Похожая на человека и удивительная Терентьева Наталия
Глава 1
«Тот, кто надзирает над этим миром на высшем небе,
Только он знает. А может быть, и он не знает?»
Ригведа. «Гимн о сотворении мира»
Это случилось внезапно. И я точно знаю, когда это произошло. Мне ничего не остается, как верить в это и жить с этим, потому что иначе не получается.
Я пытаюсь восстановить события того утра. Точнее, не события, а ощущения, поскольку я лежала неподвижно, с ногой, привязанной на растяжке.
В ту ночь мне приснился папа. Папа пропал без вести десять лет назад и, как и положено покойникам, снился мне ночами, когда шел дождь и мокрый снег. Но в ту ночь не было ни дождя, ни снега. Ночь была прохладная и сухая, обычная апрельская ночь. Папа в моем сне звал меня поехать на море, а я объясняла: «Да как же я поеду, ты же знаешь, если я сяду в самолет, он обязательно разобьется! А там, кроме меня, будет еще много людей…»
Проснувшись, я первым делом посмотрела в окно. Да нет, никаких признаков плохой погоды. Думать, почему должен разбиться самолет, в котором именно я полечу, я не стала. В палату вошел Константин Игоревич, мой лечащий врач.
И еще до того, как он, тяжело вздохнув, собрался спросить меня, как дела, я поняла, что у него очень сильная изжога. Она мучила его ночью, мучает и сейчас. Изжога у него бывает всегда, когда он ест тяжелые, толстые котлеты, которые жарит его теща, теперь уже бывшая. Но вчера он навещал сына и съел вместе с ним котлету. И теперь ему нехорошо и тошно, тянет желудок, печёт пищевод, и вдобавок остро, резко дергает печень. Все это за секунду пронеслось у меня в голове, одной, очень понятной и простой картинкой.
– Откройте, – кивнула я на бутылку «Ессентуков», стоявшую у меня на столике у кровати. – С пузырьками гораздо лучше, врачи просто не понимают. Сразу все пройдет.
– А… – начал было Константин Игоревич и осекся.
Секунду помедлив, он подошел к моему столику, открыл бутылку минеральной воды и с удовольствием выпил сразу полбутылки.
– Сейчас будет лучше, – сказала я. – Больше их не ешьте.
Константин Игоревич стоял передо мной. В одной руке у него была бутылка, в другой – металлическая крышечка. От растерянности врач замер с поднятыми руками. Потом не глядя поставил бутылку на столик, на самый край, чуть не уронив ее, пытаясь приспособить как-то на место крышечку, и стал отступать к выходу, бормоча:
– Ага, ну вот… Сейчас мы только… Прекрасненько…
Я подумала, что, если он вернется с психиатром, ничего удивительного не будет. Но он просто в тот день ко мне больше не зашел. Зато зашла медсестра Зоя Павловна.
Обдав меня довольно крепким запахом рижских духов (где она только их сейчас покупает?), Зоя Павловна решительно прикрепила мне тонометр и спросила:
– Как спалось?
– Нормально, – ответила я, понимая, что хуже, чем сегодня рано утром поступил с Зоей Павловной ее любовник, молодой татарин Рафаэль, поступить с женщиной просто нельзя. Конечно, она же христианка, для него – неверная, с которой можно делать все, что угодно, ни бог, ни люди не осудят. Вспоминать это невозможно, а забыть просто нельзя. Вот и как теперь жить, ощущая себя… Да нет! И слов-то таких нету! И никто не поймет, как ей тошно смотреть теперь на мужчин! И на женщин, с которыми так не поступали, как с ней…
Мне захотелось сказать Зое Павловне что-нибудь хорошее, несмотря на то что она туго перетянула мне ноющую после аварии руку и, померив давление, резко сдернула рукав тонометра.
– Зоечка Пална, а вы в восьмидесятом году, когда в Москве была Олимпиада, еще в школе учились? – спросила я невзначай.
– Я? – оторопела Зоя Павловна. – Нет… То есть… А что? – тут же подобралась она, подозрительно глядя на меня.
– Ничего… Просто… Думаю, может, мы в одной школе учились, вы похожи на одну девочку, на год старше меня была. Зойка… Красивая, гордая такая…
Зоя Павловна коротко засмеялась. Плечи расправила, но всё же спросила потом:
– Что? Попросить чего-нибудь хочешь? Принести тебе чего-нибудь? Купить коньячка? Или окошко открыть, покурить хочешь?
– Да я не курю вообще-то, – вздохнула я.
– Вот и не кури, – Зоя Павловна похлопала меня по здоровой ноге. – Школу я на десять лет раньше тебя закончила. А если что надо, так и скажи.
Она одним движением сгребла скомканные салфетки с моего столика и пошла к выходу.
Сама не знаю, почему я взяла и сказала ей вслед:
– Я думаю, лучше быть одной, чем такое терпеть…
Зоя Павловна вздрогнула и обернулась:
– Что?
Я закрыла глаза, понимая, что лучше мне сейчас больше ничего не говорить.
Глава 2
Утро было тихое и прозрачное. Нормальное апрельское утро, каким оно, наверно, и должно быть. Таких дней в апреле наберешь – раз, два и обчелся, – когда весна кажется весной, а не муторно и бесконечно тянущимся, промозглым ноябрем, имеющим право на среднерусской равнине длиться полгода.
Откуда я, собственно, знаю, что такое нормально? Почему-то мне кажется, что в моем детстве все было по-другому. По-другому шло время, и весны хватало, чтобы вдоволь надышаться прелым снегом, насмотреться на пронзительное синее небо с резкими силуэтами черных веток на нем, готовых взорваться новой жизнью…
Я осторожно нажала ногой, с которой только что сняли гипс, на педаль. Нормальная моя нога. И ничего, что маленький кусочек моего сустава сделан теперь из какого-то металла с гибкой пластиковой скобой. Металлопласт, иными словами. Как немецкие трубы «Рехау» в моей новой квартире. Новая квартира, новая нога… Что еще приготовила мне жизнь в этом году, так хорошо, весело начавшемся и вдруг резко затормозившем вместе с моей машиной, потерявшей равновесие на небольшом сугробе во дворе и плюхнувшейся на собственный бок? Плюхнувшейся тяжело, всей своей двухтонной массой, и замершей в неудобной, странной позе?
Я помню все отлично. Как сидела, точнее, лежала на правом боку и не могла понять, где же земля – где верх, а где низ. Куда смотреть и откуда вылезать. Потом резко потянуло ногу, и во рту стало горячо и липко, и сильно запахло кровью. И почему-то больше я ничего не помню. Врач позже сказал, что из-за болевого шока я потеряла сознание, но я-то никакой сильной боли не помню – только металлический вкус во рту и странную, перевернутую картинку перед собой. И еще морду какой-то рыжей собаки, которая, прижавшись носом, смотрела на меня сквозь треснувшее мелкими брызгами стекло…
Дома меня ждал засохший цветок, моя любимая строманта, «молельщица», с красными полосатыми листьями, поднимающая и опускающая свои тонкие стебли каждое утро и вечер. Она выпила всю воду из поддона, стояла-стояла с поднятыми вверх листьями, словно моля меня хоть о капельке воды, и не выдержала. Я аккуратно обрезала все засохшие листья, кроме одного, в котором, мне показалось, еще теплилась жизнь. И загадала – если выживет строманта, то и я поправлюсь окончательно. Буду играть в теннис, висеть вниз головой на тренажере, который недавно купила, и ходить в пешие походы по карельским каменным разломам, фотографируя древние наскальные рисунки прямо у себя под ногами, – по крайней мере, так до аварии я планировала провести будущий отпуск.
Я включила побольше света и телевизор, чтобы ощутить себя дома. Дома – в новом доме, к которому я еще не привыкла. Переехав, прожила две недели и попала в больницу почти на два месяца.
Диктор, молодая хорошенькая журналистка, рассказывала о том, что на Дальнем Востоке в каком-то поселке нет света вот уже восемь дней. А я смотрела на нее и понимала, что журналистка еле сдерживает слезы. Сегодня утром ей сказали, что у нее никогда не будет детей.
Я понимала ее, мне когда-то тоже такое сказали, правда, с оговорками, что дети могут быть не только рожденные тобой. Ведь столько брошенных или осиротевших детей, которым нужна забота и любовь. Но я так и не пришла ни за одним из них в приют. Даже не пыталась. И этой журналистке тоже кажется, что страшнее горя, что она не сможет никогда сама родить, – нет. Почему вот только я это знаю? Не рано ли я ышла из больницы? Не нужно ли мне было сказать о своих странных ощущениях после аварии лечащему врачу и попросить консультацию хотя бы психолога, если не психиатра?
Я решила для спокойствия проверить как-то свои ощущения, а пока не паниковать. В конце концов, у меня была какая-то двоюродная прабабка или даже родная, которая видела и слышала то, что другим не было слышно и видно. Ворожила, лечила… Может, у меня проклюнулись ее гены? Только я никак использовать это не собираюсь. Оно и рассосется наверняка, если не обращать на это внимание.
Просмотрев подряд новости по всем каналам и кое-что еще поняв про журналистов и ведущих программ, с некоторыми из которых я была и так знакома, но не знала подробностей их жизни, я позвонила своей маме.
По первому звуку ее голоса я уже знала, что результаты маминых последних анализов хорошие, что ее сын Валерик, мой сводный брат, вчера приводил очень милую девушку, показывал ее маме, чтобы та, наконец, одобрила его избранницу, что маме хочется именно об этом со мной поговорить, а вовсе не о моей сломанной и сросшейся ноге.
– Она действительно будет его слушаться или только пока такая покладистая? – с ходу спросила я маму.
– Вот и я думаю, может, просто притворяется пока… – подхватила мама и тут же осеклась. – Кто? Ты откуда знаешь? Тебе звонил Валерик?
– Нет, мам… То есть… Ну да, почти. Неважно. Ты лучше скажи, тебе, наконец, можно чай пить с сахаром и конфетками, правда? Анализы хорошие, я очень рада. И фрукты сладкие можно есть. Я к тебе приеду сегодня, хорошо?
– Хорошо… – растерянно ответила мама. – Нет. Не сегодня. Сегодня я в парикмахерскую иду! Давай завтра.
Собственно, я уже выяснила то, что хотела. С мамой я предпочитаю общаться по телефону, чтобы в случае необходимости свернуть разговор и не поссориться по пустякам.
Я выяснила, что со мной после аварии что-то не в порядке. Я не привыкла сидеть сложа руки и ждать, пока проблема рассосется сама собой. А если я в который раз думаю о психиатре, это ведь проблема? Я полистала телефонную книжку и набрала номер.
– Можно мне срочно на консультацию к доктору? Я не записана, но он меня примет, я уверена. И даже будет очень рад.
– В одиннадцать тридцать вас устроит? – чуть помедлив, спросила секретарь.
– Вполне, – ответила я, допивая на ходу кофе и одновременно доставая из шкафа чистую блузку. – Уже еду.
Доктор Семирява, дорогой и респектабельный психиатр, был действительно мне знаком. Не знаю, сразу ли он узнает меня. Но я-то отлично помнила Костю Семиряву, потому что знала его с детства.
Черненький, симпатичный Костя влюбился в меня, когда я училась в первом классе, а он – в третьем. Костя был из хорошей семьи врачей, и родители отпускали меня к ним смотреть фильм «Семнадцать мгновений весны». У нас еще не было телевизора. И все двенадцать серий я с замиранием сердца провела в скромной квартире Семиряв, перед коричневым полированным телевизором, казавшимся мне просто огромным. Собственно, квартиру Кости я почти не помню, его самого, наверняка сидевшего рядом, тоже. А вот свое волнение от замечательного фильма и величественный, большой телевизор – помню прекрасно.
Костя мне нравился, но не сильно. И как-то быстро надоел. Мне стало скучно и даже неприятно от его влюбленного взгляда. И я перестала к ним ходить, тем более что у нас вскоре появился свой телевизор. Видя Костю во дворе, я делала вид, что увлеченно смотрю в другую сторону.
Зачем было идти сейчас именно к нему? Не знаю. Я не раз слышала от знакомых, что он хороший врач, даже как-то записала его телефон для брата Валерика, когда он тосковал полгода без видимых причин. И сейчас мне идти к врачу, с мамой которого я время от времени встречаюсь в булочной и здороваюсь, спрашивая о новостях в Костиной жизни, было спокойнее.
Костя меня, конечно, не узнал. Девочки, взрослея, сильно меняются, особенно те, которые так безнадежно нравились. Вряд ли сегодня во мне он увидит ту жестокую соседку, которая вдруг непонятно почему перестала с ним дружить двадцать шесть лет назад.
– Я – Лика. Помнишь, Костя? Мы жили в соседних подъездах. Я специально пришла к тебе. Потому что знаю, что ты хороший врач и отнесёшься ко мне внимательнее, чем кто-либо другой. Я права?
Костя удивленно и довольно прохладно посмотрел на меня. Не думаю, что он вспомнил меня и сейчас, но, собственно, какая разница? Мне все равно было спокойнее разговаривать с ним, чем с незнакомым врачом. Я села напротив него и в окрепшем, возмужавшем, на вид сегодня явно хорошо выспавшемся и с аппетитом позавтракавшем человеке увидела маленького мальчика, смущенно взглядывавшего на меня каждый раз, когда мы встречались во дворе.
– Я слушаю… вас, – сказал Костя. И отодвинулся от стола, на котором был включен ноутбук. – Готов выслушать и помочь.
Я посмотрела, как он откатился на большом кресле от стола, и уже все знала. Костя даже не мог предположить, как много я узнала, пробыв рядом с ним полминуты или даже меньше. Выспался-то и позавтракал он действительно неплохо. Но сегодня утром жена тяжело всхрапнула в тот самый момент, когда он потянулся к ее теплому, полному, так хорошо знакомому рукам бедру. И этот ее всхрап был совсем некстати. Минуту-две он лежал, пытаясь понять, стоит ли продолжать, и, поняв, что не стоит, резко встал.
«Костик?» – спросила жена за его спиной. Он ей не ответил, хотя она вовсе не была ни в чем виновата. И не ответил позже, за завтраком, когда она пыталась о чем-то с ним разговаривать. Ерунда, всё полная ерунда, такое бывало и раньше. Но сегодня почему-то ему было противно на нее смотреть.
Раздражал след от крохотных трусов, сильно впивавшихся в ее когда-то худенькие и трогательные, почти мальчишеские бедра, за годы ставшие квадратными, след, так сильно видневшийся под обтягивающими брюками цвета хаки… Странный цвет для женских брюк… Цвет, придуманный для маскировки солдат в грязной, пыльной траве… Зачем обтягивать такой тканью полные женские ноги, похожие на две тяжелые, мощные колонны?
Раздражали небрежные прядки плохо прокрашенных светлых волос… Неужели нельзя причесаться, перед тем как идти на кухню, готовить завтрак? Заколоть, что ли, как-то, убрать эти волосы… Или чаще мыть их, каждый день, например…
Раздражал запах пряных духов, непрозрачный, настойчивый… Духи он сам подарил Рите на день рождения, сам выбирал… Но в магазине они почему-то пахли просто ландышем, светлым, свежим и очень милым ландышем…
Может, так пахла молоденькая продавщица, стоявшая рядом и помогавшая ему выбирать духи? Пахла молодостью и желанием нравиться? Простым желанием обнять его, совсем незнакомого мужчину, и отдаться ему просто так, даже не знакомясь, ничего не спрашивая, не требуя, не ожидая продолжения?
Я услышала или увидела, или не ясно как, но поняла все Костины мысли и ощущения. И на всякий случай сказала, просто чтобы убедиться, что я не сошла с ума (или убедиться в обратном, не знаю):
– Духи надо на улице нюхать. На бумажку набрызгать и выйти. А то может оказаться совсем другой запах. Я тоже очень сложно к запахам отношусь. Иногда беру интервью у кого-нибудь и с ума схожу, начинаю задавать ужасные вопросы…
Костя молча смотрел на меня, ничего не говоря и не двигаясь. Он перестал крутиться на кресле и постукивать пальцами. Я понимала, что должна ему как-то помочь. Себе мне придется помогать самой, это уже очевидно.
– Я поэтому пришла, понимаешь? Что я все про всех теперь знаю.
– Ты ведь Лика, да? – наконец выговорил Костя. – Лика Борга? Или… Ты не меняла фамилию?
– Нет! Я даже замужем толком не была. Все выбирала-выбирала, да так и не выбрала. Костя… Я с ума не сошла, не знаешь?
Костя не очень уверенно качал головой, как-то странно на меня смотря. Но никогда бы раньше я не поняла смысл этого взгляда! А вот теперь понимаю. Костя увидел, как под тонкой трикотажной кофточкой округло и аппетитно расположилась моя не самая выдающаяся, но и не такая уж скромная грудь. В тесноватом лифчике, на бегу как-то схваченном в магазине, она приобретает недостающую до третьего размера тяжесть и объем. А когда я сейчас подняла руки, чтобы подтянуть сзади резинку на хвосте, Костя представил, что неплохо было бы, если бы он подошел сейчас ко мне, ничего не говоря и не объясняя, и я не стала бы ничего спрашивать, просто подалась бы навстречу…
– Да, наверное, было бы неплохо. Но я ведь не затем пришла, – ответила я.
Костя как-то странно повернул набок голову, открыл рот, чтобы что-то сказать, даже издал какой-то звук, но поперхнулся и стал кашлять.
– Вот и я говорю. Непонятно, как жить дальше, правда, Костик? Думала, ты мне как-то поможешь.
Я встала и решительно направилась к двери.
Костя, опомнившись, догнал меня уже у самой двери своего кабинета.
– Подожди, Лика! Что-то не так… Я… Ты прости меня… Я не сразу тебя узнал и… Расскажи спокойно о своих проблемах.
– Расскажу, конечно, – кивнула я. – Не сегодня. Я долго была в больнице, надо съездить на работу. Я еще приду.
«Досмотрю интересный фильм, – вдруг пронеслась в голове развеселившая меня мысль. – Про Риту, про продавщицу, про себя саму…»
Да, это было похоже на фильм. Только очень быстро идущий. За одну секунду я успевала увидеть и понять то, что на экране пришлось бы показывать минут пять. Как волновался Костя и как сердился, как желанны или отвратительны бывают одни и те же женщины…
Глава 3
Я решила все же заехать вечером к своей маме. После парикмахера она обычно пребывает в благодушном состоянии, красивая, помолодевшая. Меньше будет ревновать меня к отчиму, которого я всю жизнь считаю старичком. Даже когда ему было меньше, чем мне теперь, он казался мне дряхленьким и стареньким. А мама все ревнует и бдительно никогда не оставляет с ним наедине.
На работе меня первым делом остановил заведующий нашей редакцией.
– Борга! Ты выздоровела или просто так зашла?
– Выздоровела, Вячеслав Иванович! – ответила я, тут же с ужасом поняв, что Вячеслав Иванович рассчитывал, что я долго проболею, и взял на мое место свою племянницу. Взял временно, очень надеясь, что она задержится надолго. Может быть, даже займет мое место. И будет на моем месте спокойна и аккуратна. А я стану нервировать какого-нибудь другого шефа. – Прямо сейчас приступаю к работе. Уже созвонилась с Веденеевым, помните, мы говорили о нем? Сегодня еду брать у него интервью, он горит желанием рассказать о своих успехах в спорте и в политике…
– Да, но… Может, тебе еще полечиться? Поможем организовать хороший санаторий…
– Пойду на столе порядок наведу, – миролюбиво кивнула я. – Сгоню для начала вашу Верочку!
Вячеслав Иванович только крякнул, решив, что мне рассказали про Верочку сослуживцы. Перечить мне он не стал, зная, как любит меня хозяин всего нашего медиа-холдинга, а по-русски – нескольких газет, журналов и книжного издательства, объединенных под одним названием «Нооригмы» – странным и не очень благозвучным, но привлекающим внимание своей необычностью и отличающимся на слух от других журнальных изданий. Хотя означает всего лишь навсего – «Новая оригинальная мысль».
Я постепенно привыкала к своему новому состоянию, или ощущению, или новой способности, появившейся у меня после аварии. Я даже попробовала понять, от чего зависит, понимаю ли я вдруг, что происходит в душе у человека, или не понимаю. Сама я не прилагала к этому никаких усилий.
Но, войдя в большую комнату, где стоял мой рабочий стол и, кроме меня, всегда сидело не меньше пятнадцати человек, я отчетливо поняла, что у моего соседа напротив, вяловатого Виталика, болит зуб, и весь мир в этой связи кажется неприятным и враждебным.
И что у соседки сбоку, журналистки с большим стажем, увлекшейся в последнее время теософией и религиозной подоплекой всего сущего, потерялась собака, и Лариса Ивановна вчера безуспешно искала ее целый вечер и потом печатала объявления и ночью расклеивала по району. А теперь судорожно хватает трубку телефона, в надежде что кто-то позвонит и хотя бы продаст ей ее собственную собаку, любимую и драгоценную Лялюшеньку, пушистую палевую пуделиху, которую Лариса воспитывает с тех пор, как уехал в Финляндию за жилистой и пьющей как мужик финкой единственный сын Васенька…
Я, кажется, поняла. Стоит мне повернуться к человеку, посмотреть на него, желательно в глаза, и я начинала ощущать мир вместе с ним. Хотя… Я даже вздрогнула, как будто меня толкнули в спину, и обернулась. Вот тебе и «в глаза»! Сзади меня сидела очень несчастная Верочка, племянница нашего шефа, и старательно копалась в ящике моего собственного стола, чтобы скрыть слезы.
Плакала она вовсе не оттого, что я пришла сгонять ее со своего законного журналистского места и со своего стола. Плакала она от несправедливых и ужасных слов, которые сказал ей только что по телефону ее друг, которого Верочкины родители упорно называют «женихом», чтобы не очень переживать, что их девятнадцатилетняя дочка живет с женатым мужчиной, снимающим ей квартиру. А друг ни много ни мало предложил ей попробовать что-то придумать к сегодняшнему вечеру, приготовить хороший сексуальный сюрприз, потому что обычного, рутинного секса у него и дома хватает в избытке.
Какой «секс»! При чем тут секс! Это у девчонок, у подружек, которые после трех коктейлей в клубе могут для удовольствия переспать с тем, с кем сегодня танцевали, – у них секс! А у Верочки никакой не секс, а любовь! Настоящая любовь! Это большая разница! И она сколько раз уже просила его просто вместе провести вечер, поужинать дома, поговорить, подержаться за руки! Разве не имеет она права просто посидеть рядом с ним, положив ему голову на такое родное плечо, послушать, какие у него проблемы на работе, как не слушаются подрастающие дети… Какой сюрприз она может ему приготовить, кроме своей любви? Например, пригласить подружку, сказал он. Например!.. «Можно и еще что-то… Посмотри фильмы какие-нибудь, что ты в самом деле!..» Как он мог! Как? Разве грязные, похотливые дядьки и их подружки с истыканной блестящими колечками плотью в мерзких порнороликах имеют какое-то отношение к ней и к нему?
– Ты очень хорошая и милая девочка, – тихо сказала я Верочке, подойдя к ней и наклонившись, так же, как и она, к выдвинутому ящику. – И тебе этот трухлявый пень со своими потными фантазиями совсем не нужен. Ты просто хочешь кого-то любить. Поверь мне. Возвращайся домой, пореви недели две. И забудь его, – я положила руку на ее плечо, не давая ей ответить. – Хочешь, поедем вместе со мной на интервью? Я еду к Веденееву. Очень симпатичный персонаж. Я, по крайней мере, на это рассчитываю.
Не слушая, что отвечает Верочка, я выключила свой компьютер, на котором Верочка успела поменять заставку, и решительно взяла ее за плечо.
– Пойдем-пойдем. Нечего сидеть и реветь, да еще за моим столом. За моим столом не плачут. За моим столом положено писать жизнеутверждающие репортажи, можно смешные и даже хамские, но только не сопливые. Поняла? Умывайся и выходи, жди меня у машины. Я зайду в бухгалтерию и спущусь.
Я подтолкнула Верочку, ничего не понявшую, но плетущуюся за мной к выходу. И как только дядя ее, Вячеслав Иванович, хотел, чтобы она работала вместо меня? Не говоря уже о том, что она не только не закончила, но даже и не поступила на журфак и вообще никуда не поступила…
– Борга! Лика! – окликнула меня приятельница Таня. – Тебе дозвонились с радио?
– Пока нет, а что?
– Я им мобильный твой дала. Да хотят, похоже, чтобы ты там передачу какую-то готовила… Или вела… Я не поняла. Можешь сама позвонить, они оставили телефон.
Я только махнула рукой. Нужно – дозвонятся, это же понятно, из-под земли достанут – с радио-то! Особенно если хотят, чтобы я вела передачу.
Это было бы неплохо. Я давно думала об этом, даже как-то сочинила концепцию авторской передачи, но так ее пока никуда и не пристроила. А тут – сами приглашают. Вряд ли меня, с моими статьями, пригласят вести очень уж глупую передачу, «болтоманию», которых сейчас так много у нас на радио. Плохо выспавшиеся журналисты болтают между собой, особенно не заботясь о мыслях, о словах, а люди, стоящие в пробках, слушают их болтовню. Чтобы не думать, наверно. О том, почему который день поджимает губы жена и не хочет отвечать на вопросы, о том, почему от дочери так подозрительно пахнет табаком и еще чем-то, очень знакомым и неприятным, почему… почему… Да невозможно обо всем этом думать! Лучше слушать чужую болтовню, иногда остроумную, чаще скабрезную или неловкую…
Я ошиблась. Именно на такую болтоманию меня и пригласили. Да еще в пару с Геной Лапиком, стареющим, но молодцевато следующим всем колебаниям социальной моды, говорливым и беспринципным журналистом. С Геной я пару раз сталкивалась лоб в лоб на фуршетах и больших журналистских сборищах и сейчас была уверена, что вместе говорить с ним в эфире просто не смогу.
– Боюсь, я с первого раза скажу Гене, что он пустой болтун, недалекий и очень наглый, – ответила я звонившему мне директору передачи, одновременно трогая машину с места и показывая Верочке, чтобы она пристегнулась.
– Так вот и отлично! Мы за этим вас и зовем! За откровенной правдой, которую будет говорить умная женщина! – очень обрадовался директор.
Эту форму передач я тоже знаю: два журналиста собачатся в эфире ни о чем, старательно и ровно по времени – до очередной рекламы или музыкальной заставки, а остальные слушают этот мусор.
– Лика, не отказывайся, приезжай, поговорим.
Директор очень просто перешел со мной на «ты», обычное дело в нашей среде – очень добавляет к ощущению себя плохими мальчиками и девочками, которым разрешили говорить и писать всё, что на ум взбредет. У кого он есть, ум. А у кого нет?
– Хорошо, я заеду, – я взглянула на Верочку, снова приунывшую и доставшую очередную бумажную салфетку из сумки.
И тут же, очевидно вместе с ней, отчетливо увидела гладкую, почти безволосую грудь ее друга, такую приятную, теплую, на ней так хорошо засыпать, так надежно…
– Надежно? – вслух спросила я Верочку, вздрогнувшую и даже икнувшую от моего вопроса. – А что ж тут надежного?
– Не понял, – ответил мне директор передачи. – Я не говорил «надежно». Я говорил – приезжай. Хотя у нас платят четко, не сомневайся. У нас же газовики в тылу, ты в курсе. Все в шоколаде ходим.
– Я возьму с собой одно юное создание, оно может тоже что-то сказать в эфире, про женатых мужчин, например, какие они… гм…
– Если ты про меня, то я не женат, опять, – весело ответил мне директор. – Юное создание привози, испортим в момент.
Я коротким гудком прокомментировала лихой и очень глупый поворот с правого ряда налево курившей блондинки в красной машине и похлопала по коленке ревущую Верочку.
– Оставь в покое дверь, она все равно не откроется, выйдешь, когда я скажу. Раз твой дядя посадил тебя на мое место, будешь теперь везде со мной ходить, поняла? Всё лучше, чем бредить о своем… как его зовут? – Я вдруг поняла, что никак не могу понять имя Верочкиного любимого. Что-то вертится в голове, а что, я не уловлю. Ёжик какой-то. Что за имя? То ли Ёша, то ли Еся…
– Елик, – проговорила Верочка.
Не могу сказать, чтобы она была счастлива говорить со мной о нем.
– Елистрат, что ли?
– Елизар…
Елизар! Я знала одного Елизара, встречалась с ним как-то на вечернем сборище. Действительно, гладкий, сладкий, преуспевающий. Не им ли бредит Верочка?
В этот момент Верочка так отчетливо, так зримо услышала голос своего Елика, что мне даже показалось, что она говорит с ним по громкой связи. Вернее, говорит один он. И такие пошлости… Но громкая связь работала не в телефоне, а у меня в голове. Я невольно слушала чужие фривольные мысли и уже знала, что Верочке они доставляют большое удовольствие.
Я только вздохнула. Ну, пусть тогда плачет и ждет – раз есть в ее жизни такое удовольствие, такая, по-русски говоря, скоромная радость, о которой стоит плакать.
Глава 4
Слава Веденеев ждал нас, точнее меня, при полном параде. Я даже подумала, что он ждет кого-то другого. Но пока раздевалась в большой, ярко освещенной прихожей, успела все понять. Услышать, как важно ему предстать перед всеми неунывающим, нестареющим, вечным чемпионом, многообещающим политиком…
Наверное, трудно быть олимпийским чемпионом. Легче мечтать об этом. Ведь как только ты стал чемпионом, ты автоматически стал бывшим. Тем более, если ты больше не в спорте. На тебя уже не надеются, не делают ставку, в тебя не вкладывают силы и деньги. Ты – лишь воспоминание и некий образ. О тебе могут написать – о тебе вчерашнем. Но разве мы сами себе интересны вчерашние? Какая разница, что я чувствовала и желала вчера? Сегодня я и мечтаю о другом, и ощущаю себя совсем по-другому.
– Слава, это Верочка, познакомься. Хорошая девочка, ее дядя хочет, чтобы она стала журналисткой, и дал мне ее в ученицы.
Верочка с любопытством школьницы взглянула на Славу. Вот бы в кого ей влюбиться! Хоть есть за что. Подтянутый, волевой… Правда, тоже женатый.
Слава провел меня в кабинет, не обращая особого внимания на мою юную коллегу. Я кивнула Верочке, рассматривающей кубки, гордо выставленные в подсвеченной изнутри нише, чтобы она не отставала и шла за мной.
– Как ты себя ощущаешь в Думе? – задала я ему вовсе не тот вопрос, который собиралась задать.
Странно. Что же мне записывать? Точнее, стоит ли запоминать мгновенный ответ Славы: «Хреново», или честно дома вставить в интервью то, что Слава ответил вслух и автоматически записал за ним диктофон:
– Ты знаешь, Лика, я и не думал, что будет так интересно заниматься реальными проблемами людей, законотворчеством. Это сложно, но крайне увлекательно…
Я кивнула:
– Хорошо. А почему хреново-то?
– То есть как… Я не сказал «хреново», – удивился Слава.
– Не сказал. Извини. Это я так. Обычно все говорят, но просят это не писать. Говорят, что очень хреново. Бессмысленно. Чувствуешь себя обманщиком или идиотом. И только самые глупые чувствуют себя большими начальниками в кабинетах, обитых редкими породами дерева, и радуются.
– У меня еще госпаек хороший, – негромко заметил Слава.
– И я про то же. И в период заседаний устрицы на обед по сорок рублей за тарелку. А все остальные граждане, точнее очень многие, не знают, как дожить до зарплаты. С овсянки на пшенку перебиваются. Ладно. Скажи мне, что ты думаешь о перспективах российского футбола?
– Так я же не футболист, Лика! – удивился Слава. – Я – фигурист. Ты забыла? Ты что!
– Слава, я твой тройной прыжок на чемпионате мира, когда ты упал и потом еще раз прыгнул, не забуду никогда. Я тебя очень уважаю по-человечески за это. Но я просто спрашиваю, как ты думаешь, почему теперь наши футболисты проигрывают? А если выигрывают, то с большим скрипом и на шару. Если кто-то из сильных соперников случайно проиграл другим. Это скорее философский вопрос. Из области идей, если хочешь.
– Те, кто играют сейчас, – из потерянного поколения, у которого не было идеи Отечества, я так думаю, – пожал плечами Слава. – Каждый играет за себя, чтобы его заметили и взяли в хороший спортивный клуб – в любой, где платят много денег. А побеждает в результате идея – всегда и везде. Согласна?
Я отчетливо поняла, что он очень хочет, чтобы я спросила его про отношение к богатству и про воспитание сыновей. И, конечно, спросила. Я искренне думаю, что олимпийский чемпион вправе говорить на те темы, которые ему интересны. Уж хотя бы это право он точно заслужил своим многолетним трудом.
Когда Слава рассказал мне все, что хотел, а именно, что роскошь и богатство исторически гораздо более свойственны нашей стране, чем коммуна и всеобщая бедность, а сыновья должны научиться жить сами, без поддержки знаменитого папы, я задала свой любимый вопрос, который часто задаю успешным людям:
– Если бы у тебя была возможность прожить жизнь еще раз, ты бы как ее прожил? Снова стал спортсменом?
– Да, – ответил, не задумываясь, Слава и улыбнулся своей знаменитой улыбкой чемпиона.
«Нет, – услышала я его ответ и даже внимательно посмотрела в глаза, чтобы удостовериться, что мой внутренний слух меня не обманывает. – Нет, разумеется, нет! Порванные мышцы, переломанные колени, травма спины, годы тяжелых тренировок, отказ от нормальной жизни, операции, восстановительное лечение, гормоны, диеты, жесткий режим, не оставляюий выбора…».
– Да, – повторил вслух Слава. – Самое лучшее, что было у меня в жизни, – это победа на Олимпиаде. Я к этому шел всю жизнь.
– Но жизнь продолжается… – не удержалась я и в первый раз взглянула на молчащую позади Верочку. Интересно ли ей? Но она, похоже, ушла в свои мысли и не слушала нас. Вот так начинающая журналистка!
– Продолжается! – подтвердил Слава в образе инициативного заседателя Госдумы. – И мы постараемся…
Для чего ему нужна была моя статья? Для чего-то ведь он хотел, чтобы именно я написала. Сам заказал…
Я выключила свой крохотный диктофон, отодвинула его для верности и спросила:
– Все-таки кем бы ты стал, Слав, если бы можно было прожить жизнь еще раз?
– А ты? – вдруг спросил меня Слава.
– Я – многодетной мамой. Ну, хотя бы мамой троих детей, или двоих…
– А я – художником, – вздохнул Слава. – Пойдем, я покажу тебе картины, но это не для статьи. И даже помощницу твою не пущу. Фотоаппарат оставь здесь.
Я оставила и фотоаппарат, и мобильный, чтобы Слава не сомневался. Махнула рукой Верочке, чтобы та побыла пока в комнате, а сама пошла вслед за Славой.
Я часто хожу на выставки, и на концептуальные, и на всякие разные биеннале, где от искусства подчас остается только стандартный стенд и унифицированные таблички, а остальное – бред больного разума, тщеславия и уродливых социальных инстинктов. Года два назад вместе с другими посетителями Дома художников на Крымском Валу я видела даже серию экскрементов, каждый в своей коробочке, в отдельной ячейке. Это тоже образ, символ, и у художника не хватило других выразительных средств, чтобы рассказать миру о своей душе и ее переживаниях.
Поэтому на творения Славы я взглянула спокойно, готовая ко всему. Если бы меня предупредили заранее, что Слава – тайный живописец, и на спор спросили бы, что он пишет, я бы проспорила. Потому что такого я предположить не могла. Все что угодно – плохие портреты, среднерусские пейзажи, авангардистские зарисовки без начала и конца, верха и низа…
Но Слава рисовал просто жуков. Зеленых, коричневых, золотых. Олимпийский чемпион рисовал больших красивых жуков подробно, со знанием дела. Жук, увеличенный на картине до размера средней собаки, выглядел устрашающе, но очень выразительно. Тем более что Слава старательно и аккуратно выписывал все детали – сложные изгибы ножек, переливы хрупкого панциря. Особенно удавались ему глаза. Огромные, разноцветные – то темно-фиолетовые, то зеленовато-желтые, то антрацитово-черные – они сейчас смотрели на меня из какого-то другого мира, где, оказывается, живет временами депутат Госдумы и олимпийский чемпион Слава Веденеев. В мире огромных жуков.
– Красиво. Твой ночной кошмар? – задала я, думаю, не самый умный вопрос в своей жизни.
– Нет, – спокойно ответил Слава. – Мне просто нравятся жуки. Всегда нравились. Кажутся совершенными. И… и еще они у меня получаются. А другое – не очень получается. Я рыб пробовал рисовать. Но как-то не то… Я рыбу изнутри не чувствую. Когда рисую, мне неприятно становится. А когда жука – комфортно.
Да, Слава знал, кому показать. Большой комплимент мне как журналистке. Как бы можно было Славу выставить сейчас клиническим идиотом после такого откровения! Даже без фотографий. Мне бы поверили!
Но кому, как не мне, знать, что у каждого – своя пещера, в которой ему тепло и не страшно жить и куда не надо пускать равнодушную и любопытную толпу. А у кого нет такой пещеры, тому надо много пить, очень много, до чёртиков, чтобы размыть очертания реального пространства и времени, или очень много воровать, так много, чтобы постоянно захватывало дух, как от головокружительной высоты, чтобы каждый следующий шаг мог оказаться последним…
– Можно я сфотографирую одного жука? Просто на телефон, – попросила я, почти уверенная, что Слава из предусмотрительности откажется.
Черт нас знает, журналюг… Сегодня я честная, и это моя слава в нашем мире. А завтра – окажусь на центральном канале телевидения с громкими разоблачениями, расскажу все, что знаю обо всех, – и страшное, и смешное, и позорное…
– Какого? – спросил Слава.
– Вот этого, большого, зеленого. С темными глазами…
Слава чуть помедлил, посмотрел на меня, на картину… И неожиданно снял ее со стены.
– Возьми. Это хороший жук. Я когда его рисовал, у меня после травмы никак колено не сгибалось, я его не чувствовал вообще, и мне казалось, что жук мне помогает. С каждым мазком как будто жизнь в суставе пробуждалась. Бери-бери. Только…
– Не беспокойся, Слав. Я про него писать не буду, и фотографию в журнале не помещу, если ты не хочешь.
– Не хочу, – покачал головой Слава. – Напиши лучше, что я думаю ввести закон, по которому в каждом микрорайоне будет бесплатный тренажерный зал. Вот как тротуары пока бесплатные, так и спортивный зал чтобы был. И дополнительная ставка учителя физкультуры в каждой школе. Для факультативных занятий.
– Хорошо, – засмеялась я, прижимая к себе довольно тяжелую картину в добротной, со вкусом подобранной темно-золотой раме и физически ощущая, как доволен Слава.
Глава 5
– Мы тебя о-очень ждали! – встретил меня на радио с распростертыми объятиями директор передачи Леня Маркелов.
Леня, как многие теле– и радиожурналисты, был человеком абсолютно без возраста, одет, как подросток, в широкие приспущенные джинсы, красную толстовку с капюшоном, на лбу у него красовалась белая полоска с эмблемой их знаменитой радиоволны.
– Давай перекурим и сразу попробуем… Ты как? Морально готова прямо сегодня приступить?
– Морально не готова. Но почему бы и нет? Только я бы выпила кофе и девочку напоила, я с помощницей.
– Ли-ика… – Леня с преувеличенным восторгом осмотрел меня с ног до головы. – Да ты же сама такая юная журналистка! Какие тебе помощницы! Они тебя дискредитируют. И голос у тебя, кстати, очень молодой.
– Моложе, чем физиономия?
– У нас на передаче можешь сказать «рожа», не стесняйся.
– Это пусть Генка говорит. Я же с ним буду вместе чушь нести, да? – вздохнула я. – Сколько хотя бы заплатите? И давай тему обговорим, я просто так болтать не буду.
– Даже за большие бабки? – ухмыльнулся Лёня.
А я почувствовала, что он нервничает. Отчего, не поняла, не разобрала… А! Ясно. Боится, что я очень много денег попрошу. А я даже и не готова, не поинтересовалась, сколько сейчас за это платят. Помню, сколько было года три назад, но за это время так все изменилось, такими темпами пошла капитализация, особенно моей дорогой столицы…
Что такое зарплата полторы-две тысячи долларов теперь в Москве? Ничего. Не прожить безбедно, не поджимаясь то здесь, то там. Два таджика в месяц получают на хорошей строительной фирме столько, или один русский менеджер среднего звена – в большом магазине, в банке – и при этом считает себя бедным поденщиком. И в общем-то он прав – хозяин в среднем в день тратит столько, сколько платит «поденщикам» в месяц.
– А сколько вы хотите мне предложить? – спросила я. Как обычно в разговоре о деньгах чувствуя себя омерзительно.
Ведь в сущности, у меня всё есть. И хоть я и обеспечиваю себя сама, давно и постоянно, торговаться и набивать себе цену я не умею. Может быть, именно оттого, что последний раз я испытывала нужду очень давно, сразу после окончания журфака, когда год или полтора перебивалась случайными заработками и никак не могла отложить хотя бы рубль на черный день. И знала – если завтра мне не заплатят за колонку из пятнадцати строчек, то я не только половинку сливочного полена не смогу купить к чаю, но и сам чай буду заваривать из испитых и высушенных на всякий случай пакетиков.
Я на своей шкуре честно испытала все прелести переходного периода девяностых годов, поскольку была молодым специалистом, которого никуда «не распределили», то есть не нашли за меня работу. Идти было особо некуда – советские газеты и журналы доживали свой век, а новых еще не было. Но это было давно.
Сейчас мне хватает зарплаты и дополнительных заработков, у меня хорошая машина, я купила новую квартиру, продав старую, я сделала приличный ремонт, я регулярно покупаю модную одежду, езжу отдыхать на десять дней два-три раза в год… Так что же особо торговаться? Я просто стараюсь сейчас делать только то, что мне интересно, и делать это хорошо и честно.
– «Сколько-сколько»… – продолжал ухмыляться Леня.
А я уже услышала, или увидела, или, не знаю как, но поняла сумму, которой он боялся. И я бы такой суммы испугалась. Может очень связать руки… И назвала на треть меньше.
– Ох, ну ты даешь! – притворно испугался Леня, на самом деле облегченно вздохнув. – Где у нас такие бабки? Никто столько не получает! Генка, если услышит, родит в эфире… Он такое без нуля в конце имеет и рад… Да и ладно! – сам остановил себя Леня, видя, что я никак не реагирую на его сетования. – И чёрт с тобой! Ты дорогая журналистка, такого стоишь. Давай – кофейку, и вперед! Тему, говоришь, тебе надо? А вот о зарплатах и поболтайте! Кто больше получает – учитель или милиционер, то бишь полицейский, наш, российский, метр с кепкой полиционер. И почему. Как, по кайфу тебе такое?
Я поморщилась от Лёниных словечек. Но говорить ничего не стала.
– Нет, Лёнь. О чем тут говорить? Я же знаю, что сейчас Генка понесёт языком, как помелом…
– Это вы обо мне, девушка, так нелестно выражаетесь? – Незаметно подошедший Гена приобнял меня сзади.
Я в который раз удивилась чудесам природы. Настолько стареющий Гена не был похож на свой игривый, чуть хрипловатый и очень молодой голос. Слушая его, большинство женщин наверняка представляют тридцатилетнего, стройного, симпатичного, улыбчивого бонвивана, чуть с ленцой, приятного, вальяжного. А Генка был обрюзгшим, плохо побритым и очень несимпатичным на лицо сорокапятилетним дядькой с круглым тяжелым носом, неровным подбородком, тяжелым мешочком свисающим на одно Генкино плечо, тоже неравное второму, как и всё в Генкином облике.
– Нет, не о тебе. О том, что на тему бедности надо или изящно-философски шутить, или серьезно разбираться с экономистами. Но не болтать просто так. А еще о чем мы должны сегодня говорить?