Охота на зайца Бенаквиста Тонино
Жан-Шарль по-прежнему лежит лицом вверх, закрыв заляпанной кровью наволочкой нижнюю часть лица.
— Но я же говорю, это пустяки!
Врач вроде не очень удивлен и начинает осмотр, которому Жан-Шарль отдается, не слишком сопротивляясь.
— В каком месте живота вы чувствуете боль?
Они ведут диалог жестами и взглядом. Не похоже, что Жан-Шарль решился заговорить о своей болезни.
— Вы принимаете сейчас какое-нибудь лекарство?
Опять колебание.
— Да, он принимает пилюли строго по часам, покажите их, Жан-Шарль.
Моя мать постоянно твердит, что нельзя лгать врачам и адвокатам. При этом за всю свою жизнь она ни одного адвоката не видела. А я спрашиваю себя по поводу лжи, действительно ли я ее сын.
Ворча, он достает свой пузырек. Врач хватает его быстрым жестом и надолго прилипает взглядом к этикетке.
— Это вам ничего не скажет, у меня редкая болезнь!
— Можно подумать, вы этим гордитесь, — замечаю я раздраженно.
Лекарь словно возвращается на землю.
— Ладно, слушайте, я не специалист, но одно могу точно сказать: вам надо прекращать эту поездку. Эти пилюли… это ведь экспериментальное лечение, верно? И по-настоящему никто не знает их побочных эффектов, да? Быть может, ваши боли вызваны именно ими, но это еще не самое серьезное. Больше всего я опасаюсь внутреннего кровотечения. Какая у нас следующая остановка?
— Лозанна.
— Его надо немедленно там госпитализировать. Все, что я сейчас могу сделать, это инъекцию, чтобы он расслабился на час или два, совершенно необходимо избежать новых спазмов.
Он поясняет все это мне, будто я его опекун.
— Укол! Нельзя! Сам профессор этим занимается, что вы в этом смыслите, а вдруг от укола мне будет больше вреда, чем пользы? Вы ведь не знаете, что со мной!
— …Синдром Госсажа?
Легкое обалдение на лице больного.
— Это написано на этикетке вашего пузырька, — поясняет лекарь. — Вот, советую вам принять это внутривенно, прежде чем сойти.
— Послушайте, доктор, я еще не уверен, что сойду, честно говоря, думаю, ничего из этого не выйдет. В любом случае об уколе и речи быть не может.
Врач смущен так же, как и я.
— Доктор… тут несколько особый случай. Этого господина в данный момент не должно быть в поезде. У него неприятности, ему приходится избегать Швейцарии, чтобы как можно скорее добраться до Франции. Нельзя ли как-нибудь обойтись без того, чтобы сходить?
— Нет. Оставаясь здесь, он слишком рискует. Где я могу помыть руки?
— В туалете, сразу налево.
Он закрывает свой саквояжик и выходит с ним вместе.
— Я могу пока его подержать, — предлагаю я.
— А?.. Мою сумку? Нет, благодарю, мне нужно дезинфицирующее средство.
Едва он вышел, как Жан-Шарль посмотрел на меня, скривившись:
— Вы не находите его странным?
— Его-то? Ну… нет.
— Знаете, меня осматривали тысячи раз, а он… не знаю… как-то я его не почувствовал…
Не дав ему закончить, я выхожу из его купе и вхожу в свое, бесшумно. Соня зародил сомнение в мою душу. Это стало следствием череды мелких деталей, ведущих к чему-то пока неуловимому.
Синдром, укол, этот выход в Лозанне, саквояж. Я запираюсь четырехгранным ключом и гашу свет. Затем как можно медленнее опускаюсь на колени, чтобы приникнуть глазом к «телику», просверленному в перегородке, отделяющей туалет от моего купе. Давненько я не принимал эту позу.
Ничего особенного. Его колени, ручка саквояжа, звук льющейся воды. Это длится добрую минуту, ничего нового в кадре не появляется. Затем его рука кладет в сумку какую-то бутылку и достает оттуда плоскую металлическую коробочку, он наклоняется, открывает ее, это футляр со шприцем; похоже, ему чего-то не хватает, он нашаривает ампулу, видимо с сывороткой. Выпрямляется, я больше ничего не вижу, затем бросает что-то в корзину. Думаю, он заполнил шприц. Кладет обратно металлическую коробочку, потом достает другой предмет, цилиндрический, выглядящий довольно тяжелым. Держит его на ладони и что-то ищет. Похоже, нашел.
Пистолет.
Уперевшись коленом в пол, он навинчивает глушитель на ствол.
Затем кладет его во внутренний карман, закрывает свою сумку и готовится выйти.
Какая-то неподвижность парализовала мне руки… Нельзя, чтобы он вернулся в десятое.
Ни в коем случае.
Я наверняка что-нибудь придумаю. Он знает, что я знаю. Брякает туалетная защелка, и я устремляюсь наружу. Боюсь только, чтобы лицо меня не выдало.
— Э, доктор, я не говорю слишком громко, чтобы… вы же понимаете… Загляните в мое купе, я должен вам кое-что сказать по поводу…
Он ничего не подозревает и проходит первым. Едва увидев его спину, я задираю свое колено как можно выше и, распрямив ногу, толкаю его в поясницу. Он налетает лбом на стекло с размаху, я захлопываю дверь за собой и бросаюсь на него всем своим весом, молотя кулаками по морде. Я вкладываю в удары все силы, он брыкается подо мной, я колочу его, как только могу, все время в одно и то же место, по левой стороне лица. Он не издает ни звука, слышен только глухой стук моих кулаков по его черепу. Его руки ускользают от меня.
Меня катапультирует, и я оказываюсь на полу.
Я даже не успел встать, лишь чуть приподнял голову, как ствол уперся мне между глаз.
— Оставайтесь на полу.
Я слышу вдалеке сирену поезда, который встретится с нами через несколько секунд. Своей свободной рукой он ощупывает себе левую скулу.
— Вам надо было послушать меня. Всего один успокаивающий укол, на тот случай, если он вдруг заупрямится. На выходе с вокзала ждет машина «скорой помощи». Нам вовсе ни к чему оставлять после себя труп. Ни ваш, ни его. Во что вы вмешиваетесь?
Уже в третий раз слышу я этот вопрос.
— И вы сможете насильно удержать его в Швейцарии?
Без ответа.
На какой-то миг я подумал, что сам виноват. Все моя злополучная привычка задействовать медиков в своем вагоне.
— Вы действительно врач или убийца?
Смех. Почти искренний.
— Твердят ведь постоянно, что крайности сходятся… Я действительно врач. Брандебургу как раз понадобился специалист, чтобы наложить руку на Латура, его держиморды вчера ничего толком не сделали. Отчасти из-за вас, как мне сказали. К тому же Латуром только врач может заниматься. И вмешаться, если потребуется. Вы сами действовали довольно умело, как мне показалось, но что бы вы стали делать, случись у него обморок или кровотечение, как могли бы оказать ему медицинскую помощь? О его здоровье мы заботимся гораздо больше, чем вы. Тут он прав.
— Эти боли в животе, что это?
— То, что я сказал, наверняка из-за пилюль. А насчет кровотечения из носа не думаю, чтобы было что-то серьезное. Чуть больше разволновался по мере приближения к Лозанне. Или к Парижу, кто знает.
Его скула потихоньку начинает отливать фиолетовым. Он садится в мое кресло, повернувшись на три четверти, ни на секунду не переставая держать меня на прицеле. Кончиками пальцев оглаживает себе щеку.
— Скула уже изменила цвет? Вы не пожалели сил…
— А этим вы тоже пользуетесь как врач? — спросил я, показывая на оружие.
— Я очень хорошо умею с ним обращаться, но свою жизнь рассказывать вам не собираюсь.
Какая-то напряженность сквозит в его взгляде.
— Возвращаемся, эту штуку я держу в кармане, палец на спуске, — говорит он с оружием в руке. — Что бы ни случилось до Лозанны, вы неизменно улыбаетесь и по возможности не выходите из купе.
— А если контролеры?
— Ну… тогда выйдете, конечно. Я останусь с Латуром. Иными словами, мы с ним двое пассажиров, которым вы симпатизируете. С вами ведь такое случается?
— Редко.
— В Лозанне мы берем больного на себя, и вы больше ничем не занимаетесь. Это цена вашей шкуры.
Он делает мне знак выходить. Жан-Шарль ничего не понимает. В нескольких словах я объясняю ему ситуацию, но легкая лиловость на лице врача — гораздо лучший аргумент. Мало-помалу он понимает новый расклад. Странно, столбняка с ним при этом не случилось, как можно было бы предположить.
— И вы сами привели его ко мне?
Я ничего не отвечаю. Просто так.
— А вы там, вы же врач, неужели вы могли бы выстрелить в человека?
Тот тоже ничего не отвечает.
— У доктора осталось лишь самое смутное воспоминание о клятве Гиппократа, да?
Никакого ответа. Если Жан-Шарль что-то затевает, ему лучше поторопиться, сейчас 2.00, в Лозанну мы прибываем через двадцать минут. Лично у меня нет никакого желания корчить из себя героя и устраивать какую-нибудь глупую выходку, которая может обойтись мне очень дорого. Во имя чего и какой ценой? Я сделал все, что мог, мне не в чем себя упрекнуть, я до конца исчерпал свои возможности. Против пушки я ничего не могу поделать.
Кто-то тихонько стучит в стекло из коридора. Лекарь спокойно, без паники встает, Жан-Шарль вздрагивает.
— Откройте, посмотрите, кто там, но не выходите, если это не контролеры.
Медленно, не делая резких движений, я приоткрываю дверь.
— Так вот где вы прячетесь!
Я получаю легкий удар в лодыжку — это лекарь хочет взглянуть, кто стучал. Я приоткрываю дверь чуть больше, и он обнаруживает улыбающееся, усыпанное веснушками лицо. Лучше бы ей уйти — быстро, как можно быстрее.
— Вы тут салон устроили? — говорит она игриво. — У меня в купе так храпят, что никак не заснуть. Впрочем, спать мне совершенно не хочется!
— Говорите чуть потише, — откликаюсь я, — не все ведь в вашем положении.
Сваливай… Да сваливай же ты!
— Я не могу даже ночник зажечь, чтобы почитать немного. Можно мне войти?
— Барышня, мне надо поговорить с…
Лекарь даже фразу свою не успел закончить, как она сама себя пригласила; веселая, настырная, она входит в купе, слегка меня отодвинув. Бросает: «Добрый вечер» — и пожимает руку Жан-Шарлю, затем, протянув ладонь, поворачивается к лекарю:
— Добрый вечер…
Маленький секундный пробел. Короткое мгновение, когда никто никуда не двигался. Я ждал, что руки их вот-вот соприкоснутся, но они все медлили, и я не понимал почему. Я даже сказал себе, что, может, надо бы что-нибудь сделать, но не посмел.
Загипнотизированный, с пустотой в мозгах, я увидел, как девица схватила голову лекаря и ударила ею о свое колено.
Тот свалился на пол. Жан-Шарль вскрикнул. Из-за пояса джинсов она вытащила пистолет, и врач почувствовал его прижатым к своей шее. Она рявкнула приказ, вытащила у него пушку из кармана и протянула мне. Все это за две секунды.
— Вы. Спрячьте это куда-нибудь.
Взяв эту штуковину в руки, я стою как болван.
— Да пошевеливайтесь же! Сделайте хотя бы то, что вам говорят!
Подчиняюсь. Не возражая, не понимая. Прежде чем выйти, я рассеянно выглянул в коридор, затем спрятал эту штуку в своем купе под креслом. Почему туда? Туда или в какое другое место — какая разница… Лишь бы на виду не валялась.
Из своей сумочки она достает две пары наручников, будто это дамские украшения. Жан-Шарль берет одну пару и пристально разглядывает, будто ювелир. Другую пару она протягивает мне:
— Пристегните его к чему-нибудь, только не к воздуху. Так, чтобы он смог сидеть.
На моих часах 2.07. Никто не осмеливается произнести ни слова, даже она. Врач медленно двигает челюстями. Мне бы такой удар все зубы переломал. Из-за судорожной боли во внутренностях не могу ни говорить, ни спрашивать. Отныне все происходит без моего участия, и я испытываю почти успокоение при мысли, что кто-то другой взял на себя ответственность.
— Как вы себя чувствуете? — спрашивает она у Жан-Шарля, не сводя с лекаря глаз.
— Не знаю… я… кто вы?
— Брандебург будет в Лозанне? — спрашивает она у лекаря. Тот не отвечает. — Вы, проводник, принесите мне его паспорт.
***
Она быстро его перелистывает.
— Вы не постоянно работаете на него. Вашего имени нет ни в одной картотеке, ваше лицо тоже мне ни о чем не говорит.
— Да кто вы такая, черт подери! — нервничает Жан-Шарль.
— Я скорей на вашей стороне, вам этого достаточно? Я тут пытаюсь расхлебать ваши глупости, уж простите за выражение. Броситься в пасть к Брандебургу… Вы бы хоть справки навели о том, чем этот господин занимается. Вы ведь продали свою шкуру всего лишь посреднику и при этом еще надеялись на что-то хорошее?
— Посредник…
Врач не говорит ни слова и смотрит в окно.
— Да, посредник. Брокер, если предпочитаете.
— Только и всего?..
— Как же, еще торговец кровью. Спросите у господина, что напротив вас, он вам сообщит все подробности по поводу Брандебурга и его треста.
Но врач замкнулся в молчании, откуда его ничем не выманить. Мы хором просим девицу продолжать.
— Посредник живет за счет торговли кровью, сначала он высасывает ее из третьего мира, из всей Южной Америки, а потом крупными партиями продает в богатые страны, или туда, где воюют, или предприятиям фармацевтической промышленности. Красный Крест не всегда справляется, а крови вечно не хватает. Все идет в дело: замороженная кровь, подвергнутая сублимационной сушке, иногда со сроком больше чем двухлетней давности. Сто раз мы пытались поймать за руку его и нескольких других, но в своих сделках он никогда лично не участвует, поэтому всегда выходил сухим из воды. Именно он превратил Швейцарию в международный центр подпольной торговли кровью. Этот господин напротив наверняка в курсе.
Невозмутимый врач, похоже, поглощен холмистой ночью за окном, снегом да горящими огоньками вокзалов, через которые мы проносимся.
— Брандебург там будет? — снова спрашивает она, не надеясь на ответ.
— Кто это «мы»? На кого вы работаете? — В первый раз врач открывает рот. При этом улыбается.
— ВОЗ.[34] Они там слишком много о себе возомнили. Агенты, револьверы, разветвленная сеть… Вы неплохо оснащены.
Жан-Шарль нервничает, а я готов все бросить и выйти из игры. Идите вы все куда подальше…
— Что это такое, ВОЗ?
Жан-Шарль выглядит почти заинтересованным, а девица смотрит на него как на инопланетянина.
— Нет, но… вы это серьезно? Вы что, никогда не слыхали о Всемирной организации здравоохранения? А я еще спрашивала себя, почему общественное мнение так неповоротливо… Я делом Брандебурга занимаюсь уже два года, но сегодня ночью я его не упущу. Лично он никогда не участвует, весь год торчит в своих кабинетах с секретаршами, и если нынче сам погнался за вами через всю Европу, господин Латур, то, значит, вы для него жирный куш. Мне профессор Лафай объяснил, что вы… в общем…
— Что я дорого стою? Скажите это. Вы знаете Лафая?
— Это он связался с нами. Вы позвонили жене, она обратилась к нему, а уж он отправил SOS нам. Мы были единственные, кто мог вмешаться так быстро. Надо было решиться за два часа. Мне оставляли выбор. Для нас это единственный и последний шанс взять Брандебурга с поличным. Но сперва я должна сама увидеться с ним, развязать языки его подручным, вынудить их дать показания.
— Показания?.. — переспрашивает лекарь. — Вы шутите?
— Нет, и я рассчитываю на вас, это ваш последний шанс. В настоящий момент я ничего не могу сделать — ни остановить поезд, ни обратиться к властям. Я должна ждать, пока сядет Брандебург. И речи быть не может, чтобы снова затевать судебный процесс, основываясь на одних косвенных доказательствах: он может позволить себе лучших адвокатов и никто не захочет попусту устраивать ему неприятности. Так что поразмыслите. К чему вам его покрывать?
Тут я чувствую себя вынужденным сказать кое-что. Словно мне внезапно захотелось им напомнить, что хозяин тут все-таки я.
— Не знаю, что вы об этом думаете, мадам… в общем мадам из общественного здравоохранения, но мне сдается, что было бы лучше убрать Латура в какое-нибудь другое место, понадежнее. Нельзя его оставлять среди всего этого.
— Вы… вы знаете, куда его можно спрятать?
— А не спросить ли вам мое мнение? — вопит соня.
— Думаю, что смогу найти ему что-нибудь подходящее. Вставайте, Латур. Обещаю вам, что это последнее переселение в рейсе. Вы даже сможете поспать.
— С меня довольно. Где это?
— Сами увидите, предпочитаю не говорить это при нем… — говорю я, показывая на лекаря. — А вы, общественное здравоохранение, оставайтесь здесь, вместе с вашим свидетелем.
— Нечего мне приказывать.
В ней не осталось ничего от недавней кокетливой девушки. Теперь она похожа скорей на старую закаленную бандершу.
— Раньше вы не были такой занудой. Еще совсем недавно.
— Ах да… Неужто вы и в самом деле решили, будто я увиваюсь за вами ради ваших прекрасных глаз и жирного теста? А этот нелепый ужин! То, что вы пытались ухлестывать за мной, просто избавило меня от поисков повода для сближения, вот и все.
— А почему вы просто не пришли ко мне и не представились? Я ведь не из шайки Брандебурга.
— Я не знала этого, пока не села в поезд. Он ведь мог вас подкупить, убедить по-хорошему доставить его добро в Лозанну под самым носом у таможни. И к тому же никто не понимал вашей игры.
— Моей чего?
— Латур звонит своей жене, говоря ей, что ошибся, что его швейцарские друзья уголовники, что он возвращается в Париж тем же поездом и что там есть некто, кто заботится о нем, кто-то из поездного персонала. Что мы должны были понять, по-вашему? Кто такой этот «покровитель»? На кого он работает? И почему?
— Ладно, мы уже тормозим. Пойду отведу Латура и вернусь.
Со стороны Жан-Шарля пассивное сопротивление. Он бормочет что-то невнятное и не совсем любезное.
— Идите умойтесь, — говорю я ему, показывая на туалет.
Я вытираю несколько засохших потеков крови на его подбородке. Контролеры куда-то делись из своего купе, но оставили там свои плащи и портфели.
— Что вы сказали вашей жене? Обо мне.
— Да так, ничего… Намекнул всего лишь об одном молодом парне, который согласился сопровождать меня. Она спросила, мол, это из-за денег? Я сказал, что нет. И все.
Как это у него просто получается…
Ришар не спит. Он курит, глядя на снег через широко открытое окно.
— Привет, — говорит он, не удивившись. Довольно мрачно.
— Ты на меня все из-за той девицы дуешься? Нет, слушай, погоди, ты же не знаешь… Эта баба, на самом деле она…
И надо же было этому случиться. Именно сейчас. Мне некогда объяснять ему. Он мне больше не доверяет. Жан-Шарль кладет мне руку на плечо. И, не пытаясь от нее избавиться, я опускаю голову.
— Господин Ришар, вы меня не знаете, мы встретились в несколько странных обстоятельствах… Все это ваш друг сделал ради меня, это из-за меня он так хлопотал… Если бы вы согласились меня выслушать… Быть может, все могло бы немного проясниться… Слишком глупо терять друга по недоразумению.
Не спрашивая ничьего разрешения, он входит в купе, бормоча какие-то обрывки слов, и садится в кресло. Ришар поворачивается ко мне:
— И давно ты его терпишь? Это из-за него ты носишься как угорелый?
Я резко оборачиваюсь к соне, услышав с его стороны какой-то металлический звук. Он облегченно вскрикивает и, едва я успел что-либо сообразить, выбрасывает ключ в окно. Под нашим окаменевшим взглядом.
— Вот так, спокойно! Теперь Брандебург с его шайкой и клещами меня отсюда не вытащит! Давайте приходите, я жду!
Потрясение.
Ришар смотрит на меня — оторопело, недоверчиво. Соня совсем спятил. Пристегнул себя наручниками к оконному поручню. И глядит на нас восторженно, как победитель…
Наконец Ришар обретает дар речи:
— Но… как же я… как же мне быть… с контролерами… таможней?..
Поезд резко тормозит. На этот раз мы влипли по-настоящему. Даже не знаю, что сказать Ришару, он ни на что не реагирует, — видимо, мне придется вернуться к себе. Мы въезжаем на Лозаннский вокзал.
— Контролеры у тебя уже были? Не бойся, с таможней что-нибудь придумаем, спрячем его под одеялами, что ли, или давай объединимся — ты отнесешь свои паспорта ко мне, будто на мне сразу два вагона, там видно будет, найдем какое-нибудь решение… Ты извини…
У меня нет времени, не сейчас, мне стыдно. Я сгладил все промахи этого придурка сони, но это уже чересчур, он ни секунды не поколебался сунуть моего единственного друга в дерьмо, так же как и меня вчера. Но я-то уже начал привыкать к этому.
Я вновь в коридоре девяносто шестого, контролеров все еще нет, но я не сомневаюсь, что они зайдут с перрона после свистка к отправлению. Лекарь по-прежнему в оковах, смотрит, прищурившись, на соседний путь, где стоит какой-то поезд, вдоль которого мы двигаемся.
— Сколько времени стоим? — спрашивает меня девица в возбуждении.
— Две минуты.
— Две!
Ну да, две, и никогда ничего не происходит между 2.23 и 2.25 в Лозанне. Две минуты. Это даже слишком.
Остановка почти чистая, всего два маленьких рывка. Обледенелый перрон, снег валит густо и блестит в отсветах фонаря.
Мне страшно. Мне надо помочиться. Прямо жжет.
Правда. Я умоляю поезд, машиниста, Бога. Я не останусь здесь.
Все летит кувырком, внутри у меня раскаленные потроха, я не понимаю, что делаю здесь. Неужели они будут настолько глупы…
Две минуты. Теперь уже меньше. Одна?.. Отходим? Нет еще? Я иду по коридору, все быстрее и быстрее, девица кричит, чтобы я остановился, но я не могу, я бегу в другой вагон, потом в следующий, потом еще в два или три, пока не окажусь…
Пока не окажусь у Мезанжа.
Тут-то он и выскочил. Я уже шагнул в девяностый. Он расставил руки, и я тотчас же узнал его глаза — злые и напористые.
Американец…
Он хотел наброситься на меня, и я закричал. Яростно уцепился за ближайшую дверь, справа, выходящую не на перрон, а на пути, заорал, получив еще один сокрушительный удар в спину, и треснулся головой о корпус снаружи. Мои руки попытались ухватиться за металлический косяк, он прыгнул мне на щиколотки, я завопил и позволил своему телу соскользнуть на землю, впечатавшись физиономией в гравий. В метре от своего глаза я увидел рельс и перекатился к нему поближе, чтобы забиться под брюхо соседнего поезда, съежиться там в комок.
А потом я почувствовал толчки в животе: он ворчал, запрещая мне сдерживать его, затем резко наподдал; я прижался черепом к ржавому металлу и изверг из себя густую струю блевотины. Она разлетелась вблизи моего лица. Локоть у меня подвернулся, и я упал на живот. Все вокруг почернело еще больше. Я оставил борьбу.
Отдохни немного. Никто за тобой сюда не полезет. Боль в голове постепенно пройдет, если ты не будешь двигаться. Оставь свои руки в покое, они тоже к тебе вернутся мало-помалу.
Шум, что-то вроде грозы. Он заставил меня открыть глаза после забвения, показавшегося мне вечностью. Я приподнял голову и успел разглядеть, как удаляется, исчезает последний вагон моего поезда, терзая рельсы с невыносимым металлическим визгом. До меня еще не совсем дошло, что уходит он без меня. Я остался лежать без движения, скрючившись между двух шпал. Затем холод вернул мне сознание. Я увидел теплый парок, поднимающийся от желтоватой лужицы рядом со мной. Вторая минута закончилась здесь, и прошла она без меня. В километре от меня, быть может.
Боль сверлит мой череп. На какую-то секунду мне показалось, что мое тело не следует за мной, что оно отвердело, замерзло. Но вроде бы все шевелится, я проверяю кости, почти одну за одной. Нигде не болит, только в местах ушибов, но ничего не сломано. Остается голова, но там тоже все цело, надо верить. Наполовину ползком мне удалось выбраться из-под вагона под лавину снежных хлопьев. Я взбираюсь на платформу, лодыжки немного побаливают. Я могу выпрямиться и воспринимаю это как победу. Без единого зрителя. Напрасно я кручу головой во все стороны, вокруг ни души. Ничего, кроме двух гигантских гусениц, белые перроны, несколько отпечатков ног на снегу, но никого, с кем можно было бы переброситься парой слов. Я на Лозаннском вокзале. Под холодным пушистым дождем. Один. Живой.
Словно прогуливаясь, бреду я к голове перрона, без спешки и без определенной цели. Для того лишь, чтобы укрыться. Попутно делаю движения для восстановления гибкости, разминаю себе затылок и колено. Наконец водитель автокара заметил издалека мою странную гимнастику. На больших часах в центре зала 23.31. Железные шторы опущены везде, даже у стойки буфета. Это мертвый час. Я рассеянно ищу зал ожидания и не нахожу. Должен же быть здесь этот хренов начальник этого хренова вокзала, как и повсюду, даже ночью. Даже в Ларош-Мижене есть, я его знаю. Однако Лозанна-то побольше будет. Я отряхиваю свой блейзер, чтобы избавиться от снега на плечах. Внезапно меня пробирает дрожь, я боюсь, как бы не простудиться. Не хватает еще здоровье тут оставить, это было бы совсем уж глупо. Вдруг оказалось, что мне больше не надо подавать заявление об уходе и участок Париж — Лион — Марсель обойдется впредь без моих услуг; потерять свой поезд посреди рейса — такое бывает редко и никогда не прощается.
Освещенный зал тянется вдоль платформы «А». Наверняка он там, этот начальник. Я ведь даже не знаю, чего просить у него, денег у меня нету, ничего нету, кроме форменного блейзера, форменных брюк да значка «Спальных вагонов».
Три типа в униформе, из которых двое сидят лицом друг к другу, облокотившись на стол, а третий прохаживается с каким-то списком в руках и фуражкой на голове. Я медленно вхожу, понурив голову, с довольно несчастным видом. Главное, не забыть обращаться к ним «шеф», это всегда хорошо принимается среди железнодорожников. Жарко здесь. Я бы охотно прикорнул малость, если бы они мне предложили какой-нибудь скромный тюфячок.
Молчание.
— Я с двести двадцать второго, шеф. Пришлось сойти на минутку, и вот… Вот, чего там… Остался на перроне.
Легкое обалдение. Они фыркают со смеху, подходят ко мне.
— И как же это тебе удалось?
— А насчет втыка не боишься?..
— Это ж надо было постараться, малыш!
Готово, я маленькая ночная хохма, ходячий анекдот, явившийся как раз вовремя, чтобы помочь справиться с холодом, сном и скукой. Всегда приятно узнать, что в этот ночной час есть кто-то, кому еще хуже, чем тебе, несмотря на твою резервную вахту вдали от родного очага. Я тоже бывал в резервных бригадах, так что немного их понимаю. Они продолжают беззлобно посмеиваться, это смех старшего над промашкой младшего. Быть может, я узнаю наконец сегодня ночью, не просто ли распространенная это химера, знаменитая железнодорожная солидарность, о которой мне твердят с самого начала. Меня убеждали, что она существует. Что даже на Суматре, на какой-нибудь узкоколейке, я никогда не буду ровней другим пассажирам. Когда я еду к своему приятелю в Бордо, мне достаточно лишь показать свое удостоверение, чтобы найти место в служебном купе контролеров.
Посмотрим. В любом случае я знаю, что на Лионский вокзал к 8.19 мне не попасть. Может, это и к лучшему.
— Когда ближайший на Париж?
— Зимой только четыреста двадцать четвертый в 7.32. Будешь у начальства на ковре часиков в 11…
— В 11.24, — уточняет другой.
Больше мне торопиться некуда. Тот, со списком, смеется все веселее и веселее:
— Если бы у Хертца было открыто… с кем-нибудь из его ребят ты бы сделал по автотрассе в среднем двести десять в час и приехал бы одновременно с твоим двести двадцать вторым. У нас дороги бесплатные.
Очень смешно.
— Ты что, Мишель, не видишь, что он в отчаянии? Э, малыш, тебя с работы турнут, да?
— Ну… шансы есть.
Вот это довод шокирующий. Профессиональная ошибка, безработица, нищета, деградация, самоубийство. Для швейцарца это наверняка логическая цепочка.