Адская бездна. Бог располагает Дюма Александр
— Прежде всего, — начал он медленно, — в этой комнате слишком людно. Надо, чтобы все вышли отсюда.
— Уйдите все, — приказала Христиана.
Горничные и кормилица повиновались.
Оглядевшись, чтобы проверить, не остался ли еще кто-нибудь, Самуил заметил Гретхен. Она забилась в угол и, дрожа, смотрела на Самуила затуманенными от ужаса глазами, не в силах оторвать от него взгляд.
— Ей тоже надо уйти? — спросила Христиана.
— Ей в особенности, — ответил Самуил.
— Ступай, Гретхен! — приказала Христиана.
Не проронив ни слова, Гретхен стала отступать к двери, все еще не спуская с Самуила полных ярости глаз, нахмурив брови и вся напрягшись, словно в ожидании нападения.
Выскользнув из комнаты, она крикнула:
— Сударыня, берегитесь!
И громко хлопнув дверью, пустилась бежать.
Самуил и Христиана остались у колыбели с глазу на глаз.
LXII
ИСКУШЕНИЕ МАТЕРИ
— Что ж, теперь мы одни, — нетерпеливо заговорила Христиана. — Да что с вами, сударь? Вы грезите? — прибавила она, так как Самуил, казалось, погрузился то ли в рассеянную задумчивость, то ли в какие-то далекие воспоминания.
Странное дело! Кто бы догадался, о чем мог задуматься Самуил в этот столь значительный миг? А думал он об одной гравюре Альбрехта Дюрера, пользующейся в Германии большой известностью и носящей название «Неистовый». На этой гравюре изображена странная, таинственная фигура полунагого мужчины, могучего и волосатого. Он силой держит на своих коленях женщину. Несчастная сопротивляется, она в отчаянии, но он сжимает ее в объятиях с такой неумолимой и грозной мощью, с таким слепым, бездушным желанием, что при виде этого преступного насилия, в котором, кажется, теряется граница между убийством и страстью, впечатление ужаса изгоняет всякую мысль о сладострастии, заставляя предполагать в этом мрачном символе все то, что есть в мире самого жестокого и беспощадного: Ужас, Рок, Смерть.
Об этом-то кошмарном образе и задумался Самуил над колыбелью умирающего ребенка, так что Христиане пришлось повторить:
— О чем вы думаете, сударь? Говорите же, сделайте что-нибудь, во имя Неба! Я передаю свое дитя в ваши руки. Эта ужасная болезнь ведь не смертельна, не правда ли?
— Она излечима, сударыня, — наконец ответил Самуил сдавленным голосом. — Излечима, если ее вовремя захватить.
— Но ведь на этот раз мы ее захватили вовремя! — воскликнула Христиана. — Она впервые дала о себе знать всего полчаса назад.
— Верно, сударыня, время у нас пока есть. Но вы хорошо сделали, что поторопились. Еще полчаса, и было бы слишком поздно.
— Так приступайте же! Чего вы ждете?
Самуил еще колебался, но потом все же выговорил:
— Я жду… жду вашего слова.
— Моего слова? Что это значит?
Самуилом овладело смятение, и он не мог этого скрыть. Только мать, ослепшая от тревоги за свое дитя, могла не заметить, как жадно, каким лихорадочно-страстным взглядом его глаза, еще недавно выражавшие одну ледяную властность, всматривались в эту спальню, где сами стены, особенно теперь, ночной порой, будили мысль о сладостных таинствах, что ранее совершались здесь в такой же час, и как глядел он на пленительную Христиану — ее разметавшиеся волосы, полуобнаженные плечи, глаза, горящие от волнения, на эту женственную прелесть, озаренную светом материнского чувства.
— Послушайте, сударыня, — заговорил Самуил, словно приняв бесповоротное решение. — До сих пор вы мне бросали вызов, высмеивали меня, брали надо мной верх. Теперь мой черед. Минуты, отпущенные вашему ребенку, сочтены. Мне приходится быть грубым, поскольку для деликатных околичностей нет времени. Вы просите у меня жизнь вашего сына, всю целиком. Что ж, вы ее получите. Но взамен вы подарите мне десять минут вашей жизни.
Христиана смотрела на него, не понимая.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что предлагаю вам сделку, — продолжал Самуил. — От меня зависит, даровать ли вам существо, дороже которого у вас нет на свете; и вы просите меня об этом. От вас зависит, даровать ли мне существо, дороже которого у меня нет на свете; и я вас прошу об этом. И повторяю: я даю вам целую жизнь в обмен на десять минут. Вам все еще не ясно? Ну, одним словом, вы любите своего ребенка, а я — я люблю вас!
Христиана поняла. У нее вырвался крик ужаса.
— Ах, так вы, наконец, сообразили? — усмехнулся Самуил. — Вот и прекрасно!
— Негодяй! — вскричала оскорбленная женщина. — Такие речи! В такую минуту!
— Я жду ответа, а не брани, — отозвался Самуил.
— Замолчите, несчастный! — сказала Христиана. — Иначе, мне кажется, Господь отнимет у меня мое дитя, чтобы невинное создание не сделалось невольным свидетелем подобных оскорблений, нанесенных его матери!
— Сударыня, — возразил Самуил, — я сказал то, что сказал, а вам пора бы знать, что своих слов я назад не беру. Время идет, и вы сейчас тратите даром не слова, а жизнь Вильгельма. Мое решение неколебимо. Я люблю вас сильнее, чем сам мог бы предположить. Пока вы колеблетесь, круп делает свое дело без колебаний. Через двадцать пять минут станет слишком поздно. Берегитесь, как бы ваша щепетильность не сделалась для вас источником вечных угрызений совести. Клянусь вам, что иного выбора у вас нет: или ваш ребенок в могиле, или вы в моих объятиях.
— Неужели это какой-то дурной сон? — вслух спросила себя Христиана. — Но нет, я слишком хорошо чувствую: этот кошмар вполне реален. Послушайте, сударь, — продолжала она с мольбой, — вы же умный человек, подумайте, возможно ли, чтобы я вам отдалась вот так, прямо сейчас? И что вам самому за радость овладеть мной таким образом? Нет, для этого вы слишком себя уважаете. Это было бы нравственным насилием, которое вы сами же презираете. В том, что я сейчас говорю, нет ничего оскорбительного для вас. Даже если бы я вас любила, я не могла бы принадлежать вам, так как уже принадлежу другому. И кому! Великий Боже, вы только вспомните, кому!
— Не тревожьте во мне Каина, сударыня, — пробормотал Самуил, и в его голосе вновь зазвучала угроза.
— Хотите, я вам отдам мое состояние? Все, что имею? Скажите только слово, и оно ваше. Это не пустая фраза. Клянусь Богом, памятью покойных родителей, я добьюсь от Юлиуса, не знаю как, но даю вам слово, добьюсь, чтобы он разделил с вами свое состояние или, если пожелаете, отдал его вам целиком. Примите все, что у нас есть, прошу вас!
— Спасибо, сударыня, за такой повод облагородить мое злодейство. Мне не нужно ничего, кроме вас.
Ребенок снова забился в судорогах.
— Что ж! — решила испытать другой путь несчастная мать. — Если вы хотите, чтобы я стала вашей, спасите мое дитя, и я, быть может, полюблю вас тогда за то, что вы поступили великодушно и благородно. Я не могу отдаться вам не любя, сделайте же так, чтобы я вас полюбила.
— Время уходит, — напомнил Самуил.
— Но в конце концов, — вскричала Христиана, — вы же врач, долг повелевает вам помогать тем, кто страдает, кто может умереть! Если вы откажетесь, правосудие вас накажет.
— Я не врач, сударыня, и наказать меня могут как раз за то, что я взялся кого-то лечить.
Несколько мгновений Христиана молчала, обдумывая, чем поколебать это неумолимое упорство, что еще ей сказать или сделать. Потом она бросилась к его ногам:
— Сударь, на коленях умоляю вас, неужели ничто не тронет ваше сердце? Если бы вы, сударь, действительно любили меня, как только что сказали, неужели вы бы стали доказывать мне свою любовь, убивая мое дитя?
— Ваше дитя, сударыня!.. А разве не вы сами однажды нанесли мне оскорбление посредством своего ребенка?
— Сударь, в последний раз молю: пощадите! Сжальтесь, я у ваших ног, я прошу, я заклинаю вас!
— Сударыня, попробуйте уговорить эти часы. Они идут, — сказал Самуил.
Христиана встала.
— Бесчестный человек! — прошептала бедная женщина, в отчаянии кусая себе руки. — Что ж! Я обойдусь без вас. Докторов привезут, они успеют. Вы же лгали, утверждая, что осталось всего полчаса.
— И того не осталось, — прервал ее Самуил. — Я говорил об этом десять минут назад. Теперь остается только двадцать минут.
— Лжете! — вскричала Христиана. — Вы это говорите, чтобы нагнать на меня страху. Но я вам не верю. Уходите. Вы мерзавец. О, даже будь я настолько безумной, чтобы поддаться вам, кто поручится, что вы после этого спасли бы моего ребенка? Вы бы всего лишь попытались, не так ли? Вы даже не врач, как сами только что признались. Настоящие врачи скоро будут здесь. Они спасут Вильгельма. Вы не нужны мне. Ничего вы не добьетесь, кроме позора за ваше гнусное предложение. А вот я добьюсь, чтобы вы понесли наказание. Я изобличу вас перед законом, вы ответите за зло, причиненное вами Гретхен. А теперь вон!
Самуил сделал шаг к выходу.
— Я удаляюсь, — сказал он. — Сегодня я пришел сюда вторично, так как вы вторично позвали меня. Вчера я потребовался для того, чтобы выдать меня вашему отцу, сегодня — чтобы самой отдаться мне. Так должно было случиться, но раз вы велите мне уйти, я повинуюсь.
Он двинулся к выходу, мимоходом бросив взгляд на часы:
— Прошло двенадцать минут, — сказал он.
Ребенок издал что-то вроде жалобного стона и стал задыхаться, хрипя.
— Сударь, вы слышите? — вскрикнула Христиана с отчаянным рыданием. — Ах, ведь даже дикий зверь, и тот был бы тронут, если бы услышал это!
Самуил склонился над колыбелью:
— Через четверть часа я уже ничего не смогу сделать. Но в эту минуту я еще мог бы вполне ручаться, что спасу его. Это вы безжалостны, сударыня. Да или нет? Нет? Я ухожу. Ждите ваших докторов. Они найдут здесь труп.
Он направился к двери.
После мгновения кошмарной нерешительности Христиана окликнула:
— Сударь!
Вздрогнув, Самуил обернулся.
— Сударь! Сударь! Вы понимаете, какой чудовищный поступок вы сейчас совершаете?
— Сколько пустых фраз и потерянных секунд! — сказал Самуил.
— Нет! — зарыдала Христиана. — Нет, я не могу!
— В таком случае прощайте!
И он с самым решительным видом сделал еще три шага.
— Сударь! — опять позвала его Христиана. — Послушайте, — начала она чуть слышным голосом, — раз вы ставите мать перед таким чудовищным выбором — погубить свое дитя или свою честь, что ж! Спасите Вильгельма, и… я клянусь, что стану вашей.
— Нет, — отвечал Самуил, — в сделках подобного рода платят вперед. Я спасу его после.
— Если так, нет, — сказала она. — Пусть лучше мой ребенок умрет.
Самуил уже открыл потайную дверь; Христиана в ужасе бросилась вслед за ним.
— У меня есть предложение, — сказала она. — Ведь вы чего хотите? Отомстить мне. Вы не любите меня, вы меня ненавидите. Что ж, вы можете наказать меня по-другому, и ваше тщеславие может быть вполне удовлетворено. Если сейчас я убью себя здесь, на ваших глазах, мой сын будет жить? Я спрашиваю вас об этом, вместо того чтобы сразу исполнить свое решение, потому что после моей смерти вы ведь способны все равно оставить моего ребенка умирать.
— Разумеется, — сказал Самуил. — И предложение ваше мне не подходит.
— О Боже мой! Боже мой! Боже мой! — простонала несчастная мать, ломая руки.
— А время идет, — заметил Самуил. — Сударыня, посмотрите на вашего ребенка.
Христиана обратила к колыбели затуманенный взгляд, и нервная дрожь сотрясла ее тело с ног до головы. Бедный малыш замер, скорчившись, и едва различимое дыхание, что вырывалось из его уст, уже походило на предсмертные хрипы.
Она повернулась к Самуилу, раздавленная, побежденная.
— Я готова, — пробормотала она слабым, угасающим голосом. — Но знайте: если я не покончила с собой до этого, я убью себя после!
— Почему? — спросил Самуил. — Если вы опасаетесь, что я стану злоупотреблять моими правами, я обещаю вам никогда более не показываться вам на глаза. Впрочем, Гретхен ведь не убила себя. А у нее не было ребенка. Христиана, я люблю вас.
— Я вас ненавижу! — воскликнула Христиана.
— Это мне известно! — сказал Самуил.
Ее гневный выкрик подстегнул его решимость. А стон ребенка подстегнул решимость матери.
— О несчастный! — прошептала она, когда почувствовала себя в его властных объятьях. — Может быть, настанет день, когда ты захочешь вымолить прощение, но ни Бог, ни я уже не сможем тебе его даровать.
LXIII
ДОВЕРШЕНИЕ ВСЕХ БЕД
Спустя несколько недель после той ужасной ночи Гретхен, только что вернувшаяся в свою хижину, бормоча один из тех невнятных монотонных напевов, какие часто твердят безумцы, увидела, что дверь вдруг отворилась. На пороге стояла Христиана, бледная, угрюмая, страшная.
Во всей ее фигуре было столько отчаяния и безысходной муки, что пастушка очнулась от своих грез.
— Что еще стряслось? — спросила она.
Христиана не отвечала. Она соскользнула на земляной пол, уронила голову на грудь и, закрыв лицо руками, замерла в молчании, скорчившись, похожая на статую Скорби.
Пораженная, Гретхен опустилась на колени с ней рядом.
— Сударыня! Моя добрая госпожа! Да что с вами? — сказала она. — Вот уж семь дней, как я вас не вижу, и от этого мне неспокойно. Теперь ведь нам с вами нельзя вот так покидать друг друга. Что случилось? В конце концов ваша беда ведь не может стать еще ужаснее?
Христиана медленно подняла голову и пробормотала:
— Может!
— Ох, да как же это? Нет, не верю, Господь не допустит!
— Господь? — повторила Христиана с горькой усмешкой. — Господь! Так слушай же, Гретхен, слушай, что допустил Господь. Я теперь не знаю, чьего ребенка ношу под сердцем — дитя ли это моего Юлиуса или Самуила.
Гретхен не сумела сдержать крик ужаса.
С той роковой ночи она больше не избегала Христианы, а Христиане никого не хотелось видеть, кроме Гретхен.
В тот вечер, когда Самуил, наконец, позвонил, чтобы вызвать служанок и потребовать все необходимое для лечения Вильгельма, Гретхен, караулившая у двери спальни, вошла первой.
Пока горничные суетились, а Самуил наклонился над колыбелью малыша, Гретхен подошла к Христиане, которая стояла в стороне, неподвижная, с сухими глазами.
С минуту она глядела на нее сочувственно и печально. Потом, взяв ее за руку, тихо сказала:
— Недаром он нам угрожал.
— Что такое? — переспросила Христиана, краснея, но гордо выпрямившись.
— А, ты не доверяешь своей сестре, такой же мученице? — проговорила Гретхен.
Она сказала это со слезами глубокой скорби, с таким нежным упреком, и в самой ее фамильярности было нечто столь возвышенное, что высокомерие Христианы не устояло и она протянула пастушке руку:
— О, молчи, сестра, ни слова!
Потом, так, словно этот миг доверительности облегчил ее душу, она залилась слезами.
Самуил со своей стороны выполнил условие ужасного договора. Погубив мать, он спас дитя.
Когда доктора, наконец, прибыли, они нашли, что Вильгельм уже вне опасности.
И тогда на лице Христианы мелькнуло удивительное выражение, какого, быть может, никогда не выражало человеческое лицо: то была смесь небесной радости и отчаяния души, осужденной на вечные муки.
Врачи, полагая, что их присутствие здесь более не нужно, удалились. В замке оставили лишь одного — на случай какой-нибудь новой напасти.
Самуил с видом почтительным и суровым склонился перед Христианой.
— Сударыня, — сказал он, — я вам больше не нужен?
— Сударь, — отвечала Христиана дрожащим голосом, не поднимая на него глаз, — вы помните то, в чем мне поклялись?
— Что вы меня больше не увидите, если сами того не пожелаете? Да, сударыня. Вы обе знаете, — прибавил он, окидывая взглядом Христиану и Гретхен, — что я держу свое слово, каким бы оно ни было.
Он еще раз отвесил поклон и удалился.
С этой минуты ни Гретхен, ни Христиана его больше не встречали.
Два дня спустя барон возвратился из Остенде и привез Христиане последний прощальный привет от Юлиуса.
— Ты подготовилась к отъезду? — спросил он.
— Куда мне ехать, отец?
— В Берлин. Разве мы не договорились?
— Нет, — сказала Христиана. — Я передумала.
Она сослалась на болезнь Вильгельма: потрясения позапрошлой ночи на какое-то время надломили его силы и было бы неосторожно сейчас подвергать его тяготам путешествия.
— Но как же быть с Самуилом? — напомнил барон.
— О, теперь я его больше не боюсь, — отвечала Христиана, покачав головой.
— Ты виделась с ним?
— Вы верите моему слову, не так ли, отец?
— Без сомнения, Христиана.
— Так поверьте, что с этой стороны мне уже ничто не угрожает.
Тон, каким были сказаны эти слова, показался барону несколько странным, но он объяснил это себе тем, что нервы Христианы расстроены треволнениями, связанными с отъездом Юлиуса и болезнью Вильгельма. Тем не менее он попробовал настаивать на переезде Христианы, опасаясь оставить ее одну в уединенном замке. Но молодая женщина проявила непреклонную твердость. Жить под одной крышей с отцом Юлиуса было бы для нее невыносимо. Ей казалось, что глаза свекра рано или поздно разглядят у нее на лбу и устах следы позорных лобзаний негодяя, продавшего ей жизнь ее ребенка.
Ничего ей теперь не нужно было, кроме одиночества. Она, подобно Гретхен, желала бы остаться одна в целом свете и запереться в хижине, куда никто не придет.
Барон, видя, что Христиану ему не убедить, волей-неволей был вынужден уехать несколько дней спустя. Прощаясь, он предложил прислать к ней ее маленького племянника Лотарио.
— Ах, ну да, вечно эти дети! — выкрикнула она. — Оставьте его у себя. Дети — вот что нас губит. Иметь хотя бы одного — уже и за это мы платим слишком дорогую цену.
— Ты так его любила прежде!
— Да, я слишком любила детей. В этом моя беда.
Барон и эти странные замечания также отнес на счет материнских и женских тревог. Должно быть, полагал он, рассудок Христианы несколько сдал от двух столь непредвиденных испытаний, постигших ее почти одновременно. Но за время отсутствия мужа она оправится, душевное равновесие будет возвращаться к ней по мере того, как станет крепнуть здоровье ее ребенка.
Таким образом, барон уезжал до некоторой степени успокоенным. Христиана попросила его только об одном: прислать врача, который мог бы жить в замке постоянно. Барон был коротко знаком с одним старым доктором, известным как большой знаток детских недугов, и тот с радостью согласился поселиться в тихом, спокойном месте. В ожидании его прибытия Христиана, панически боясь повторения чего-либо похожего на недавнюю кошмарную ночь, убедила одного неккарштейнахского доктора задержаться в ее доме.
Короче, все устроилось, и барон вернулся к себе в Берлин, Христиане же осталось в удел лишь одно горькое утешение — возможность сгорать от стыда и плакать вдали от посторонних глаз. Первый месяц она провела между молельней и колыбелью Вильгельма.
Она не разговаривала ни с кем, кроме Гретхен, и обе находили своего рода мрачную отраду, делясь друг с другом своей скорбью и бесчестьем. Новые узы, отныне нерасторжимые, связали их навек. Верно сказала Гретхен: они стали сестрами.
Иногда Гретхен приходила в замок, чаще Христиана навещала хижину: здесь они были совсем одни и могли говорить куда свободнее.
— Что делать? — спрашивала Христиана. — Звать на помощь Юлиуса? Но письмо не сможет догнать его посреди моря. А когда он вернется, как быть? Рассказать ему все? Он захочет драться, и этот дьявол убьет его! Все скрыть? Ах, у меня же ни за что не хватит духу на подобное низкое притворство! С какими глазами я встречу его? Как смогу позволить ему прильнуть устами к этому оскверненному челу, где запечатлелось прикосновение чужих губ? Всего проще было бы умереть. Ах, если бы не Вильгельм! Какое несчастье для нас, женщин, что мы хотим иметь детей! Мой ребенок уже обрек меня на позор, а теперь он же приговаривает меня к жизни!
— Да, надо жить, — говорила Гретхен. — Умереть значило бы усомниться в Господнем правосудии. Верь, сестра, этот человек будет наказан. Будем терпеливы, дождемся, когда настанет час кары. Кто знает, может статься, нам суждено способствовать этому? Мы нужны здесь, нет у нас права бежать от воли Провидения.
Суеверные наваждения пастушки стали передаваться надломленной отчаянием Христиане. Ведь безумие заразительно. Гретхен, все больше терявшая связь с миром реальным, увлекала Христиану за собой в царство призраков и химер. Бедной, нежной душе Христианы жизнь и будущее уже представлялись не иначе как окутанными бредовым лихорадочным туманом, который все сгущался. Ее сознание трепетало и колебалось, словно пламя на сильном ветру, любой пустяк приобретал в ее глазах какие-то преувеличенные, пугающие размеры, расплываясь и меняя очертания, как бывает со всеми предметами при наступлении сумерек.
В продолжение месяца Христиана каждый день подобным образом виделась с Гретхен. Потом вдруг перестала появляться у нее, будто оставила ее тоже. Она больше не приходила в хижину. На третий день Гретхен сама явилась в замок, но Христиана не захотела принять ее. Она безвыходно заперлась у себя в комнате — не подходила даже к двери, не произносила ни единого слова, так что у Гретхен были причины заподозрить, не случилась ли какая-то новая беда, еще более увеличившая страшный позор Христианы и сделавшая тягостным даже присутствие ее сестры по несчастью.
Стало быть, как мы уже сказали, Гретхен не видела ее целых семь дней до того вечера, когда она вдруг неожиданно явилась со своей жуткой новостью.
Сраженная подобной бедой, Гретхен сначала не нашла ни единого слова в ответ — ничего, кроме крика ужаса.
А Христиана продолжала, до боли вцепившись обеими руками себе в волосы:
— Вот такое положение. Что, по-твоему, мне делать теперь? Не слишком ли это для бедной женщины, которой нет еще и семнадцати? А ты тут толкуешь о Господнем правосудии!
Тогда Гретхен выпрямилась, вся словно во власти какого-то дикого воодушевления.
— Да, — сказала она, — я говорила о Господнем правосудии, говорила и говорить буду! Во всем этом есть промысел Божий. Отец Небесный не мог обречь вас на эту новую муку лишь ради удовольствия сокрушить еще одним ударом свое бедное хрупкое создание, такое еще юное. Слушайте, тут вот в чем дело: он посылает нам мстителя. Да, я предсказываю вам, что это дитя отомстит за нас. Оно покарает презренного, погубившего нас обеих. A-а! Грех породил возмездие! На колени, сестра, и возблагодарим Всевышнего! Мерзавец будет наказан.
И Гретхен бросилась на колени, в порыве неистового торжества бормоча благодарственную молитву.
LXIV
ВОПРОС
Вопреки своим опасениям Христиана еще сомневалась, вернее, у нее еще теплилась надежда. Может быть, она поспешила со своими жалобами, может, все это ошибка и ее страхи призрачны? Она решила ждать.
Но даже сама эта надежда не могла не стать для нее источником новых терзаний, ведь она превращала время в орудие медленной пытки: каждый день, каждый час ужасная уверенность, подобно острому кинжалу, все глубже вонзалась в ее сердце.
И вот настал момент, когда сомнениям пришел конец. Ужасающая истина предстала перед Христианой во всей своей неприглядности.
Как ей поступить с этим ребенком? Возвысить, растить под фамильным именем и на глазах мужа дитя, быть может порожденное другим? Или отвергнуть, отослать подальше, отдать Самуилу ребенка, в чьих жилах, возможно, течет кровь Юлиуса? Какая из этих двух крайностей самая жестокая, самая нестерпимая? Как она будет смотреть на это дитя — гордыми, восхищенными глазами счастливой супруги, жаждущей показать целому свету этот плод любви, или полным стыда и отвращения взглядом презренной изменницы, которая желала бы даже от Господа всевидящего скрыть плод своего преступления?
Ах! Никогда она не сможет жить бок о бок с живым свидетельством своего падения, с мрачной загадкой, с ужасным вопросом, навсегда поставленным перед ней неумолимой природой!
Здесь надо бы вспомнить о том, что Христиана была чиста помыслами и простодушна, совершенно неспособна заключить мирный союз со злом и спокойно спать, припрятав под подушкой память о совершенном грехе. Опозорив себя, пусть невольно, это бедное сердце, юное и благочестивое, терзалось не меньше, чем если бы ей действительно было в чем раскаиваться: грязь, запятнавшая доселе безупречную белизну ее совести, ужасала ее, и она оставалась безутешной.
Рассказать обо всем Юлиусу? Ах, нет! Она умрет прежде чем сумеет произнести хотя бы только первое слово подобного признания. И потом, хватит того, что она приняла на свои плечи все это горе и позор, зачем еще заставлять мужа делить с ней такую ношу? Да и в конце концов для того ли она такой ценой спасла Вильгельма, чтобы теперь толкнуть Юлиуса на верную гибель?
Зачем она не убила себя сразу? Барон позаботился бы о Вильгельме до возвращения Юлиуса. Муж, погоревав какое-то время, женился бы снова — на женщине, достойной его. А теперь она уже не сможет покончить с собой, ведь она в этом случае умерла бы не одна. Самоубийство стало бы еще и убийством.
Все время, во сне и наяву, ее преследовал один чудовищный вопрос: чей это ребенок?
Бывали дни, когда она любила еще не рожденного младенца. Что бы там ни было, кем бы ни являлся его отец, она так или иначе приходилась ему матерью. Она смягчалась, думая о судьбе этого бедного существа, отверженного еще до своего рождения, и сердилась на себя за то, что в иные минуты она подумывала отдать его Самуилу, изгнать из замка, отлучить от материнских объятий. В эти дни ей без труда удавалось убедить себя, что ребенок от Юлиуса.
Но были и другие дни, притом чаще, когда она не сомневалась, что зачала от Самуила. Тогда она думала об этом ребенке с омерзением, словно он был вором, вздумавшим украсть у ее крошки Вильгельма половину его законного достояния. А по ночам, мучась бессонницей, томившей ее мозг кошмарными сумеречными наваждениями, она еще больше проклинала его, желала ему никогда не появиться на свет, даже грозила, что задушит его. О, конечно, это был ребенок Самуила, ведь не мог же Господь допустить, чтобы она ненавидела дитя Юлиуса!
Христиана не ложилась больше в свою отныне оскверненную кровать. Но и перейти в спальню Юлиуса она тоже не пожелала, считая себя недостойной переступить ее порог. Теперь она засыпала, примостившись на диване в салоне-будуаре. Она только позаботилась, чтобы стенное панно, маскирующее ход, по которому являлся Самуил, заставили тяжелой мебелью. Впрочем, это была дань не столько предосторожности, сколько суеверию, ведь Самуил держал свое слово. К тому же в этом замке, им же построенном, он, очевидно, мог бы найти и другие ходы.
В эти ночи, такие бесконечно долгие для нее, лишь изредка смыкавшей глаза при бледном мерцании ночника, постоянно горевшего на тот случай, если Вильгельм почувствует себя дурно, и вечерами в унылом свете подступающих сумерек она порой устремляла свой повелительный магнетический взор на потолок в надежде, что тот сейчас рухнет ей на голову, сразу оборвав томительную агонию ее души.
Бывало и так, что она, снедаемая лихорадкой, принималась взывать к буре, чтобы та сокрушила корабль Юлиуса, утопила ее мужа или, по меньшей мере, выбросила его на необитаемый остров, откуда ему уже никогда не будет возврата.
— Пусть все провалится! — выкрикивала она. — Он захлебнется в море, я кану в ад, лишь бы все это наконец кончилось!
Потом она бросалась на колени перед распятием и молила Бога простить ее за такие ужасные мысли.
Страх перед возвращением Юлиуса был самым нестерпимым из всех ее наваждений. Три месяца прошло со дня его отъезда. Он мог появиться в любую минуту. Когда Христиана думала об этом, все ее тело покрывалось холодным потом, она падала на пол ничком и подолгу, иногда часами, лежала, распростершись без движения.
Однажды утром кормилица принесла ей письмо.
Христиана глянула на конверт и вскрикнула. Письмо было от Юлиуса.
Прошло два часа, прежде чем она решилась его распечатать. Но потом ее подбодрило то соображение, что письмо пришло из Нью-Йорка. Стало быть, Юлиус приедет еще не сейчас, ведь иначе ему и писать не стоило, поскольку он мог бы добраться домой раньше своего письма.
От сердца у нее немного отлегло.
Но и сама эта радость причинила ей новую боль.
«Значит, вот до чего я дошла! — подумалось ей. — Я довольна, что Юлиус не возвращается!»
Она распечатала послание.
Юлиус и в самом деле писал, что задержится в Нью-Йорке на несколько недель. Он прибыл туда в добром здравии. Восторг, который его приезд вызвал у дяди Фрица, весьма благотворно повлиял на состояние больного. Тем не менее, врачи не смеют надеяться на его выздоровление. Лишить дядюшку своего присутствия, отнять у больного эту наконец-то обретенную живую связь с родной страной и любимым семейством — значило бы просто-напросто убить его. Поэтому Юлиусу придется продлить их разлуку, какой бы мучительной для него она ни была.
Однако он останется там ровно настолько, чтобы исполнить долг человечности и признательности, и ни минуты больше. Его душа осталась в Ландеке, он умирает от тоски по Христиане и Вильгельму. Чувствовалось, что говоря об этом, он старается не давать воли своим чувствам, боясь, как бы его жалобы не опечалили Христиану. Но любовь и боль разлуки явно переполняли его сердце.
Немного ободренная вестью об этой отсрочке, Христиана почувствовала себя лучше и, не переставая терзаться, в какой-то мере все же обрела душевное равновесие.
Время не останавливает свой бег даже тогда, когда мы страдаем. Итак, недели шли за неделями.
В конце декабря барон приехал навестить свою сноху и попытался вытащить ее из ландекского уединения хотя бы на ближайшие три месяца, самые слякотные и снежные. Но, как и в первый раз, она отказалась наотрез.
Свою постоянную грусть она объяснила затянувшейся разлукой с Юлиусом.
Барон нашел, что она очень изменилась. Впрочем, Христиана и сама призналась, что тоскует и чувствует себя неважно.
— О, в самом деле? — многозначительно улыбнулся барон.
— Ах, нет, отец, вы ошибаетесь! — насилу смогла пролепетать она, бледнея и внутренне содрогаясь.
Она от всех таила свою беременность. Решила скрывать ее, пока возможно. Зачем? Она сама не могла бы этого объяснить и все же безотчетно жаждала выиграть время.
Лишь Гретхен знала все. Она стала ее наперсницей — опасной наперсницей, блуждающей в тумане своих лихорадочных грез и видений.
Барон возвратился в Берлин, и Христиана снова впала в оцепенение безнадежности. По временам она получала письма из Нью-Йорка: состояние дяди с его перемежающимися улучшениями и ухудшениями вынуждало Юлиуса от недели к неделе все откладывать свой отъезд. Ей приходилось делать над собой неимоверные усилия, чтобы написать ему в ответ несколько отрывистых печальных строк. О том, что она ждет ребенка, Христиана умалчивала, решившись положиться на Господа, предоставив ему так или иначе привести эту драму к развязке.
Так миновала зима.
В середине апреля произошло печальное событие, давшее тревогам Христианы новую пищу.
Вильгельм слег, опасно заболев.
Старый доктор из Берлина все еще находился в замке. Болезнь мальчика в первые две недели не внушала серьезных опасений.
Христиана не спала ночей, ухаживая за обожаемым малышом со всей любовью, жаром, страстной преданностью матери, уже пожертвовавшей ради своего ребенка тем, что было ей дороже жизни.
Но внезапно течение болезни резко изменилось. На сей раз наука сделала для спасения мальчика все что могла. Кроме старика-врача, столь опытного, на консультацию были приглашены трое или четверо его наиболее именитых коллег из Франкфурта и Гейдельберга.
Но все их усилия были напрасны. На двадцать пятый День болезни Вильгельма не стало.
Когда врач сообщил страшную новость матери, которая уже несколько дней как поняла, что бесполезно ждать иного исхода, она ему ничего не ответила. Только взглянула на часы.