. Теперь было слышно, как наверху ходят Щаденко, доносилось торопливое шарканье ног. Хорошо, что они будут в обществе Любы. Она положила на сковороду лепешки из картофельных очисток. Лепешки согреют Колю перед дорогой. Когда они зашипели, она с наслаждением вдохнула их запах.
Пора было поднимать сына. Не так давно она будила его, шепча ему что-нибудь на ушко и щекоча. Но в последнее время он сделался стеснительным недотрогой, и ей пришлось разделить комнату старой занавеской, чтобы дать ему возможность почувствовать себя чуть более независимым. Поэтому она лишь встала в прорези занавески и позвала его по имени. Когда он тяжко вздохнул в ответ, она сказала, что завтрак почти готов. «У нас лепешки!» – говорила она, соблазняя его. Хотя он снова вздохнул и перевернулся на другой бок, она знала, что скоро он выпрыгнет из постели. Он был очень взволнован предстоящим путешествием.
Пока она занималась завтраком, он появился, уже в брюках и в фуфайке, хорошенько принюхался к аппетитным лепешкам и уселся за стол. Она сказала, что сперва надо умыться, но еще раньше – сходить в туалет, потому что воды у них мало – не хватит, чтобы мыться дважды. По ее глубокому убеждению, живя последние три года в такой грязи, они оставались здоровыми только благодаря тому, что очень тщательно следили за чистотой. Ворча, что ему пока в туалет не надо, он натянул поверх фуфайки жакет и распахнул дверь.
Когда они сидели и ели лепешки, он опять спросил ее, как выглядит то место, куда они едут. Она могла удовлетворить его любопытство лишь обрывками своих детских уроков – благоухающие апельсиновые рощи, кедры Ливана... Иисус, шагающий по воде... «Я – роза Шарона...» География и Священное Писание смешались у нее в памяти, и ей трудно было нарисовать убедительную картину. Она чувствовала себя безнадежно невежественной. Она никогда не была сильна в географии. Начинало светать, и она выглянула в мрачный двор с лоснящимися кучами мусора и задворками других трущоб.
– По сравнению с этим там просто рай, Коля, – сказала она.– Увидишь сам. Там мы будем счастливы.
Но Коля был полон сомнений. Он был очень расстроен из-за того, что двое его лучших друзей, Шура и Бобик, не были евреями и не могли поехать с ними. И еще, она знала, его беспокоило то, что отец не сможет их отыскать.
– Не переживай, – сказала она, – он найдет нас. Будут списки всех, кто эмигрировал. Когда он вернется в Киев, он сможет точно выяснить, где мы, и сразу же приедет.
Она старалась, чтобы ее голос и выражение лица были убедительными, и кратким жестом коснулась распятия у себя на груди. Ни разу не было подходящего момента, чтобы сказать ему, что отец никогда не вернется. Ладно, она скажет об этом, когда они поселятся в каком-нибудь безопасном месте, подальше отсюда, где смогут начать новую жизнь.
Когда они покончили с едой, она вымыла тарелки остававшейся водой, вытерла и поставила их стопкой в потрепанный чемодан. Хотя их вещи были большей частью проданы или заложены, чтобы было на что жить, в чемодан еще немало чего предстояло втиснуть. Коле пришлось сесть на него, чтобы она смогла защелкнуть замки. Потом она обвязала его веревкой, чтобы не распахнулся по дороге. К счастью, этот чемодан мог выдержать немало испытаний. В свое время, когда она купила его на те деньги, что дал ей отец в день семнадцатилетия, он стоил недешево. В ее памяти ожил день отъезда из Одессы, с которого прошло больше тридцати лет, и она ощутила то же подташнивание. Грудь казалась пустой и в то же время словно налитой свинцом.
Кроме чемодана, у них был перевязанный бечевкой бумажный пакет, в котором находилась бутылка воды и немного луку и картошки. Коля где-то стянул все это несколько дней назад, поддавшись воровскому побуждению. Ей становилось дурно от страха при мысли о том, какому риску он подвергался, но все же она решила сохранить эту еду. Доказать, что овощи украдены, было бы нелегко, к тому же попытка вернуть их обратно могла оказаться почти настолько же опасной. Она поручила пакет Коле, наказав ему держать его хорошенько и не ронять.
Они надели пальто и растерянно посмотрели друг на друга. Она знала, что не должна показывать боязни.
– Что ж, попрощайся с тараканами! – пошутила она. Коля, казалось, вот-вот заплачет, и, глядя на него, она поняла, что он по-прежнему остается ребенком, несмотря на все свои взрослые замашки. Обняв его, она сказала, что все будет хорошо и что она рада тому, что у нее есть он: есть кому о ней позаботиться.
Свалив свой багаж в крохотной прихожей, они поднялись этажом выше посмотреть, готовы ли Щаденко. Но Люба и ее дети все еще носились в полной неразберихе. С тремя детьми и свекровью – старухой, которой требовались уход и поддержка при ходьбе, – Люба выглядела усталой уже теперь, когда этот долгий день даже не начинался. По полу была разбросана одежда, а сама она сражалась со своей младшей дочерью, Надей, пытаясь ее одеть. Павел и Ольга, как всегда, ничем ей не помогали, старуха причитала в углу, а Надя ревела, потому что только сейчас поняла, что им придется оставить свою кошку, в бытность котенком по ошибке названную Васькой. Мать пыталась уверить ее, что кошке будет хорошо, она сможет досыта питаться объедками на задних дворах, но Надя оставалась безутешной.
– Могу я чем-нибудь помочь? – спросила Лиза. Люба в ответ покачала головой и сказала, что им лучше идти и попытаться занять свободное купе, она со своим выводком присоединится к ним позже. Как она доставит на станцию свекровь, она и сама не знала, но как-нибудь да справятся, всегда ведь справлялись.
Взгляд Лизы упал на сапожные инструменты, уложенные в деревянный ящик. Она вопросительно посмотрела на Любу, а та покраснела и опустила глаза. Лиза знала, что говорить что-либо бесполезно, она возьмет с собой инструменты мужа, хотя можно было поставить миллион против одного, что никогда Ване не удастся отыскать свою семью, даже если его когда-нибудь освободят. В то же время Лиза ощутила вину – ведь у нее почти ничего не осталось из вещей Виктора. Все было распродано, чтобы добыть пропитание. Но с другой стороны, все посылки и письма ей вернули, а это почти наверняка означало, что Виктор умер, в то время как муж ее подруги, насколько известно, еще оставался в живых. Он был арестован и осужден из-за того, что пожаловался заказчику – дескать, с каким дрянным материалом ему приходится работать.
Из других квартир, выходивших на задний двор, тоже доносились признаки жизни.
– Вам лучше идти, – сказала Люба.– Если повезет, народу будет еще немного.
Коля нетерпеливо пятился к двери, но Лиза мешкала в нерешительности. Хотя это и казалось наилучшим решением – выйти пораньше и занять места. Две седые женщины обнялись, и Люба прослезилась. Она была очень впечатлительна. Пока она вытирала глаза, Коля вынул из кармана старую колоду карт и показал ее Павлу – не забыл, мол. Потом мама вслед за ним спустилась по лестнице, они взяли чемодан и пакет и вышли на дорожку, выводившую на улицу. Уже рассвело, но было все еще сумрачно.
Оказавшись на улице, они были ошеломлены. Весь Подол пришел в движение. Они рассчитывали на безмятежную прогулку, но вместо этого пришлось проталкиваться вперед в огромной, медленно перемещавшейся толпе, запрудившей всю улицу. Это было похоже на ту толчею, в которую Лиза как-то раз попала возле стадиона. Но та толпа состояла главным образом из мужчин, и шли они налегке. Здесь же народ, медленно влачившийся вверх по Глубочице, на собственных спинах тащил свои дома: старые фанерные чемоданы, плетеные корзины, плотницкие ящики... И поскольку здоровые мужчины в большинстве своем были в армии, которая отступила, эта толпа состояла из инвалидов, калек, женщин и плачущих детей. Старые и немощные поднялись с кроватей и побрели. У некоторых старух на шеях, как огромные ожерелья, висели связки лука. Впереди Лизы и ее сына здоровенный парень нес на закорках древнюю старуху. Другие семьи – очевидно, вскладчину – наняли лошадей и телеги, чтобы перевезти своих стариков и скарб. На Подоле обитали только беднейшие из бедняков, но и у них вещей было больше, чем можно с собой унести. Толпа впереди была такой густой, что Лиза поняла – им очень повезет, если они найдут места для себя; о том, чтобы занять купе для Любы и ее детей, не могло быть и речи.
Чемодан был очень тяжелым – он оказался непосильным для Коли, когда он вежливо предложил ей на время поменяться ношами, – и она поначалу была рада, что порой случались долгие остановки, когда толпу впереди, казалось, намертво заклинивало. Можно было поставить чемодан на землю. Он был настолько лучше всех чемоданов вокруг, что она стала его стыдиться. Затем, во время одного из невольных привалов, случилось нечто ужасное: из какого-то двора вынырнула старуха в грязном платке, схватила чемодан и бросилась с ним обратно во двор. Крича на нее, Лиза и Коля протолкались к воротам, но из-за стены вышли двое крепких мужиков и преградили им путь. За спиной у них был целый штабель разного добра. Лиза умоляла, плакала, но те были непоколебимы. Толпа медленно продвигалась дальше, люди отводили глаза. Поблизости не было ни полиции, ни солдат, к которым Лиза могла бы обратиться за помощью. Она отвернулась от ворот, по лицу ее текли слезы. Коля робко вложил свою руку в ее, и толпа повлекла их за собой. Она перестала плакать и вытерла глаза, но при мысли о навсегда утраченных сокровищах – одежде, письмах, фотоальбоме, гравюре Леонида Пастернака и других драгоценностях, так любовно упакованных накануне вечером, – ее охватывало чувство безысходности.
К окнам домов прижимались лица, следившие за густой толпой переселенцев. Кое-кто жалел их, но другие смеялись и издевались. Теперь в воротах в свободных позах стояли солдаты, пристально глядя на проходивших мимо. От одной из их групп донесся возглас, адресованный молодой женщине, шедшей впереди Коли: «Komm waschen!47» Они указывали на двор позади себя, как бы говоря: «Его надо почистить». Девушка повернула голову в их сторону, скользнув взглядом по Лизе, но ничем не выдав того, что ее знает. Лиза же узнала ее сразу: это была дочь ведущего виолончелиста в Киевской опере. Она назвала ее по имени – Соня, – и девушка снова оглянулась на пожилую женщину, напрягая память. Наконец она ее вспомнила, хотя та сильно изменилась. Лиза боялась, что она отвергнет ее обращение, но не стала бы ее за это порицать. Было совершенно ясно, что для того, чтобы спасти свою семью, Виктор пожертвовал свободой и даже жизнью нескольких музыкантов из Оперы – в том числе отца этой девушки. Но Соня, казалось, была рада встретить знакомую, хоть и дальнюю, – она приостановилась, чтобы они пробрались к ней поближе.
Она спросила у Лизы, не знает ли та, в котором часу отправляется поезд. В ее голосе чувствовалось опасение опоздать. Они опять почти остановились, и молодая женщина приподнималась на носки своих туфель с высокими каблуками, пытаясь взглянуть поверх толпы. Ничего не было видно, кроме серой массы голов и повозок со скарбом. Она нетерпеливо вздохнула. Чемодан ее был тяжел, и она устала.
– Вы правильно сделали, что пошли налегке, – сказала она, кивая на Колин пакет.
Лиза поделилась с ней скорбью по украденному чемодану. У них ничего не оставалось.
– Ну, не огорчайтесь, – сказала молодая женщина.– Ходит слух, что багаж отправят отдельно и разделят его поровну, когда мы доберемся до Палестины.
Слухи – ничего, кроме слухов, и не было с тех пор, как Коля и Павел вбежали вчера с криком, что на ограде висит объявление и вокруг него собралась целая толпа. Лиза и Люба, занимавшиеся шитьем, выбежали на улицу и протолкались сквозь толпу, чтобы прочесть прокламацию. Как обычно, она была напечатана на дешевой серой оберточной бумаге по-русски, по-украински и по-немецки. Приказ гласил, что все жиды, проживающие в Киеве и окрестностях, к восьми часам утра в понедельник, 29 сентября 1941 года, должны прибыть на угол улиц Мелъниковской и Дохтурова (около кладбища). С собой надлежит взять документы, деньги, ценности, а также теплую одежду, нижнее белье и проч. Каждый жид, не выполнивший настоящего распоряжения и обнаруженный где бы то ни было, будет расстрелян.
Домашние, обыденные слова (теплая одежда, нижнее белье и проч.) странным образом пугали больше, чем холодное и презрительное слово «жид».
Люди перечитывали приказание шепотом, как бы не понимая его. «Гетто, гетто», – прошептал кто-то, и какая-то старуха разразилась причитаниями. «Нас обвиняют в поджогах», – сказал белобородый старик. Люди вокруг него невольно взглянули в сторону центра, где воздух все еще дрожал от продолжавших пылать пожаров.
Немцы вошли в город неделю назад как триумфальные освободители от русского ига и были встречены хлебом и солью. Парикмахеры – украинцы и евреи – стригли любезных немецких офицеров. Никто не огорчался тому, что немецкие генералы – а не деятели Коммунистической партии и обласканные властями актеры и музыканты – заняли роскошные квартиры на Крещатике. Затем, когда новые хозяева чудесно устроились среди картин и роялей, Крещатик обратился в сущий ад. И немцев, и украинцев разрывало в клочья. Лиза, как и все прочие, ходила взглянуть на необъятный пожар, охвативший исторический центр города, где она сама когда-то жила.
Было очевидно, что ответственность за взрывы несет Красная Армия – которая во всем обвиняла нацистских варваров, как будто они могли сами себя взрывать! Несколько солдат остались в городе и подорвали взрывчатку. Но затем прошел слух, что винить надо евреев. Вот почему расклеили этот приказ: немцы обвиняли евреев и высылали в гетто, по-видимому в Польшу. И все же, даже если бы евреи были виновны, зачем наказывать всех за то, что сделано несколькими?
Как раз когда они вдвоем стояли перед серой оберточной бумагой, Люба Щаденко сделала предложение, достойное святой. Она вывела Лизу из толпы и шепнула: «Тебе ехать не обязательно. Ты не еврейка. Я смогу присмотреть за Колей вместо тебя. Подумаешь, одним больше!» Лиза вспыхнула от гнева: как это Люба может воображать, что она пошлет своего сына в гетто, а сама останется! Но она тут же осознала все великодушие своей подруги. Глаза ее наполнились слезами. Чем только она уже не обязана этой женщине! Когда Виктора забрали и им с Колей пришлось покинуть свою квартиру, Люба Щаденко, бедная одинокая женщина, работавшая швеей в театре, пришла и предложила ей комнату в своем крошечном обветшалом доме. Женщина, с которой Лиза была едва знакома! Она сказала, что делает это в благодарность за то, что Виктор дал ей работу, когда она осталась без кормильца, вынашивая Надю, и она только возвращает старый долг. Но выплата долга не ограничилась бесплатной комнатой. Она постоянно подбрасывала Лизе швейные заказы, чтобы они не голодали. А теперь – это предложение! Она больше, чем святая, – ангел. Лиза сжала ее руки и сказала: «Нет, спасибо тебе! Мы поедем все вместе».
К счастью, появились более милосердные вести. О высылке в гетто не могло быть и речи. Разве немцы не были достойной, цивилизованной нацией? Полжизни проведя среди дружественных немецких голосов, Лиза хорошо их знала. В последние два года перед войной даже коммунисты не говорили о немцах ничего, кроме хорошего. Вот и когда Крещатик был взорван, немцы рисковали собственными жизнями, рассылая по всему городу команды солдат и предупреждая жителей, чтобы те покинули свои дома! Они спасали стариков, детей, инвалидов – тех самых, которых теперь они, как кое-кто думает, собираются отправить в гетто! Нет, они эвакуируют их дальше за линию фронта, для их же безопасности. Но почему, спрашивали некоторые, евреев эвакуируют первыми? Ответ был быстрым и уверенным: «Потому что евреи родственны немцам».
И все же – как объяснить жесткий, грубый тон прокламации? «Все жиды... Каждый жид...» Но это звучит грубо только для самих евреев; для немцев это такое же нейтральное выражение, как «теплая одежда, нижнее белье и проч.». И взгляните, – показала молодая женщина, – они написали: Мельниковская улица, улица Дохтурова, а таких ведь нет; имеются в виду улицы Мельникова и Дегтярева; так что очевидно, что приказ прошел через руки плохого переводчика. Это он (или она) придали ему неприятное звучание.
Лиза знала, что немецкий вариант написан в том же тоне, но промолчала об этом. Она не знала, что думать. Дар интуиции исчез у нее, как излишек плоти с костей. Она могла лишь надеяться и молиться, чтобы пророчившие гибель оказались неправы. Затем, лишь час спустя, как они начали собираться, по Подолу молнией разнеслась хорошая весть: их отсылают в Палестину.
Час тянулся за часом, а конца все еще не было видно. Некое бутылочное горлышко где-то там, впереди, никак не хотело расширяться, и все же они продвигались вперед из-за напора толпы позади себя. Для матерей с маленькими детьми это было сущее бедствие, и Лизу стало беспокоить, как-то управится Люба. Им с Колей следовало подождать и помочь им; она ощущала вину. Хотя в то время казалось разумным отправиться занимать места. Она помогала перепуганной женщине, шедшей неподалеку и управлявшейся с четырьмя детьми, старшему из которых было лет десять или одиннадцать, а младшему – года полтора. Лиза взяла эту маленькую девочку, чтобы у ее матери отдохнули руки.
Девочка кричала, Лиза пыталась говорить с ней, как обычно разговаривают с младенцами, но это ее не успокаивало, и тогда она стала напевать ей песенку, из-за чего крик сменился всхлипами. Девочка была страшненькой, ее безобразила заячья губа, и от нее пахло. Требовалось ее перепеленать, но как перепеленать младенца в такой давке? Мать, вероятно, этого даже не замечала – к вони и всевозможным паразитам жители Подола привыкли. Лизе с ними всегда было не по себе, и она мало с кем общалась, кроме Любы. Вскоре девочка у нее на руках снова закричала, и мать захотела ее забрать. Лиза отдала ее с облегчением. Но какую злость чувствовала она оттого, что несчастные дети и старики вынуждены вот так мучиться, – несомненно, по чьей-то нерадивости!
Коля был усталым и раздражительным – и кто мог винить его за это? Она попыталась было поиграть с ним в слова, но он не проявил никакого интереса. Когда в одном месте они остановились на целых двадцать минут, она стала уговаривать его показать Соне свои карточные фокусы, и он неохотно согласился. Столом послужил чемодан молодой женщины. Соня вежливо улыбалась фокусам, в то время как глаза ее блуждали поверх голов впереди стоящих.
Она пожаловалась Лизе, как огорчило ее то, что пришлось оставить отцовскую виолончель. В черные дни она была ее единственным другом. Лиза избегала смотреть ей в глаза. Ей хотелось произнести слова сочувствия, но она их не находила.
Минуты по две они семенящими шажками продвигались вперед, после чего минут по пять стояли. К тому времени, когда они достигли высокой стены еврейского кладбища, солнце поднялось высоко, и стало сильно припекать. Лиза задыхалась в своем побитом молью зимнем пальто, но опасалась, что кто-нибудь уведет его, если она его снимет. Коле она разрешила снять свое, велев держать его покрепче; воды же обещала дать, как только сядут в поезд. Товарная станция Лукьяновка была совсем рядом с кладбищем, так что идти оставалось недалеко. Толпа, конечно, скоро продвинется, правда? Надо было получше все это организовать.
Они немного подались вперед и теперь ясно различали заграждение из колючей проволоки и выстроенных в ряд по обеим сторонам улицы немецких солдат и украинских полицейских. Как и на всех железнодорожных станциях, здесь царили невообразимые шум и давка – ведь, помимо отъезжающих, здесь было множество людей, русских и украинцев, пришедших проводить родственников, друзей или соседей, помочь им с их багажом и инвалидами. Одни из них проталкивались через толпу назад, другие с той же решимостью напирали вперед, чтобы удостовериться в том, что их близкие благополучно погрузились в поезд. Встречались там и мужья, прощавшиеся с женами; неудивительно, что на несколько шагов приходилось тратить целую вечность.
Коля нетерпеливо вздохнул, и мать утешающе взъерошила ему волосы. Недолго оставалось ей так делать – он уже почти одного с ней роста и продолжает расти не по дням, а по часам. Соня передала сообщение, поступившее спереди, о том, что поезд только что отошел, набитый битком, а другой должны вот-вот подать с запасного пути. Говорили, что люди в поезде стояли даже в коридорах, придавленные друг к другу плечами. Приятного в этой поездке будет мало.
Им пришлось прижаться к стене кладбища, чтобы пропустить повозку. Возница яростно крутил кнутом, расчищая проезд. Доставив поклажу к ограждению станции, он хотел заполучить других пассажиров. Через образовавшуюся на мгновение брешь они увидели, что весь багаж складывают в штабель по левую сторону. Соня, по-видимому, была права: багаж отправят отдельно, другим поездом, а потом, когда они доберутся до места назначения, поделят его поровну. А может, предполагалось, что они пометят его бирками со своими именами? Этот вопрос Лизу больше не волновал, но многие вокруг нее были в панике, и кое-кто мастерил импровизированные бирки из обрезков бечевки и клочков, оторванных от бумажных пакетов.
Было слишком поздно, потому что толпа неожиданно хлынула вперед. Тяжелая задача по быстрому и расторопному штабелированию багажа была поручена высокому и статному казаку с длинными черными усами. Трудно было не восхищаться его внушительным и строгим видом; равно как нельзя было теперь не ощутить некоторого сочувствия к солдатам и полицейским, вынужденным управляться с раздраженной, сыплющей проклятиями толпой. Наконец Лиза с сыном миновали барьер. Долгожданного поезда нигде не было видно, лишь та же толпа томилась вокруг в ожидании, разве что обстановка слегка изменилась, и все же создавалось впечатление, что теперь они на ступень ближе к цели. Вспомнилось, как в прежние времена приходилось стоять в очереди к кинотеатру, попадая наконец с улицы в запруженное толпою фойе. Как бы в подтверждение этого сравнения, всем пришлось снять с себя «теплую одежду». Солдат, подойдя к Лизе, вежливо помог ей снять пальто, а также взял пальтишко Коли, которое тот нес, перекинув через руку.
Никто не обращался так с нею с тех дней, когда она приезжала в театр на гала-представления.
Она стала дрожать, но совсем не от холода. Даже без пальто ей по-прежнему было душно. Странным было то, что неподалеку время от времени стучал пулемет. Беспокоиться было не из-за чего, но звук все равно внушал тревогу, и возникло подводное течение страха, выражавшегося в подчеркнутой сосредоточенности на обыденных вещах. Соня, к примеру, подкрашивала губы. Не может быть, чтобы кого-то расстреливали – может быть, тех, кто пытался нарушить приказ о депортации и был обнаружен? Плакали дети, и это было облегчением – слышать человеческий, понятный звук. Конечно, день был ясным, а в такую погоду звуки доносятся и со стрельбища, где упражняются немцы, и даже с линии фронта. Лиза обняла Колю за плечи и спросила, не хочет ли он пить, – он выглядел бледным и нездоровым. Коля кивнул.
Она развернула пакет и дала ему чашку и бутылку воды. Несколько луковиц и картофелин она дала Соне в обмен на краюху заплесневелого хлеба и два маленьких кусочка сыру. Другие тоже ели, сидя на узлах. Сцена как бы раскололась надвое: с одной стороны, растущая тревога и даже паника, а с другой – позы, уместные на загородных пикниках. Низко над головами кружил самолет, и время от времени по-прежнему доносился пулеметный огонь, но его либо не слышали, либо старались о нем не думать, занятые едой.
Солдаты пропускали людей дальше партиями по нескольку человек. Они отсчитывали группу и отсылали ее, затем выжидали и отсылали следующую. Когда Лиза попыталась проглотить кусочек сыру, но обнаружила, что тот застревает у нее в горле, до нее дошло то, о чем она знала с того самого момента, как они заступили за ограждение: их расстреляют. Она вскочила на ноги, как двадцатилетняя, рывком заставила Колю встать и бросилась вместе с ним к барьеру. Таща сына за руку, она пробилась туда, где отдавал распоряжения высокий казак.
– Извините, я не еврейка, – сказала она, задыхаясь.
Он попросил показать удостоверение. Она порылась в сумочке и, слава богу, отыскала просроченное удостоверение, полученное ею по приезде в Россию, в котором говорилось, что ее фамилия – Эрдман, а национальность – украинка. Он сказал, что она может идти.
– А он? – спросила она, указывая на мальчика.– Это мой сын. Он тоже украинец!
Но он настаивал, чтобы показали документы, и, когда она притворилась, что те потеряны, схватил ее сумочку и нашел в ней продовольственную карточку.
– Беренштейн! – воскликнул он.– Жиденыш! А ну назад!
Он оттолкнул Колю, и тот сразу потерялся в непроглядной толчее. Лиза пыталась протиснуться мимо казака, но он загородил ей дорогу рукой.
– Ты не жидовка, тебе там нечего делать, старая, – сказал он.
– Но мне надо!— сказала она, задыхаясь.– Пожалуйста!
– Только жиды, – покачал головой казак.
– Я жидовка! – крикнула она, пытаясь отодвинуть его руку. – Да, я жидовка! Мой отец был жидом. Пожалуйста, поверьте мне!
Он мрачно улыбался, по-прежнему загораживая ей проход.
– Майим раббин ло юкхелу лекхаббот етха-аха-вах у-не-харот ло йиштефуха48! – крикнула она пронзительным голосом. Казак презрительно пожал плечами, убрал руку и кивком разрешил ей пройти. Она разглядела бледное лицо Коли и пробилась к нему.
– Что случилось, мама? – спросил он.
– Не знаю, милый.– Она стояла, покачивая его в своих объятиях.
Огромный солдат подошел к девушке, стоявшей рядом с ними, и сказал:
– Пойдем, переспишь со мной, и я тебя отпущу. Лицо девушки не изменило своего оторопелого выражения, и солдат, выждав немного, побрел прочь. Лиза бросилась за ним и дернула за рукав. Он обернулся.
– Я слышала, о чем вы просили ту девушку, – сказала она.– Я согласна. Только выпустите меня и моего сына.
Он без выражения посмотрел сверху вниз на тронувшуюся умом старуху и снова отвернулся.
Они оказались среди тех, кого сгоняли в очередную группу. Коля спросил, пойдут ли они сейчас на поезд, и она, собравшись с духом, ответила – да, наверное; в любом случае она будет рядом, не надо бояться. Их группа пошла вперед. Все приумолкли. Некоторое время они шли в тишине между шеренгами немцев. Впереди тоже видны были солдаты с собаками на поводках.
Вскоре они оказались в длинном узком коридоре, образованном двумя рядами солдат с собаками. У солдат были закатаны рукава, и все они орудовали резиновыми дубинками или крепкими палками. С обеих сторон градом сыпались удары – по головам, спинам, плечам. Кровь затекала ей в рот, но она почти не замечала боли, стараясь хоть как-нибудь защитить Колину голову. Она ощущала страшные удары, достигавшие его, – в том числе хрусткий тычок дубинкой в пах, – но совсем не чувствовала тех, что доставались ей самой. Его вопль был лишь одной из нитей всеобщего крика, смешанного с веселыми возгласами солдат и лаем собак, но звучал громче всех остальных, громче даже ее собственного. Он споткнулся, она подхватила его под руки и удержала от падения. Они ступали прямо по упавшим, на которых натравливали собак. «Schnell, schnell!» – смеялись солдаты.
Пошатываясь, они вышли на оцепленное солдатами пространство – покрытый травою прямоугольник, усыпанный предметами одежды. Полицейские-украинцы хватали людей, били их и кричали: «Снимайте одежду! Быстро! Schnell!» Коля рыдал, боль сгибала его пополам, но она стала нащупывать пуговицу у ворота его рубашки. «Быстро, милый! Делай, как они говорят», – она видела, что любого, кто мешкал, избивали ногами, кастетами или дубинками. Она стянула с себя платье и комбинацию, потом сняла туфли и чулки, успевая помочь и сыну, потому что у него тряслись руки и он не мог справиться с пуговицами и шнурками. Полицейский, оказавшийся рядом, стал лупить ее дубинкой по спине и плечам, но она в панике никак не могла быстро расстегнуть корсет, так что тот, все больше и больше злясь на нерасторопную вислогрудую старуху, сорвал его с ее тела.
Теперь, когда они были раздеты, наступила краткая передышка. Одну из групп обнаженных людей куда-то уводили. Нащупав среди разбросанной одежды свою сумочку, Лиза достала платок и осторожно вытерла кровь и слезы с Колиного лица.
В сумочке она увидела свое удостоверение и быстро приняла решение. Среди белых фигур оглушенных, обезумевших людей она различила немецкого офицера, имевшего начальственный вид. Она решительно подошла к нему, поднесла к его глазам удостоверение и по-немецки сказала, что они с сыном попали сюда по ошибке. Они пришли кого-то проводить, и их затянуло толпой.
– Вот, смотрите! – говорила она.– Я украинка и замужем за немцем.
Офицер, нахмурясь, проворчал, что ошибок такого рода было слишком много.
– Оденьтесь и посидите на том пригорке, – он указал туда, где сидело несколько человек. Она бросилась обратно и велела Коле быстро одеваться и идти с ней.
Люди на пригорке молчали, обезумев от страха. Лиза обнаружила, что не может отвести взгляда от представления, разыгрывавшегося перед ними. Из живого коридора одна за другой вываливались группы кричащих, окровавленных людей, каждого из них хватали полицейские, опять избивали и срывали одежду. Это повторялось снова и снова. Кто-то истерически смеялся. Некоторые старели на глазах. Когда Лиза столь плачевно лишилась своего дара или проклятия предвидеть будущее и ее мужа забрали под покровом тьмы, она поседела за одну ночь – старая поговорка оказалась правдой. Теперь же она своими глазами видела, как это происходит. В группе, шедшей через одну после той, в которой были они, она заметила Соню – ее иссиня-черные волосы совершенно поседели, пока с нее срывали одежду перед отправкой на расстрел. Лиза наблюдала подобное снова и снова.
Выстрелы слышались из-за крутой песчаной стены. Людей заставляли выстраиваться в цепочки по нескольку человек, после чего проводили их через проход, наспех прорытый в стене песчаника. Эта стена все скрывала от глаз, но все, конечно, знали, что их ждет. Правый берег Днепра изрезан глубокими оврагами, и этот именно овраг был огромным, величественным, глубоким и широким, как горное ущелье. Если крикнуть, стоя на одном его краю, то на другом вряд ли будет слышно. Склоны были крутыми, в некоторых местах даже нависающими, а по дну бежал чистый ручеек. Вокруг были кладбища, лес и садовые участки. Местные жители называли этот овраг Бабьим Яром. Коля часто играл в нем с друзьями.
Она заметила, что все без исключения мужчины и женщины, которых гнали через проход, прикрывали руками свои половые органы. Многие дети делали так же. Некоторых мужчин и мальчиков терзала боль от ударов, полученных в промежность, но в большинстве случаев это был инстинктивный стыд – такой же, из-за которого Коля не хотел, чтобы она видела его раздетым. Он тоже, когда с него сорвали одежду, прижал руки к паху – отчасти от боли, но также из-за естественной стеснительности. Именно в такой позе был похоронен Иисус. Женщины пытались прикрыть руками и груди. Было ужасно и странно видеть, как они пекутся о своей скромности, отправляясь на расстрел.
Коля все еще держал руки между бедер. Он сгорбился и не мог унять дрожь. Не мог, хотя она обняла его, согревая, и шептала слова утешения. Он ничего не говорил. Речь у него словно отшибло.
Она понимала, что ей самой никак нельзя сломиться, даже когда из коридора, шатаясь, вышла Люба Щаденко, прижимавшая к себе свою младшенькую, Надю. Рот трехгодовалой девочки был широко раскрыт в беззвучном реве. Лицо у Любы было все в крови, так же, как у Ольги и Павла, бредших вслед за ней. Старухи-свекрови нигде не было видно. На мгновение, как раз когда Люба стянула через голову платье, показалось, что она смотрит прямо на свою подругу на пригорке и взгляд у нее осуждающий. Но вряд ли она могла сейчас что-либо видеть. Раздевшись, она стала возиться с пуговицами Нади, но слишком медленно. Полицейский со злостью схватил девочку, поднес ее, как мешок картошки, к песчаной стене и перекинул на ту сторону.
«Пресвятая Богородица...», «Ora pro nobis...» – бормотала Лиза слова молитв, заученных с детства, и слезы, не переставая, лились у нее из-под век.
Никто не мог вообразить этой сцены, все происходило наяву. Несмотря на крики, вопли и стук пулеметов, Лиза ничего не слышала. Все было как в немом фильме, и белые кучевые облака медленно плыли по голубому небу. Она даже начала верить, что за песчаной стеной не происходило ничего ужасного. Такого кошмара просто не могло быть. Она не знала, куда забирали людей, но, конечно же, их не убивали. Она сказала Коле:
– Нас просто пугают. Вот увидишь, придем домой, и окажется, что Павел и все остальные целы и невредимы.
Ей всегда было трудно убить даже таракана; а убивать всех этих людей просто не было причин. Немцы выстраивали их в ряд у края обрыва, стреляли поверх голов, смеялись своей шутке и приказывали переодеваться в чистое и садиться на поезд. Это было безумием, но не настолько страшным, как то, что можно было предположить взамен. Она продолжала наполовину верить в это, даже когда офицер-украинец произнес:
– Мы сперва перестреляем евреев, а потом вас отпустим.
Эти слова были сказаны молодой женщине, с которой она когда-то была слегка знакома, – Дине Проничевой, актрисе Киевского кукольного театра. Лиза узнала ее, когда та появилась из «живого коридора». Двое стариков, наверное ее родители, помахали Дине из другой группы, по-видимому, веля ей попробовать избежать общей участи. Вместо того чтобы раздеться, Дина направилась к офицеру-украинцу, стоявшему перед пригорком, и Лиза услышала, как она потребовала, чтобы ее отпустили. Она показала ему содержимое своей сумки. Она была совсем не похожа на еврейку – меньше даже, чем Лиза, с ее довольно большим носом. У Дины была русская фамилия, и она говорила по-украински. Ей удалось убедить офицера, и он сказал, что позже ее отпустят. Дина сидела теперь через несколько человек от Лизы, ниже на пригорке, спрятав, как и большинство остальных, лицо в ладони: от потрясения, горя и, может быть, страха, что кто-нибудь ее узнает и закричит: «Она грязная жидовка!» – надеясь тем самым спасти собственную шкуру.
Лиза вспомнила молитву, которой научила ее няня, чтобы избавляться от ночных кошмаров. «Спаситель наш...» В иную явь так трудно поверить, что от нее хочется проснуться. Но, хотя молитва и помогла ей немного, кошмар продолжался. В этом мире маленьких детей швыряли через стену, как швыряют в вагон мешки с зерном, молотили по мягкой белой плоти, как крестьянки молотят высыхающую одежду, и по лоснящемуся черному сапогу постукивал черный хлыст утомленного офицера, стоявшего перед бугром. «Спаситель наш...»
Она чувствовала, что бессильна помочь Коле. Ничего не оставалось делать, только эгоистично молиться, чтобы остальные были убиты – и, во имя милосердия, побыстрее, – а тем, кто сидел на пригорке, разрешили разойтись по домам. Она непрерывно бормотала эту себялюбивую молитву. Но ни на миг не жалела о том, что не приняла предложения Любы и не осталась. Теперь она понимала, почему ей никогда не следовало иметь детей. И все же мысль о Коле, ее сыне, который мог оказаться здесь среди незнакомых ребят, может быть, среди детей из сиротского дома, была в сотни раз хуже страха смерти.
Она впала в транс, в котором все, что происходило вокруг совершалось медленно и беззвучно. Может быть, она действительно оглохла. Было тише, чем самой тихой ночью. И облака плыли по небу все с той же ужасной, ледяной, нечеловеческой медленностью. Краски тоже изменились. Все приобрело розовато-лиловый оттенок. Она видела, как у горизонта собралось кучевое облако; как оно разделилось на три части; как, непрерывно меняя очертания и цвет, эти облака отправились в путешествие через все небо. Они не знали о том, что совершалось. Они думали, что это обычный день. Им следовало бы изумиться. Крохотный паучок, бежавший по стеблю травы, полагал, что это простая, самая обычная полевая былинка.
День, который не воспринимался как отрезок времени, все тянулся, и стало темнеть.
Неожиданно подъехала открытая машина, в которой сидел высокий, хорошо сложенный и щегольски одетый офицер с хлыстом наездника в руке. Поодаль находился русский заключенный.
– Кто эти люди? – через переводчика спросил офицер у полицейского, указывая на пригорок, где к тому времени собралось около пятидесяти человек.
– Это наши, украинцы. Они провожали знакомых, их надо выпустить.
Офицер закричал:
– Всех немедленно расстрелять! Если хоть один из них выберется отсюда и станет болтать в городе, завтра мы здесь не дождемся ни единого еврея.
Лиза схватила Колю за руку и сильно сжимала ее, пока заключенный слово в слово переводил приказ офицера. Мальчик стал задыхаться, рука его неистово дрожала, но она впилась в нее еще сильнее.
– Господь позаботится о нас, милый, вот увидишь, – шепнула она.
По внезапному резкому неприятному запаху она поняла, что кишечник вышел у него из повиновения. Она крепко обняла его и поцеловала; слезы, которые большую часть дня удавалось сдерживать, теперь скатывались у нее по щекам. Он же за все время, что они провели на бугре, не сказал ни слова, не пролил ни слезинки.
– Что ж, пойдемте! Пошли! Поднимайтесь! – кричал полицейский. Люди вставали, пошатываясь, как пьяные. Они вели себя спокойно и послушно, как будто им сказали идти на ужин. Может быть, из-за того, что было уже поздно, немцы не стали обременять себя их раздеванием и одетыми повели через брешь в стене.
Лиза и Коля были в числе последних. Они прошли через брешь и оказались в песчаном карьере, края которого почти нависали над оврагом. Уже наполовину стемнело, и она не могла толком разглядеть карьер. Одного за другим их подгоняли, направляя налево по очень узкому уступу.
Слева от них была стена карьера, справа – глубокая пропасть; уступ, по-видимому, прорыли именно для казни, он был таким узким, что, проходя по нему, люди невольно прижимались к стене песчаника, чтобы не упасть. У Коли подгибались колени, и он не устоял бы, не держи его мать под руку.
Им приказали остановиться и повернули лицом к оврагу. Лиза взглянула вниз, и у нее закружилась голова, казалось, она стоит очень высоко. Под ней было целое море окровавленных тел. На другой стороне оврага видны были только пулеметы и несколько солдат. Немцы разожгли костер и вроде бы варили на нем кофе.
Она сжала Колину ладонь и сказала, чтобы он закрыл глаза. Больно не будет, а когда они окажутся на небесах, она по-прежнему будет с ним рядом. Увидев, чтохлаза у него закрыты, Лиза подумала, не сказать ли ему, что его папа и настоящая мама уже там и готовы его встретить; но решила, что этого делать не следует. Один из немцев допил кофе и побрел к пулемету. Она стала шептать «Отче наш» и услышала рядом с собой слабый голос сына, произносивший ту же молитву. Она не столько видела, сколько чувствовала, как тела падают с уступа и поток пуль приближается к ним. За миг до того, как он достиг их, она потянула Колю за руку, крикнула: «Прыгай!» – и вместе с ним бросилась с уступа.
Ей показалось, что она падала очень долго, – пропасть, наверное, была очень глубокой. Ударившись о дно, она лишилась сознания. Она была у себя дома, стояла ночь, она лежала на правом боку в полудреме, и тараканы шуршали на стенах и под кроватью. Потом она стала понимать, что этот звук создавала масса людей, слегка шевелившаяся и оседавшая, сжимаясь все плотнее из-за движений тех, кто был еще жив.
Она упала в лужу крови и лежала на правом боку, а правая рука под неестественным углом подвернулась под тело, но не болела. Она не могла ни двинуться, ни повернуться – что-то еще, предположительно, другое тело (может быть, Колино), придавило ей правую руку. Боли нигде не чувствовалось. Помимо шороха, доносились и другие странные подземные звуки, заунывный хор стонов, вздохов и всхлипов. Она пыталась выговорить имя сына, но голос ей не повиновался.
Когда стемнеет, она найдет Колю и они вылезут из оврага, проберутся в лес и убегут.
Несколько солдат подошли к краю обрыва и осветили тела фонариками, стреляя из револьверов в любого, кто казался еще живым. Но кто-то неподалеку от Лизы продолжал громко стонать.
Потом она услышала, что к ней приближаются несколько человек, очевидно, шагая по трупам. Это были немцы, спустившиеся вниз, они нагибались и забирали вещи у мертвых, время от времени стреляя по тем, кто подавал признаки жизни.
Эсэсовец нагнулся над лежавшей на боку старухой, привлеченный каким-то ярким отблеском. Когда он стал снимать с нее распятие, его рука коснулась ее груди и он, должно быть, уловил искорку жизни. Отпустив распятие, он выпрямился, замахнулся ногой и нанес ей сокрушительный удар подкованным сапогом. Удар пришелся в левую грудь и был так силен, что она сдвинулась, но не издала ни звука. Все еще неудовлетворенный, он снова занес ногу и обрушил на нее еще один удар, пришедшийся по области таза. И вновь единственным звуком был отчетливый хруст костей. Довольный наконец, он сорвал с нее распятие и пошел прочь, ощупью находя себе дорогу по трупам.
Женщина, чьи крики не могли прорваться сквозь глотку, все кричала, потом крики превратились в стоны, но ее по-прежнему никто не слышал. В тиши оврага раздался громкий голос сверху:
– Демиденко! Валяй, начинай закапывать!
Послышался лязг лопат, а потом тяжелые глухие удары, с которыми падали на трупы земля и песок, все ближе и ближе к женщине, еще остававшейся в живых. Быть похороненной заживо казалось невыносимым. Ужаснувшись, она крикнула изо всех сил:
– Я жива! Прошу, застрелите меня! Наружу вырвался только задыхающийся шепот, но Демиденко его услышал.
– Эй, Семашко! – крикнул он.– Эта еще живая!
Семашко двигаясь легко для человека его сложения, подошел поближе. Он глянул вниз и узнал старуху, пытавшуюся подкупить его, чтобы он ее выпустил.
– Что ж, кинь ей палку! – хохотнул он.
Демиденко ухмыльнулся и принялся расстегивать пряжку ремня. Семашко положил винтовку и толкнул женщину, чтобы лежала ровнее. Ее голова перекатилась налево, и она теперь смотрела прямо в открытые глаза мальчика. Затем Демиденко рывком раздвинул ей ноги.
Вскоре Семашко стал потешаться над ним, а Демиденко ворчал в ответ, что слишком холодно и что старуха чересчур безобразна. Он заправился и подобрал винтовку. С помощью Семашко он отыскал отверстие, и они перешучивались между собой, когда он осторожно, едва ли не нежно, вводил туда штык. Женщина не издавала ни звука, хотя они видели, что она еще дышит. По-прежнему очень осторожно Демиденко стал подражать толчкам полового акта, и, когда тело женщины стало дергаться и расслабляться, дергаться и расслабляться, Семашко разразился гоготом, который эхом отдавался от стен оврага. Но после этих спазмов больше не было никаких признаков, что она что-либо ощущает; она, казалось, перестала дышать. Семашко проворчал, что они попусту тратят время. Демиденко повернул лезвие и глубоко вогнал его внутрь.
Всю ночь успокаивались тела. То и дело чуть сдвигалась чья-нибудь рука, заставляя соседнюю голову слегка повернуться. Черты лиц незаметно изменялись. «Спящей ночи трепетанье», – так сказал об этом Пушкин; только он имел в виду успокоение человеческого жилища.
Душа человека – это далекая страна, к которой нельзя приблизиться и которую невозможно исследовать. Большинство мертвых были бедны и неграмотны. Но каждому из них снились сны, каждому являлись видения, каждый обладал неповторимым опытом, даже грудные дети (возможно, грудные дети – в особенности). Хотя мало кто из них когда-либо жил за чертой подольских трущоб, их жизни были так же богаты и сложны, как жизнь Лизы Эрдман-Беренштейн. Если бы Зигмунд Фрейд выслушивал и записывал человеческие истории со времен Адама, он все равно еще не исследовал бы полностью ни одной группы, ни одного человека.
И это был только первый день.
После наступления темноты одна женщина действительно взбиралась по склону оврага. Это была Дина Проничева. И когда она ухватилась за куст, чтобы подтянуться выше, она действительно столкнулась лицом к лицу с мальчиком, одетым в фуфайку и брюки, который тоже медленно полз вверх. Он испугал Дину своим шепотом:
– Не бойтесь, тетя! Я тоже живой.
Лизе когда-то пригрезились эти слова, когда она была в Гастайне на теплых ваннах вместе с тетей Магдой. Но это не удивительно, ведь у нее был дар предвидения и, естественно, часть ее продолжала существовать вместе с этими выжившими людьми: Диной и маленьким мальчиком, которого всего колотила дрожь. Его звали Мотя.
Мотя был застрелен немцами, когда крикнул об опасности женщине, на которую теперь смотрел как на мать – так добра была она к нему. Дина выжила, чтобы стать единственной свидетельницей, только она могла подтвердить все то, что видела и чувствовала Лиза. Но это происходило тридцать тысяч раз – всегда одинаково и всякий раз по-иному. И не могут живущие говорить за мертвых.
Позже эти тридцать тысяч стали четвертью миллиона. Четверть миллиона белых отелей в Бабьем Яру. (В каждом из них был свой Фогель, своя мадам Коттен, священник, проститутка, чета молодоженов, майор-стихотворец, булочник, шеф-повар и цыганский оркестр.) Нижние слои оказались сжатыми в единую массу. Когда немцы решили замести следы этого массового убийства, оказалось, что даже бульдозерам нелегко отделять друг от друга тела, которые теперь приобрели серовато-голубой оттенок. Нижние слои пришлось взрывать динамитом, а порой в дело пускались топоры. Люди здесь были, за некоторыми исключениями, обнаженными; но ближе к поверхности они были в нижнем белье, а еще выше – полностью одетыми; это напоминало различные формации скальных пород. Внизу лежали евреи, затем шли украинцы, цыгане, русские и проч.
Был создан огромный участок разнообразных работ. Землекопы рыли землю, извлекатели на крюках вытаскивали трупы, старатели (Goldsucher) собирали ценности. Было странно и трогательно, что почти всем жертвам, включая обнаженных, удалось утаить какой-нибудь предмет сентиментального характера, чтобы унести с собою в овраг. Там были даже ремесленные инструменты. Многие ценности приходилось извлекать из тел. Коронки, которые Лизе поставили вскоре после ее возвращения из Милана, были смешаны со множеством других – в том числе с добытыми изо ртов четырех престарелых сестер Фрейда – и превращены в партию золотых слитков.
Гардеробщики собирали мало-мальски сносную одежду; строители сооружали гигантские погребальные костры; истопники разводили огонь, поджигая человеческие волосы; дробильщики просеивали пепел в поисках золота, которое могло ускользнуть от старателей; садовники грузили пепел на тачки, чтобы рассыпать его по садовым участкам поблизости от оврага.
Это была тяжелая работа. Стражники выдерживали зловоние, только глуша целыми днями водку. Русским пленным не давали еды (но горе им, если ослабеют!), и время от времени кого-нибудь из них, обезумевшего от аппетитного запаха жареной плоти, хватали при попытке вытащить из пламени кусок мяса; уличенные в подобном варварстве сами усиливали соблазнительный аромат – их готовили живьем, как омаров. Заключенные знали, что в конечном итоге, когда будет сожжен последний труп, их тоже скормят огню – тех, кто до этого доживет. Стражники знали, что те знают, и это служило источником добродушного подшучивания одной стороны над другой. В один из дней прибыл истребительный фургон, полный женщин. Когда пустили газ, изнутри послышались обычные крики и стук по стенам, но вскоре наступила тишина и можно было открывать двери. Вытащили более сотни нагих девушек. Подвыпившие стражники заходились в хохоте: «Не робей, хлопцы! Каждой по палке! Обновите им целки!» Они едва не захлебывались водкой от смеха: соль шутки состояла в том, что девушки эти были официантками в ночных клубах Киева, а посему – вряд ли непорочными девственницами. Даже у одного или двоих пленных костлявые лица искривились в ухмылке, когда они укладывали девушек – и мертвых, и еще живых – в погребальный костер.
Когда война окончилась, усилия уничтожить мертвых продолжались, хотя и предпринимались другими. Через некоторое время Дина Проничева перестала признаваться в том, что совершила побег из Бабьего Яра. Инженеры перегородили устье оврага дамбой и закачали туда насосами воду и грязь из соседних карьеров, создав зеленое, стоячее и зловонное озеро. Дамбу прорвало, огромную часть Киева затопило грязью. Застывших в предсмертных позах, как в Помпее, людей продолжали выкапывать и двумя годами позже.
Никто, однако, не посчитал нужным умиротворить овраг мемориалом. Он был залит бетоном, над ним пролегла магистраль, на нем воздвигли телецентр и высотные жилые дома. Трупы захоронили, сожгли, утопили и погребли вновь под бетоном и сталью.
Но все это не имеет отношения к гостье, душе, изнемогающей от любви невесте, дщери Иерусалима.
ЧАСТЬ 6
лагерь
После хаоса и неразберихи кошмарной поездки они высыпали из вагонов на маленькую пыльную платформу посреди пустыни и, толкаясь, перешли через небольшой мост. Было так чудесно вдыхать сладкий воздух, когда безо всяких угроз и формальностей их провели к выходу. Снаружи застыли в ожидании выстроенные в ряд автобусы.
Молодой лейтенант, отвечавший за автобус, в который попала Лиза, заикался от застенчивости, и это разрядило обстановку во время переклички. Он смущенно улыбался, когда пассажиры со смехом сообщали ему, что то или иное трудное имя он произнес неправильно. Особенно нелегко ему пришлось с Лизой. Под слоем пота – день был очень жаркий – вверх по щеке и через лоб у него протянулся белый шрам, а один из рукавов праздно покоился в кармане форменной рубашки.
Когда автобус, подняв облако пыли, тронулся с места, лейтенанта качнуло и он с размаху уселся на пустое сиденье впереди Лизы.
– Извините! – сказал он с улыбкой.
– Не волнуйтесь! – улыбнулась она в ответ.
– Это польская фамилия, по-моему? – спросил он, и она подтвердила, что это так. На самом деле она была смущена своей ошибкой. Приняв решение не пользоваться ни своей еврейской фамилией – Беренштейн, ни немецкой – Эрдман из-за всех тех неприятнрстей, которые ей приходилось испытывать, когда ее просили предъявить документы, она намеревалась указать свою девичью фамилию – Морозова. Но по какой-то странной причине назвала вместо нее девичью фамилию своей матери: Конопницка. Было слишком поздно что-либо предпринимать. Молодой лейтенант спросил ее, как прошла поездка.
– Ужасно! Ужасно! – сказала Лиза.
Он сочувственно покивал и заметил, что, по крайней мере, они смогут отдохнуть в лагере. Там не дворец, но довольно удобно. Позже их отправят дальше. Лиза сказала, что ему никогда не понять, как много это значит – услышать доброе слово. Она засмотрелась на однообразную пустыню под выжженным небом и не расслышала его следующего вопроса – чем она занималась в прежней жизни. Ему пришлось переспросить. Он обрадовался, узнав, что она была певицей. Хотя и не особенно разбираясь в музыке, он очень ее любил, и одной из его задач было устроительство концертов в лагере. Может быть, она захочет принять участие? Лиза сказала, что будет рада, если ее голос сочтут достаточно хорошим.
– Меня зовут Ричард Лайонз, – сказал он, протягивая ей левую руку поверх спинки сидения. Она неловко пожала ее, тоже не той рукой. Его имя всколыхнуло воспоминание, и, ко взаимному изумлению, оказалось, что она знакома с его дядей. Она повстречалась с ним, отдыхая в Австрийских Альпах.
– Он думал, что вы умерли, – сказала она.
– Не совсем, – ответил лейтенант с кривой усмешкой.