Оружейник. Винтовки для Петра Первого Радов Константин
От переводчика
Нет никакой необходимости представлять публике автора мемуаров, издаваемых хотя и в новом, более полном и точном переводе, но далеко не в первый раз, – перед нами фигура более чем известная. Но, при всей прижизненной и посмертной славе этого человека, тайн, загадок, неопределенностей и борьбы мнений вокруг него тоже необыкновенно много. Даже вопрос, каким именем его называть, может поставить в тупик, ибо их было изрядное количество: Алессандро Читтано, граф Джованетти, Александр Джонсон, Александр Иванович Читтанов, в некоторых источниках фамилия пишется как Четанов, Чайтанов или даже Шайтанов, а в одном совершенно официальном турецком документе перед его подписью можно прочитать: «…я, Искандер ибн-Шайтан, руку приложил». Конечно, переосмысление иноязычных фамилий может быть причудливым и часто смешным – например, в архиве Посольского приказа хранится отписка, величающая английского министра Галлахера «боярином Голохеровым», – но и в отношении политических пристрастий или научных заслуг героя разнобоя не меньше. С эпохи императора Павла во всех военных и гражданских учебных заведениях России изображался на видном месте афоризм нашего мемуариста: «Подданные обязаны повиноваться». Однако всем была втайне известна нигде не опубликованная полная версия: «Подданные обязаны повиноваться, какая бы обезьяна ни сидела на троне». Уже на основании этих слов и самые красные революционеры, и самые замшелые консерваторы объявляли их автора «своим». Первые восхищались его бесцеремонным обхождением с чинами Тайной канцелярии, вторые указывали на известный эпизод расстрела картечью вышедших из повиновения солдат. И ныне одни историки изображают его гением, стоящим ровно посередине между Леонардо да Винчи и Томасом Эдисоном, другие рисуют жестоким крепостником, специально покупавшим умственно одаренных детей для будущей эксплуатации, и создателем не имеющих аналогов «интеллектуальных эргастериев», где подневольный труд применялся в технических изысканиях. Кстати, Читтано гением себя не считал, судя по его самооценке в письме к Вольтеру:
«Я обладал от природы очень хорошими, но отнюдь не экстраординарными способностями. Полагаю, что на каждую сотню томящихся в школах учеников найдутся один или два более способных, чем я. Своей судьбой я более всего обязан обстоятельствам: не в смысле отсутствия препятствий на моем пути, как раз препятствий было в избытке. Более того, они-то часто и побуждали меня к усилиям чрезвычайным. Так порох, рассыпанный открыто и подожженный, просто сгорает красивым, но бесполезным огнем, стиснутый же тесной чугунной оболочкой, развивает из себя неудержимую силу взрыва».
Мой долг – напомнить читателям, что эксклюзивный копирайт на любые научные комментарии к мемуарам Читтано принадлежит доктору Уильяму Воротынскому из Оксфорда, а Геттингенский протокол за преднамеренное нарушение авторских прав, совершенное в крупном размере или с особым цинизмом, предусматривает смертную казнь, оставляя вид казни на усмотрение национальных законодательств.
Поскольку, согласно приложениям к Геттингенскому протоколу, альтернативная история не является наукой и не подлежит соответствующим международным соглашениям, я имею возможность изложить несколько своих соображений в этом жанре.
Рискну предположить, что, сложись судьба нашего автора иначе (он сам предполагает такую возможность), это сказалось бы прежде всего на темпах развития технологий обработки металла и производства оружия. Вероятно, вальцовка железа могла войти в употребление не раньше конца восемнадцатого века, а распространение казнозарядных винтовок началось бы только в эпоху Наполеоновских войн. Первая промышленная революция получилась бы более растянутой во времени, а православная община Англии, в реале получившая, наравне с квакерами, наибольшую материальную выгоду от нее, не стала бы настолько богатой и влиятельной и не смогла бы, впитывая в себя настроенных враждебно к родине раскольников и светских эмигрантов, сделаться центром антироссийской деятельности в Европе. Англо-русские отношения могли быть лучше.
В альтернативном варианте можно ожидать, что колониальная политика европейских держав, и особенно территориальная экспансия России в конце восемнадцатого – середине девятнадцатого века, имела бы более скромный размах и вызывала меньше конфликтов. Мир был бы более мирным. Несомненно, Европа не вступилась бы так дружно за египетского хедива в споре о святых местах, не навязывай ему Россия Суэцкую концессию, и Пелопоннесская война 1851–1854 годов, происходи она ближе к базам снабжения российских вооруженных сил – на берегах Босфора или даже в Крыму, – скорее всего, была бы выиграна и не привела к потере всех заморских владений, нейтрализации проливов и исчезновению России из списка великих держав почти на полвека. В общем, о плюсах и минусах такого развития событий можно спорить.
Записки Читтано, хранящиеся, по завещанию мемуариста, в библиотеке Оксфорда и впервые опубликованные с незначительными сокращениями через пятьдесят шесть лет после смерти автора, представляют собой стопу тетрадей in quarto, исписанных по-французски четким, красивым, стремительным почерком, вероятно секретарем под диктовку. На полях, между строк и на отдельных подклеенных листах имеется правка, местами тем же, а кое-где совершенно другим, весьма неразборчивым почерком, видимо принадлежащим самому автору. Трудность прочтения усугубляется тем, что эти поправки сделаны на нескольких языках: французском, итальянском, латинском, русском, английском и даже турецком (русскими и латинскими буквами) без указания, где какой использован. По некоторым признакам, записки продиктованы мемуаристом в его крымском имении под Кафой во время прусской войны, хотя отдельные эпизоды, судя по упоминаемым политическим реалиям, восходят к другой редакции, старше лет на двадцать. Стиль воспоминаний однообразен и тяжеловат, имеет некоторый оттенок архаизма, местами автор злоупотребляет военно-канцелярскими оборотами и утомительными техническими подробностями. Насколько адекватно нам удалось передать эти особенности в русском переводе, судить читателю.
Константин М. Радов
От автора
«Porcellino russo! Porcellino rosso!» – кричат оборванные мальчишки и бросают камни мне в спину, и от бессильной обиды хочется заплакать, потому что ругаться с уличными сорванцами бесполезно, а кидаться в драку – все равно что рубить мечом комариный рой. Грязные потомки варваров с визгом и смехом разбегаются, радуясь бесплатному развлечению. Больше всего меня бесит, что у этих крысенышей даже не хватает ума придумать хоть сколько-нибудь подходящие ко мне оскорбления. Ну скажите, чем тощий и нескладный отрок похож на поросенка? Да еще красного? Лицо у меня как раз не красное, а бледное, словно у чахоточного, от многого сидения над книгами, так что слово «rosso» – только для красного словца, по созвучию. А «russo»? Ну кому какое дело до моих покойных родителей? Не важно, что отец был русским, а мать – славянкой с иллирийского побережья. К каким бы варварским племенам они ни принадлежали, сам-то я все равно римлянин! Civis romanus sum! А также лучший друг и соратник божественного Юлия, в недавние мартовские иды спасший его от кинжалов заговорщиков!..
Брошенный одним из юных негодяев булыжник болезненно ударяет в плечо – и я просыпаюсь… Яркий, как итальянское небо, сон рассеялся. Пригрезится же всякий вздор! Те дети трущоб, если и дожили до нынешнего дня, не станут трясущимися старческими руками бросать камни в отставного русского генерала. Удивительно, что сам-то я столько прожил. Слово чести, совсем о том не заботился: не кланялся ядрам, любил покрасоваться перед строем, даже этак на коне погарцевать на самом виду, под обстрелом… Не дали небеса красивой смерти. В бою, в азарте атаки, вполуоборот к солдатам, со шпагой в руке и командой в глотке…
Господи, если Ты есть, ужели Ты от меня еще чего-то ждешь?! Что я еще могу сделать в этой жизни?
Разве что – рассказать о ней?
Любезный читатель, давай договоримся сразу. Сии мемуары не предназначены к публикации при моей жизни – следовательно, читая их, ты разговариваешь с покойником. А покойникам многое дозволено. Почему я распространяюсь о людях и событиях ничтожных и пренебрегаю важнейшими, почему сужу непочтительно о персонах и учреждениях, окруженных величайшим пиететом, почему полагаюсь лишь на ненадежную человеческую память вместо архивов и, возможно, искажаю ход событий – подобные претензии меня уже не беспокоят. Пусть будущие историки судят, в чем автор прав, а в чем разум или память его подвели. Я расскажу о своей жизни так, как мне угодно, – вот право рассказчика, Droit de narrateur, которое, ей-богу, стоит Droit de seigneur!
Глава 1
Детство. Венеция
Я родился во владениях Венецианской республики, скорее всего, в 1678 году, а может, и в 1679-м – точно не знаю, потому что лишился матери очень рано. Обширные связи Венеции с Востоком имели свою черную сторону: в город часто заносили чуму, и длинноносые фигуры в балахонах раз за разом выходили на мрачную службу, вгоняя горожан в дрожь и холодный пот.
Что мне осталось в наследство? Одна лишь память, и та смутная. Помню, как мама говорила со мною, пела – не помню слов, я потом начисто забыл славянский язык, в городе почитавшийся грубым, деревенским и варварским. Лишь через бездну времени, уже взрослым человеком, пережил острое, как входящий в сердце стилет, чувство узнавания и родства, когда различил знакомое звучание.
А вот отца я совершенно не знал и знать не мог, ибо он погиб за несколько месяцев до моего рождения. Знаю только, что он был русским невольником, освобожденным великим Франческо Морозини с турецких галер вместе с другими, и звали его Иваном. Как ему удалось потом вступить в армию Венецианской республики, да еще не рядовым солдатом, – загадка неразрешимая. Даже представить трудно, сколь выдающиеся воинские качества нужно для этого явить, ибо вековой опыт и общепринятые правила прямо запрещают нанимать бывших рабов в войско. Считается, что страх перед турками, внушенный на галерах, может возобладать в бою и привести к поражению.
Малые дети не понимают своего сиротства. Моей семьей стали тетушка Джулиана, младшая сестра матери, и тетушкин муж Антонио Джованетти, учитель латинского языка. Не помню, с какого возраста – кажется, всегда – мне разрешалось оставаться в комнате во время уроков. Не знаю, почему мне, а не родным детям, которые в остальных отношениях пользовались привилегиями: может, благодаря умению вести себя тихо и незаметно, сидя в уголке комнаты или прямо под столом для занятий так, что меня и видно не было; а может, дядюшка обратил внимание на мою способность защищать окружающих от громов и молний, извергаемых его супругой, привлекая оные на себя, подобно как прибор, изобретенный недавно господином Франклином из Филадельфии, привлекает на себя громы небесные. Конечно, дядюшка Антонио вряд ли дожил до опытов Франклина, но аналогичный принцип он применял вполне сознательно.
Что будет с младенцем, который с утра до вечера дышит воздухом, насыщенным латинскими вокабулами? Который раз сто (а может, двести, кто знает) слышал затверженную на память дядюшкиными учениками речь Цицерона против Катилины? Многие десятки раз – другие латинские тексты? Да в такой атмосфере и бессловесная тварь заговорит на языке древних римлян. Попугай, во всяком случае, непременно. Мне было лет пять, когда страдания одного из школяров, особенно мучительно вспоминавшего столь любимую дядюшкой речь Цицерона, побудили начать подсказывать ему из своего угла.
Нерадивый ученик был спасен, потому что изумленный учитель начал экзаменовать меня вместо него, и чем дальше, тем выше поднимался градус его изумления. Он сразу начал использовать мои знания и как живой укор бестолковым ученикам («смотри, балбес, это даже младенцы знают…»), и как витрину своих учительских талантов, заставляя декламировать латинских классиков перед всеми, кто имел неосторожность заглянуть в дом Джованетти. Успех подобных выступлений и множество желающих посмотреть на чудо-ребенка или позабавить им своих гостей заставили тетушку обратить взор на приемыша. Меня стали одевать так, чтобы прилично было показать людям, и даже начали мыть и причесывать. Приглашения следовали одно за другим, я входил в моду, отрабатывая свой номер с Цицероном то в одной, то в другой гостиной, подобно дрессированной обезьянке (или ученому медвежонку, если это сравнение роднее русскому читателю), получая положенную долю похвал, сластей и подарков, сразу прибиравшихся к рукам хозяйственной Джулианой. Часто растроганные слушатели дарили даже деньги, что по нашей бедности и трудному военному времени было особенно кстати. «Это, – говорили некоторые, – на дальнейшее образование вашему юному таланту». Однако тратить деньги на школу, для правильного обучения, тетушка сочла бы несусветной блажью и чуть ли не святотатством, когда дома есть свой учитель, бесплатный. Так что дальнейшее мое умственное развитие было поручено опять же дядюшке, который взялся за него тем охотнее, что это не стоило ему почти никаких усилий. Он просто сажал меня вместе со своими учениками, независимо от их возраста и совершенства в науках, и позволял делать то же, что они. Эта нехитрая метода имела успех поразительный. Дядюшкины книжные запасы, представлявшие весь тезаурус небогатого латиниста, были проглочены полностью в три или четыре года, оказав сильное и совершенно непредсказуемое влияние на мой ум. Представьте, я довольно неплохо был знаком с устройством римского государства и главными действующими лицами древней истории, но не имел ни малейшего понятия о хронологии. Да и мудрено было бы его иметь, потому что никто не позаботился хотя бы выучить меня счету. Римская история заменила мне волшебные сказки, до которых дети такие охотники, но без представления о течении времени она будто сплющилась, склеилась с современностью – я с полной серьезностью спрашивал людей, бывавших в Риме, встречали ли они Цезаря и можно ли простому человеку попасть в Сенат, чтобы послушать Цицерона.
Конечно, находились взрослые, желающие объяснить ребенку непонятную для него разницу между прошлым и настоящим. Я выслушивал их с подобающей вежливостью и не пытался спорить, но упрямо оставался при своих представлениях – вовсе не по причине тупости. Люди вообще склонны отвергать самые простые и очевидные истины, если оные по какой-либо причине им неприятны. Предо мной было два мира. В одном состязались в доблести и красноречии, совершали подвиги и получали триумфы, завоевывали целые страны и приносили жертвы богам. В другом лгали, жадничали, ругались, выливали помои в провонявшие каналы и ходили в церковь. Один был правильным, настоящим, другой казался недоразумением, в самой середине которого я непонятным образом очутился. И вот люди из неправильного, фальшивого мира пытались отнять у меня надежду когда-нибудь попасть в настоящий, который был где-то близко, я чувствовал его присутствие! К тому же их утверждения о том, что древний, языческий Рим канул в Лету и все, кто его населял, давно умерли, прямо противоречили моему личному опыту: чрезвычайно живое воображение дополняло прочитанное картинами, подобными ярким снам или, скорее, грезам наяву, более реальным, чем многие обыденные впечатления. Несколько дней спустя затруднительно становилось отделить события, о которых читал в книге, от тех, что видел наяву собственными глазами. Я знал наизусть, как заговорщики убили Цезаря, но стоило раскрыть книгу – любимейшие мои «Записки о Галльской войне», многократно перечитанные, – и он снова был предо мной, живой и деятельный.
Между двумя мирами вплеталась, волею судьбы, третья нить. Турецкая война, тяжкая, длительная, оставалась у всех на устах и в умах сколько себя помню. Казалось, война была всегда и вечно пребудет. Турки представлялись мировым злом, исчадиями ада, источником всех несчастий и бед на свете. Послушать рассказы участников войны или поглазеть на закованных в цепи пленных, выполнявших черные работы на корабельной верфи, было любимейшим развлечением городских мальчишек, и моим в том числе. Не следует думать, будто ваш покорный слуга в детстве ничем, кроме чтения книг, не занимался: каждое лето, с первых жарких дней, я вместе с соседскими сорванцами пропадал на берегу, ловил рыбу или собирал мидий, плавал и нырял в лагуне – дети венецианского простонародья стоят в этом искусстве лишь одной ступенью ниже дельфинов. Между делом шла болтовня обо всем, что казалось нам интересным, в которой военные события служили одной из главных тем. Каждый пересказывал слышанные им истории, часто прошедшие через десять рук и уснащенные совсем уже неправдоподобными подробностями. Сокровища античной литературы сослужили мне хорошую службу: я сделался, можно сказать, штатным рассказчиком среди ребятишек нашего квартала и быстро научился ради успеха у слушателей беспощадно отбрасывать ненужные, на наш юный взгляд, подробности классических сюжетов и делать акцент на батальных сценах. Попутно была решена еще одна мучительная проблема детской жизни: прежде наша компания играла в войну как все, в «турок и христиан», и никто не соглашался быть «турком». После «Записок Цезаря», в моем пересказе, пошла игра в «римлян и галлов», а тут уже находились добровольцы на обе стороны и с азартом рубились на деревянных мечах, изображая осаду Алезии.
Однако, подвигнув потомков римлян и галлов изображать их далеких предков, я сам, в свою очередь, начал задумываться о столь увлекавшей моих ровесников турецкой войне. Рассказы о былом позволили выяснить, несмотря на все мое арифметическое невежество, что в год предполагаемой гибели отца никаких сражений не было! А вдруг он жив? Не слишком доверяя дражайшим родственникам, я выбрал удобный момент и обратился со своими мыслями к хромому Бартоломео, которого раздробившая колено турецкая пуля сделала величайшим авторитетом в делах войны, по крайней мере для нас, мальчишек. Старый солдат, а ныне сапожник выслушал меня с полным сочувствием, но ответил по-солдатски честно, без ложных надежд:
– На далматской границе никогда мира не бывает.
– А как же договоры? Турки их не соблюдают, что ли?
– Турки-то соблюдают… Те, что султану ихнему подчиняются… Так ведь есть еще бунтовщики да разбойники всех вер и народов – и те же турки, и босняки, и арнауты, и черногорцы… Эти всегда воюют, мир не мир…
– А наши, итальянские разбойники есть?
– Конечно, как же не быть? Я сам когда-то…
Тут он закашлялся, спохватившись, оглянулся воровато, наклонился к моему уху и прошептал:
– Я сам когда-то хотел пойти в разбойники, да передумал.
И больше от него ничего путного не удалось добиться. Но это было и не важно, а важно то, что мир, сложившийся в моем уме, дал трещину. В нем началось течение времени, а значит – появились утраты. Отец был мертв, и языческий Рим, отечество моей души, – тоже, это в равной мере повергало несчастного ребенка в самую черную меланхолию. Однако человеческая природа заставляет нас и в безнадежнейшей ситуации искать надежду, хотя бы призрачную. На сей раз выход подсказала тетушка Джулиана, ревностная католичка. «Вот погоди, – говаривала она, – будешь грешить, так и встретишься в аду со своими проклятыми язычниками». Отец тоже приравнивался в ее представлении к язычникам как схизматик, следовательно, он должен был в потустороннем мире находиться рядом с римскими героями! У меня вдруг явилась новая блестящая идея, только требовалось посоветоваться с человеком, знающим загробный мир так же хорошо, как сапожник Бартоло – войну.
В то время моя карьера «чудо-ребенка» находилась на последнем издыхании в силу естественных причин. Когда пятилетний карапуз, стоя на стуле, произносит наизусть напыщенную латинскую речь, пытаясь сопровождать ее подобающими жестами, он вызывает добродушный смех, восторг, удивление и умиление. Ему открываются сердца и кошельки человеческие. Мальчик школьного возраста, исполняющий тот же номер, вправе рассчитывать лишь на умеренную похвалу сквозь зевоту. Надо, однако, заметить, что мои выступления благотворно повлияли на учительскую репутацию дядюшки Антонио. Ему начали оказывать предпочтение перед десятками других полуголодных учителей, уроков стало меньше, а денег больше. Затем он получил выгодные кондиции в одном из частных пансионов, где сыновья провинциальных дворян готовились к восприятию университетской науки. Это наложило на него светскую обязанность согласно традициям пансиона один или два раза в год устраивать у себя дома обед для коллег. Сие весьма огорчало мою экономную тетушку, которая страдала душевно за каждый кусок, съеденный учеными мужами. Вероятно, из-за этого я и оказался вновь востребован со своей латынью на место дополнительного блюда.
Все было на сей раз как обычно, только надоевшего Цицерона (ох и долго же Катилина злоупотреблял моим терпением!) сменил отрывок из «Записок о Галльской войне», очень вольное переложение которых пользовалось исключительным успехом у соседских мальчишек. У подвыпивших взрослых ни весь мой номер в целом, ни батальные сцены в частности не вызвали большого внимания, – с чувством легкой разочарованности я хотел уже покинуть собрание, когда один из гостей, пожилой человек в очках с необыкновенно толстыми стеклами, которого все называли «синьор профессор», пригласил присесть за стол рядом с собой. Он добродушно попросил у тетушки тарелку «для молодого коллеги» – мне показалось очень кстати подкрепиться, сделав вид, что не замечаю тетушкиных предостерегающих взглядов. Позволив воздать должное не для меня приготовленному обеду, новый знакомый заговорил, и мой чуткий, как у дикого зверя, слух сразу уловил нечто особенное. Дело в том, что люди всегда думают на своем родном языке. Даже тот, кто знает иной язык в совершенстве, переводит свои мысли на него с еле уловимой задержкой, с чуть заметным усилием. Наш разговор происходил на классической латыни, и хотя от собеседника сильно пахло вином, речь его лилась совершенно свободно. Можно было биться о заклад, что это его родной язык. Словно предо мной был настоящий римлянин. Даже возникло чувство, будто я долго жил на чужбине и теперь встретил соотечественника. Беседа непринужденно перескакивала с походов Цезаря на мою жизнь, прочие гости вели свои отдельные разговоры, тетушка удалилась отдать распоряжения служанке, и я, набравшись смелости, попросил позволения задать свой вопрос.
– Правда ли, что Цезарь и другие герои древности обречены пребывать в аду? Ведь они были язычниками!
Профессор оглянулся почти так же воровато, как старый разбойник Бартоло и, убедившись, что никто не слушает нас, вполголоса ответил вопросом же:
– А ты, на месте Бога, осудил бы их на вечные муки?
– Нет, конечно! Они же не виноваты, что Спаситель еще не пришел! Это Бог…
– Не надо искать виноватых. Как ты полагаешь, кто милосердней: ты или Господь?
– М-м-м-м… Ну… Он, конечно!
– Ergo —?.. Чем ты так огорчен?
Я был настолько расстроен провалом своего последнего плана, что чистосердечно рассказал, как собирался сделаться язычником, чтобы в аду оказаться рядом с дорогими мне людьми. Где же теперь в загробном мире искать их?
Мой собеседник посмотрел на меня внимательно и с интересом. Примерно как на диковинного зверя, привезенного из самых глубин Африки. Видимо, увиденное ему понравилось, потому что он улыбнулся и, еще понизив голос, сказал:
– А ты уверен, что загробный мир устроен так, как представляет его твоя тетушка? Или приходский священник?
– А как?
Профессор пожал плечами:
– Ignoramus. Откуда ты знаешь, что ад вообще есть?
– А разве в Писании…
– Где именно в Писании, в какой книге?
– Ну… я не знаю…
– Я тоже не знаю. Мы не знаем, насколько буквально надлежит понимать некоторые слова Писания и в какой степени они представляют риторические фигуры. Если кавалер скажет даме, что его сжигает пламя страсти, она выльет на него ведро с водой? Адское пламя – это настоящий огонь или аллегория мук совести, как некоторые считают?
– А кто так считает?
– Не важно. А если огонь – настоящий, вещественный, телесный, то как он может жечь бестелесные субстанции, именуемые душами? Можно ли шпагой изрубить на части воздух?
– Н-ну-у-у… а куда же тогда идут грешные души после смерти?
– Умрем – узнаем. Но ведь тебя интересует дух Цезаря?
– Да!
– С Цезарем просто. Ты разве не чувствуешь, что его дух живет в тебе?
– Во мне?!
– И в других людях тоже. Во всех, кто его любит и следует его путем. И будет жить, пока они живут.
Тут стали подавать десерт, и тетушка уже прямо велела пойти присмотреть за ее «младшеньким» – настоящим разбойником четырех лет от роду. Однако профессор перебил хозяйку:
– У меня слабое зрение. Нужен помощник, чтобы вслух читать латинские книги. Пойдешь ко мне на службу?
Теперь он говорил по-итальянски. И, повернувшись почему-то к Джулиане, добавил:
– Я буду тебе платить.
Пока будущий помощник растерянно хлопал ресницами, соображая, кому из нас собирается платить почтенный синьор, обрадованная тетушка успела расписать нанимателю мои достоинства в столь преувеличенном виде, что впору было провалиться сквозь землю от стыда, и лишь бесцеремонное детское любопытство удержало меня от поспешного бегства. Оставшись, я узнал, что профессор предлагал за мои услуги два сольдо в день, хозяйственная Джулиана просила пять, но после резонного аргумента, что за пять и взрослого помощника можно найти, согласилась на три. При этом жить и столоваться мне надлежало по-прежнему у нее, приходя к хозяину лишь для работы.
– Вот и прекрасно. Завтра зайду за тобой.
Так была решена моя судьба, хоть я еще не понимал, что состоялась главная встреча в моей жизни. С тех пор как поток подарков, сыпавшихся на «чудо-ребенка», начал иссякать, тетушка не раз заговаривала, что хорошо бы меня отдать какому-нибудь ремесленнику на обучение или хоть в услужение за еду. Однако исполнить это было не так просто: в голодное военное время никому не нужен лишний рот. Мы жили в Каннареджо, на северной окраине Венеции, в стороне от красот и богатств этого великолепнейшего города, и обитатели нашего квартала находились на грани бедности во всех смыслах: большинство их едва сводили концы с концами, а буквально через улицу жилища людей небогатых, но имеющих свое ремесло и постоянный доход, сменялись лачугами голытьбы, перебивавшейся случайными заработками в порту или на чистке каналов. Это было постоянное напоминание о том, что нас ждет, если ослабить усилия в каждодневной борьбе за деньги.
Синьор Витторио Читтано, служивший в пороховой лаборатории при венецианском Арсенале, прежде был профессором в Болонье – но что вынудило его покинуть кафедру, никогда не рассказывал. Пожилой ученый не имел ни жены, ни детей, ни сердечных привязанностей, зато состоял в переписке с множеством естествоиспытателей из разных стран Европы. Он никогда не вел разговоров на религиозные темы (наша первая встреча оказалась поразительным исключением), хотя, как однажды обмолвился, в юности учился в иезуитской школе и всерьез готовился в монахи. Можно лишь догадываться, какой жизненный путь увел его от теологии к химии, механике и инженерному искусству. В помянутых науках он достиг величайшего совершенства, особенно же – в той части химии, которая касается пороха и других огненных составов. Я не могу назвать людей, ныне живущих или прежних, кои могли бы сравниться с ним в знании всех тонкостей приготовления и очистки ингредиентов разнообразных горючих субстанций. Его умение устраивать необыкновенные фейерверки с разноцветными огнями было удивительно и нередко доставляло солидный дополнительный заработок.
Бывший «чудо-ребенок» занял в доме профессора положение весьма неопределенное, соединив обязанности секретаря, слуги и ученика. В трудах и учебе шел год за годом, я до крайности увлекся пиротехникой и был бы совершенно доволен своей судьбой, если бы тетушка, коей доставалось все мое жалованье, была довольна получаемой суммой. Мысль о том, что она, возможно, продешевила, посещала ее с завидной регулярностью, а скорее вовсе не покидала. С назойливостью кровососущих насекомых моя дорогая родственница снова и снова под разными предлогами или вовсе без оных возвращалась к одной и той же идее: потребовать прибавки у богатого скупердяя-ученого. Я молчал и терпел, как Муций Сцевола, считая своим долгом держаться первоначальных условий договора. Забегая вперед, не могу пропустить забавное соответствие, подмеченное мною через несколько лет после сего, когда вашему покорному слуге довелось узнать, какие чувства испытывает человек под обстрелом на поле брани. Ощущения настолько напомнили мне завтрак у тетушки за семейным столом, а усилие воли, требуемое для сохранения хладнокровия, оказалось настолько знакомо, что я сразу почувствовал себя как дома. Раздражительность Джулианы вспыхивала дымным пороховым огнем и выстреливала в меня ругательствами, однообразными, как чугунные ядра: величая племянника то русским ублюдком и поросенком, то русским поросенком и просто ублюдком, тетушка не блистала богатством фантазии, зато голос у нее был на редкость пронзительный, доводящий ее суждения сразу до всего квартала, а может, и за пределами его. Это, несомненно, с ее языка подхватили те же самые слова дети голодранцев с соседней улицы, изводившие меня тупыми дразнилками, когда случалось встретиться на улице с их грязной шайкой.
В ту пору я имел странную привычку классифицировать встречных людей: обладатели классических черт и благородных манер зачислялись в потомки римлян, достойные люди более простого облика записывались в кельты, христиане с выраженными семитскими чертами относились мною к сирийцам или карфагенянам и так далее. С этой точки зрения рыжие и лохматые дикари из враждебного квартала могли быть разве что потомками готов или вандалов, самое большее – лангобардов. Всего лишь годом раньше их было не видно и не слышно, потому что в нашем дворе верховодили несколько ребят с крепкими кулаками, всегда готовых показать чужакам, кто тут хозяин. Уступая силой и возрастом, я тем не менее пользовался их уважением как рассказчик и знаток, которому всегда можно задать вопрос о вещах, выходящих за рамки обыкновенного. Да и вообще, своих мы в обиду не давали, независимо от авторитета в компании, пока события не повернулись неблагоприятно для нас. Кто-то был отдан в подмастерья, чья-то семья перебралась в другой район, а сразу двое – Сильвио и косой Петруччио – отправились «обнимать весло» за поножовщину с голландскими матросами. Как всегда в военное время, республика отчаянно нуждалась в гребцах, и патриотичные судьи приговаривали к галерам без снисхождения к возрасту.
Вот так и получилось, что наш квартал лишился в одночасье всех серьезных бойцов, а тихие прежде соседи сразу осмелели. Они осмелели вдвойне, когда в окрестностях стал появляться прославленный силач и забияка Маурисио (по уличному прозвищу – Мавр) с явной претензией сделаться их вожаком. Этот оболтус был только годом или двумя меня старше и ненамного выше ростом, зато, наверно, вдвое шире в плечах. Торс, достойный античного атлета, тяжелые кулаки и полное отсутствие совести обещали большое будущее этому юноше. Меня же, даже когда я повзрослел и окреп, можно было назвать скорее жилистым, нежели мускулистым. Соотношение сил складывалось явно не в мою пользу, тем более что малодушные либо исчезли с улицы, либо предпочли пойти в прихлебатели к Мавру; в дружбе со мной остался один только сын часовщика Никколо.
Мавр обозначил свои притязания очень просто. Его компания однажды отловила нас с Никколо на улице, слегка поколотила для устрашения (сам вожак не удостоил, зато шантрапа, крутившаяся возле него, как шакалы вокруг льва, вовсю изображала героев) и потребовала дань. На мои возражения, что денег для них взять негде, Мавр бросил:
– Мне плевать, где ты возьмешь. У тебя хозяин богатый. А не принесешь – потом не обижайся.
Несколько дней мне удавалось хитростью избегать встречи с врагами на улице, но вечно так продолжаться не могло. Обращаться к городской страже и вообще к взрослым считалось недостойным, все счеты следовало сводить в своем кругу. Покориться негодяям – невозможно, я бы скорее умер, чем злоупотребил доверием учителя. Оставалось драться, но на кулаках против Мавра и его шайки у меня не было никаких шансов. Взяться за нож означало верную надежду на место в галерном флоте. Отчаяние подсказало мысль, которая показалась мне блестящей. На днях в приходской церкви шла служба о Давиде и Голиафе. Праща – вот оружие, которым можно победить любого великана и не запрещенное законом. Так думал я – и, конечно, ошибался в обоих пунктах. Первая ошибка стала явной на пустыре у заброшенного склада, куда мы с Никколо пробрались с самодельными пращами и полными карманами камней. Снаряды наши летели куда угодно, только не в цель. Будь Голиаф ростом до неба, я бы с трех шагов в него не попал.
А зачем бросать? – пришла в голову новая идея. Взять камень побольше, привязать на ремень – крепко, чтоб не оторвался, – и бить с раскрута. Пращи были срочно переделаны в подобие кистеней, коими мы хвастливо размахивали друг перед другом. Мы договорились не бить по голове, чтобы не убить никого насмерть, и отправились навстречу судьбе. Как нарочно, в этот день мы добрались до своего квартала без неприятных встреч. Что делать дальше? Успокоиться и отложить сражение на завтра или искать противника самим? Я колебался, пока не задался вопросом: а как на моем месте поступил бы Цезарь? Предположим, ему столько же лет, сколько мне, и нет у него ни отца-претора, ни верных рабов, готовых защитить господина…
– Идем, Николетто.
Кто ищет приключений, тот их найдет. Мне было известно, где можно встретить Мавра и его прихлебателей, но дальше все пошло не по плану. Даже не успел пустить в ход свое оружие, как мои запястья оказались стиснуты словно железными тисками. Пока верный Никколо отчаянно отмахивался от других противников, не позволяя им обойти нас на узкой улочке, я тщетно пытался вырваться из лап разъяренного Мавра, брызжущего мне в лицо слюной и ругательствами. Впоследствии за свою воинскую карьеру я не раз смотрел в лицо смерти, но никогда не испытывал такого страха.
Руки мои были совершенно бесполезны, оставались ноги – и юный подражатель Цезаря начал лягаться как конь. Творец неудачно сконструировал человеческую голень, она чрезвычайно уязвима спереди. Особенно для тяжелых бедняцких башмаков на деревянной подошве. Видимо, очередной удар получился очень чувствительным: тиски на мгновение ослабли. Я вырвал правую руку, подхватил импровизированный кистень и, позабыв уговор не бить по голове, махнул прямо в висок Мавру, потом в лоб, потом по макушке, еще и еще, с силой, удесятеренной страхом и отчаянием. Я, несомненно, убил бы его, если бы он не успевал уворачиваться и закрываться руками. Мое свирепство только возросло от хруста ломающихся костей в запястье врага. Наконец он понял, что его убивают, отпрянул, споткнулся, упал на четвереньки, вскочил и побежал прочь! Сам знаменитый Мавр, гроза Каннареджо! Увидев постыдную ретираду главаря, остальные участники шайки мгновенно исчезли в переулках, и хорошо сделали, ибо в припадке бешенства я уже перешагнул все принятые в драке границы и мог еще кого-нибудь покалечить.
Победители выглядели жалко, чтобы не сказать хуже. Никколо распороли ножом рукав и слегка задели предплечье, новая одежда была закапана кровью, за что дома его ожидала неминуемая взбучка. У меня руки тряслись и зубы стучали, как у больного лихорадкой, – такое бывает иногда у молодых солдат после первого боя. Главное, чтобы не в бою, тогда солдата лучше сразу перевести в обоз или расстрелять, а после боя – не беда. Я вообще-то очень редко дрался в отрочестве. Для этого требовались совершенно экстраординарные обстоятельства: ну как это – взять и ударить человека, ему же больно будет! Может, это особенность воспитания: тетушка часто меня ругала, но никогда не била; а может, родовая славянская черта: нас требуется сильно разозлить, чтобы заставить сражаться. Возьмите русских в Смуту или поляков во время Потопа. Те и другие начали воевать всерьез, лишь когда страна была занята врагами и казалось, что все уже кончено. Так и я вступал в драку, только если ярость прорывала все плотины в душе, а подобное случалось не часто. После случая с Мавром и вовсе не стало нужды размахивать кулаками, ибо меня никто не задирал. Находились, впрочем, блюстители кулачной рыцарственности, утверждавшие, что мы с Никколо победили нечестно. А что, двухсотфунтовый атлет против тощего книгочея – это честно? Не зря я всю жизнь любил огнестрельное оружие: оно справедливей, ибо уравнивает людей разного телосложения и силы, оставляя преимущество лишь мастерству и самообладанию.
Пожалуй, история с Мавром оказалась еще одним поворотным пунктом в моей жизни. До этого все природные задатки и житейские обстоятельства обещали мне будущее кабинетного ученого. Теперь в душе проснулось нечто иное: небогатырского сложения «алхимик» одолел заведомо сильнейшего противника, и ему это понравилось. Рассказывают, что детеныши некоторых зверей не сознают своей хищной природы, пока не попробуют крови. Я попробовал.
Интересно представить себя в должности профессора одного из небольших университетов Средней Италии, скажем, в Сиене или Перудже. Пожалуй, это была бы неплохая судьба. Но не моя: мне не было суждено стать ни итальянским профессором, ни даже просто итальянцем. Следующие годы я всячески старался сделаться французом.
Глава 2
Юность. Париж
В то самое время, когда ученик наслаждался славой победителя варваров, учителю по прихоти самолюбивого и не слишком умного главы Арсенала отказали от места – без благодарности и должного вознаграждения за сделанные им многочисленные улучшения в пороховом деле. Несколько месяцев спустя синьор Витторио почел за лучшее прислушаться к советам друзей, обосновавшихся в Париже после отмены Нантского эдикта, и перейти на французскую службу. Юридически я не имел никакого права его сопровождать, находясь под опекой родственников и будучи обязан повиноваться им до совершеннолетия. Однако рассудил, что тетушка, столь часто попрекающая племянника куском, окажется только рада освобождению от нахлебника, и умолил учителя взять меня с собой. Пробираться на судно, долженствующее отвезти нас в Марсель, все равно пришлось тайком, попрощавшись только с одним надежным Никколо.
Примерно через полтора месяца я с удовольствием наблюдал с баржи, влекомой упряжкой мулов вверх по Роне, страну военной славы великого Цезаря. Мне было решительно все равно, жить в области венетов или в Трансальпинской Галлии – провинциях великой империи, лишь по историческому недоразумению разделенных. Вот только благородную латынь потомки галлов исковеркали еще больше, чем венецианцы. Утешало лишь то, что с распространением учености неискаженный язык древних римлян становился общим достоянием образованных людей, и я льстил себя надеждой, что французы, итальянцы, испанцы и португальцы вспомнят когда-нибудь свое происхождение от римских граждан и соединятся в одном могучем государстве, которое потом отвоюет и восточную часть империи. Франция казалась наиболее подходящим ядром новой державы, а Рим все равно не годился в столицы, пока там сидел Папа и оставалось непонятно, как его оттуда выкурить. А еще надо было что-то делать с уродливым государством германских варваров – самозванцев, похитивших римское имя. И конечно, каждому невежде известно, что восточная граница Галлии – это Рейн…
Вот такие примерно мысли блуждали в моем юном уме на пути в Париж, где профессор принял почти такую же службу, как в Венеции. Чины именовались по-разному, но суть оставалась прежней: это была должность ученого советника по улучшению пороха и боевых припасов. С восторгом вступил я вслед за ним в великолепный арсенал неподалеку от столицы, где сотни служителей денно и нощно ковали военную мощь Франции: это была истинно королевская игрушка самого великого и могущественного короля на свете! Столетием прежде старый арсенал располагался в стенах Парижа, на берегу Сены близ Бастилии, однако взрыв пороха разрушил его еще в правление предков Людовика XIV. Теперь осторожность побудила Его Величество разместить артиллерийские запасы вне городской черты, между версальской дорогой и Домом инвалидов. Дом этот, лет за двадцать до описываемых событий построенный по приказу короля для солдат, получивших увечья или состарившихся на его службе, и ставший образцом для подражания всей Европе, еще более умножал мое восхищение благородством властелина Франции. Я всей душой готов был служить столь замечательному монарху и демонстрировал особое рвение, помогая наставнику в делах. Тем больше озадачивали взгляды синьора Витторио, иногда на меня бросаемые, в которых как будто сквозило недовольство. Обыкновенно мне легко удавалось понимать его с полуслова, а то и без слов, теперь же пришлось теряться в догадках, пока не хватило смелости честно спросить о причинах. Ответ был, как всегда, прямым:
– Я недоволен твоим образованием. Оно бессистемно.
– Только скажите – чего недостает? Мне хватит сил одолеть любую науку!
– Ты должен учиться в университете.
Предполагаемый студент немного растерялся, услышав это приказание. Университетская наука… нет, я ее не презирал, но она казалась какой-то оторванной от жизни, неконкретной и бесконечно скучной. Она ничего не давала для воинского искусства. И учились там люди намного более взрослые. И наконец, на ум пришел самый главный аргумент против:
– А кто же будет вам помогать?
– Ты и будешь. В свободное от учебы время. У тебя достаточно способностей, чтобы успеть все сразу.
– А меня примут? В смысле, по возрасту?
– В Сорбонне есть пятнадцатилетние студенты. Возраст не главное. Ты подготовлен гораздо лучше многих бездельников, наполняющих аудитории. Прежде всего у тебя отличная латынь, это сбережет много сил и времени для другого.
С воодушевлением и поднятой головой входил я в королевский арсенал, с сомнением и неохотой, застенчиво сутулясь, пробирался под вековые своды храма науки. В конце концов рассудил, что наставник сам учился и других учил в университете, и ему лучше знать, хорошо ли это. И правда, ничего страшного не случилось, меня даже не очень сильно высмеяли. Парижский университет собирал взыскующих мудрости юношей с половины Европы, он видел и более причудливые экземпляры человеческой породы. Добродушно-насмешливые прозвища «квирит» и «римлянин», скоро приставшие ко мне, носимы были с подобающим достоинством, как графский титул. Впоследствии ближайшие друзья, узнавшие о воинственных мечтах собрата, стали дразнить меня «Александром Великим», что тоже было, в общем, не обидно. Начав посещать лекции по факультету искусств, я, подобно капризному ребенку за обеденным столом, выбирал кусочки повкуснее, к примеру заинтересовавшие меня разделы математики и натуральной философии, а вот древнегреческий язык, при неоднократных попытках, не осилил, о чем до сих пор жалею.
Зато астрономия и механика нашли во мне верного адепта. Тогда было в моде сочинение Фонтенеля «Беседы о множественности миров». Помню, как мы с друзьями за бутылкой дешевого вина (одной на пятерых) всерьез обсуждали возможный облик предполагаемых писателем обитателей Луны и Марса и спорили, возможно ли сделать такой телескоп, чтобы разглядеть если не самих жителей планет, то хотя бы их поля, каналы, корабли и здания. В продолжение разговора на другой день один из собеседников принес потрепанную книгу с рукописными добавлениями на полях, я прочитал название – и замер: «Государства и империи Луны»! Сочинение какого-то де Бержерака, издано лет сорок назад! Книга оказалась совсем не в духе невинного Фонтенеля: острая и веселая сатира, не щадящая ни религии, ни философии, ни общепринятой морали. Да еще полный вариант, с цензурными изъятиями, вписанными от руки! Словом, квинтэссенция французского вольнодумства. После Сирано поиски первоисточника повели меня дальше, к Гассенди и Эпикуру. Если в детстве я блуждал между римским язычеством и христианской верой, но не отрицал существования высших сил, то теперь на вопрос о бытии Божьем отвечал «не знаю». Идея, что боги, если и существуют, не вмешиваются в ход бытия, произвела на меня глубокое впечатление. Это не привело, однако, к отрицанию нравственности. Вообще я часто замечал, что существует какой-то принцип равновесия, подобный закону сохранения материи и обеспечивающий воздаяние за дела людские еще на этом свете. Назовем его «Закон сохранения добра и зла». У древних он воплощался в безличном Роке, пред коим даже боги бессильны. Иной раз расплата переходила на потомство, превращаясь в родовое проклятие, – кровь Атридов, к примеру…
Но гораздо больше, чем религиозные и нравственные вопросы, интересовало пытливого юношу строение натуры. Мой юный ум захватили в плен ученые трактаты, иные из которых приводили в полную десперацию безмерной сложностью. Однако я был слишком упрям и горд, чтобы капитулировать перед великими, признав свою неспособность, и продолжал с переменным успехом сражаться то с Декартом, то с Гюйгенсом, то с самим Ньютоном. Вышедшие из печати несколькими годами прежде всего «Математические начала натуральной философии» надолго стали для меня настольной книгой.
Было бы, однако, ошибочно думать, что Эпикур и Ньютон совершенно овладели моим вниманием в студенческие годы. Больше всего времени я проводил в арсенале или на пороховых мельницах, помогая наставнику приводить в совершенство оружие и боевые припасы для королевской армии. Другим нашим занятием были опыты по изучению минералов, используемых для получения цветных фейерверков и цветного стекла, – синьор Витторио надеялся найти соответствие между этими двумя рядами и раскрыть некоторые секреты муранских стеклодувов, ревниво хранимые венецианцами. Фейерверки, кстати, французские аристократы тоже стали заказывать, даже с большим размахом, чем в Венеции, и немалая часть трудов по их изготовлению выпадала на мою долю. Все эти занятия, вместе с университетом, почти не оставляли свободного времени для свойственных молодости развлечений. Я об этом не жалел, потому что и денег на развлечения не было, а злоупотреблять щедростью друзей не позволяла гордость бедняка. Любовных приключений также имел не слишком много. В наш век (равно в дни моей юности и сейчас), если юноша беден, он может рассчитывать примерно на такое же отношение со стороны прекрасного пола, как сидящий на улице бродяга. Если он хотя бы хорош собой, еще есть шанс вызвать жалость, если нет – одно брезгливое отвращение будет его уделом. Чем на сие отвечать? Разве принять гордый и неприступный вид и постараться убедить самого себя, что надо быть выше этого. Я долго не знал женщин и не пользовался успехом у них.
Кому-то может показаться странным, что королевское жалованье вместе с дополнительными доходами не обеспечивало нам с учителем зажиточного существования. Но средства профессора оказались полностью истощены переездом из Венеции, и для обустройства в Париже пришлось сделать займы. Проценты у парижских ростовщиков просто грабительские, особенно если залог составляют вещи, кажущиеся им недостаточно ценными, как старинные книги или что-то подобное. Жалованье казна платила без задержек только при Кольбере, а заказы на фейерверки тоже пошли не сразу. Оплату за обучение приходилось вносить в полном размере: в Парижском университете существовали коллегиумы с льготами для небогатых студентов, но они были организованы по принципу землячеств и мне заведомо не подходили. Наставник шутил, что мы с ним живем как настоящие аристократы – главную статью расходов составляют проценты по долгам. У нас были все основания считать себя счастливее других, потому что многим приходилось гораздо тяжелее. Седьмой год шла война за наследство Виттельсбахов. Францию поразил страшный неурожай, сотни тысяч бедняков умерли от голода или ожидали подобной участи. Цены на хлеб взлетели до небес.
Иногда мне приходилось сопровождать профессора в служебных поездках, чаще всего это были посещения пороховых мельниц, не далее двадцати или тридцати лье от столицы, и продолжались они не больше недели. И вот однажды, летом девяносто пятого года, он заявил, что предстоит длительное путешествие: мы отправляемся во Фландрию, в действующую армию. Я до утра не мог заснуть от волнения: кажется, мои мечты о воинских подвигах осуществятся! Действительность оказалась более прозаичной. С пороховым обозом мы тащились по равнинам Иль-де-Франс и холмам Пикардии так долго, что едва успели принять участие в знаменитой бомбардировке Брюсселя, предпринятой Виллеруа для отвлечения противника от Намюра. Я должен защитить маршала от обвинений в жестокости, часто предъявляемых ему за превращение огромного богатого города в дымящиеся руины. Жителям была дана возможность заблаговременно выйти из-под обстрела, и немногочисленные жертвы составили в большинстве мародеры из городской черни, застигнутые французскими бомбами на месте грабежа. Зрелище грандиозного пожара было чрезвычайно впечатляющим.
Скоро выяснилось, что Брюссель мы сожгли без всякой пользы: Вильгельм Оранский не сошел с выгодной позиции, а ван Кохорн добился реванша за поражение от Вобана и взял Намюр на капитуляцию. Военные дела оборачивались не лучшим образом. Зависть к могуществу французского короля создала ему слишком много врагов, армии пришлось разделить между Фландрией, Рейном, Пьемонтом и Испанией. Виллеруа оказался не равной заменой недавно умершему герцогу Люксембургскому. Некоторое время считали вероятным, что крепостную артиллерию Флерюса и Шарлеруа ожидает скорая проверка в бою. Инспекция орудий и приведение в готовность были поручены моему наставнику и исполнены им, после чего стало известно, что утомленный противник не собирается наступать и ставит войска на зимние квартиры. Мы получили возможность вернуться в Париж, только по дороге, уже на старой французской территории, были ограблены до нитки шайкой дезертиров. Вместе с другими пассажирами почтовой кареты, имея шпаги и пистолеты, можно было попытаться оказать сопротивление окружившим экипаж вооруженным оборванцам, но ехавший с нами пехотный офицер оценил количество разбойников и запретил драться:
– Они нас на части разорвут. Лучше отдать им деньги по-хорошему.
Отдать пришлось и деньги, и вещи, и одежду, и сапоги – до сих пор помню острое чувство унижения – босиком, в одном белье плестись по ледяным осенним лужам в ближайшую деревню, а там упрашивать боящихся всего на свете крестьян впустить нас. Гнусные разбойничьи рожи долго еще мне снились. Днем я готов был с достоинством встретить любую опасность, но во сне переставал собой владеть и просыпался иной раз посреди ночи в холодном поту с ощущением крайнего ужаса. Крайне болезненно переживая эту слабость, которую почитал постыдной трусостью, я искал способ избавиться от нее, и мне показалось естественным найти решение при помощи науки в области оружейного дела. Следовало придумать нечто способное перевесить любое численное превосходство противника. Вот тогда можно будет отправиться на место разбоя и отыграться.
Холодное оружие всех видов было отвергнуто сразу. Самый искусный фехтовальщик может сражаться не более чем с двумя противниками средних способностей, трое моментально его одолевают. Пороховые гранаты – хорошо, но неприменимы вблизи и неприцельны. В общем, то, что первым нарисовалось в моих фантазиях, представляло собой многоствольный пистолет. Сия идея прожила очень недолго, ведь совершенно очевидно, что несколько обыкновенных пистолетов удобнее и надежнее, чем неповоротливое тяжеленное чудище с несколькими стволами и замками. Довольно быстро родился вариант с составным стволом из короткой зарядной камеры и длинной трубки, присоединяемой к ней перед выстрелом на резьбе или фигурных выступах. Однако на каждую решенную проблему появлялись две новые. Я обратился к трактатам по оружейному делу, имевшимся во множестве в библиотеке моего учителя, которые раньше просматривал из любопытства, а ныне подверг допросу с пристрастием. На королевской службе профессору постоянно приходилось соприкасаться с оружейниками, среди которых были чрезвычайно умелые. Они хорошо знали меня; некоторые из них готовы были помогать советами и даже более того. На какое-то время оказались забыты философия и математика, и все мои силы обратились на новое увлечение. Вечером при свечах я изучал бесконечно разнообразные конструкции, придуманные лучшими умами человечества для убийства себе подобных, а с утра отправлялся брать уроки оружейного искусства у наиболее доброжелательных мастеров.
Одной из самых оберегаемых учителем книг был небольшой рукописный кодекс почти двухсотлетней давности, принадлежавший либо самому Леонардо да Винчи, либо человеку, достаточно близкому к нему, чтобы делать выписки из дневников ученого. Только теперь я впервые получил позволение изучить рукопись. Мне хотелось верить, что руки Леонардо касались страниц, ныне мной перелистываемых (хотя известно, где хранится архив великого тосканца: пол-лье на северо-восток и через речку, в Лувре). Рисунки диковинных многоствольных орудий, в которых стволы небольших фальконетов располагались на горизонтальном круге, подобно спицам каретного колеса, и стреляли по очереди при вращении этого колеса смерти, сменялись изображениями гигантских крыльев, как у летучей мыши, только вместо зверька был человек. На мой вопрос наставник ответил, что Леонардо много лет работал над летающей машиной, но так и не достиг успеха:
– Скорее всего, это доказывает неисполнимость задачи.
– Хм?
Авторитет синьора Витторио был велик, но меня уже научили требовать во всем доказательств. Летающие машины нагло чирикали на ветках и гадили прохожим на головы (я недавно прочитал Декарта, его трактовка живых существ выглядела убедительно). Представил, как пролетаю над врагами подобно птице и бросаю ручные гранаты прямо в их толпу – красиво, но браться за проблему, пред коей отступил великий Леонардо, было бы безумной самонадеянностью. Да и каким местом бросать, если руки заняты крыльями? У птиц хоть ноги цепкие. Нет, не годится.
Я снова вернулся к огнестрельному оружию, и здесь наследство да Винчи оказалось все же полезным. Это он изобрел колесцовый пистолетный замок, который заводится ключом подобно карманным часам с пружиной. Мне пришло в голову, как изменить конструкцию, чтобы с одного завода получать искры не один раз, а несколько, при последовательных нажатиях: небольшая, но уже серьезная инвенция. Профессор не стал брать королевский патент, а предпочел договориться с чиновником, курировавшим арсенал, о передаче изобретения казне за вознаграждение: нам деньги требовались быстро. Еще и сейчас оружие с такими замками делается иногда во французских мастерских. А тогда мы были довольны, что сумели частично расплатиться с долгами и запастись топливом и одеждой на зиму. У меня очень прибыло уверенности в себе. Так первая, пусть маленькая, победа поощряет к дальнейшим усилиям.
Каждый час, свободный от обыкновенных занятий, посвящался оружейным изысканиям. Теперь у меня был замок многократного действия. Части составного ствола после опытов в железе поменялись местами: мне показалось правильным длинную закрепить жестко, а зарядную переставлять, ибо она впятеро легче и короче. Следующим препятствием оказалась пороховая затравка. Как устроить, чтобы не подсыпать ее каждый раз при замене зарядной части?
Усердный труд не всегда вознаграждается. Опыты сильно затянулись, я много раз переходил от уверенности в близком успехе к полному разочарованию и обратно, приостанавливал дело и снова к нему возвращался, подобно пьянице, не способному справиться с пагубной страстью. Наконец пессимизм возобладал, но после таких значительных усилий и затрат мне недоставало мужества признать неудачу, а равно – надлежащего повода эти усилия прекратить.
Мой наставник взирал на сии труды преимущественно с той точки зрения, насколько они будут полезны для образования юноши, не слишком рассчитывая на прямые результаты. Он, разумеется, помогал, но в своей манере, предпочитая, подобно Сократу, побуждать мыслить, а не навязывать готовые мнения. Его твердое убеждение гласило, что чрезмерная опека губительна для молодых умов, и мне предъявлялись лишь требования не пренебрегать университетской наукой и в меру сил помогать ему в занятиях по службе. Последний год эти занятия заключались в приготовлении боевых припасов для осадной артиллерии.
Весной девяносто седьмого года желанный повод для перемены занятий нашелся. Война с Великим Альянсом явно клонилась к миру, но для придания веса речам дипломатов король повелел предпринять осаду важной крепости во Фландрии. Жаль, что в то время русский язык оставался мне неизвестен, вышел бы прекрасный каламбур. Название по-русски звучит зловеще: город Ат. Туда мы и прибыли с осадным парком, чтобы устроить такой же ад, как в Брюсселе двумя годами раньше. Армией командовал маршал Катина, а распоряжался осадой Вобан – два полководца, коим я наиболее симпатизировал. Будучи незнатного происхождения (один – сын парижского чиновника, другой – сын провинциального дворянина, в десять лет оставшийся круглым сиротой), оба добились успеха собственным трудом и талантом и представляли в моих глазах героев, которым хотелось подражать.
Это было переходное время, когда артиллерия уже стала постоянным формированием при королевской армии, но мастера-артиллеристы еще не считались офицерами и не имели воинских рангов. Синьор Витторио исполнял должность помощника главного мастера, заведуя пороховой частью. Мое амплуа – ученик помощника, то есть «мальчик на побегушках» с широким и весьма неопределенным кругом обязанностей. Раньше, под Брюсселем, я только начинял порохом мортирные бомбы, теперь же поставил себе задачу выучиться стрелять из пушек, для чего испросил позволения во всякое время, когда не нужен наставнику, присоединяться к канонирам. Прошло уже много времени после предыдущего нашего несчастливого путешествия, ночные кошмары отступили, как и наивное желание непременно разделаться с разбойниками. Осталась мысль, что возможно посредством знания добиваться превосходства в силе, то есть в оружии, над любыми противниками – а сила всем нужна и легко обменивается на славу, власть и богатство по самому выгодному курсу.
По своему положению мы с наставником почти ежедневно присутствовали на утренних совещаниях, устраиваемых великим фортификатором с армейскими командирами и артиллеристами. Благодаря этому я понимал смысл действий, мог оценить красоту замысла Вобана и наблюдать триумфальное шествие математики по полю боя. Точный расчет расположения орудий, дистанций и направлений огня, использование в полной мере преимуществ фланговой позиции для рикошетной стрельбы и средства, препятствующие противнику использовать те же возможности, – все это представлялось мне блестящим воплощением моей любимой идеи о превращении знаний в военную мощь. Я лез из кожи вон, силясь придумать что-то позволяющее выделиться в глазах командующего, однако добавить к продуманной системе великого мастера своим неопытным умом ничего не мог и оставался лишь одним из тысяч исполнителей, маленькой пешкой на его шахматной доске. Хотя Вобану было изрядно за шестьдесят, он еще сохранял телесную силу и здоровье, целые дни проводя на позициях вместе с канонирами. Я тоже дневал и ночевал возле пушек, но, как ни старался мозолить глаза начальству, его взгляд на мне не останавливался. Было даже немного жаль, что превосходно укрепленная крепость сдалась на капитуляцию всего через три недели: гарнизон вышел со знаменами, только без труб и барабанов. Потери с обеих сторон оказались нереально малыми, почти как в Брюсселе в свое время: но там собранная отовсюду могучая артиллерия вслепую разрушала почти незащищенный город, покинутый жителями, здесь же сильный и умелый противник был мастерски обезоружен прицельными ударами, экономно нанесенными в уязвимые пункты. Разница в манере действий – как между дикарем с дубиной, яростно бросающимся на врага, чтобы переломать ему все кости, и опытным фехтовальщиком, несколькими неуловимо быстрыми движениями выбивающим оружие из рук соперника. Все мое восхищение было, конечно, на стороне фехтовальщика, то есть Вобана. Мысли вращались вокруг способов наведения пушек и расчета траекторий не только до конца кампании (мир был заключен в сентябре), но и по возвращении в Париж. Профессор математики Лемер, к которому я обратился по совету наставника за разъяснением некоторых сложных моментов, развел руками:
– Эти вопросы, юноша, все еще дискутабельны. Если бы пушечные ядра подобно планетам летали в пустом пространстве, рассчитать их движение было бы просто. Однако здесь мы имеем движение с переменной скоростью, от которой, в свою очередь, зависит дальнейшее замедление – и по какому закону зависит, пока не ясно.
Проблема была в сопротивлении воздуха движению тел. Как измерить его для летящего ядра? Оставляя на будущее строгое доказательство подобия плотных и разреженных текучих субстанций, я решился заменить воздух водою. В моем распоряжении была Сена: выбрать участок с равномерным течением и опустить в воду утяжеленный свинцом до равновесия деревянный шар на тонком шнурке, привязанном к пружинным весам. Наняв маленькую лодку, позабывший обо всем экспериментатор мок под ледяным осенним дождем, доколе не простудился. Пока лежал в постели и сморкался, показалось интересным сравнить силу сопротивления в зависимости не только от скорости потока, но также от размера и формы погруженного тела. Наделал разных объемных фигур – шаров, цилиндров, конусов, полушарий – и после выздоровления, выждав хорошую погоду и тепло одевшись, продолжил измерения. Консультируясь и с моим наставником, и с Лемером, я постепенно продвигался к истине. Только зависимость от формы не поддавалась математическому выражению. Понятно было, что сопротивление меньше у тел гладких и вытянутых очертаний; когда обнаружил, что форма рыбы идеальна для плавания, это даже отвело меня от крайних атеистических учений. Не зря Иисус сделал рыбаков ловцами человеков.
Надлежало применить найденные правила к расчету траекторий и проверить настоящей стрельбой. Конечно, никто не дал бы мне пушек специально под студенческие опыты, но этого и не требовалось: на обширном поле у арсенала часто велись стрельбы для обучения артиллеристов или испытания пороха, и не составляло труда договориться о своем участии.
Наибольшую трудность составляла математическая сторона: я не любил тригонометрию и чувствовал себя не очень уверенно среди синусов и косинусов, а они непременно вылезали в расчетах, как только угол возвышения пушки делался отличным от нулевого. Хуже того, криволинейное движение ядра происходило, как заметил профессор Лемер, с переменными скоростью и замедлением и для своего описания требовало анализа бесконечно малых величин, тогда еще бывшего достоянием очень немногих ученых. Однако дело стоило усилий: во-первых, выходила отличная работа для получения степени по окончании университетского курса, во-вторых, после защиты можно было опубликовать эту диссертацию с посвящением Вобану и преподнести ему с надлежащими церемониями, чтобы уж точно не остаться незамеченным. Главное, трактат должен получиться не просто хорошим, а блестящим, и непременно с перспективой практического применения в артиллерии. Тогда могли бы исполниться мои самые смелые мечты о военной карьере.
Много времени я провел между пушек и математических трактатов, но с полной достоверностью подтвердить свои предположения опытом не мог, потому что точность измерения угла возвышения орудий и времени полета ядер оставляла желать лучшего. Придуманные специально для сего часы со стрелками, отмеряющими секунды и их доли, и угломерный прибор, сочетающий плотницкий уровень с поставленной вертикально астролябией, существовали только в моей голове – заказать не было средств. Наше денежное положение стало много хуже с тех пор, как сменился куратор королевского арсенала.
Я должен предъявить претензию своей памяти. Имена достойных людей в ней сохранились хуже, чем образы дураков и негодяев. Не могу вспомнить, как звали предыдущего начальника, зато советник Рише стоит как живой перед глазами. Маленького роста, при этом чрезвычайно и бестолково деятельный, он сразу пробудил остроумие подчиненных: «Насколько надо вырасти нашему Рише, чтобы стать великим?» Ответ: «Достаточно прибавить лье». Потом шутники быстро примолкли. Конечно, сокращение финансирования по окончании войны не было личной инициативой советника, но то, как он его проводил, показывало всю изнанку скаредной души. Мне просто хотелось убить эту гадину за унижения, кои претерпевал мой учитель.
В то время ученое сословие балансировало на узкой грани между благородными и простолюдинами. Когда синьор Витторио оставил кафедру в Болонье и перебрался в Венецию, рассчитывая со временем получить место в Падуанском университете, друзья и коллеги по старой памяти продолжали называть его профессором, хотя он и не дождался предполагаемой вакансии, приняв вместо этого службу в Арсенале. В Париже он, в общем, сохранял прежнее уважение в узком кругу ученых людей, но в глазах Рише оказался кем-то вроде обычного порохового мастера, которому непонятно за что платят слишком большое жалованье. Дело не сводилось к деньгам. Как в России самыми жестокими помещиками часто бывают выслужившиеся холопы, так выскочка Рише всячески старался подчеркнуть непреодолимую грань, ниже которой находились подчиненные ему мастера и работники – и мой наставник, по его мнению, в их числе. Он почти в глаза грозился «поставить на место этого вздорного старикашку» и для начала предложил выбор: уменьшение жалованья в три раза либо полное увольнение от дел. Учитель выбрал первое только затем, чтоб дать мне возможность довести до конца артиллерийские опыты и связанный с ними трактат. Но закончить их оказалось не суждено.
Глава 3
Успех и катастрофа
Сообразно денежному положению, нам пришлось перебраться в более дешевое жилище – отныне мы с синьором Витторио снимали половину маленького одноэтажного дома на самой окраине предместья Сен-Жермен. Более всего меня удручало, что книги негде было поставить и пришлось хранить в сундуках. На них же мы и спали, но вторая комнатка, с печью и плитой, была выделена под химическую лабораторию. Приготовление фейерверков и сопутствующие опыты заняли место важнее, чем прежде: на них теперь держались и плата за университет, и артиллерийский трактат, и моя будущая карьера, и спокойная старость учителя. Я не ожидал никаких чудес, когда промозглым зимним вечером пытался по распоряжению наставника растворить в кислоте некий минерал, применяемый в стекольном деле. Купоросное масло почти не действовало на него, и пришлось перейти к крайним мерам – залить царской водкой и подогреть. Желтовато-бурый вонючий дым, выходящий из носика глиняной реторты, свидетельствовал, что дело движется, однако нюхать эту гадость мне совсем не хотелось: я имел как-то раз несчастье отравиться испарениями селитряной кислоты, и теперь приставил к реторте на горячую плиту миску с раствором поташа таким манером, чтобы дым выходил прямо в жидкость. Всем известно, что поташ охотно поглощает подобные испарения, превращаясь в обыкновенную селитру. Когда процесс закончился и дым перестал идти, я занялся обработкой полученного раствора, а вонючую миску выставил за порог. Снаружи к этому времени дождь сменился снегом. Через пару часов необходимые химические процедуры закончились, и можно было, накинув камзол, выйти под снегопад подышать. Мне всегда нравился свежий снег – наверно, русская порода сказывалась. Забрал миску, выплеснул остатки раствора – на дне уже выпали кристаллы селитры, я соскреб часть их щепкой и бросил в печку на раскаленные угли. Вернувшийся через несколько минут наставник застал меня внимательно разглядывающим оставшиеся кристаллы на бумажке перед целыми пятью свечами.
– Ты уже сделал всё, что я просил?
– Почти всё. Но это не важно. Я нашел новый способ очистки селитры!
Синьор Витторио скептически покачал головой, – он знал о селитре больше, чем любой другой человек в мире, – однако надел самые сильные свои очки и взял еще лупу, чтобы рассмотреть мою добычу. После долгого комбинирования стекол (последний год его зрение совсем упало) профессор повернулся ко мне и с легкой укоризной сказал:
– Это не селитра.
– Как же не селитра, учитель? Смотрите!
Задетый таким недоверием, я перевернул бумажку над углями. Некоторое время наставник молчал.
– У ТЕБЯ ЕСТЬ ЕЩЕ ЭТИ КРИСТАЛЛЫ?
До меня начало доходить, какой я дурак. Надо быть полным кретином, чтобы выбросить в огонь единственный образец субстанции, которая, чем бы она ни была, превосходила обыкновенную селитру силой, как дикий тигр – обленившегося домашнего кота!
Вспомнив в мельчайших подробностях и записав последовательность моих действий, остаток вечера и всю ночь мы с наставником пытались вновь получить замечательную субстанцию. Все было бесполезно. Я силился понять, что еще мы делаем не так.
– У меня миска стояла прямо на плите и сильно нагрелась. Пришлось прихватывать тряпкой, когда выносил.
К этому времени ранее приготовленная царская водка была израсходована и заменена смесью купоросного масла с селитрой и солью. Идентичность действий этим нарушилась. В душе нарастало ощущение неудачи. Бледный зимний рассвет застал нас колдующими над раствором, остывающим в снегу. Профессор был всклокочен и небрит – ученик, вероятно, выглядел не лучше.
– Что-то есть.
Самым трудным оказалось набраться терпения на следующие полчаса, пока кристаллизация закончилась.
– Почему вы считаете, что это не селитра?
– Блестит по-другому. А так кристаллы очень похожи. Разница как между стеклом и алмазом.
– А поведение в огне?
– Ну ты же видишь разницу в силе. Субстанция родственна селитре, как родственны друг другу металлы. Или земли. Если верить древним, люди когда-то знали одно золото. Только потом открыли серебро. Может быть, селитроподобных субстанций так же много, как металлов. Пять веков знали одну селитру, мы с тобой открыли ее аналог. Первый аналог, потом будут другие.
Несмотря на усталость, профессор мыслил, как всегда, ясно. Логика его была безупречна. Он выглядел совершенно счастливым человеком.
– Теперь эти невежды поймут, какие они ничтожества.
– Они к вам на коленях приползут!
На этой оптимистической ноте мы пошли завтракать и отсыпаться. Ценность открытия была слишком очевидна: его следовало не спеша, вдумчиво и в глубоком секрете (особенно от членов цеха сальпетриеров) довести до практического применения. Через несколько дней фейерверк на свадьбе третьей дочери герцога Валентинуа оказался, прямо скажем, невзрачным. Мы с наставником были увлечены другим делом.
Прежде всего занялись поиском оптимальной пропорции ингредиентов и после ряда опытов с удивлением поняли, что селитра не принимает совершенно никакого участия в рождении кристаллов. Судя по всему, резко пахнущие зеленовато-желтые испарения, отличающиеся от красновато-бурых селитряных, представляли собой эманацию новой селитроподобной сущности, изначально заключенной в минерале и освобождаемой действием кислоты, а содержащейся в поташе щелочью связываемой в известные нам кристаллы. После этого я предложил называть новую субстанцию «очищенной селитрой», чтобы запутать желающих похитить нашу тайну. Так она и осталась без собственного названия.
Мы сделали из кристаллов порошок, смешали с серой и углем в обычной пропорции и испытали новый вид пороха. Он был превосходен. Во время этой работы обнаружилось еще одно, совершенно неожиданное свойство. При растирании новой субстанции в ступке вместе с серой происходили небольшие взрывы, не захватывающие всю смесь, но достаточные, чтобы медный пестик ощутимо бил по руке, а глиняная ступка раскололась. Пришлось кристаллы растирать отдельно, а смешивать с серой в кожаном кошельке деревянной ложечкой. Однако нам показалась примечательной и полезной способность смеси взрываться от трения, давления или удара (мы еще не знали, что взрыв иногда происходит и просто так, без причины). Профессор сразу развернул широкие перспективы возможных применений: бомбы, взрывающиеся от удара о землю или при попадании в борт корабля; мины особого образца; и самое для меня интересное – затравки для ружейной и пистолетной стрельбы, действующие новым способом. Почти забытая детская наивная идея многозарядного или быстрозарядного оружия стремительно наливалась жизненной силой.
Все прочие мои дела оказались отставлены, профессор вытребовал в арсенале отпуск без жалованья. Самозабвенно, с утра до вечера, нередко забывая про еду и сон, мы занимались опытами, призванными поднять искусство умерщвления людей на небывалую прежде высоту. Я сожалел лишь о том, что невозможно было испытывать наши творения в доме или возле него в саду: соседи и так считали нас колдунами-чернокнижниками, которые рано или поздно устроят пожар своими фейерверками, и поэтому сами грозились нас спалить (где тут логика, хотел бы я знать?!). Приходилось ехать в Булонский лес ради каждого взрыва или выстрела, ближе подходящего места не нашлось. Это сильно затягивало дело, и только весной профессор решил: у нас есть что показать министерству. Усилия, сделанные им для того, чтобы быть выслушанным, заслуживают целой героической поэмы. Тридцатилетний Луи Франсуа Мария Ле Телье, уже семь лет занимавший место военного министра после своего отца, знаменитого Лувуа, мало занимался делами, предпочитая развлечения в компании принцев королевского дома. Полагаю, сие невмешательство было величайшим счастьем для государства. Вздумай он управлять армиями, скорая гибель Франции была бы неизбежна, как восход солнца. Однако министр Луи (как все его называли за глаза) унаследовал от отца толковых помощников. Один из них, опытный Дюбуа (дальний родственник известного кардинала), возглавил комиссию, участвовали также Рише и секретарь де Шантильи. Тяжкая обида омрачила мою душу, когда профессор в день испытания наших инвенций решительно, невзирая на возражения, приказал мне идти в университет и быть целый день на публике.
– Эти люди способны на любую низость. Даже похитить или убить меня, чтобы завладеть секретами. Но они не осмелятся, если ты останешься на свободе и сможешь их разоблачить.
Он разумел, конечно, не министерских чиновников, а клевретов Рише, стремившихся превзойти хозяина в подлости. Все равно его подозрения показались мне сильно преувеличенными: нелепой старческой мнительностью, которую придется, однако, терпеть. За прошедшие годы у меня выработалось безошибочное чутье, когда с ним можно спорить, а когда не стоит.
Наука не шла в голову, знакомые спрашивали, почему меня не было так долго и не болел ли, я рассеянно кивал, соглашаясь, что да, болел, а сам уносился мыслями в арсенал и, возвращаясь домой, пытался угадать, встречу синьора Витторио или еще нет.
Я встретил там советника Рише в окружении стражи.
– Арестуйте его немедленно, он тоже в заговоре!
Без всяких объяснений и без сопротивления меня отвели в казарму при арсенале и заперли в карцере для проштрафившихся солдат. Недоумевая, неужели предположения профессора оправдались и Рише затеял какую-то гнусную интригу с ложными обвинениями в заговоре, я вскоре узнал, что дело обстоит еще хуже. По коридору загрохотали шаги и раздались голоса:
– Ну, что там в арсенале?
– От Шантильи одни подметки остались, Жерар-сапожник опознал. А от двух других и того нету.
После ночи в карцере меня вызвали для допроса, и удалось узнать подробности. Собственно, то, что произошел взрыв, было уже понятно – а никого, способного пролить свет на его причины, в живых не осталось. Рише, задержавшийся, чтобы дать нагоняй нерадивым подчиненным, один спасся и в крайнем испуге вообразил, что взрыв – результат заговора против него. Собравшиеся на другой день высокие чины (даже министр соизволил) разобрались, что произошел несчастный случай, в котором ученик погибшего профессора вовсе не замешан, и, даже не пытаясь выяснить, какие же инвенции покойный хотел представить на рассмотрение высокой комиссии, отпустили меня домой.
Я плелся по версальской дороге, пошатываясь от слабости (за сутки ни тюремщики, ни сам узник не вспомнили, что человека надо кормить) и сторонясь пролетающих мимо карет. В уме моем не вмещалось, что профессор умер, – может быть, потому, что тел не осталось и погребения не было, как если бы они с Дюбуа, подобно Еноху, вознеслись живыми на небо. Непонятно, каким образом случился взрыв в самом начале испытаний – у нас не имелось заранее начиненных бомб, а без оболочки порох не взрывается, если только его количество не измеряется бочками – тогда инерция внешней части заряда может заменить сопротивление оболочки. Мы же приготовили для показа не более пятидесяти фунтов. Будь проклят день, когда мое внимание привлекли чертовы кристаллы! Это был неправильный порох, и он приносил одни несчастья.
В доме, как и вчера, хозяйничали незнакомые люди, но, кажется, уже другие. Какой-то выбритый до синевы, адвокатского вида бесцеремонный субъект остановил меня на пороге:
– Куда вы?
– Я здесь живу.
– Вы родственник покойного?
– М-м-м-м… Я его ученик.
– Ваше обучение закончено. Идите отсюда.
С большим трудом удалось удержаться, чтобы не поступить с мерзавцем как он того заслуживал. Действовать надлежало хладнокровно: когда приставы описывают ваше имущество, не надо их бить. В правильном государстве сила всегда будет за ними. Среди гнусных рож, выглядывающих из лаборатории, некоторые были мне знакомы и принадлежали нашим кредиторам.
– Ваши действия незаконны. Часть имущества принадлежит мне, и я никому его не закладывал. У вас нет моих расписок.
– Надо еще доказать, что тут есть ваши вещи. Кто это может подтвердить?
– Один момент. Позвольте мою чернильницу.
На соседей рассчитывать не приходилось. Пару секунд подумав, сочинил записки нескольким знакомым студентам по факультету права и послал соседского мальчишку их отнести, сам же встал посреди комнаты, заявив, что буду наблюдать, чтобы ничего не пропало. Письма несколько охладили наглость захватчиков (Бог знает, кто может явиться на зов), и они не пытались меня выставить, однако дело свое продолжали. Примерно через час прибыл один из моих приятелей:
– Анри Тенар, бакалавр права. А вы, месье, кто такой?
– Жан Шампенуаз, частный пристав. Прево Тенар ваш родственник?
– Отец. Предъявите основания ваших претензий на имущество моего друга.
– Помилуйте, никто не претендует на его имущество. Нужно только разделить вещи вашего друга и вещи месье Читтано, векселя которого опротестованы. Вы сможете нам помочь?
– Разумеется.
Анри повернулся ко мне. Я объявил своей собственностью сундук с наиболее ценными книгами (на котором обычно спал), присовокупив к нему рукописи по артиллерийскому делу и ящик со слесарными инструментами, любовно подобранными во время увлечения пистолетным ремеслом. Жаль, что химическую лабораторию нельзя было забрать: весь Париж знал фейерверки «месье Читтано». Анри любезно засвидетельствовал, что указанные вещи действительно мои, предложил представить еще свидетелей, был самым вежливым образом заверен, что в этом нет необходимости, – затем, одолжив у соседей садовую тележку, мы погрузили спасенное имущество и удалились, провожаемые голодными взглядами ростовщиков.
Воспользовавшись великодушным предложением моего друга провести некоторое время в доме его отца, я заранее решил не злоупотреблять гостеприимством, чувствуя себя чужаком среди самоуверенных законников. Прежде всего следовало уладить дела в университете. Накопился большой долг за обучение, но благодаря сочувствию ученого сообщества моему несчастью и доброжелательной аттестации математика Лемера мне было дано позволение представить магистерскую диссертацию, как только она будет готова. Сие милостивое предложение могло любого поставить в тупик: для завершения диссертации требовалась как минимум пушка, а лучше несколько, разных калибров, и дорогостоящие измерительные приборы к ним в придачу. После недолгих размышлений пришла ясность, что закончить опыты можно только на казенный счет, а поскольку Рише запретил даже близко подпускать меня к арсеналу, никто был не в силах мне помочь, кроме Вобана.
Целый день я провел, нервно расхаживая по комнате и сочиняя фразы, которые скажу, добившись аудиенции, и на следующее утро, сжимая в руках сверток с рукописью, робко позвонил у дверей парижского особняка своего кумира. Запинаясь от волнения, спросил у выглянувшего на мой звонок величественного, прекрасно одетого лакея, дома ли хозяин, и попросил доложить обо мне. Привратник окинул меня взглядом – в мгновение ока гость был измерен, взвешен и найден легким. Потертые башмаки, дешевые нитяные чулки, панталоны и камзол с мелкими дырочками, прожженными кислотой, несвежая рубашка (а где ее взять, свежую, если даже белье не вспомнил забрать из дома, только книги и инструменты) – мне разом дали почувствовать, что это всё тяжкие пороки, если не преступления. Лакей был слишком хорошо вышколен, чтобы просто выгнать непрезентабельно одетого просителя, и ледяным тоном заявил, что хозяин не принимает, а если мне угодно что-либо передать, можно это сделать. Я покосился на сверток с диссертацией – без моих устных комментариев даже великому Вобану не разобраться, о чем она, – и, мысленно ругая себя за то, что не догадался написать краткий экстракт, поспешил уйти, пробормотав, что зайду позже. Вначале действительно хотел вернуться. Даже начал сочинять письмо. Но уверенность меня покинула, а вспыхнувшее раздражение довершило дело, и письмо полетело в огонь. Выносить презрение от лакея, чей бы он ни был, оказалось выше моих сил.
Так я остался один, без средств, без всякого дела, в растерянности и тоске. Теперь утрата единственного близкого мне человека дала себя знать в полной силе, и только давние, в первую нашу встречу высказанные синьором Витторио мысли о бессмертии души поддерживали меня, чтобы не разрыдаться. Все, что было вокруг, казалось отвратительным, прежние мечты – глупыми, усилия – бессмысленными. Разница между славой великого полководца и прозябанием нищего бродяги не стоила того, чтоб напрягать волю. Лень было шевелиться, чтобы найти какую-либо службу – однако служба нашлась сама. Однажды запыхавшийся посыльный, с трудом разыскавший меня у Тенаров, сообщил, что де Бриенн, инспектор казенных ружейных мастерских, желает видеть «ученика месье Читтано». По пути удалось выведать только, что дело важное и срочное.
Скептически на меня взглянув, инспектор вздохнул и все-таки объяснил, что ему нужно. Требовалось немедленно разобраться с мушкетами, которые давали слишком много осечек. Сколько именно, последовал бесцеремонный вопрос, но мой собеседник только развел руками. Раздраженный таким невежеством высокопоставленной персоны, я довольно резко заметил, что нельзя судить, много или мало, пока не знаешь сколько, и спросил, уверен ли он, что это верные сведения. У него даже глаза сверкнули. Впоследствии мне стало известно, что недоброжелатели де Бриенна не отягощали свои суждения цифрами, зато сумели поднять вопрос на высший уровень, доложив о недостатках самому королю. Тогда как раз завершался переход от фитильных ружейных замков к кремневым, Его Величество требовал перевооружить армию самым поспешным образом. Приказано было немедленно разобраться, однако дело только запутывалось: оружейники ссылались на плохой порох, пороховые мастера – на недоброкачественные кремни или неумение солдат обращаться с ними, все перекладывали вину друг на друга. Инспектор по должности распоряжался немалыми деньгами, и желающих занять это место было слишком много. Над его головой ощутимо сгущались тучи. Знающие люди посоветовали обратиться к «месье Читтано», но тот некстати погиб.
Де Бриенн жестким тоном спросил, как можно определить верность или неверность сведений. Я с ходу, ни секунды не задумываясь, рассказал о числе осечек на сто выстрелов и проведении опытов сериями, сообщил, что достаточно будет по три мушкета из каждой мастерской, по бочонку пороха разных сортов, по коробке кремней и трех помощников из опытных солдат. Как эталон можно взять для сравнения знаменитые льежские мушкеты. Инспектор был по образованию юрист и в знании математики не продвинулся дальше счета денег, зато разницу между мнением и доказательством ему не требовалось объяснять. Прямо на следующий день, собрав все необходимое, взяв троих ветеранов из Дома инвалидов и пригласив еще нотариуса, чтобы заверить журнал опытов, мы отправились в расположенное неподалеку имение родственников де Бриенна. Три дня в саду гремела стрельба от рассвета до заката, и пороховой дым стелился по лугам, как после сражения. Сидя в кресле под цветущей яблоней, я отмечал удачные выстрелы крестиками, осечки – кружочками, с замечаниями о причинах. На четвертый день подвели итоги: обвинения интриганов оказались неверными на восемьдесят шесть процентов, ибо из семи партий оружия повышенным числом осечек отличалась только одна, из новых мастерских к востоку от Шалона. Инспектор немедленно отдал распоряжения вернуть, заменив другими, поставленные оттуда мушкеты и остановить там работы. Он выглядел довольным: полдела сделано, можно доложить, что меры принимаются. Если еще в Шалонских мастерских удастся быстро все наладить, его действия будут в глазах короля безупречными.
Кажется, студент-недоучка произвел на инспектора хорошее впечатление: мне было сделано предложение немедленно отправиться вместе с ним в Шампань и продолжить дело. Стоило только заикнуться о долгах в университете – де Бриенн вспомнил, что мы не договорились об оплате, и предложил самому назвать сумму, следующую за труды. Естественно, нельзя было дать другого ответа, как предоставить решение его великодушию. Впрочем, я не остался разочарован – и через день или два, уладив все дела, запасшись необходимым и оставив сундук с книгами на попечение честного Анри, надолго покинул Париж.
«Шалонскими» сии мастерские называли разве потому, что ехать следовало через этот город, на самом деле до них было еще полдня пути. Покрытые ухоженными виноградниками равнины – знаменитые Каталаунские поля, на которых Аэций победил гуннов, – сменились лесистыми возвышенностями, где-то далеко на севере переходящими в Арденнские горы. Место для мастерских выбиралось ради удобства строительства плотины, и ни одной деревни не было поблизости от двух длинных кирпичных строений в глубокой лощине между холмами: казармы, в которой жили работники, и точно такого же здания, где они работали. Чуть в стороне, за деревьями, скрывалась контора, там же обитал с семьей управляющий, офранцузившийся эльзасец Штайнер. Я не ожидал от уравновешенного де Бриенна такой ярости: казалось, он готов наброситься на несчастного немчика и растоптать его. Однако тот уцелел и даже сохранил должность, ибо заменить его было некем и во всяком случае означало бы непозволительную потерю времени, пока новый управляющий возьмет дело в свои руки. К тому же у него нашлись веские оправдания.
В здешних местах отсутствовали традиции оружейного дела и даже хороших кузнецов было немного. В отличие от богатого винодельческого запада Шампани, восточная ее часть была неплодородной, малонаселенной и бедной – «вшивая Шампань», как называли жители соседних провинций. Голодные крестьяне готовы были работать в мастерских за самую ничтожную плату, но ничего не умели, а первоначальный план вызвать опытных мастеров из соседней Лотарингии оказался позабыт, когда король отдал герцогство юному Леопольду. Поговорив с теми, кого здесь считали оружейниками, инспектор сморщился, как от зубной боли, и немедленно затребовал людей из других мест, чтобы срочно исправить положение. Еще до их прибытия мне довелось выдвинуть несколько простых, но действенных идей по улучшению дела, кои побудили инспектора предложить студенту-недоучке место помощника управляющего. Должность и жалованье заведомо превосходили уровень, на который мог рассчитывать юноша моего возраста и происхождения, и о чем тут долго размышлять: в Париже никто не ждал, а магистерскую степень можно было с тем же успехом получить через год или два.
«Назвался груздем – полезай в кузов» – говорят в России. В мои обязанности входила вся инструментальная часть. Прежние знания оказались совершенно недостаточны, а для закупки нужного приходилось не раз выезжать за пределы Франции – в соседние лотарингские и рейнские города, ремесленники которых заслуженно славятся своим искусством. В придачу к инструментам, Штайнер постепенно переложил на меня закупку железа и прочих материалов, а потом еще ведение книг – хоть новоявленный помощник и приехал из Италии, познакомиться с итальянской бухгалтерией сподобился только здесь. По молодости лет я совершенно не обладал умением уклоняться от дел или перекладывать их на подчиненных, пытался все делать сам, силы не берег и рад был набрать забот побольше, чтобы не оставлять места всегда готовой наброситься тоске. Управляющий вел себя чрезвычайно любезно, его голубоглазая супруга – тоже, только сынишка лет семи (старший из их детей) все порывался застрелить из игрушечного пистолета. С первых же дней Штайнеры предложили мне, ради экономии, столоваться у них, что было с благодарностью принято. Идиллические семейные трапезы ничуть не походили на завтраки у воинственной тетушки Джулианы. Дела служебные обыкновенно обсуждались за столом, где резко спорить с хозяином дома казалось неудобным: в результате мне приходилось чаще, чем следовало, уступать и откладывать применение своих инвенций, коим всегда находились препятствия. Новшества, придуманные вместе с профессором перед его гибелью, вообще не хотелось вспоминать. Служба становилась все более однообразной, рутинной, и это меня поначалу устраивало. Я слишком долго жил мечтами о чудесном оружии, небывалых подвигах, ослепительной военной карьере – надо учиться не витать в облаках, а ходить по грешной земле, как все нормальные люди. Год пролетел в трудах совсем незаметно, второй катился так же, только назойливая вежливость Штайнера почему-то стала раздражать. Его желание поддерживать налаженный ход работ, избегая перемен, было понятно – однако мне, по свойству характера, любое занятие начинало казаться нестерпимо скучным, как только в нем исчезала прелесть новизны.
Жалованье превосходило мои потребности, и, раз уж управляющий не соглашался тратить казенные средства на оружейные опыты, я стал проводить их на свои, покупая материалы и доплачивая мастерам за сверхурочную работу из собственных денег. Совершенствуясь в науках и ремеслах, я оставался весьма наивен, а временами просто глуп во многом, что касалось человеческих отношений, и совсем не предполагал, что моя карьера французского оружейника рухнет из-за этих опрометчивых экспериментов. Мне даже в голову не пришло попробовать взглянуть на дело глазами Штайнера, который за слащавой любезностью скрывал беспокойство и дух соперничества. Вот навязали ему в помощники молодого, но деятельного и хорошо выученного парижанина – оспаривать решение инспектора неразумно; лучше потихоньку оттеснять наглеца на скользкую почву, денежную и хозяйственную, где он по неопытности непременно ошибется или проворуется; и не допускать в мастерских никаких улучшений, а то, не дай бог, получится. Бескорыстие почти всегда вызывает подозрения, мои же действия окончательно убедили немца, что слишком шустрый помощник хочет отличиться перед начальством и метит на его, Штайнера, место. Мне не довелось узнать, он ли подстроил обман или случай так совпал, а управляющему только осталось оклеветать помощника перед де Бриенном, но интрига получилась неотразимой. Заплатив крупный задаток из казенных денег за партию полосового железа, я не смог потом найти ни железа, ни купца, а инспектор получил какие-то сведения, указывающие на мой сговор с жуликами. Не слушая оправданий (довольно слабых, под давлением чувства вины, что дал себя обмануть), де Бриенн просто выгнал меня прочь, удержав хранившееся в конторе жалованье за последние месяцы в погашение убытка.
Шагая по разрисованным осенними красками холмам восточной Шампани, я продолжал на ходу бормотать фразы, которые не успел высказать инспектору в лицо. Мой багаж был точно таков же, как на пути сюда: слесарные инструменты, пара книг и узелок с бельем, только вместо кареты инспектора транспортом служили собственные ноги. Выйдя наутро из самой дешевой шалонской гостиницы и встряхнув на ладони оставшиеся монеты, я призадумался. О почтовой карете нечего и мечтать, пешком до Парижа – больше недели. Надо и на еду, и на ночлег: зима на носу, под деревом не поспишь. Денег никак не хватало, и я вышел из положения по-русски, купив на все оставшиеся большую бутылку местного вина. Жизнь скоро перестала казаться мрачной. Поделившись вином с попутчиками-савоярами, решил зарабатывать так же, как они, только не трубы печные чистить, а слесарным делом промышлять во всех придорожных деревнях и городках. Входя в Париж, был преисполнен презрения к своим гонителям: до голодной смерти им меня никогда не довести; даже понравилось изображать бродячего ремесленника. Однако в столице надо было как-то определяться. Не найдя сразу людей, на которых рассчитывал, зашел подкрепиться в хорошо известный всем студентам дешевый трактир неподалеку от университета и, задумчиво пережевывая черствый хлеб, вдруг услышал:
– Да это же сам Александр Великий! Какими судьбами?!
Только ближайшие друзья по университету иногда называли меня таким прозвищем. Я поднял голову: слегка подвыпивший, с офицерским шарфом напоказ, передо мной стоял Даниэль, один из тех, с кем мы семь лет назад здесь же, за соседним столом, обсуждали лунных жителей.
– Мне скоро в полк отправляться, вот и прощаемся с Парижем. Пируем вовсю! Давай с нами.
За легкой занавеской, отделявшей чуть более чистый угол от главного зала, сидела уже довольно веселая компания таких же, как Даниэль, молодых офицеров и кандидатов на офицерский чин (во французской армии – совершенно официальный статус). Выпив с ними за знакомство и рассказав историю своих злоключений, я встретил самую искреннюю и горячую поддержку:
– Ну и черт с ними!
– Чего от них ждать, мошенников!
– Крысы тыловые!
– Иди лучше к нам в полк!
– А что, Александр, может, правда к нам? Д-друзья! Я не встречал человека, который бы так любил оружие! Ты… Т-тебя надо в офицеры!
С трудом удалось утихомирить Даниэля, который в порыве дружбы пытался меня расцеловать, роняя бутылки. Против ожиданий, он вспомнил этот разговор на следующее утро. На возражения, что без денег и протекции никто меня в офицеры не возьмет, он солидно ответил:
– Без протекции – конечно… Мой полковник – старый друг нашей семьи, и, если я расскажу ему о твоих достоинствах, он непременно будет содействовать… Нас ждет небывалая война, королю нужны хорошие офицеры.
Он рассуждал о политических событиях последних месяцев, о сражениях в Италии, где принц Евгений нанес поражения Катина и Виллеруа, о подготовке армий – похоже, в самом деле надвигались решающие битвы между Францией и ее врагами. Может, хоть теперь начнут назначать достойных? Тот же Евгений Савойский мог бы служить Франции, если бы король своевременно дал ему полк, – всего лишь чина французского полковника безуспешно добивался тот, кто стал лучшим из имперских генералов!