Жажда боли Миллер Эндрю

— Что будете пить, доктор? — кричит Кэкстон. — Что велите девчонке подать вам?

Джеймс заказывает ром, отклоняет приглашение на партию в домино и садится один за свободный стол. Девушка — ибо ей всего четырнадцать или пятнадцать лет и, несмотря на ее положение, трудно назвать ее иначе — приносит ему стакан, вытирает стол мокрой от пива тряпкой и ставит ром перед Джеймсом. Он спрашивает о ее самочувствии, глядя на огромный живот, который как будто готов поглотить ее всю целиком. Избегая его взгляда, она отвечает: «Неплохо».

— Скоро тебе срок, Салли. Ты не боишься?

— Я буду только рада избавиться от него, сэр.

— А кто будет принимать роды?

— Матушка Грейли.

— У нее большой опыт, — говорит Джеймс, про себя ужаснувшись, что нормальный человек, а не исчадие ада вздумал обратиться к известной всем горькой пьянице с тысячью умерших младенцев, составивших ей репутацию. Должно быть, это решение Кэкстона.

— Чем проще будет, тем лучше, Салли. Ты молодая. Нет нужды принимать никаких снадобий.

Девушка шепотом благодарит его и быстро уходит. Джеймс поднимает стакан и пьет свой ром. Краткий разговор с Салли, вид ее отца, изворотливого грубияна, и даже фермеров, склонившихся над мелкими прямоугольничками, груда перепачканных монет на середине стола — все это угнетает. Нет здесь настоящей радости, как почти нет и надежды. И в девической беззащитности, и в грубости мужчин чувствуется равная мера неизбывного страдания; и хотя чье-то страдание, несомненно, заслуженно, чья-то боль наверняка являет собою возмездие, можно ли обрести в этом утешение или удовлетворение? Любая боль вполне реальна для того, кто ее испытывает. И все в одинаковой мере нуждаются в сочувствии. Господь знает, как нуждается в нем он сам.

Открывается дверь. Джеймс поднимает глаза. Человек таких размеров, что кажется, из него можно было бы сотворить двоих, человек с черной кожей — а может, с коричневой или даже сероватой, как опустившаяся на снег ночь, — входит в маленькую комнату, словно взрослый в компанию детей. Согнувшись под балками потолка и шаркая своими стоптанными малиновыми туфлями, он направляется к Кэкстону. Протягивает небольшой кувшин, вроде как для сливок, и шепотом, подобным шороху углей, которые ворошат кочергой в камине, произносит одно слово:

— Джину.

— Джину?

Чернокожий кивает, скупым жестом указывает на кувшин. Кэкстон берет кувшин и передает дочери, которая уходит в кладовку, чтобы его наполнить. Чернокожий достает из кармана своего короткого кафтана кошелек и вытряхивает на ладонь монету в шесть пенсов. В такой ручище можно спрятать и мячик для крикета. Пальцы у него совсем негнущиеся, как у старика. Но все еще сильные.

Негр получает от Салли кувшин, благодарит и ждет от Кэкстона сдачи, но, поскольку ее явно не предвидится, устало кивает и шаркает назад к двери. Дверь захлопывается. Две-три секунды стоит тишина, слышно только, как беспорядочно потрескивает огонь, а потом фермеры начинают возбужденно переговариваться, сообщая друг другу, что каждый из них только что видел, словно он был единственным свидетелем этого потрясающего события. Кэкстона поздравляют с тем, что он надул чужестранца. Один фермер предрекает, что чернокожий его за это сварит и съест. Все хохочут. Другой, повернувшись к Джеймсу, спрашивает, из чего сделан негр, из того же ли, что и белый, или, может, у них и кости черные, как кожа.

— Нет, — отвечает Джеймс, испытывая огромное желание уйти, — они созданы такими же, как и мы.

— Люди говорят, у них и семя черное, — прошу прошения, Салли.

— Не могу сказать.

— А сердце? — интересуется Кэкстон. — Сердце черное?

— Не чернее, чем ваше, сударь, или мое, — отвечает Джеймс.

К раздражению Джеймса, его последнее замечание приняли за шутку, и он вынужден удалиться под хор веселых голосов, желающих ему счастливой дороги. Я не смог, думает он, осторожно ступая на лед, даже донести до них свое презрение.

Он избавляется от подобных мыслей, несколько раз глубоко втянув в себя холодный воздух, и принимается размышлять о завтрашнем дне — наверное, будет еще один великолепный солнечный день с пьянящим, как шампанское, воздухом. Джеймс улыбается, вспомнив неожиданный утренний задор пастора. Люди должны потихоньку собирать и хранить в памяти такие дни, запасаться ими на случай иных, худших времен. Если завтра день и впрямь будет ясный, то, пожалуй, стоит взять чернила и бумагу и отправиться к дому леди Хэллам, чтобы зарисовать ту церквушку у воды.

Он уже начал было делать в своем воображении набросок, когда раздавшийся позади него звук подпрыгивающих по дороге колес, обшитых железом, заставил его отойти на покрытую дерном обочину. В течение нескольких минут повозка существует только в виде какофонии звуков — скрипа осей, безумных литавров грохочущих кастрюль и сковородок, визгливого, пьяного пения. Наконец уже можно различить силуэт экипажа — крытая повозка, запряженная лошадью, раскачиваясь, катится из Кау вниз с холма. Когда она оказывается рядом с Джеймсом, пение прекращается и кто-то громко вопрошает:

— Кто это там? Ты христианин или кто?

— Вам нечего меня бояться, — отвечает Джеймс.

Теперь под тихим сиянием звезд он может разглядеть две фигуры, одну совсем маленькую, как у ребенка, однако, судя по тону и облакам джина, сопровождающим каждое слово, вовсе не ребенка. И другую — негра из кабака Кэкстона.

— Те, которые порядочные, в такое время по обочинам не шастают, — говорит женщина, но вдруг посреди фразы ее голос наполняется медом. — Может, тебе и пойтить-то некуда? Бедный ты мой. Давай возьмем его к себе, Джон. Ему ночевать негде.

— Тише, — говорит негр.

— Ваше предложение очень лестное, но меня ждут и крыша, и постель совсем недалеко отсюда, — отвечает Джеймс.

— Ну и славно. Трогай, Джон.

Джон щелкает языком, лошадь трогается, и повозка катится дальше, оставляя за собой лентой вьющийся песенный след: «Вдохнешьливоздухлуннойночи-и-и… средьароматовтойбеседки-и-и… гдестополемлозасвиваясь… тебяпокровомосеняет…»

Джеймс спит с Мэри — находит ее у себя под одеялом, когда без свечи, в потемках, пробирается в свою комнату. Он залезает в кровать и ложится, прижавшись грудью к ее спине. Ужасная боль крутит ногу, но это его не беспокоит. Он знает, что будет крепко спать, вдыхая запах ее кожи, словно пропитанную дурманом губку. Целует ее в плечо, здороваясь и одновременно прощаясь, ибо она вернется в свою комнатку, когда он еще не проснется и задолго до того, как в доме послышатся первые звуки, свидетельствующие о пробуждении кого-то из домочадцев.

В соседней комнате, во сне, его преподобие сидит совершенно нагой и по-приятельски перекидывается в карты с леди Хэллам. Дидо видит во сне мужчину, который нежно слизывает кровь с ее локтя. Джеймсу снится вишневое дерево, огромное как дом, а сам он сидит на нем и сквозь кудрявую густую зелень смотрит вниз на негра, одетого в темно-красный шелк и атлас, который поднимает вверх руки, чтобы его поймать.

Глава третья

1

Зима 1739 года выдалась особенно лютой: страшный мороз сковал оцепенелую землю, подобно библейскому возмездию, великолепному и убийственному. На реке Уз у города Йорка, как и на замерзшей Темзе, на лед вытаскивают печатные станки для публикации новостей из ледового мира, как будто появилось новое королевство, чудесным образом вдруг накрывшее собою старое. В подвалах раскалываются бочки от заледеневшего вина и пива; в стойлах на рассвете люди находят замерзшую скотину; некоторым случается видеть странные огни. Хрустит темнота. Вороны и иные птицы падают с небес на землю, словно неподвижные фигуры какого-то удивительного орнамента.

Неистовый, пронизывающий до костей холод собирает свою жатву — бедняков, младенцев, стариков и больных. Детей хоронят рядом с согбенными бабушками и ветеранами Бленема. Лопата могильщика, отлитая в форме сердца, звенит, как топор о железо, а могилы столь неглубоки, что в деревнях на западе страны поговаривали о кладбищенских ворах, пока сторож на церковном дворе в Кенне не застрелил свору собак, растаскивающих по досочкам гроб какого-то нищего.

В Блайнд Ио, деревне, лениво пустившейся в свой путь от стен небольшого средневекового монастыря, а теперь, на тринадцатый год царствования короля Георга II, широко шагающей по тракту от Бристоля до Ковертона — словно гнилые зубы, крепко закусившие полосу дороги, — незаметно почти никакого движения, кроме клубов голубого дыма над соломенными или черепичными крышами и нескольких фигур, кутающихся в длинные пальто и спотыкающихся о дорожные выбоины. Слышно, как каждый шаг отдается в остекленевшем воздухе, виден каждый выдох.

Ко второй дойке на деревню опускаются мрачные сумерки, свет сочится из окон домов.

На холме за деревней над вересковыми полями, похожая на остров, возвышается крепость. Оттуда стороннему наблюдателю, постукивающему, чтобы согреться, сапогами, может показаться, что день исчерпал себя, что деревня готова соскользнуть в долгую ночь, точно баркас в черную воду. Но у берега реки вдруг начинает мерцать огонек, за ним еще два, потом целая дюжина; раздаются чьи-то голоса, крики «Дорогу!», а вместе с ними скрежет, свист и наконец безошибочно узнаваемый звук коньков.

Люди, катающиеся на коньках, вешают фонари на нижние сучья деревьев. Деревья склоняются, белые и блестящие, над замерзшей рекой. Компания, числом пятнадцать или двадцать человек, скользит по освещенному льду. Одни изящно несутся вперед, звеня режущими лед коньками; руки сложены за спиной, тела наклонены над избранной каждым конькобежцем собственной ледовой дорожкой. Иные пригнулись, словно хотят поймать огромный мяч, или машут руками, как женщины, складывающие утром белье на ветру. Некоторые головы постоянно исчезают из виду. Слышатся крики, дружелюбные и приветливые, вроде «Д-ь-я-в-о-л-д-ж-о-н!» и «А-л-и-с-а-д-е-р-ж-и-с-ь!», а вместе с ними смех — веселый и пьяный.

На западе прямо над устьем реки подвешена луна, крепкая как кулак. На вересковых полях, на фермах, где навоз сверкает, точно алмазы, собаки лают на эту сияющую луну. Даже коротконогие гончие в Ковертонской усадьбе слепо жмутся друг к другу в своих конурах, образуя бархатную массу, и воют. Люди на коньках тоже ощущают на себе действие луны — безумие в день зимнего солнцестояния, совращающая с пути истинного нулевая отметка года.

О лед разбивается бутылка. Кто-то еле дополз до берега.

— Это ты, Джошуа? — Человек облокачивается о подножие ольхи, кивает; тут его рвет — поток теплого сидра хлещет между коленей. По льду к нему подъезжает молодая женщина с туго повязанной вокруг плеч шалью.

— Ошибаешься, — говорит она, — если думаешь, что я поволоку тебя домой. Никчемный ты человек!

Пьяный не обращает на нее внимания. Ее голос звучит сварливо, но в нем слышны и веселые нотки, и, когда другая женщина, пролетая мимо, подхватывает ее под руку, она с удовольствием уносится вместе с ней.

В воздухе возникает одинокий тоненький звук скрипки. Все с восторгом приветствуют его, и скрипач, старик с шерстяной повязкой на голове, начинает играть попурри из танцевальных мелодий, знакомых всем, как звуки их собственного голоса: «Она твоя, приятель», «Попрыгунчик Джон», «Дни веселые придут». Люди, потея на полярном морозе, с новой силой принимаются плясать, падать, хвататься друг за друга. К ним, спускаясь с берега на лед, присоединяются другие. Никто не боится, что лед не выдержит, он тверд, как кость.

Скрипка смолкает. Останавливаются и танцующие, дыхание обволакивает рот, как марлевая повязка. Подняв головы, они смотрят на звездопад. Над Пигз Грин, над Ледифилд срывается сразу несколько звезд, потом еще раз. Поднимается десяток рук, указующих вверх. Озадаченные неожиданной тишиной, затихают собаки.

У берега под покровом темноты, ярдах в десяти от того места, что освещено фонарем, стоит на коньках Элизабет Дайер. Ей, матери троих детей, двадцать девять лет, и она замужем за йоменом Джошуа Дайером. На этих самых коньках она катается с четырнадцати лет. Непонятная печаль терзает ее последнее время. А сегодня вечером небо такое, что кровь прямо бурлит, и она ужасно боится взмыть в воздух и исчезнуть там, над деревенскими крышами.

Сзади слышатся тихие скрипучие шаги. Она не оборачивается, и, когда чья-то рука — не мужа и не знакомого фермера, рука длинная, легкая и гладкая — забирается ей под шаль и сжимает грудь, она все продолжает смотреть вверх, хотя звездопад уже кончился и небо вновь застыло в привычной неподвижности. Незнакомец торопится, а потому теряет равновесие и, поскользнувшись, падает, увлекая ее за собой. Его тело накрывает ее, лишая воздуха. Оба, сцепившись, извиваются на льду, но ни один не пытается встать. Юбки задираются кверху. Она знает, что у нее достанет сил с ним справиться, сбросить с себя. Но вместо этого она тянется к береговому склону, царапая лед, пока не хватается за корень дерева, холодный, как медь, и держится за него обеими руками — она словно обретает якорь для себя и незнакомца, ибо оба они напоминают неуклюжее судно, раскачивающееся у черного берега. Незнакомец цепляется за ее бедра; несколько толчков, прежде чем ему удается войти в нее. Через минуту все кончено — полдюжины размеренных движений, боль от вцепившихся ногтей, свистящее сквозь зубы дыхание. Потом неизвестный медленно скрывается в темноте. Ее сорочки, нижние юбки и платье опускаются, как занавески.

Пальцы, обхватившие корень, окоченели, но она не уходит, ждет, когда незнакомец исчезнет наверняка. Ее тело немного дрожит. Ей ясно видится, как какой-то человек быстро удаляется между рядами покрытой изысканным кружевом живой изгороди, через замерзшие, пустые поля. Она поражена своим спокойствием. Зачем было идти на такой огромный и бессмысленный риск? Объяснить это невозможно. Она поднимается, оглаживает сзади платье, стягивает на плечах шаль и скользит назад к свету. Вновь играет скрипач, неуклюже пританцовывая на берегу. Знакомая женщина берет ее под руку и катится рядом.

— Ну не хорош ли этакий мороз для твоей кожи?

— Хорош, Марта, хорош.

— Сегодня твой Джошуа беспокойства тебе не доставит.

— Нет, Марта, не доставит.

И Элизабет легко катится дальше, чувствуя каплю уже замерзшего семени незнакомца на внутренней стороне бедра.

2

Роды начинаются в сентябре в комнате, жаркой от горящего очага и дыхания женщин. Вокруг роженицы собрались миссис Ллуэллин, миссис Филлипс, миссис Риверс, миссис Марта Белл, миссис Коллинз из Яттона, миссис Гуини Джоунз из Фейленда и мать Джошуа, вдова Дайер, которая, закладывая себе в нос табак из Вирджинии, глядит через плечо повитухи. Повитуха вспотела — вместе с потом испаряется и выпитый джин. Почти год у нее не было случая, чтобы померла роженица, что же до этой, то повитуха ничего не обещает. Ребенок никак не выходит, хотя прошло уже несколько часов и она чувствует его головку, пряди влажных волос, напоминающих речные водоросли.

Элизабет Дайер слабеет. У нее побелели губы, и кожа вокруг глаз стала серой. Частенько видела повитуха, как умирают в родах — перестав кричать и отвернувшись лицом к стене. Стало быть, пройдет еще час-другой, и, будь на то воля Божья, мать или дитё умрет, и тогда от нее ничего более не потребуется. Может, дитё и теперь уж неживое.

Лиза Дайер девяти лет от роду стоит, скрытая складками женских платьев, и глядит на кровать. Одной рукой она сжимает пальчики другой, и лицо ее выражает самый обыкновенный ужас. Заметив это, женщины припоминают собственное посвящение в таинство жизни и смерти.

Миссис Гуини Джоунз шепотом говорит:

— Не следует ли послать за мистером Вайни?

Ей отвечает вдова Дайер:

— Мужчина нам здесь ни к чему.

Какое изнеможение! Элизабет не знает, с чем это сравнить, ей не найти подходящих слов. Живот окоченел, ребенок, застрявший в ее утробе куском льда, несет смерть. Холодный соленый пот жжет глаза, стекая по туго натянутой коже и пропитывая тюфяк. Как Джошуа проживет без нее? Кто будет любить детей, как она? Кто будет сбивать хорошее масло? Кто будет растить ягнят, если умрет овца, или чинить рубашки до боли в глазах и пальцах? Ей не вспомнить молитв, ни одной. Голова пуста. Какой-то голос настойчиво твердит, что надо тужиться, тужиться изо всех сил. До чего же они жестоки, зачем заставляют ее страдать? Она кричит — пронзительным, протяжным криком; женщины сгрудились, качнувшись, все, кроме вдовы, которая стоит на месте как вкопанная. Лиза, словно ее ударили кочергой между глаз, падает на пол. Миссис Коллинз помогает ей подняться. Никому не приходит в голову, что девочке лучше уйти.

— Выходит! — кричит повитуха.

— Хвала Господу! — говорит Гуини Джоунз и гладит себя по груди у сердца, выражая радость этим непроизвольным жестом.

Повитуха вытаскивает младенца, зажимает в кулаке скользкие лодыжки и поднимает его вверх. Весь в крови с головы до пят, он безжизненно свисает с ее руки.

— Живой? — спрашивает вдова Дайер.

Повитуха трясет младенца, и он начинает шевелить ручками, словно слепой пловец или незрячий старик, ощупью пробирающийся к двери. Он не кричит. Не издает ни звука. Женщины многозначительно качают головами. Ни звука. Лиза тянется к нему. Повитуха перерезает пуповину огромными ржавыми ножницами.

3

Через три дня младенца крестят. Джошуа, вдова, Лиза и крестный отец фермер Моди собираются в церкви. Элизабет слишком слаба, чтобы встать с постели. Из ее груди течет ненужное молоко. Ребенка кормит кормилица, женщина с кожей как у акулы.

Хотя уже середина дня, в церкви так темно, что пришедшие едва видят друг друга. Ребенок явно не жилец. В этом уверила всех вдова Дайер. Ни один здоровый ребенок не будет так странно себя вести. Чтобы не издать ни единого звука за три дня! Спит, просыпается и ест; ну хоть бы разочек заплакал. На голове дюжина шелковых черных кудряшек. Небесно-голубые глаза. Вдова говорит, коли умрет, будет лучше. Священник, припозднившись после обеда, наконец появляется, испускает, как можно незаметнее, газы, берет младенца на руки, спрашивает у Моди, отрекается ли он от деяний дьявола, и нарекает мальчика Джеймсом Дайером. Для этого хилого существа одного имени вполне достаточно, да и на долю камнереза придется меньше работы.

В купели нет воды. Священник плюет на пальцы и рисует на лбу младенца крест, чувствует, как тот шевелится, и передает ребенка девочке. Джошуа Дайер роется в кошельке, кладет деньги в ладонь священника, печально и неловко кивает. Они бредут домой по убранным полям. Лиза крепко прижимает мальчика к груди.

4

В доме слышат, что с тропки между полей доносится знакомый лошадиный топот. Лиза бежит к окошку. Вдова Дайер поднимает голову от штопки, выпрямляет свое грузное тело и торопится к огню. Там, в самом центре, в горящие угли воткнута кочерга. «Не надо, — Элизабет пытается ей помешать, — давайте я». Но пожилая женщина не обращает на нее внимания, вытаскивает кочергу, замотав руку обожженной тряпкой. Рядом уже стоит наготове миска с пуншем. Вдова опускает конец кочерги в жидкость, и сразу же раздается яростное шипение. Звук этот будит ребенка, который спал на стеганом одеяле, расстеленном на квашне. Ребенок видит толстую женщину у огня, смотрит, как она макает в пунш палец, потом отламывает от сахарной головы кусочек и размешивает его в миске.

— Он любит сладенькое. Обед-то готов? Оголодал, наверно, — чай, целый день на рынке.

Дети постарше уже сбегали к крыльцу посмотреть, как по тропке едет отец. Теперь, через кухню, они помчались к черному ходу, через который, они знают, он войдет, когда поставит на конюшню лошадь. Через минуту слышатся тяжелые шаги, и ребята принимаются толкать друг друга, чтоб протиснуться поближе к двери. Щелкает железная щеколда, потом открывается кухонная дверь, и струя зимнего воздуха врывается в кухню.

Дети со всех сторон обступают отца, а он, подождав немного, закрывает дверь и протискивается в комнату. Вдова Дайер наливает пунш в кружку и подает сыну. «Пройди к огоньку, сынок», — говорит она, хлопотливо подталкивая его к очагу. Что за ящичек зажат у него под мышкой, она не спрашивает. Джошуа с подчеркнутой осторожностью ставит ящик на край стола, потом залпом выпивает свой пунш. Остальные, расположившись полукругом, не сводят с него глаз. Он принес с собой кусочек неведомого мира. От глубоких полузамерзших складок его пальто сильно тянет запахом лошади, кожи, табака. И морозным, дух захватывающим ароматом самой ночи.

Сара, теперь, когда родился мальчик, уже больше не младшая, встает на цыпочки и с интересом дотрагивается до ящика. Лиза, пристыдив, оттаскивает ее. Джошуа улыбается старшей дочке и, поддразнивая, спрашивает:

— А ты бы хотела заглянуть туда хоть одним глазком, дочка?

— Выходит, ты продал гусей, батюшка, — говорит Лиза.

Он смеется и поднимает кружку:

— Ты все о делах, Лиза. Ну, тогда налей еще. Здравствуй, жена.

Элизабет кланяется. Она запеленала младенца и держит его на руках. Джошуа поворачивается к матери:

— Взял хорошие деньги за птицу.

Элизабет прикидывает, много ли выпил Джошуа на рынке. Она хорошо помнит ночь, тому полгода, когда муж свалился с лошади по дороге домой и весь его правый бок покрылся фиолетовыми синяками. Она помнит, как, стеная, он лежал на столе и в доме не было ни минуты покоя, пока не пришел Вайни с компрессами и настойками.

В этом году он старается держать себя в руках, но ящик — с виду такой тяжелый и дорогой — вызывает у нее беспокойство. Элизабет знает, о чем думают мужчины вроде Джошуа. И отец ее был такой же. Всю ночь готов торговаться о цене на овцу или мешок яблок, но только покажи ему что-нибудь новое, необычное, и он выбросит на ветер все деньги, словно ему герцог наследство завещал. Чего удивительного, что шарлатаны и фокусники никогда не остаются внакладе. Ездят на прекрасных лошадях, покрытых прекрасной попоной.

— Так, значит, ты что-то купил, — говорит она, — что-то полезное.

Краем глаза Элизабет видит, как хмуро уставилась на нее вдова. «Да», — настаивает она, заметив, что краска прилила к лицу мужа. Он смотрит на нее злобно и оскорбленно, что в первые годы супружества частенько приводило к обмену тумаками, а следом — к постели. Тогда ее язвительность только обостряла их любовный пыл, но работа, болезни, дети, постоянная борьба с непогодой, уход за животными, которые только одно и знают, что умирать, все это лишило их вкуса к жизни, и сейчас они живут лишь судорожно, урывками. Мгновение они не отрываясь сверлят друг друга глазами, затем Джошуа поворачивается к ней спиной и протягивает руки к огню.

— Есть, — требует он.

Дети тихонько расходятся.

Джошуа ест. Обед его утихомиривает. Закончив, он утирает жирные губы и раскуривает трубку от тонкой свечи. Тянется через стол и придвигает к себе ящик, который оказывается теперь между ним и Лизой. Он завернут в дерюгу и распространяет резкий запах промасленной шерсти. Ножом, которым только что ел, Джошуа разрезает веревку и подталкивает его к дочке со словами:

— Это для всех вас, но раз уж девчонка самая старшая и самая рассудительная, то он будет храниться у нее, а она станет показывать вам, когда пожелает. — И, обратившись к мальчику: — Поднеси свечу, Чарли. Вот так. Ставь с ней рядом.

Лиза с важностью маленькой королевы, рассматривающей дар чужеземного посольства, снимает дерюгу и обнаруживает полированный деревянный ящик размером аккурат в семейную Библию. Спереди медная защелка. Лиза поднимает глаза на отца.

— Ну, открывай же, детка, — говорит Джошуа. — Сам-то, поди, не откроется.

Лиза возится с замком, он поддается, ящик открывается, и девочка смотрит внутрь, а потом на окружающих. На всех лицах, за исключением отцовского, написано такое же возбуждение и любопытство, как на ее собственном. В ящике находится деревянный круг белого цвета, от которого кверху тянутся тонкие проволочки и шары разных размеров и цветов: красные и синие, один черно-белый, а один — тот, что больше других, — золотой. По краю белого круга идут названия месяцев и изображения знаков зодиака. Сбоку — ручка, как у кофемолки.

Лиза проводит пальцем по золотому шару.

— Ишь, горячее, — говорит Джошуа, сияя от удовольствия.

— Ишь, горячее, — повторяет девочка.

— Летом — горячее, зимой — холодное. Целый день видать, а ночью нету, — он придумал эту загадку по дороге домой и теперь очень доволен собой.

— Поняла! — Элизабет на минуту забыла о потраченных деньгах. Всплеснула руками. — Это Солнце, это наш мир… а это Луна?

— А вот это Меркурий, — объясняет Джошуа. — Это Венера. Венера значит любовь, а Меркурий что-то там еще. Поверни вон ту ручку, Лиза. Так, правильно, — он покрывает Лизину ладошку своей. — Видишь?

Зубцы скрытого механизма сцепляются и поворачиваются. Шары начинают двигаться, каждый по своей дорожке, медленно и торжественно, словно епископы, танцующие менуэт. Дети сидят не дыша, словно завороженные.

— Все это зовется планетарий, — говорит Джошуа почти шепотом. — Такое греческое слово.

Вдова Дайер с умным видом кивает; Сара и Чарли требуют своей очереди покрутить, во влажных глазах младенца тихонько вращается игрушечная вселенная — Рак, Лев, Дева — месяц за месяцем, год за годом.

Это самое раннее воспоминание Джеймса Дайера.

5

Первый доступный ему мир — кухня. Огонь, бьющийся в каминный прибор, отблеск, дрожащий на обратной стороне медных сковородок. Уютная бойня, на коей небесные, полевые и речные твари ощипываются, потрошатся и обжариваются на огне. Служанка Дженни Скерль, этот алхимик плоти, колдует над тушкой кролика или огромного белоснежного гуся; пальцы у нее толстые, как бутылочное горлышко, они рвут, выскабливают, режут, выдирают внутренности и набивают нежную утробу луком, крутыми яйцами, шалфеем, петрушкой, розмарином, нарезанными яблоками, каштанами. Чтобы позабавить ребятишек, она чистит угрей живьем.

Джеймс живет в нижних пределах этого мира, ползает по каменному полу под кухонным столом, где тощие, безымянные кошки, которые всегда умеют добиться своего, охотятся за двигающимися тенями. Кошки сидят неподалеку и наблюдают за летящими по воздуху перьями и сыплющейся мукой, дерутся с ним из-за упавших кусочков пищи, видя в Джеймсе гораздо более серьезного противника, чем его предшественники. Никем не замеченный, он проводит здесь полдня, следя за женскими деревянными каблуками и укутанными в шерстяные чулки лодыжками под волнами нижних юбок, колышущихся будто морской прибой — туда-сюда, туда-сюда. Они никогда не стоят на месте.

Потом, после множества безмолвных падений, он уже знает, как забраться на кухонные табуреты, и сидит там, едва доставая ногами до края сиденья, без единого звука принимая тумаки и ласку, хлебные или бисквитные крошки, которые ему перепадают. Немота ребенка все больше и больше привлекает внимание взрослых. Некоторые считают его дурачком, безмозглым идиотом и, тетешкая его на коленях, обращаются к нему как к собаке. Женщины ласкают его за голубые глаза, за смешной серьезный взгляд. Если он остается с Лизой, его лицо становится влажным от поцелуев. А сам он неподвижно сидит у нее на коленях, ни на что не реагируя, будто паук в углу или звезда в небе. «Мальчик переменится, дайте время, — говорит Элизабет. — Дайте только время. Ведь и Сара отставала от других детей, бормотала что-то непонятное. А теперь говорит хорошо, даже слишком много». Она смотрит на Джеймса так, словно первыми его словами станет обличение матери. Она наставила тебе рога, Джошуа Дайер! При звуках шума, доносящихся со стороны деревни, она с ужасом ждет «грохочущего оркестра», брызжущего ненавистью шутовского представления, которое обычно разыгрывают под окнами прелюбодейки. Господь простит, но она несколько раз пыталась выкинуть ребенка, у нее ведь и раньше бывали выкидыши. А два последних случились на четвертом месяце. Но этот оказался упорным, прямо-таки вцепился ей в живот. И сейчас своими голубыми глазами и молчанием, громким, будто рог охотника, он хочет пристыдить ее. Что до старухи-вдовы с грубым лицом, глазами как у хорька и нюхом, помогающим ей чуять правду, она все-таки не решается обвинить Элизабет открыто. Но глядит сначала на мальчика, а потом на невестку с таким выражением, что никаких слов и не требуется.

Ребенок растет, и мысли матери становятся все мрачнее. Она ощущает присутствие тьмы: то злобный огонек мелькнет в глазах барана, то ветка хлестнет по лицу, то муха проползет по белой коже запястья. Она вспоминает руку незнакомца, длинную и легкую, и строчки песенки, которую пела еще девчонкой: «Дьявол — это джентльмен, что пляшет лучше всех…»

Однажды, когда мальчику идет уже третий год, сидя с ним одна и наблюдая, как он смотрит вокруг спокойным, пустым взглядом, словно понимая все или не осознавая ничего, она изо всех сил щиплет его за руку — так вонзает в него ногти, что того и гляди появится кровь. И когда он поднимает на нее глаза, в которых читается всего лишь вопрос, а потом спокойно переводит взгляд на свежие узкие вмятины на своей руке, Элизабет переполняют ужас и отвращение. Однако паника стихает, и ее захлестывает нежность. Какой он красивый! Как невероятно печален, как отгорожен от мира своим молчанием. Элизабет обнимает мальчика и зализывает отметину, которую сама же оставила на руке, правда, совсем убрать ее не удается, и спустя долгое время она все еще видит этот след — напоминание о своем стыде, ужасе и любви.

Иногда она боится, что вдова скажет словечко Джошуа, хотя обе они прекрасно знают, что Джошуа поверит только тому, чему захочет поверить, то есть тому, что его устраивает: жена ему верна и любит его так же, как и он ее. Как положено, раз в день Джошуа справляется: «Ну что там мальчик?» — однако ответа не ждет. И не вырезает вечерами деревянных игрушек и волчков, как делал это для других детей.

Безмолвно, под покровом взрослых переживаний, мир Джеймса становится все больше. Его сознание, освоившее образы огня, кошек и нарисованных солнышек, теперь наполняется жизнью фермы. В поношенных бриджах из кроличьей кожи его вводят в медленно текущий быт двора, где он наблюдает, как кудахчут куры и пауки плетут паутину вокруг петель вечно открытых заклиненных дверей. Он узнает запах липы в полях, различает заячьи следы на снегу, слушает молотильщиков, чьи голоса кажутся призрачными среди пыли и теней амбара и чьи ноги обуты в старые шляпы, чтобы не разорвать солому, которая понадобится потом, чтобы крыть кровлю.

Он знакомится с Томом Перли, прозванным «человеком-клубникой» из-за огромной красной бородавки у него на шее. Том ведет мальчика посмотреть на свинью, которую они находят во фруктовом саду, — большую, белую, с огромными ушами; у нее изо рта пахнет яблоками, капустой и скисшим молоком из отходов маслодельни. Он смотрит, как свинью режут, как мужчины разминают руки и сжигают свиную щетину соломенными факелами.

Дженни Скерль водит его гулять в сад. У живой изгороди за домом она целуется с Бобом Кетчем, Дэном Миллером или Диком Шаттером. Боб Кетч тискает ей грудь, и она вздыхает так, словно ей грустно. В мае она украшает цветами волосы, себе и мальчику. Волосы у Джеймса пушистее, чем у Дженни, а зимой даже золотятся. Его глаза так и остались голубыми, хотя все надеются, что они потемнеют и станут карими, как у остальных детей. Мистер Вайни, заглянув к ним как-то раз, сообщает Джошуа, что такое случается: один голубоглазый ребенок в семье; редко, но случается.

Когда мальчик подрастает, его переселяют из родительской комнаты в соседнюю. Она небольшая. Там по обе стороны окна положено по два тюфяка и стоят два деревянных сундука для детских вещей. В углу небольшой камин, а на стене над Сариной постелью висит нарисованная девочкой картина — плоская рыжая корова на фоне гладкого голубого неба.

Что означает для мальчика проснуться — проснуться, когда мир снаружи больше похож на ночь, нежели на день? Это означает услышать цоканье и царапанье подковы, приглушенный голос паренька, который обычно водит лошадь по пашне, или конюха — они разговаривают с Дженни, когда она выходит из дверей маслодельни, чтоб приняться за дойку. Немного погодя Джеймс слышит родителей. Сапоги отца грохочут по дому, мать что-то шепчет. Потом свет от горящей свечки тонкой полоской пробивается из-под двери, дверь тихо открывается, и старшие дети, Чарльз и Лиза, дрыгают ногами в мятых ночных рубашках, затем быстро-быстро натягивают на себя одежду и, ни слова не говоря, спускаются вниз по лестнице следом за свечой.

Затем Лиза возвращается, от ее рук пахнет сливками и дымом, мускусом и навозом. Холстиной, смоченной колодезной водой, она моет младших — Джеймса и Сару, — протирая мельчайшие складочки на их лицах своими ласковыми, но сильными руками. Так начинается день. С окрестных дворов и полей доносятся десятки знакомых звуков: кто кличет собак, кто сзывает стадо, а кто здоровается с соседом. Пилы, молотки и топоры принимаются за работу. Стая голубей, кружа, летит из хлева Ковертонской усадьбы; бедняки, дюжина вдовых, сирых и немощных, поднимаются со своих соломенных постелей, бредут к дому приходского попечителя по призрению бедных или стоят, склонив голову, у соседских дверей в ожидании кружки теплого молока пополам с грубым словом или куска вчерашнего хлеба.

6

В царствование королевы Анны леди Денби подарила деревне Ио небольшое здание под школу. Учителя в ней обычно преподавали либо очень молодые, либо очень старые, либо какие-то ущербные. Септимус Кайт, на коего ныне возложена эта обязанность, проживает в двух маленьких комнатах в глубине дома. Здесь стоят его маленькая кровать и маленький стол, здесь он ест, спит и попивает настойку опия. У него есть помощница, хромая старая дева из деревни, мисс Лакет. То, что ей причитается за помощь учителю и за проданные джемы собственного изготовления, удерживает ее до поры до времени от церковной паперти.

Все дети Дайеров посещали школу, но лишь тогда, когда в них не было особой надобности для работы на ферме. Джеймс в первый раз отправляется туда вместе с Лизой, хотя она давно уже закончила учебу. Они идут по дорожке вдоль кустов боярышника, нежные зеленые листочки которого дети любят жевать по весне. Школа стоит в стороне от дорожки, ее необожженные кирпичи все еще кажутся совсем новыми по сравнению с посеревшими от времени стенами монастыря. Лиза представляет мальчика мистеру Кайту. Учитель глядит сверху вниз, хмыкает и спрашивает:

— Это тот, который не говорит?

— Еще не говорит, сэр, — объясняет Лиза. — Но все хорошо понимает.

— Посади его сюда, — велит Кайт. — Побольше бы мне таких.

Место Джеймса — на скамье у окна. Лиза кладет теплую печеную картофелину ему в карман со словами:

— Делай, что тебе скажут, Джем.

Она уходит. Мальчик не оборачивается.

Мисс Лакет, у которой одна нога на три дюйма короче другой, передвигается, смешно ковыляя, и дети, следуя за ней по дорожке в школу, вечно ее передразнивают. Но учитель она сердечный и добросовестный. Молодые мужчины и женщины с детьми на руках всегда смущенно останавливаются с ней побеседовать, напомнить, как их зовут, хотя она и без того никого из них не забывает.

Мелом на грифельной доске она обучает Джеймса писать буквы. По-своему он очень способный мальчик, но есть в нем что-то такое, от чего мисс Лакет делается не по себе. Она всегда с гордостью утверждала, что достаточно ребенку походить в школу месяц, и она уже знает, на что он способен, как будет ладить с другими детьми и каким станет в будущем. Что до Джеймса, то и спустя полгода ей так же непонятен его характер, как когда он только переступил школьный порог. Он не пользуется особой любовью других детей, это ей известно, но его никогда не дразнят. Старшие мальчики крепко подумают, прежде чем начать задираться. В нем есть какая-то независимость, надменность, неестественные для шестилетнего мальчика; ничего подобного она не замечала ни у его брата, ни у сестер, капризных и нетерпеливых, как все дети. Конечно, до нее докатились сплетни, смутные слухи, витавшие вокруг Элизабет Дайер после рождения мальчика.

Может, ребенок несчастлив, думает она и, будучи сама большим специалистом по этой части, пытается своими взглядами и жестами дать мальчику понять, что он ей небезразличен, но, похоже, он ничего не воспринимает. У него отменные навыки практической работы. Шьет гораздо ровнее, чем девочки, и все швы такие маленькие, как мошки. Хорошо рисует, а точнее, очень аккуратно копирует, причем никогда не полагаясь на воображение. Его совсем не интересуют истории — вот с этим ей раньше не приходилось встречаться. Они словно сбивают его с толку, и, когда погожими днями, растянувшимися, точно огромные голубые или серые озера над вересковыми полями, она читает в классе «Путешествия Гулливера» или рассказывает сказки про Уилтширских простаков или про Мальчика-с-пальчик, лицо одного лишь Джеймса ничего не выражает; взгляд его пуст, почти как у слабоумного.

В школе есть мальчик, на год старше Джеймса, Питер Паундсет, над которым любят поиздеваться другие дети. Ничем особенным от прочих учеников он не отличается. Не толстый и не худой, с правильными чертами лица. Для своего возраста довольно силен, не хуже других может бросить мяч или перепрыгнуть через канаву. Отец у него плотник, мать печет великолепные пирожные, и дом их далеко не самый бедный в деревне. Но дети словно видят в нем особые приметы, какие находят пчелы на некоторых цветах, приметы, скрытые от глаз взрослых. И они коверкают его имя, превращая его в абракадабру, в детские непристойности, крадут у него завтрак и выбрасывают в реку. Швыряют ему в спину навозом. Про него говорят, что он имеет сношения с домашними животными, ворует у других стеклянные шарики и пенсы и так отвратительно ругается, что невозможно слушать. Самые злобные обвинения исходят как раз от тех, кто травит его с особой беспощадностью. Известные воришки обвиняют его в воровстве, драчуны — в том, что он их толкнул, а те, кто ловит мальчика и сдирает с него бриджи — такое случается по крайней мере дважды за зиму, — скорее всего, обвинят его именно в этом проступке по отношению к ним. Ребята так и вьются вокруг мисс Лакет, а те, что похрабрее, вокруг мистера Кайта в надежде, что их жертву высекут. Часто их наговоры оказывают свое действие, и Питера Паундсета укладывают перед всем классом на стул, а мистер Кайт начинает орудовать полуметровым ремнем из выделанной кожи, который обыкновенно висит на гвозде рядом с портретом леди Денби.

В таких развлечениях Джеймс не участвует, хотя и наблюдает за ними со стороны, задумчиво сдвинув брови. Это, полагает мисс Лакет, признак не столь уж злого сердца. Так думает и Питер Паундсет, который, в отчаянии ища союзника, выразительно поглядывает в сторону Джеймса и делает по велению сердца то, чего никогда бы не сделал от жадности или страха, — крадет кусочки съестного и пенсы, спрятанные в коробке под родительской кроватью, и приносит их Джеймсу, а тот либо принимает дары, либо отвергает в зависимости лишь от того, нужны они ему или нет. Питер Паундсет трепещет в надежде. Мучители отступают.

Проходит месяц. Дети выжидают. За ним второй. Нападать на Питера никто не решается. Словно Джеймс очертил мальчика кругом, а дети, хоть и подошли к самому краешку, ступить за черту боятся.

Наконец решились. Это происходит в пятницу утром на перемене, за неделю до закрытия школы на время сбора сена. Китти Гейт, толстая десятилетняя дочь кузнеца, швыряет камнем в ногу Питеру Паундсету, который сидит на корточках рядом с Джеймсом; они играют в стеклянные шарики у монастырской стены. Джеймс слышит, как стукнул камень и охнул Питер, он смотрит на него, потом на Китти. Не сводя глаз с Джеймса, девчонка медленно тянется за другим камнем. Джеймс отворачивается. Его очередь играть. «Джеймс?» — шепчет Питер. Потом еще раз, уже громче: «Джеймс!» Ответа нет. Китти поняла если не все, то достаточно, чтобы действовать. С радостным воплем она изо всей силы кидает второй камень и попадает своей жертве прямо в лицо, рассекая Питеру нижнюю губу и мгновенно превращая ее в кровавую розу, чьи бархатистые лепестки брызгами опадают ему на рубаху.

Эту сцену наблюдает из окна классной комнаты мисс Лакет. И вот она с ремнем в руке уже выбегает из дверей, точно хромая фурия. Она боится, что не успеет их догнать, но при виде разбитого лица Питера Паундсета Китти так и замерла, и о появлении мисс Лакет девчонка узнает только по обжигающему удару ремнем по спине, валящему ее с ног. Но не Китти — главная цель мисс Лакет. Она спешит к стене, припадая и выпрямляясь, делая упор на здоровую ногу, — туда, где стоит Питер Паундсет, а Джеймс, предавший его, спокойно наблюдает за ее приближением. Больше всего ей хочется полоснуть его ремнем по физиономии, чего раньше она никогда не делала, да и сама эта мысль никогда не приходила ей в голову. Задыхаясь, она останавливается перед Джеймсом, замахивается, но, когда встречаются их взгляды, все ее бешенство улетучивается. Голубые, как васильки в окрестных полях, его глаза не выражают никакого коварства. То, что она видела в нем раньше, не было добротой. Но и то, что открылось ей сейчас, не злоба. Несколько секунд они смотрят друг на друга. Потом она отворачивается, берет Питера Паундсета за шиворот и ведет в школу. Мальчик, точно теленок, которого пытались зарезать неумелой рукой, тащится рядом с ней, плача и обливаясь кровью.

7

Страда. Деревня готовится к ней, как армия к битве. Джошуа Дайер набирает в помощь людей, сколько может. Девять пенсов в день и необходимое питание каждому, да еще по пенсу мальчишкам и женщинам. Почти каждый год ему хватает местных жителей из тех, что победнее; они являются к Дайеру, когда соберут причитающуюся им долю с земли, что осталась от общинного луга. Но время от времени пополнение приходит с дороги — солдаты и даже матросы, дезертировавшие, охромевшие или распущенные по домам после Деттингена,[10] Фонтенуа[11] и Каллодена.[12]

В страду 1749 года вдова Дайер несла работникам в поле хлеб с сидром, и по дороге ее разбил паралич. Вдову обнаруживает Джеймс, которого послали узнать, что сталось с едой, — старуха лежит, растянувшись на тропинке, будто гора белья. Картина кажется мальчику любопытной. Дважды он обходит вокруг, разглядывая толстые икры, выбившиеся из-под льняного чепца волосы и большое лунообразное налитое кровью лицо. По ее щеке разгуливает трупная муха.

Он ждет, что сделает вдова; может, к примеру, помрет. Она шевелит губами, беззвучно моля о помощи. Проливая сидр на подбородок, мальчик пьет из оброненной бутыли. Потом идет за матерью.

Восемь человек, едва дыша и еле передвигая ноги, втаскивают вдову в дом. Укладывают на низенькую кровать на колесиках, что обычно задвигается под большую кровать, но теперь поставлена в общей комнате, посылают за пастором, который в свою очередь посылает за викарием, и тот, вспотев, прибегает с поля читать молитву над умирающей. В ожидании, когда вдова отойдет, вокруг кровати собирается семья. Дыхание вдовы похоже на звук, который издает мешок с углем, если его тащить по каменному полу, но к вечеру ей становится легче. Чарли отправляют в Медердич за мистером Вайни.

Тот приезжает. В темноте его кобыла кажется белой как молоко. При свете свечки, которую Джошуа держит у лица матери, Вайни осматривает вдову и, отворяя ей кровь, говорит: «Пусть остается там, где положили. Коли переживет ночь, пошлите за мной снова. Нынче самое подходящее для нее лекарство — молитва». Затем он выпивает на пару с Джошуа стаканчик сидра, садится в седло и удаляется по тропинке в темноту.

Всю ночь Джошуа и Элизабет сидят в общей комнате. Элизабет что-то шьет. Дом успокаивается, вздыхает; вдова дышит со свистом и клокотанием. На рассвете она все еще жива. Поскольку Чарльз нужен в поле, за аптекарем посылают Джеймса.

До Медердича час неторопливой ходьбы. Дом Вайни, весь увитый плющом, стоит на окраине деревни. Дверь открывает тетушка Вайни, с которой в свое время вдова любила посплетничать. Она читает написанную Лизой записку, где объясняется, зачем прислали Джеймса, и ведет его в дом. Велит прислуге позвать аптекаря, а сама стоит и с интересом разглядывает ребенка. Так вот он каков, ублюдок Элизабет Дайер, ее позор. Люди говорят, немой. Нет, не нравится он ей нисколечко. Ублюдку надлежит быть смиреннейшим на белом свете созданием. А этот разглядывает ее, точно кухарку.

— Тебе известно, кто ты? — говорит она. — Тебе известно, кто твоя мать? Сказать ли тебе, мальчик? Сказать?

Тут входит Вайни. Его лицо — проницательное, озабоченное и добродушное — раскраснелось от жары. Тетушка протягивает ему записку и выходит из комнаты. Он читает, нацепив на нос складные очки, и кивает головой со словами:

— Стало быть, у нас есть надежда. Ну что же, мальчик, будем ее лечить, как думаешь?

Жестом он показывает Джеймсу, чтобы тот шел следом за ним. Они выходят в коридор, а оттуда к двери. Комната согрета солнечным светом, который пробивается сквозь полуоткрытые ставни. Просторная комната, но вся загромождена склянками и прочими предметами, связанными с аптекарским делом. Джеймс поводит носом. Чувствует запахи, ни на что не похожие. Что-то горькое, металлическое, но вместе с тем сладкое, как будто аптекарь перемешал цветы и наковальни, порох и тухлые яйца, дабы получился единственный в своем роде отвратительный запах.

В центре комнаты стоит верстак, уставленный ступками, обливными банками, закопченными ножами. Там же доска, на которой катают пилюли, кучка крабовых клешней, человеческий череп и несколько книг с мятыми желтыми страницами, когда-то, похоже, облитыми водой. С потолка свешиваются пучки сушеных трав.

— А теперь, мальчик, — произносит Вайни, — выберем-ка что-нибудь, чтоб излечить вдову. Пожалуй, настойку бурачника. — Он тянется рукой вверх и берет пясть голубых цветов-звездочек. — И что-нибудь очищающее. Когда болезнь точит тело, ее следует изгонять. — Он берет листья сенны и имбирь. — Мое искусство — не трогай это! — состоит в посредничестве между человеком и природой. Сие искусство было дано нашим предкам от Бога… Да… подай-ка мне тот горшок… Так что врачевание — занятие священное… поставь его на печь. Высокомерие нынешних врачей приведет к беде. Без подобающего смирения нельзя ни лечить — это легкое лисицы, — ни лечиться. Вот так-то. А теперь вода вытянет из растений все нужное. Ты хороший помощник, Джеймс. Я скажу об этом твоему отцу.

По дороге в Блайнд Ио Джеймс сидит перед аптекарем, вцепившись пальцами в жесткую кобылью гриву. От жителей деревни слышится: «Добрый путь, мистер Вайни!», «Всего вам хорошего, сэр!», «Неужто это маленький Дайер таким молодцом сидит с вами в седле?»

Хождение за лекарством в Медердич и обратно стало главной обязанностью Джеймса. Все больше и больше времени он проводит в комнате аптекаря, наблюдая, а затем помогая готовить микстуры, мази и полоскания. Он уже знает, как скатать пилюлю, сделать из яичного желтка эмульсию, приготовить лавандовое, гвоздичное и имбирное масло. Сам Вайни больше поглощен металлами, просиживает у плавильного тигля и печи с пирамидами цифр. Не раз приходится им удирать в сад от клубов ядовитого дыма и вдыхать полной грудью свежий воздух, пока тетушка в ужасе машет на них веером.

Вопреки ожиданиям вдова оправляется от болезни, хоть теперь она нема, как и мальчик, навеки потеряв свой голос где-то там, над летними полями. К Рождеству она начинает вставать с постели, спина у нее покрыта следами от пролежней, лицо похудело, кожа на нем обвисла. Походы в Медердич больше не требуются. Сейчас, как никогда раньше, мальчик живет своей жизнью, то появляется, то тихонько исчезает. Его молчание, немое безразличие воспринимаются как дерзость, нахальство. Впадая в настоящую ярость, Джошуа его бьет. Даже Элизабет обращается с ним холодно, негодуя, что ребенок привлекает к себе слишком много внимания, а тем самым к ней и прошлому. Однажды утром она смотрит, как он карабкается по стене крепости, словно жестокий маленький дикарь, и думает: «Вот бы он не останавливался. Вот бы он так и карабкался, выше и выше. Вот бы мне больше его не видеть».

Но сердце ее сжимается от боли.

8

Лето 1750 года. Год лондонских землетрясений. Самое жаркое лето в жизни мальчика, зной стоит еще сильнее, чем в сорок восьмом, когда на поля напала саранча. Джеймс лежит на животе на склоне холма, наблюдая за приготовлениями к свадьбе в саду под ним. Еле узнаваемые маленькие фигурки снуют, держа что-то в руках, в дом и обратно. Он не слышит, как по мягкой траве тихими шагами к нему приближается незнакомец. И вот чужая рука хватает его за шиворот и ставит на ноги.

Незнакомец разглядывает Джеймса, потом, ослабив хватку, говорит:

— Хороша птица, хоть сейчас в мешок! Прячешься, парень, или шпионишь? Ты местный?

Джеймс вырывается, трет шею, кивает.

— В таком случае, Проказник Робин, я тебя нанимаю. Которая тут ферма Дайера?

Джеймс указывает вниз. Незнакомец прищуривается, обмахивается шляпой, плюет на пчелу. Некоторое время прикидывает, стоит ли в этом месте спускаться. Наконец говорит: «Тогда пошли», и они идут вниз зигзагами по направлению к овцам, пасущимся в тени вяза, рядом с воротами, что ведут на дорогу. По пути Джеймс украдкой посматривает на незнакомца: небесно-голубые глаза, оспины на коже, на плечи сыплется пудра с парика из козлиной шерсти. Кафтан украшен ленточками, но трудно представить себе, чтобы этот человек был знакомым Джошуа и уж тем паче Дженни Скерль или Боба Кетча. Не фермер, это точно, но и не коробейник, у него ведь нет с собой короба. На джентльмена тоже не похож. Более всего он напоминает Джеймсу актеров, два года назад дававших представление на ферме Моди, а он наблюдал через дыру в доске сарая, как они переодевались, плясали и орали друг на друга в крысином мраке.

Выйдя на дорогу, незнакомец начинает говорить громче, как будто, несмотря на опасения, внушаемые ему округой, он не хочет показаться чересчур осторожным.

— …Свадьба, мальчик, о, это самая прекрасная вещь на свете, самая удивительная, если, конечно, ты не принадлежишь ни к одной из сторон. Ты когда-нибудь бывал на свадьбе? Своих родителей, к примеру?

Джеймс трясет головой.

— Похороны, однако, предпочтительнее. Парень в приличном платье может спокойно жить годами за счет одного лишь тщеславия покойника. Однажды я был на похоронах в Бате. Хоронили известного игрока, который…

Незнакомец останавливается на дороге рядом с тропинкой, ведущей к ферме. Наклоняется. Вглядывается в лицо мальчика.

— Сдается мне, дружище, ты не вылеплен из грязи с соломой, как некоторые поселяне. Ты мне даже кого-то напоминаешь. Не приходилось ли тебе бывать в Ньюгейтской тюрьме? На флоте? В исправительном доме Брайдуэлл? Нет… Знать, мне померещилось. Скажи-ка мне, есть у тебя в кармане деньги? Может, хоть пенс?

Джеймс мотает головой. Незнакомец пожимает плечами:

— Ну нет так нет, ибо в этом мы схожи. Ходишь в школу?

Кивок.

— Умеешь читать?

Кивок.

— Господи Иисусе, приятель, с большим толком я мог бы побеседовать со своей шляпой. Ты что, вообще не говоришь?.. Ага, существо кивает. Ему нравится быть немым?.. Не знает. А где существо живет?.. Смотри-ка! Показывает… Здесь? Здесь! Так Дайер твой отец?

Прежде чем Джеймс успевает пошевелиться, незнакомец сжимает его лицо в ладонях и разглядывает, точно портрет. Руки у него пахнут табаком. Он смеется, и его смех больше похож на лай. «Будь я… будь я…» — шепчет он.

С дороги доносятся голоса. Это свадебный поезд, покрашенный свежей желтой краской, поворачивает с Церковной улицы, в нем сидят Дженни Скерль и Боб Кетч и еще полдюжины гостей, которые поют, кричат и пускают по кругу бутыль.

Незнакомец еще секунду смотрит на мальчика, потом быстро уходит по направлению к саду, шлепая на ходу оторванной подошвой на башмаке.

Джеймс бежит в дом. Потные женщины хлопочут на кухне. Незамеченный, он поднимается наверх. Сара, Лиза и Чарльз уже давно переоделись. По кроватям разложена их будничная одежда. Теперь, когда дети выросли, комната разделена занавеской. Джеймс теребит в руках шерсть сестриных платьев и деревянные гребни, в которых золотятся на солнце Сарины рыжие волосы. Сара — красавица. Полдеревни влюблено в нее, на коре дюжины деревьев вырезано ее имя. Мужчины и юноши так и вьются возле нее, одурманенные страстью, даром что Джошуа громко поминает свое короткоствольное ружье с раструбом, заряженное ржавыми гвоздями.

Воздыхатели есть и у Лизы, но она относится к ним столь сурово, что большинство отступают в надежде найти более нежное сердце и более легкую добычу где-нибудь в другом месте. По правде говоря, ее привязанность уже поделена, как волшебная палочка, между отцом и младшим братом.

Джеймс раздевается, натягивает кожаные бриджи и льняную рубашку. Разглядывает себя в зеркале. Высокий не по годам, с тонкой костью, кожа словно отполирована солнцем. Как загадочен его вид, какое молчаливое и понимающее у него лицо. Иногда ему кажется, что это лицо заговорит с ним и откроет ему секреты, удивительные секреты. Он всматривается в него до головокружения.

На лестнице слышится топот и грохот деревянных подошв, потом голоса Дженни Скерль и матери, которые смеются и журят друг друга. Он выходит на узкую лестничную площадку. У Дженни Скерль лицо круглое и бледное, как разрезанное пополам яблоко. Она уже изрядно выпила, и вид мальчика, кажется, затронул нежную струну в ее сердце. Наклонившись, она со смаком целует его в щеку.

— Теперь ступай, Джем, — говорит Элизабет.

Шум свадьбы в саду уже чересчур громок. За длинным столом, покрытым белой скатертью, сидят гости, едят и пьют то, что выставил Джошуа Дайер. Сам Джошуа, втиснувшийся в платье, которое надевал на собственную свадьбу, сидит рядом с вдовой Скерль, тощей, нервной женщиной в огромной некрасивой шляпе, поля которой задевают нос пастора всякий раз, как она поворачивается к нему с разговором. Но пастор едва ли это замечает. Потея, он рассказывает историю, которую никто, однако, не слушает. В траве рядом с ним поблескивает пустая бутылка из-под портвейна. Рядом с пастором, словно непроницаемая грозовая туча, сидит вдова Дайер. Далее Боб Кетч с сестрой Амельдой. Та разглядывает что-то, лежащее на ладони у незнакомца, и кивает разгоряченной милой головкой. Под столом собака, черная, с толстой шеей, подбирает брошенные под ноги гостей объедки.

Кажется, урожай на этот раз снова выдался неплохой. Джошуа, упиваясь взятой на себя ролью посаженого отца Дженни, родитель которой погиб в море, позаботился о том, чтобы еды хватило на всех. Завидев Джеймса, он подзывает мальчика, неловким движением подтаскивает к себе и сажает на колени. Пошатываясь, с широкой блуждающей улыбкой на лице, молодая идет к своему месту. Вдова Скерль, сверкая деснами, отдирает кусок белого куриного мяса и сует в рот мальчику. Он держит его на языке, пока Джошуа не берется за нож, чтобы что-то отрезать. Тогда он соскальзывает с колен отца, исчезает под ближайшими деревьями и выплевывает мясо в траву.

Он петляет между рядами фруктовых деревьев, постепенно приближаясь к самому высокому дереву в саду — старой вишне. Сняв курточку, он обходит вокруг ствола, пока не обнаруживает нарост на коре, о который можно опереться ногой. Тянется вверх, пачкая манишку лишайником, когда пытается ухватиться за самую нижнюю ветку, потом закидывает ноги, переворачивается всем корпусом и оказывается лежащим на ветке, будто сонный кот. Садится, находит другую ветку, до которой легко дотянуться, и прикидывает, как ему сподручнее будет перелезть с одной ветки на другую, словно по винтовой лестнице. По мере его приближения таскающие ягоды птицы вспархивают и разлетаются в разные стороны. То и дело он останавливается в жаркой тени, чтобы съесть ягоду, а потом выплюнуть косточку и смотреть, как она будет отскакивать от веток внизу. Тут-то он и замечает под деревом темные очертания какого-то зверя. И зверь в ту же секунду замечает его, поднимает мордочку и жадно всматривается. Джеймс лезет выше, уже осторожнее, ибо сучья начинают гнуться под тяжестью его тела. Листва редеет, и вдруг из переплетения тоненьких веточек его голова высовывается прямо в небо, словно мальчик только что вылупился из нефритового яйца; нос его чует свежий ветерок, а глаза щурятся от солнца.

Он встает поудобнее, осматривается. Крепость на холме, ферма Моди, церковь, вересковые поля. Он поворачивается еще и еще, пока не натыкается взглядом на ослепительно белое полотнище стола, за которым продолжают пировать гости, правда, некоторые обступили Амельду Кетч, она отстегнула свою косынку, а Элизабет, словно веером, Амельду обмахивает. Джошуа и пастор чокаются кружками, провозглашая тосты за партию тори. Сара и Чарльз дразнят собаку, то выбегая из-за деревьев, то прячась назад, а пес упорно преследует их большими скачками. Кто-то требует танцев, и старик, что играл у реки в тот жуткий мороз, скрюченный, точно древесный корень, исторгает из своей скрипки долгий дрожащий звук. Жених, обнявшись с осипшей невестой, ведет за собой танцующих. Постепенно к ним присоединяются остальные — идут в танце по кругу, изображают ручеек, подпрыгивают и кружатся. Даже вдова Скерль приплясывает, держась за свою рюмку, словно маленький, движимый неведомой силой диванчик.

Музыка стихает; танцоры, запыхавшись, хлопают друг другу и готовятся к следующему танцу, но в этот момент Лиза, застясь от солнца рукой, указывает куда-то и зовет Элизабет, та кричит что-то Джошуа, который, внимательно присмотревшись, орет:

— Слезай оттуда, Джеймс! Боже, куда тебя занесло!

Джеймсу кажется, что он на невероятной высоте, невероятно далеко от всех, и ему даже трудно поверить, что именно на него указывают пальцами люди внизу, машут руками, делают странные резкие движения сверху вниз, словно обтесывают в воздухе несуществующий камень. Он ступает выше, в середину расходящихся рогаткой тонких веток. Люди машут сильнее. Джошуа кричит так, словно вдали грохочет пушечная канонада. Джеймс наклоняется вниз. Крики стихают. Даже руки людей застывают в воздухе. Кажется, стоит сделать один только шаг — и сразу взлетишь. Он отводит в стороны руки, смотрит во все концы света. Вес мальчика на какую-то малюсенькую толику превышает допустимый предел, и вот он уже летит — поразительно быстро — в зеленое небо, а после — ничего. Ничего, кроме воспоминания об этом полете, слабого и угасающего, и железный привкус крови во рту.

9

— Ну как ты, Джем?

Все столпились в маленькой комнате у коридора, где раньше лежала больная вдова Дайер. В комнате по сию пору держится ее запах, смешанный с запахом лекарств, что Джеймс приносил из Медердича. Огромный, как туча, Амос Гейт склоняется над распростертым мальчиком и, хмурясь, рассматривает его ногу. Стопа болтается, точно спустившийся чулок; можно стянуть ее голыми руками. Амос поворачивается и обращается к присутствующим:

— Те, которым тут делать нечего, уходите. Это вам не на драку глазеть.

Люди уходят, оглядываясь назад с потрясенным видом, какой бывает у тех, кто протрезвел слишком быстро.

Остаются Джошуа, Элизабет, Амос и незнакомец.

— Марли Гаммер, — представляется незнакомец. — Весь к вашим услугам, сударыня. Имею некоторый опыт в хирургическом деле.

Амос кладет руку на плечо Джошуа:

— Вам с хозяйкой тоже бы лучше уйти. Мне будет сподручнее с мистером Гамли.

— Гаммер, сударь, Марли Гаммер.

Джошуа смотрит на жену, которая сидит на краю кровати. Несколько секунд она вглядывается мальчику в лицо, потом целует его в лоб.

— Он у нас смелый, — говорит она. — Вот увидите, какой он смелый.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Рассказы Натальи Никишиной – едва ли не единственное, что заставляет читать, а не листать глянцевые ...
Вы держите в руках книгу «Реабилитация после травм и ожогов» из серии книг, посвященных реабилитации...
В данной книге представлены все столы диеты по Певзнеру, которая доказала свою эффективность при леч...
Психотравмирующие события – это те события, которые оставляют после себя страх и душевную боль. Что ...
В очередной книге серии вы найдете наиболее полные сведения о всех видах черепно-мозговых травм, а т...
Эта книга написана в помощь тем, кто ищет выход из сложившейся ситуации. Она поможет вам найти для с...