Просвечивающие предметы (сборник) Набоков Владимир

1

Вот персонаж, который мне нужен. Привет, персонаж! — Не слышит.

Возможно, если бы для каждого человека существовало определенное будущее, которое мозг, устроенный получше, был бы в состоянии различить, то и прошлое не было бы столь соблазнительно, зовы будущего умеряли бы его власть. Наши персонажи могли бы усесться на самую середину качельной доски и только мотать головой направо и налево. Вот была бы потеха. Но нет у будущего той реальности, с какой рисуется прошлое и воспринимается настоящее. Оно — речевая фигура, мыслительный призрак.

Привет, персонаж! Что такое, не дергайте меня! Я же его не трогаю. Ну ладно. Привет, персонаж… (на этот раз уже не так громко).

Как только мы сосредоточиваемся на любом предмете материального мира, что бы с ним ни творилось, само наше внимание непроизвольно погружает нас в его историю. Чтобы материя соответствовала моменту, новички должны учиться скользить по ее поверхности. Просвечивающие предметы, наполненные сиянием прошлого!

Особенно трудно удержать в фокусе поверхность предметов, произведенных руками человеческими, да и природных объектов тоже — самих по себе неизменных, но сильно потрепанных беспечной жизнью (вы совершенно справедливо представили себе камень на склоне холма, по которому бессчетное число лет снуют бесчисленные мелкие существа). Новички со счастливым мычанием сквозь эту поверхность проваливаются и с детским самозабвением начинают упиваться историей вот этого камня, этой пустоши. Поясню. На материю, и естественную, и искусственную, наброшен тонкий покров непосредственной реальности, и всяк, желающий пребывать внутри «сейчас», вместе с «сейчас» или над «сейчас», пусть, пожалуйста, не рвет эту натянутую пленку. Иначе окажется, что неопытный чудотворец, вместо того чтобы шествовать по водам, идет прямехонько на дно под взгляды изумленных рыб. Это еще не все.

2

Выпрастывая угловатое тело из такси, доставившее его из Трю на этот захудалый горный курорт, персонаж наш, Хью Персон (искаженное «Петерсон», некоторые произносят «Парсон»), — голова все еще в проеме для вылезающих карликов — поднял глаза вовсе не в ответ на жест, каким шофер, изображая услужливость, распахнул для него дверцу, а проверяя вид отеля «Аскот»{2} («Аскот»!) воспоминанием восьмилетней давности (пятая часть его жизни, пронизанная печалью). Эта жуткая постройка из бурого дерева и серого камня выставляла напоказ ставни вишнево-красного цвета, — прикрыты были не все, — которые, по странной мнемонической аберрации, запомнились ему яблочно-зелеными. По обеим сторонам ведущей ко входу лестницы возвышались два железных столба с каретными фонарями, снабженными электрическими лампочками. По ступенькам сбежал, спотыкаясь, слуга в фартуке, подхватил два чемодана и под мышку — обувную коробку, — все это шофер проворно выгрузил из зевнувшего багажника. Персон расплачивается с проворным шофером.

Неузнаваемый холл, конечно, все такой же убогий.

У конторки, где надо было расписаться в книге и оставить паспорт, он осведомился по-французски, по-английски, по-немецки и снова по-английски, на месте ли старина Крониг, управляющий, чье обрюзгшее лицо и фальшивую веселость он помнил весьма отчетливо. Служащая (пучок русых волос, красивая шея) сказала, что нет, мосье Крониг от них перешел в управляющие, представьте, в «Пастельные чары» (так ему послышалось). В подтверждение или как иллюстрация этого была предъявлена травянисто-зеленая, небесно-голубая открытка, изображающая раскинувшихся в креслах клиентов, с надписью на трех языках, без ошибок лишь на одном немецком. Английская гласила: «Волшебная лжайка», — и словно нарочно дерзкая фотографическая перспектива растянула эту лужайку до невероятных размеров.

— Он в прошлом году умер, — добавила девушка (анфас она ничуть не напоминала Арманду, тем самым лишив цветной снимок Палас-отеля в Чуре всякого интереса).

— Значит, никого не осталось, кто бы меня помнил?

— Увы, никого, — сказала она с интонацией его покойной жены.

Еще она посожалела, что раз он не может ей сказать, какую он на третьем этаже занимал комнату, то она в свою очередь не может ему отвести ее, тем более что весь этаж заполнен. Персон, наморщив лоб, вспомнил, что ее номер триста с чем-то и что она выходила на восток, — вида не было никакого, зато солнце здоровалось с ним на коврике у кровати. Ему очень хотелось опять туда же вселиться, но по требованию закона, когда управляющий, пусть даже бывший, поступал так, как Крониг, все записи уничтожались (самоубийство, стало быть, воспринималось как вариант подлога). Ее помощник, красивый юноша с прыщеватой шеей и подбородком, весь в черном, провел Персона в комнату на четвертом этаже, всю дорогу пялясь, словно в телевизор, на уходившую вниз голубоватую глухую стену, между тем как зеркало в лифте с неменьшим вниманием отразило на несколько прозрачных мгновений длинное, худое, печальное лицо господина из Массачусетса, чуть-чуть выступающую челюсть и две симметричные складки вокруг рта, которые могли бы принадлежать какому-нибудь мужественному жокею или альпинисту, когда бы меланхолический наклон спины не противоречил такому чарующе-грандиозному образу.

Окно хоть и смотрело, как тогда, на восток — вид из него на этот раз был, и какой: колоссальный карьер, наполненный экскаваторами (замолкающими на конец субботы и воскресенье).

Слуга в яблочно-зеленом фартуке принес два чемодана и картонную коробку с надписью «Fit» на обертке, и Персон остался один. Он знал, что гостиница свое отжила, но подобного все-таки не ожидал. Belle chambre au quartime,[1] слишком просторная для одного, для нескольких — чересчур тесная, лишена была всяких признаков комфорта. Он припомнил, что комната этажом ниже, где он, тридцатидвухлетний мужчина, плакал горше и чаще, чем за все свое печальное детство, хоть тоже была уродлива, но все же не настолько хаотически нелепа, как нынешняя его обитель. Кровать — настоящий кошмар. Биде в «ванной» сгодилось бы цирковой слонихе в сидячем положении, но не было ванны. Сиденье унитаза в поднятом состоянии не удерживалось. Кран, захлебываясь, выпускал мощную струю ржавой воды, сменяющейся потом слабой струйкой обычной влаги, которую как следует не ценят — текучее чудо, да, да, она заслуживает памятников, святилищ прохлады! Хью, выходя из этой постыдной уборной, прикрыл за собой дверь, но она, как глупый щенок, заскулила и последовала за ним в комнату. Теперь расскажем про наши затруднения.

3

Человек аккуратный, Хью Персон стал искать, куда сложить вещи, и обнаружил, что ящик старого, оттесненного в темный угол стола, на котором стояла похожая на каркас сломанного зонтика лампа без лампочки и абажура, плохо задвинут предыдущим постояльцем или слугой (на самом деле ни тем и ни другим) — последним, кто в него заглянул, чтобы проверить, не осталось ли в нем чего-нибудь (никто не заглядывал). Бедный мой Хью попытался втолкнуть его на место — тот сначала отказывался повиноваться, но потом, в ответ на случайный рывок (в добавление к энергии, накопленной предыдущими подталкиваниями), дал отдачу, выплюнув карандаш. Хью на него поглядел, потом положил обратно в ящик.

В нем не было гексагональной красоты его собратьев, сделанных из виргинского можжевельника или африканского кедра, с именем фабриканта, оттиснутым на серебряном наконечнике, — нет, это был самый простой, круглый, старый, лишенный всяких отличительных черт карандаш тускло-фиолетового цвета из обычного соснового дерева. Десять лет назад его забыл столяр, который, не успев досмотреть стол (не говоря о ремонте), отправился за каким-то инструментом, да так и не вернулся. Теперь внимание.

В мастерской у столяра, а еще задолго до этого в сельской школе, карандаш износился до двух третей первоначальной длины. Потемневший отточенный деревянный конус цвета отливающей свинцом сливы и вовсе бы слился с туповатым грифельным кончиком, если бы тот не отсвечивал матовым блеском. Нож и медная точилка достаточно над ним отрудились, и можно было бы при желании восстановить всю запутанную историю последовательных срезов, стружки от которых — пока свежие, светло-коричневые с исподу, розовато-лиловые снаружи — теперь рассыпались на атомы пыли, разбросанные по свету, отчего ужас перехватывает горло, но надо быть выше этого, к такому быстро привыкают, есть вещи и пострашнее. Изготовлен он был по старинке, и чинить его было одно удовольствие. Вернувшись еще на некоторое количество лет назад (хоть и не доходя до года рождения Шекспира{3}, когда был изобретен свинцовый карандаш) и прослеживая потом историю нашей вещицы в направлении уже сегодняшнего дня, мы увидим, как девочки и старики смешивают очень мелко размолотый графит с мокрой глиной. Эту массу, эту паюсную икру кладут в металлический цилиндр с голубым глазком — сапфир с просверленной в нем дырочкой, через которую и проталкивается графит. Он выходит непрерывной аппетитной колбаской (полюбуйтесь канашкой), словно сохраняющей форму пищеварительного тракта дождевого червя (нечего отворачиваться!). Теперь ее режут по длине карандаша (этим занимается старый Элиас Борроудэйл, — сделав шаг в его сторону, мы его чуть не толкнули под локоть, но вовремя вернулись на место, чтобы не упустить из виду наш кусочек графита). Смотрите, как он печется, смотрите, как варится в жиру (следуют моментальные снимки кучерявого зарезываемого жиродателя, снимок мясника, снимок пастуха и его мексиканца-отца) и как прилаживают к нему деревянную оправу.

Занявшись теперь древесиной, не будем терять из виду наш бесценный кусочек свинца. Вот оно, дерево! Та самая сосна! Вот ее срубили. В дело идет только ствол — его очищают от коры. Мы слышим визг новоизобретенной пилорамы, глядим на высушиваемые и разделываемые обрубки. Вот та доска, из которой будет изготовлено тело карандаша, выпавшего из пустого ящика (который до сих пор еще открыт). Мы видим его в стволе, ствол в дереве, дерево в лесу, а лес в мире, который построил Джек. Об их присутствии мы узнаем по признакам, для нас совершенно ясным, хотя и лишенным имени, — описать их так же невозможно, как описать улыбку тому, кто никогда не видел улыбчивых глаз.

Так, мерцая, разворачивается вся эта маленькая драма — от кристаллов углерода и поваленной сосны до убогого этого орудия письма, этого просвечивающего предмета. Но, увы, сам трехмерный карандаш, на мгновение побывавший в пальцах у Хью Персона, от нас все-таки ускользает. Но сам Персон от нас не уйдет.

4

Это был его четвертый приезд в Швейцарию. Впервые он здесь побывал восемнадцать лет назад, когда вместе со своим отцом на несколько дней приезжал в Трю. Спустя десять лет, в тридцатидвухлетнем возрасте, он вновь посетил этот старый город на озере, где успешно встряхнул свои чувства — полураскаяние, полуудивление, — отправившись взглянуть на гостиницу, где они останавливались. От безликой станции у озера, до которой он доехал по местной ветке, круто поднималась тропинка, переходящая в старую лестницу. Он помнил, что гостиница называется «Локэ», потому что это напоминало девичью фамилию его матери, происходившей из Французской Канады, — Персон-старший пережил ее на неполный год. Еще он помнил, что гостиница эта, жалкая и некрасивая, стояла в унизительном соседстве с гораздо лучшим отелем, в окнах которого смутно белели столы и, как рыбы в аквариуме, сновали официанты. Ни той, ни другого теперь не было, а на их месте возвышалась поблескивающая сталью постройка — Банк Бле: полированные поверхности, стеклянные плоскости, растения в кадках.

Спал он там в некоем нерешительном подобии алькова, аркой и вешалкой отделенном от кровати отца. Ночь — всегда чудище, но эта была особенно ужасна. Дома у Хью всегда была своя комната, и он терпеть не мог эту братскую могилу сна, угрюмо надеясь, что во время последующих остановок в их путешествии по Швейцарии, маячившем перед ним, словно в цветном тумане, у них с отцом, как обещано, действительно будут отдельные спальни. Отец его, человек лет шестидесяти, ростом пониже, чем Хью, и поплотнее, за недолгое время своего вдовства как-то неаппетитно состарился. Все его вещи обладали слабым, но совершенно определенным, безошибочно узнаваемым запахом. Он вздыхал и сопел во сне, а снились ему огромные, неподъемные кирпичи мрака, которые надо было поднять и оттащить с дороги, по ним он карабкался с замирающим чувством бессилия и отчаяния. В анналах путешествий по Европе, которые по совету домашних врачей совершают, лишь бы развеять грусть одиночества, ушедшие в отставку старцы, едва ли найдется одно-единственное, которое принесло бы хоть какую-то пользу.

Персон-старший всегда был «безруким», но то, как он последнее время шарил руками в пенной воде пространства, стараясь отыскать прозрачное мыло ускользающей материи, то, как он тщетно пытался завязать или развязать части одежды, которые требовалось затянуть или расслабить, становилось определенно комичным. Хью кое-что от этой неуклюжести унаследовал, однако новая эта ее преувеличенная форма его раздражала, словно без конца повторяющаяся пародия. В свой последний день в так называемой Швейцарии (то есть непосредственно перед событием, после которого все стало для него «так называемым») старик, руки-крюки, начал поутру сражаться с жалюзи, чтобы поглядеть, какая стоит погода, и, успев, прежде чем штора шуршащей лавиной свалилась обратно вниз, приметить мокрую мостовую, решил прихватить зонтик, как оказалось, плохо сложенный. Хью, раздувая ноздри, следил за его попытками поправить дело с безмолвным отвращением. Гнев был незаслуженный, ибо со множеством предметов — от живых клеток до погасших звезд — происходят время от времени разные небольшие злоключения, оттого что руки их безымянных творцов не всегда умелы и бережны. Неприятно колыхавшиеся черные складки надо было уложить заново, но едва была поймана ленточка с кольцом (кружок, осязаемый большим и указательным пальцами), как в бороздах и межах пространства затерялась соответствующая пуговка. Понаблюдав немного за отцовскими неловкими ухватками, Хью вырвал зонт у него из рук с такой резкостью, что старик, прежде чем ответить на эту внезапную неучтивость извиняющейся улыбкой, еще несколько секунд продолжал шарить руками в воздухе. Так и не произнеся ни слова, Хью свирепо свернул и застегнул на пуговицу зонтик, принявший, по правде сказать, не лучший вид, чем тот, какой в конце концов придал бы ему отец.

Каковы были их планы на предстоящий день? — Завтрак там же, где накануне ужинали, потом кое-какие покупки и долгий осмотр достопримечательностей. Изображение местного чуда природы, водопада Тара, виднелось на двери в коридоре, ведущем к уборной, а в вестибюле висела большая его фотография. У конторки доктор Персон остановился и в своей обычной суетливой манере спросил, нет ли для него почты (которой он вовсе не ожидал). После недолгих поисков оказалось, что есть телеграмма на имя миссис Парсон, а для него ничего, кроме вызванного неполным совпадением легкого шока. Возле его локтя оказался свернутый сантиметр, и он попытался обхватить им свои толстые бедра, то и дело теряя конец и объясняя тем временем угрюмому администратору, что собирается купить в городе пару летних брюк и хочет заняться этим с умом. Этот вздор показался Хью столь отвратительным, что он начал продвигаться к выходу, не дожидаясь, пока отец свернет серую ленту обратно.

5

После завтрака они подыскали подходящего вида магазин. Confections. Notre vente triomphale de soldes.[2] «Триумфальная распродажа наших ветерков{4}», — перевел отец, и Хью устало-пренебрежительно его поправил. Снаружи перед витриной на железной треноге стояла ничем не защищенная от усиливающегося дождя корзина со сложенными рубашками. Грянул гром. «Давай-ка заглянем сюда», — нервно произнес доктор Персон, чей страх перед электрическими бурями был для сына дополнительным источником раздражения.

Случилось так, что Ирма, унылая и обозленная приказчица, в то утро одна работала в убогом магазинчике готового платья, куда Хью с неудовольствием проследовал за отцом. Сослуживцы ее, муж и жена, только что попали в больницу после случившегося в их квартире небольшого пожара, хозяин отлучился по делу, а посетителей было больше, чем обычно по четвергам. Когда они вошли, она одновременно помогала сделать выбор трем старушкам, прибывшим из Лондона на туристском автобусе, и объясняла белокурой немке в трауре, где можно сделать фото для паспорта. Каждая из старушек по очереди прикладывала к груди одно и то же в цветочках платье, и доктор Персон стал тотчас же переводить их кудахтающий кокни на плохой французский. Девушка в трауре вернулась за позабытым ею пакетом, было распялено еще несколько платьев, изучено еще несколько ярлычков. Зашел новый покупатель с двумя детьми. Воспользовавшись паузой, доктор Персон спросил пару брюк. Ему было выдано несколько пар для примерки в соседней комнатке. Хью выскользнул из магазина.

Он бесцельно побрел, держась под защитой разных архитектурных выступов, — тщетно ежедневная газета, издающаяся в этом дождливом городе, взывала о возведении галерей в торговых кварталах. Хью решил посмотреть, что продают в сувенирном магазине. Его привлекла зеленоватая статуэтка лыжницы, изготовленная из материала, который он не смог распознать через витрину (это был имитирующий арагонит «алябастрик»{5}, а сделана и раскрашена была вещица узником Грюмбельской тюрьмы, силачом-гомосексуалистом Арманом Рейвом, задушившим сестру-кровосмесительницу своего дружка). Может, этот гребень в чехольчике из настоящей кожи, может, действительно его? — нет, он моментально засорится, будешь потом целый час ковырять его тесные зубцы каким-нибудь маленьким лезвием вон того перочинного ножичка, дерзко выставившего напоказ свои внутренности. Хорошенькие наручные часы с собачкой на циферблате, всего двадцать два франка. Или купить (для соседа по университетскому общежитию) это деревянное блюдо с белым крестом посредине и всеми двадцатью двумя кантонами вокруг? Хью тоже было двадцать два года, и его всю жизнь преследовали символические совпадения.

Позвякивание колокольчика и мигающий красный свет на железнодорожном переезде объявили о надвигающемся событии: медленно и неумолимо начал опускаться шлагбаум.

А за приспущенной наполовину занавеской виднелись элегантные ножки в прозрачных черных чулках, принадлежащие сидящей внутри даме. Мы страшно торопимся схватить этот момент! Занавеска — в будке на тротуаре, оснащенной вертящимся стульчиком для высоких и низких и автоматом, делающим фотографии для паспорта или ради спортивного интереса. Хью глянул на ножки, потом на рекламное объявление. Мужское окончание и отсутствие акцента портили непреднамеренный каламбур{6}:

Пока он, еще девственник, воображал эти рискованные позы, слились в одно два события: раздался гром проносящегося поезда, магниевая молния осветила кабинку. Блондинка в трауре, отнюдь не сраженная током, вышла, застегивая сумочку. Чью бы она ни желала увековечить кончину снимком светловолосой красоты в черном крепе, к третьему событию, случившемуся одновременно недалеко отсюда, это не имело никакого отношения.

Может, пойти за ней — хороший был бы урок, — пойти за ней следом, а не тащиться глазеть на водопад: хороший урок для старика. Хью со вздохом и проклятием поворотил оглобли (когда-то недурная метафора) и вернулся в магазин. Как Ирма потом рассказывала соседям, ей показалось, будто старый господин ушел вместе с сыном, и поэтому она сначала даже не могла понять, чего молодой человек от нее хочет, хоть он и бегло говорил по-французски. А поняв, посмеялась над собственной глупостью и поспешно повела Хью в примерочную, где, все еще сердечно смеясь, жестом, ретроспективно исполнившимся драматизма, откинула не коричневую — зеленую занавеску. Разброд и разобщение предметов в пространстве всегда комичны, и мало что может быть смешнее, чем три пары штанов, перепутавшихся на полу в застывшем танце, — коричневые шаровары, джинсы и старые серые фланелевые брюки. В тот миг, когда неуклюжий старый Персон сражался с зигзагом узкой брючины, пытаясь просунуть в нее ногу в ботинке, голова его наполнилась красным ревом. Умер он еще прежде, чем коснулся пола, словно падал с большой высоты, и теперь лежал на спине, вытянув одну руку, но так и не достав зонтика и шляпы, отразившихся в высоком зеркале.

6

Сей Генри Эмери Персон — отец нашего Персона — может быть описан и как милый, искренний, доброжелательный человечек, и как жалкий обманщик — в зависимости от угла освещения и положения наблюдателя. С каким хрустом ломают пальцы во мраке угрызений совести, в темнице невозвратного. Школьнику, будь он силен, как Джек-душитель, — покажи-ка руки, Хью, — все равно не совладать с одноклассниками, когда все они жестоко издеваются над его отцом. После двух-трех драк с самыми из них мерзкими он занял позицию более хитрую и более подленькую — позицию молчаливого полусогласия, ужасавшую его теперь, когда он вспоминал эти времена. По странному выверту сознания, сам этот ужас отчасти примирял его с самим собой, доказывая, что он все-таки не полное чудовище. Теперь ему надо что-то делать со множеством вспоминавшихся ему грубостей, в которых он был виновен вплоть до последнего дня и с которыми разделываться столь же болезненно, как с очками и вставными челюстями, врученными ему в бумажном мешочке чиновником. Единственный разысканный им родственник — дядя из Скрэнтона — из-за океана посоветовал ему не отправлять тело домой, а кремировать за границей; на деле, однако, отвергнутая дядей процедура оказалась проще во много раз, и прежде всего потому, что позволила Хью практически тут же избавиться от страшного груза.

Все ему помогали. В особенности хотелось бы поблагодарить за всемерную помощь, оказанную нашему бедному другу, Гарольда Холла, американского консула в Швейцарии.

Из двух сильных испытанных Хью ощущений одно было общего порядка, другое — особенного.

Первым его осенило чувство освобождения, подобное ветру, чистому и исступленному, выметающему сор из избы бытия. Особенно же его воодушевило, когда в потрепанном, но пухлом отцовском бумажнике он обнаружил три тысячи долларов. Как многие молодые люди сумрачного вдохновения, в толстой пачке денег ощущающие всю полноту незамедлительных услад, он был лишен как всякой практической заинтересованности, всякого желания разбогатеть, так и тревог о завтрашнем дне (действительно излишних, ибо выяснилось что наличные деньги составляют лишь десятую часть доставшегося ему наследства). Он в тот же день переехал в гораздо лучшую женевскую гостиницу, на ужин съел hommard l'amricaine[3] и по улице, начинавшейся прямо за отелем, отправился искать первую в своей жизни проститутку.

По причинам оптического и физического порядка половой акт гораздо менее прозрачен, чем иные вещи, куда более сложные. Известно, впрочем, что в своем родном городе Хью ухаживал одновременно за тридцативосьмилетней матерью семейства и за ее шестнадцатилетней дочерью, но с первой ему не хватило мужской силы, а со второй — дерзости. Перед нами обыкновенный случай затянувшегося эротического зуда, привычки к одинокому его утолению, незабываемых снов. У приземистой толстушки, с которой он заговорил, на бледном, милом и вульгарном личике сияли глаза итальянки. Она повела его в одну из комнат подороже в омерзительных старых номерах, в тот самый «номер», где девяносто один, девяносто два, почти девяносто три года назад останавливался на пути в Италию один русский писатель. Кровать — другая, с латунными шишками, была застелена, расстелена, накрыта халатом и снова застелена; на ней стоит полуоткрытый саквояж в зеленую клетку, а халат наброшен на плечи темноволосого всклокоченного путешественника в открывающей голую шею ночной сорочке; его мы застаем в раздумье, что вынуть из саквояжа, который будет выслан вперед почтовой каретой, и переложить в рюкзак, который он понесет по горам на своих плечах до итальянской границы. Он поджидает своего друга, художника Кандидатова, чтобы тут же вместе отправиься на одну из тех беззаботных прогулок, какие романтики совершают даже под моросящим августовским дождичком — в те неприспособленные времена дожди шли еще чаще; сапоги его, мокрые после десятимильного похода до ближайшей рулетки{7}, обиженно стоят за дверью, и он обернул ноги несколькими слоями газеты на немецком языке, на котором, между прочим, он лучше читает, чем по-французски. Главный сейчас вопрос, куда — в рюкзак или в сак — положить рукописи — черновики писем, неоконченный рассказ в черной клеенчатой тетради, куски философского сочинения в синем блокноте, купленном в Женеве, и множество разрозненных набросков романа с предварительным названием «Фауст в Москве». Сейчас, когда он сидит за этим ломберным столиком, тем самым, на который потаскушка Персона бухнула объемистую сумку, через эту сумку как бы просвечивает первая страница сего «Фауста» с энергично вымаранными строками и неряшливыми вставками, сделанными красными, черными и рептильно-зелеными чернилами. Вид этих писаний его захватывает, хаос на странице выстраивается в порядок, кляксы становятся прекрасными картинами, а пометки на полях — крыльями. И вместо того чтобы разбирать бумаги, он вытаскивает пробку из походной чернильницы и с пером наготове придвигается к столу. Но в эту самую минуту в дверь весело колотят. Дверь распахивается, потом захлопывается.

Хью Персон спустился следом за случайной подружкой по крутой лестнице и дошел с ней до ее излюбленного угла, где они расстались на много лет. Он надеялся, что девушка оставит его в номере до утра и тем самым избавит от ночлега в гостинице, где в каждом неосвещенном уголке одиночества поджидал его отец, но та, заметив, что ему охота задержаться, и неправильно поняв его намерения, грубо сказала, что не желает всю ночь без толку возиться с таким слабаком, и выставила его вон.

Впрочем, заснуть ему мешал не призрак, а духота. Он настежь распахнул обе створки окна. С четвертого этажа ему была видна автостоянка; тонкий месяц был слишком бледным, чтобы осветить крыши домов, спускающихся к невидимому озеру; свет, пробивавшийся из гаража, выхватывал ступеньки пустынной лестницы, ведущей в хаос теней; все это показалось ему таким чуждым и угрюмым, что наш Персон, страдавший высотобоязнью, почувствовал, как земное тяготенье зовет его слиться с ночью и с отцом. В детстве он множество раз голышом бродил во сне, но тогда его оберегало знакомое окружение, пока наконец странная болезнь его не оставила. Сегодня, на верхнем этаже незнакомой гостиницы, он был лишен всякой защиты. Он закрыл окно и просидел в кресле до рассвета.

7

В дни, а вернее сказать, в ночи своей младости, когда Хью страдал приступами сомнамбулизма, он выходил из комнаты в обнимку с подушкой и спускался вниз по лестнице. Просыпался он, помнится, в разных странных местах: на ступеньках, ведущих в погреб, или в чуланчике у входных дверей, среди галош и дождевиков, и, хотя мальчика эти босоногие путешествия не очень-то пугали, он не желал «быть привидением» и умолял запирать спальню на ключ, что тоже не помогало, потому что тогда он через окно протискивался на покатую крышу галереи, шедшую к спальному корпусу школьного общежития. Когда это случилось впервые, он проснулся, ощутив подошвами холодок черепицы, и обратно в темное свое гнездо пробирался, избегая столкновений со стульями и прочими предметами скорее по слуху. Старый и глупый доктор посоветовал его родителям класть на пол возле его кровати мокрые полотенца, а в важных стратегических точках расставлять тазы с водой, — в результате он, обойдя в магическом сне все препятствия, оказался в обществе школьного кота на крыше, трясясь от холода возле дымовой трубы. Вскоре после этой вылазки, однако, лунатические приступы стали случаться реже и в последние годы отрочества вовсе прекратились. Позднейшим отзвуком был странный случай сражения с ночным столиком. Произошло это, когда Хью учился в колледже и они с другим студентом, Джеком Муром (не родственником), жили в соседних комнатах недавно построенного Снайдер-Холла. После унылого дня зубрежки Джек был посреди ночи разбужен шумом из полугостиной-полуспальни. Он отправился узнать, в чем дело. Спящий Хью вообразил, что ночной столик, трехногое существо (вытащенное из-под телефона в коридоре), начал сам по себе исполнять бешеный воинственный танец, какой он видел, когда другой подобный столик однажды был спрошен, скучает ли вызываемый дух (Наполеон) по весенним закатам на Святой Елене. Джек Мур обнаружил, что Хью, выпроставшись из постели, обеими руками вцепился в безобидный предмет и едва не сокрушил его, пытаясь столь нелепым образом прекратить несуществующие движения. Книги, пепельница, будильник, коробочки с таблетками от кашля — все было сметено на пол, терзаемое дерево скрипело и трещало в объятиях идиота. Джек Мур с трудом их разъединил. Хью, не просыпаясь, молча перевернулся на другой бок.

8

В течение десяти лет, которым суждено было пройти между первыми двумя приездами Хью Персона в Швейцарию, он зарабатывал на жизнь разными скучными способами — удел блестящих молодых людей без особых дарований или амбиций, привыкающих разменивать небольшую часть своих способностей на банальность и шарлатанство. Что они делают с другой, гораздо большей частью, прибежищем истинных чувств и мечтаний, — не совсем тайна (сейчас уж тайн не осталось), но выяснение этого привело бы к таким открытиям и откровениям, с которыми встретиться лицом к лицу было бы слишком печально, слишком страшно. Нищета духа — предмет, который специалисты должны обсуждать только со специалистами.

Он мог перемножать в уме восьмизначные числа, но двадцати пяти лет от роду утратил эту способность всего за несколько серых весенних ночей, когда с вирусным заболеванием лежал в больнице. Он напечатал в университетском журнале стихи — длинное бессвязное произведение с многообещающим началом:

  • Прославим многоточие… Закат
  • Служил небесным озеру примером…

Еще он написал письмо в лондонскую «Таймс», перепечатанное спустя несколько лет в антологии «Редактору: Сэр…», где было такое место:

Анакреон умер в восемьдесят пять лет, задушенный предтечей вина{8} (как сказал другой иониец), а шахматисту Алехину цыганка нагадала, что его убьет мертвый бык в Испании{9}.

Окончив университет, он семь лет проработал секретарем и безымянным помощником одного знаменитого мошенника, покойного символиста Атмана{10}, неся полную ответственность за примечания вроде следующего:

Кромлех (сравни, млеко, Milch, milk) — очевидно, символ Великой Матери, так же как менгир (mein Herr) означает мужское начало.{11}

Потом он был какое-то время занят в производстве канцелярских принадлежностей, и выпущенное им вечное перо получило название «перо Персона». Это и осталось самым большим его достижением. Двадцатидевятилетним угрюмцем он поступил в большое издательство, где служил и библиографом, и ответственным за рекламу, и корректором, и помощником редактора, и старшим редактором, и угодником авторов. Усталый раб, он был отдан в распоряжение миссис Флэнкард, пышнотелой и претенциозной дамы с красным лицом и глазами осьминога, чей огромный роман «Олень» был принят к изданию при условии, что будет решительно пересмотрен, безжалостно сокращен и частично переписан. Предполагалось, что заново написанные куски — по нескольку страниц в разных местах романа — заполнят черные кровоточащие пустоты между оставшимися главами, зияющие в подвергнутом безжалостному усечению тексте. Операцию эту произвела одна из коллег Хью, хорошенькая девушка с «конским хвостом», которая вскоре ушла из издательства. Писательского таланта у нее было еще меньше, чем у миссис Флэнкард, и теперь на Хью была взвалена обязанность не только залечивать нанесенные ею раны, но и выводить бородавки, оставленные ею в неприкосновенности. Несколько раз он пил чай у миссис Флэнкард в ее прелестном загородном домике, украшенном почти исключительно полотнами ее покойного мужа — ранняя весна в гостиной, разгар лета в столовой, все красоты Новой Англии в библиотеке и зима — в спальне. В этой последней комнате Хью постарался не задерживаться, испытывая жуткое предчувствие, что миссис Флэнкард захочет быть обесчещенной прямо под палевыми снегами мистера Флэнкарда. Как и многие перезрелые, но все еще красивые дамы, имеющие какое-то отношение к искусству, она, казалось, совершенно не понимала, что огромный бюст, морщинистая шея и запах женской несвежести в смеси с одеколоном способны отпугнуть нервного мужчину. Он издал вздох облегчения, когда «наша книга» наконец вышла.

На волне коммерческого успеха «Оленя» ему дали более почетное задание. «Господин R.», как его называли в издательстве (у него было длинное немецкое имя из двух половин с аристократической частицей между замком и утесом), писал по-английски значительно лучше, чем говорил. Ложась на бумагу, его английский приобретал форму, богатство и ту иллюзию выразительности, благодаря которым менее требовательные критики удочеренной им страны называли его выдающимся стилистом.

В переписке господин R. бывал неприятен, груб и обидчив. Его отношениям с Хью, отделенным от него океаном — господин R. жил главным образом в Швейцарии и во Франции, — недоставало того ореола сердечности, который был во флэнкардовском кошмаре; но господин R., если и не первоклассный мастер, был, по крайней мере, настоящим художником, — за право пользоваться нестандартной пунктуацией, точнее выражающей какую-нибудь мысль, он сражался собственным оружием и на своей земле. Наш услужливый Персон запустил в производство переиздание в мягкой обложке одной из ранних его вещей, но после этого началось долгое ожидание нового романа, который R. обещал представить до лета. Весна прошла без результатов — и Хью полетел в Швейцарию для личного разговора с медлительным автором. Это было второе из четырех его путешествий в Европу.

9

Сияющим днем, накануне встречи с господином R., он познакомился с Армандой в швейцарском поезде между Туром и Версексом. Он сел на почтовый по ошибке, она же его избрала, потому что он останавливается на маленькой станции, откуда шел автобус в Витт, где у ее матери была дача. Арманда и Хью одновременно уселись на два противоположных кресла у окна, глядевшего на озеро. Соответствующие четыре места по другую сторону прохода заняло какое-то американское семейство. Хью раскрыл «Журналь де Женев».

Да, она была хороша собой, и была бы хороша необыкновенно, если бы не слишком тонкие губы. У нее были темные глаза, светлые волосы и медовая кожа. Парные ямочки полумесяцами спускались по загорелым щекам к скорбному рту. К черному костюму она выбрала блузку с оборками. Руками в черных перчатках она накрыла лежавшую у нее на коленях книгу. Ему показалось, что эта обложка цвета пламени и сажи ему известна. Знакомство произошло по сценарию, банальному до совершенства.

Они обменялись взглядом цивилизованного неодобрения, когда трое американских детишек стали выбрасывать из чемоданов брюки и свитера в поисках каких-то глупейшим образом забытых вещей (пачки комиксов, которые вместе с мокрыми полотенцами уже успели перейти в ведение проворной гостиничной горничной). Заметив суровый взгляд Арманды, один из взрослых отозвался гримасой добродушной беспомощности. Кондуктор стал проверять билеты.

Хью, слегка склонив голову набок, рад был убедиться, что оказался прав — это действительно было бумажное издание «Силуэтов в золотом окне».

— Одна из наших, — сказал Хью, указывая кивком на томик, все еще лежавший у нее на коленях.

Она взглянула на книгу, словно ожидая от нее объяснений. Юбка у нее была очень короткая.

— Я хочу сказать, — продолжал он, — что работаю как раз в этом издательстве. Американском, выпустившем эту книгу в твердой обложке. Нравится она вам?

Она отвечала ему на беглом, хотя и деланном английском, что терпеть не может сюрреалистических романов поэтического свойства. Ей нужен грубый реализм, отражающий наше время. Ей нравятся книги про насилие и восточную мудрость. А что, дальше интереснее?

— Ну, там есть довольно драматическая сцена в вилле на Ривьере, когда маленькая девочка, дочь рассказчика…

— Джун.

— Да, Джун, она поджигает свой кукольный дом, и вся вилла сгорает; насилия там, правда, маловато; все это довольно символично, величественно, и в то же время, как заявлено на суперобложке — по крайней мере в нашем первом издании, — не лишено некоей странной прелести. А обложку делал знаменитый Поль Плам.

Она, конечно, ее осилит, даже если скучно, потому что каждое дело в жизни надо доводить до конца; вот, например, над Виттом, где у них дом, chalet de luxe,[4] никак не могут достроить новую дорогу, и приходится каждый раз пешком тащиться до канатки на Дракониту. Это «Горящее окно», или как там оно называется, ей только накануне подарила на день рождения (ей исполнилось двадцать три) падчерица писателя, он ее, наверное…

— Джулия.

— Да. Зимой мы вместе с Джулией преподавали в Тессине в школе для девочек-иностранок. Отчим Джулии как раз развелся с ее матерью, — как он ее, бедную, мучал. Что преподавали? Ну, ритмику, гимнастику и все такое.

К этому времени Хью перешел с этим новым неотразимым персонажем на французский, который он знал по крайней мере не хуже, чем незнакомка — английский. Она предложила ему отгадать, откуда она родом, и он предположил, что из Дании или Голландии. Нет, ее отец — бельгиец, он был архитектор и прошлым летом погиб при сносе одной известной гостиницы на вышедшем из употребления курорте. А мать родилась в России, в очень аристократической семье, которая, конечно, страшно пострадала от революции. Нравится ему работа? Не трудно немножко опустить эту штору? Похороны солнца. Это что, пословица? Нет, это он сейчас придумал. В дневнике, который Хью то вел, то бросал, он записал этой ночью в Версексе:

«В поезде разговорился с девушкой. Прелестные загорелые голые ноги в золотистых сандалиях. Как школьник, охвачен безумным желанием. Романтическое смятение, какого никогда не испытывал. Арманда Шамар. La particule aurait jur avec la dernire syllabe de mon prnom.[5] «Шамар» в значении «веер из павлиньих перьев», встречается, кажется, у Байрона в одном очень возвышенном восточном пассаже.{12} Пленительная развитость и в то же время чудная наивность. Дача над Виттом, построенная отцом. Если окажетесь в наших parages.[6] Спросила, нравится ли мне моя работа. Работа! Я ответил: «Спроси, не что я делаю, а что могу делать, спроси, красавица, подобная закату солнца сквозь полупрозрачную черную ткань. Я могу за три минуты выучить страницу телефонной книги, но не помню собственного телефонного номера. Я могу слагать вирши, такие же новые и необычные, как ты, и каких не будет еще триста лет, но не напечатал ни одного стихотворения, кроме какой-то юношеской чепухи. Играя на теннисных кортах отцовской школы, я изобрел потрясающий прием подачи — тягучий резаный удар, но выдыхаюсь после одного гейма. Чернилами и акварелью я могу нарисовать непревзойденной призрачности озеро с отражением всех райских гор, но не умею изобразить лодки, моста, паники людей в горящих окнах пламовой виллы. Я преподавал французский в американских школах, но так и не избавился от канадского акцента моей матери, который мне явственен, когда я шепчу на этом языке: «Ouvre ta robe, Djanire,[7] и я взойду sur mon bcher».[8] Я могу на дюйм подняться над землей и десять секунд удерживаться, но не залезу на яблоню. У меня есть степень доктора философии, но я не знаю немецкого. Я полюбил тебя, но ничего предпринимать не стану. Короче говоря, я круглый гений». По совпадению, достойному другого гения, его падчерица подарила ей книгу. Джулия Мур, конечно, забла, что года два назад была моею. И мать, и дочь — заядлые путешественницы. Они были в Китае и на Кубе и в других диких и унылых странах, и доброжелательно-критически отзываются о разных необычных и прелестных людях, с которыми там подружились. Parlez moi de son[9] отчим. Он trs fasciste?[10] Не могла понять, почему я назвал левачество госпожи R. данью расхожей буржуазной моде. Mais au contraire,[11] и мать, и дочь обожают радикалов! Ну, сказал я, господин R., lui[12] невосприимчив к политике. Моя прелесть решила, что это его беда. Сливочная шейка с маленьким золотым крестиком и grain de beaut.[13] Стройна, спортивна, смертоносна!»

10

Несмотря на обращенный к самому себе ласковый упрек, кое-что он все-таки предпринял. Он написал ей письмецо из роскошного отеля Версекс-Палас, где

«через несколько минут иду на коктейль с нашим достославным писателем, чья лучшая книга Вам не нравится. Позволите ли навестить Вас, скажем, четвертого, в среду? Потому что скоро я перееду в отель Аскот в Вашем Витте, где, говорят, даже летом можно чудно кататься на лыжах. С другой стороны, главная цель моего пребывания тут — выяснить, когда старый, негодяй закончит книгу. Странно сейчас вспоминать, с каким нетерпением еще позавчера я чаял увидеть наконец Великого Человека во плоти».

Плоти оказалось даже больше, чем Персон мог судить по недавним фотографиям. Через окно в холле он успел разглядеть писателя, когда тот вылезал из машины, но его нервная система, целиком поглощенная воспоминаниями о девушке с обнаженными бедрами в залитом солнцем вагоне, не отозвалась на это зрелище ни пением приветственных труб, ни возгласами восторга. И все же зрелище это было величественно — с одной стороны тучного старца поддерживал красавец шофер, с другой — чернобородый секретарь, а на ступеньках два выскочивших из гостиницы chasseur'а[14] всячески изображали свою незаменимость. Репортер внутри Персона отметил, что на нем бархатисто-шоколадного оттенка теннисные туфли, лимонного цвета рубашка с лиловым шейным платком и мятый серый костюм, ничем, по крайней мере, на американский взгляд, не выделяющийся. Привет, Персон! Они расположились в гостиной возле бара.

Внешность и речь новоприбывших лишь усиливала чувство нереальности происходящего. Этот представительный господин с глиняной маской грима и фальшивой улыбкой на лице и мистер Тамворт с разбойничьей бородой — оба они словно разыгрывали некую суконно написанную сцену перед невидимыми зрителями; Персон же, на какое бы место ни садился и куда бы ни глядел, постоянно оказывался во время этой недолгой, но пьяной беседы спиной к залу, словно его, как манекен, вместе со стулом поворачивала никем не замеченная домоправительница Шерлока Холмса{13}. Они и в самом деле казались муляжами и восковыми куклами по сравнению с реальностью Арманды, чей образ, отпечатавшийся в его сознании, проглядывал сквозь эту сцену — то перевертнем, то дразняще застревая в боковом зрении, неподдельный, неотступный, неотвязный. Банальности, которыми он с ней успел обменяться, сияли подлинностью рядом с натужными шутками поддельного застолья. «Да вы же совершенно замечательно выглядите!» — сказал Хью, когда напитки были заказаны, — ложь в его словах била через край. У барона R. было грубое нездорового цвета лицо, ноздреватый бугристый нос, косматые воинственные брови, неподвижный взгляд и бульдожий рот, наполненный гнилыми зубами. Столь заметная в его писаниях жилка зловредной изощренности присутствовала и в заранее заготовленных его речах, — сейчас, к примеру, он говорил, что о «замечательно» нет и речи, и вообще он находит в себе все больше сходства со знаменитым киноактером Ройбинсоном, игравшим когда-то старых гангстеров в фильмах, сделанных во Флориде, — только такого актера никогда не существовало.

— И все-таки, как же вы себя чувствуете? — спросил Хью, развивая свой неуспех.

— Покороче говоря, — сказал R., приводивший в отчаяние не только манерой говорить на своем мнимо обиходном английском самыми избитыми формулами и с сильным акцентом, но и тем, что постоянно их переиначивал, — покороче говоря, я, знаете, всю зиму прихварываю. Моя, знаете ли, печень что-то против меня ополчилась. — Он отхлебнул добрый глоток виски и, полоща рот каким-то новым способом, какого Хью еще не видывал, очень замедленным движением поставил рюмку обратно на низкий столик. Побыв мгновение deux[15] с жидкостью, пойманной в ловушку рта, он наконец проглотил ее и переключился на другой английский — на пышный стиль самых ярких своих персонажей: — Матерь-ночь и сестра ее Бессонница меня изводят, а в остальном я здоров, как баран и новые ворота. Вы, наверное, не знакомы с мистером Тамвортом. Персон, произносится Парсон, Тамворт — как английская порода пятнистных свиней{14}.

— Нет, — сказал Хью, — это не от Парсон, а скорее от Петерсон.

— Хорошо, сынок, а как там Фил?

Они коротко обсудили энергию, обаяние и деловую сметку издателя.

— Только он хочет, чтобы я писал не те книги. Ему нужен, — названия романов своего соперника, которые тоже издавал Фил, он выговорил особым горловым застенчивым голосом, — ему нужен Мальчик для утех, но он согласится и на Нежную женщину, а все, что я могу ему предложить, это не Тра-ля-ля, а первый, самый скучный том моих Транс-ля-тиций{15}.

— Уверяю вас, он ждет рукопись с огромным нетерпением. Я, между прочим…

Между каким прочим? Для подобных нелогичностей стоило бы изобрести специальный риторический термин. Черная ткань едва прикрывала невиданный ландшафт между — между прочим, я с ума сойду, если ее не добьюсь.

— Я, между прочим, вчера познакомился с подругой вашей падчерицы…

— Бывшей падчерицы, — поправил господин R. — Сто лет ее не видел и столько же, надеюсь, не увижу. Повтори, сынок (бармену).

— И знаете, как это произошло? Сидит передо мной девушка и читает…

— Простите, — сказал медовым голосом секретарь, складывая нацарапанную им записку и передавая ее Хью: «Упоминания о мисс Мур и ее матери неприятны господину R.».

И я с ним согласен. Но куда же девалась знаменитая тактичность Хью? Захмелевший Хью прекрасно знал, как обстоит дело — от Фила, не от Джулии, девчонки распущенной, но не болтливой.

Эта часть просвечивания выходит у нас довольно нудной, но надо завершить отчет.

Наняв соглядатая, господин R. в один прекрасный день обнаружил, что у его жены Мэрион роман с Кристианом Пайнсом, сыном известного режиссера, поставившего «Золотые окна» (фильм, довольно шатко построенный на лучшем романе нашего автора). Господин R. это приветствовал, поскольку старательно ухаживал за Джулией Мур, своей восемнадцатилетней падчерицей, и вынашивал планы на будущее, достойные сентиментального развратника, тремя или четырьмя браками еще не насыщенного. Очень скоро, однако, он узнал с помощью того же сыщика, в данный момент умирающего в душной грязной больнице на Формозе (остров), что юный Пайнс, красивый бездельник с лягушачьим лицом (он тоже скоро умрет), — любовник и матери, и дочери, которых он два лета ублажал в Кавальере, Калифорния. Расставание поэтому растянулось и протекало более болезненно, чем R. предполагал вначале. В разгар этой истории скромный наш Персон (хоть он на самом деле на полдюйма выше верзилы R.) тоже отхватил сбоку кусочек от пирога, на который было столько охотников.

11

Джулии нравились высокие мужчины с сильными руками и печалью в глазах. Хью познакомился с ней на какой-то вечеринке в Нью-Йорке. Через два дня он столкнулся с ней у Фила, и она спросила, не хочет ли он посмотреть «Шлепки и плюхи» (авангардный спекткль). У нее есть два билета, но мать ее уезжает в Вашингтон по судебным делам (связанным, как справедливо подумал Хью. с бракоразводным процессом): так он готов ее сопровождать? «Авангард» в искусстве редко означает что-то большее, чем дань очередной претенциозной обывательской моде, и поэтому Хью, когда поднялся занавес, был не так уж удивлен, увидев совершенно голого отшельника, восседающего посреди пустой сцены на сломанном унитазе. Джулия хмыкнула, предвкушая восхитительный вечер. Хью был подведен к тому, чтобы обхватить своей робкой лапой детскую ручку, случайно дотронувшуюся до его колена. Ее кукольное личико, раскосые глаза, поблескивающие на мочках ушей топазовые сережки, гибкое тело, скрытое под оранжевой блузкой и черной юбкой, тонкие запястья и лодыжки и редкостный отлив прямой челки на лбу радовали его мужское око. Не менее приятно было предполагать, что господин R., который в одном интервью похвастался, что наделен немалой толикой телепатических сил, в этот миг испытал в своем швейцарском убежище укол ревности.

По слухам, пьесу собирались запретить после премьеры, и группа буйных молодых демонстрантов, протестуя против подобного ущемления прав, умудрилась сорвать как раз то, что хотела поддержать. Взрывы шутих густым дымом наполнили зал, по серпантинам развернутых рулонов розовой и зеленой туалетной бумаги побежал скорый огонек, и публику вывели из театра. Джулия объявила, что умирает от жажды и отчаяния. Популярный бар по соседству с театром был забит до отказа, и Персон наш «в сиянии эдемического упрощения нравов» (как по другому поводу писал R.) пригласил девушку к себе домой. После того как в результате слишком страстного поцелуя в такси он пролил несколько огненных капель нетерпения, он сделал глупость — начал размышлять, сумеет ли теперь удовлетворить Джулию, которую господин R., если верить Филу, растлил, когда ей было тринадцать лет, вскоре после того, как ее мать столь опрометчиво вышла за него замуж.

Холостяцкую квартирку, которую Хью снимал на 65-й Восточной улице, ему подыскало издательство. Случилось так, что именно сюда года два назад Джулия приходила на свидания к одному из лучших своих молодых любовников. Промолчать об этом у нее хватило такта, но призрак юноши, чья смерть на дальней войне сильно ее поразила, то и дело появлялся из ванной, с шумом залезал в холодильник и так странно вмешивался в ее маленькое рукоделие, что расстегиваться и укладываться она отказалась. Конечно, после подобающего промежутка времени дитя сдалось, и скоро она уже вовсю помогала великану Хью в его неумелой любовной игре. Но как только завершились все положенные подпихивания и задыхания и Хью, отчаянно пытаясь изображать беспечность, пошел на кухню за новой выпивкой, призрак загорелого майора Джимми с его белыми ягодицами снова занял место костистой реальности. Она заметила, что зеркало платяного шкафа, как оно видится из постели, отражает тот самый натюрморт — апельсины на деревянном блюде, что и в сладостно-краткие времена Джимми (жадного пожирателя этих гарантирующих столетнюю жизнь плодов). Она даже почти огорчилась, когда, оглядевшись, обнаружила источник видения в складках своей яркой блузки, брошенной на спинку стула.

Следующее их свидание она в последнюю минуту отменила и вскоре уехала в Европу. От этого случая у Персона остались в памяти лишь испачканные помадой бумажные салфетки да еще романтическое ощущение, что в его объятиях лежала любовница большого писателя. Но время начинает работать с этими мимолетностями, добавляя к воспоминанию новый привкус.

А сейчас мы видим обрывок газеты «La Stampa» и пустую винную бутылку. Идет большая строительная работа.

12

Около Витта шла большая строительная работа. Склон холма, на котором, как ему сказали, он найдет виллу «Настя», был весь в грязи и рытвинах. Участок, прилегающий к ней вплотную, был более или менее приведен в порядок, составляя оазис покоя посреди наполненной стуком и грохотом пустыни из глины и подъемных кранов. Здесь успел появиться даже магазин, поблескивающий среди складов, полукругом обступивших недавно посаженную рябину, под которой уже образовалась кучка мусора — пустая бутылка, брошенная рабочим, итальянская газета. Способность ориентироваться изменила Персону, но женщина, продававшая яблоки с лотка, указала ему дорогу и отозвала назад большую белую собаку, кинувшуюся ему вслед с показным усердием. Он стал подниматься вверх по крутой асфальтированной дорожке, по одну сторону которой тянулась белая стена с торчащими за нею елями и лиственницами. Решетчатая дверь в стене вела в какой-то лагерь или школу. Оттуда доносились голоса играющих детей, и волан, перелетев через стену, улегся у его ног. Он его оставил без внимания — не из тех он, кто поднимает чужие вещи: перчатку, катящуюся монетку.

Немного дальше каменная стена прерывалась короткой лесенкой, ведущей к двери выбеленного бунгало с французской кудрявой надписью «Вилла Настя». Как это часто бывает в произведениях R., «на звонок никто не ответил»{16}. Сбоку от входа Хью заметил еще несколько ступенек, после всего этого дурацкого подъема опять спускающихся в колючую влажность самшитовых зарослей. По этим ступенькам он, обойдя дом, вышел в сад. В шезлонге посреди лужайки с недостроенным бассейном загорала полная дама средних лет с болезненно-красными лоснящимися конечностями. Тот же самый, без сомнения, экземпляр Силуэтов и т. д. в бумажной обложке, заложенный торчащим из него письмом (которого Персону, мы считаем, лучше не узнавать), лежал поверх купального костюма, в который втиснута была главная часть объема дамы.

Мадам Шарль Шамар, ne[16] Анастасия Петровна Потапова (имя вполне уважаемое, хотя и искажавшееся ее покойным мужем до «Патапуфф»){17}, была дочерью преуспевающего торговца скотом, который вскоре после большевистской революции эмигрировал со своей семьей из Рязани в Англию через Харбин и Цейлон. Она давно уже привыкла развлекать молодых людей, которых водила за нос капризная Арманда, но в новом красавце, одетом как коммивояжер, было что-то такое (твой гений, Персон!), что мадам Шамар раздражило и озадачило. Ей нравились люди подходящие. Юный швейцарец, с которым Арманда в тот момент каталась на лыжах по вечным снегам высоко над Виттом, был подходящий. Близнецы Блейки — то же самое. То же — рыжеволосый Жак, сын старого альпийского проводника, чемпион по бобслею. Но мой нескладный и угрюмый Хью Персон, со своим ужасным галстуком, вульгарно повязанным поверх дешевой белой рубашки, в этом невозможном каштановом костюме, не принадлежал к приемлемому ею миру. Когда ему было сказано, что Арманда развлекается где-то в другом месте и к чаю, может быть, не вернется, он даже не потрудился скрыть свое недовольство и удивление. Он стоял, почесывая щеку. Подкладка его тирольской шляпы потемнела от пота. Получила ли Арманда его письмо?

Ответ мадам Шамар был неопределенно-отрицательный — она могла получить сведения у красноречивой закладки, но из инстинктивной материнской осторожности воздержалась и, напротив, запихала книжку в свою садовую сумку. Хью заметил, что только что встречался с ее автором.

— Он, кажется, живет где-то в Швейцарии?

— Да, в Дьяблоннэ, около Версекса.

— Дьяблоннэ мне всегда напоминает русское «яблони». Хороший у него дом?

— Мы встречались не у него, а в гостинице в Версексе. Дом, говорят, очень большой и старомодный, там всегда полно гостей, и довольно веселого нрава, а нам нужно было поговорить о делах. Я, пожалуй, немного передохну и пойду.

Он отказался снять пиджак и присесть в шезлонге рядом с мадам Шамар, пояснив, что на солнцепеке у него кружится голова. «Alors allons dans la maison»,[17] — сказала она, точнехонько переводя с русского. Увидев, какие она прилагает усилия, чтобы встать, он вызвался ей помочь, но мадам Шамар велела ему отойти подальше и не создавать ей «психологических помех». Сдвинуть с места ее неуправляемые телеса могла только одна маленькая хитрость:надо было забыть обо всем, кроме предстоящей попытки обмануть земное притяжение, тогда внутри у нее что-то щелкало и само собой совершалось чудо, подобное чуду чихания, — требуемый рывок поднимал ее с места. А пока что она неподвижно лежала в шезлонге, словно в засаде, и отважные капли пота блестели у нее на груди и над пурпурными дугами ее пастельных бровей.

— Это совершенно не требуется, — сказал Хью, — я с удовольствием посижу здесь в тени, главное — это тень. Никогда не думал, что в горах может быть так жарко.

Внезапно все тело мадам Шамар устремилось вверх с такой силой, что рама шезлонга издала почти человеческий крик. Еще миг — и она заняла сидячее положение, спустив ноги на землю.

— Вот и все, — сказала она уютным голосом и поднялась, обернутая, словно в магическом превращении, яркой махровой простыней. — Пойдемте я напою вас чем-нибудь холодненьким и покажу свои альбомы.

Что-то холодненькое оказалось теплой водой из-под крана в высоком граненом стакане; домашнее клубничное варенье расплылось в ней розоватой клубящейся мутью. Альбомы — четыре больших переплетенных тома — были выложены на очень низкий, очень круглый столик в очень moderne[18] гостиной.

— Я вас на несколько минут оставлю, — сказала мадам Шамар и при всем честном народе с поразительной проворностью взобралась по полностью просматриваемой и прослушиваемой лестнице на столь же открытый второй этаж, где сквозь одну распахнутую дверь виднелась кровать, а через другую — биде. Арманда любила говорить, что этот архитектурный шедевр ее покойного батюшки — одна из местных достопримечательностей, привлекающая туристов из дальних стран, например из Родезии или Японии.

Альбомы отличались той же неприкровенностью, что и дом, хотя впечатление оставляли не столь тягостное. Цикл, посвященный Арманде — единственное, что интересовало нашего voyeur malgr lui,[19] — открывался снимком, на котором покойный Потапов, седобородый старец на восьмом десятке, весьма щеголевато выглядящий в своем китайском халате, осеняет близоруким русским крестным знамением невидимого младенца в высокой колыбельке. Снимки отражали не только все периоды жизни Арманды, но и достижения любительской фотографии, а также разные стадии ее невинной наготы. Ее родители и тетки — неутомимые изготовители хорошеньких снимочков — казалось, были уверены, что десятилетняя девочка, мечта любого лютвидгеанца{18}, имеет такое же право выступать совершенно обнаженной, как малое дитя. Чтобы скрыть от находящихся у него над головой истинный предмет своего интереса, гость наш составил из альбомов пирамиду и несколько раз возвращался к фотографиям маленькой Арманды, сидящей в ванночке, прижав хоботоподобную резиновую игрушку к сверкающему животику, или встающей во весь рост, чтобы ей намылили спину и задик с очаровательными ямочками. Еще один снимок представлял иное откровение допубертатной нежности: здесь она сидела нагишом на траве (тонкая прямая черточка посередине едва отличима от чуть наклонившегося, к ней тянущегося травяного стебля), расчесывая пронизанные солнцем волосы и широко расставив в ложной перспективе прелестные ножки великанши. Сверху из уборной донесся шум сливаемой воды, и он, виновато вздрогнув, захлопнул толстую книгу: его отзывчивое сердце с сожалением оторвалось от нее, забилось тише, но никто не спустился с инфернальных высот, и он, урча, вернулся к этим глупым картинкам.

К концу второго альбома фотографии расцветились красками, словно приветствуя ее вступление в пору подростковых линек и смену оперения. Она стала появляться в цветастых платьях, модных брючках, теннисных шортах, купальниках, на фоне резкой зелени и голубизны коммерческого спектра. Обнаружилась очаровательная угловатость загорелых плечей и продолговатая линия бедер. Выяснилось, что в восемнадцать лет водопад ее светлых волос излился до поясницы. Никакое брачное агентство не смогло бы предоставить своим клиентам такого количества вариаций на тему одной-единственной девственницы. В третьем альбоме он с приятным чувством возвращения домой обнаружил признаки ближайшего окружения: лимонные с черным диванные подушки в другом конце комнаты и распластанная на паспарту бабочка с птицеобразными крыльями — над камином. Четвертый альбом, до конца не заполненный, заблистал самыми ее целомудренными образами. Арманда в розовой куртке, Арманда, сияющая, как бриллиант, Арманда, несущаяся по склону на лыжах, вздымая сахарную пыль. Наконец с верхнего этажа прозрачного домика заковыляла по лестнице мадам Шамар. На ее голом локте, когда она ухватилась за перила, всколыхнулся жир. Теперь она была в изысканном летнем платье с оборками, будто пройдя, как и ее дочь, разные стадии метаморфоз.

— Сидите, сидите, — вскричала она, пошлепав по воздуху рукой, но Хью стал уверять, что ему пора идти.

— Скажите ей, — добавил он, — скажите вашей дочери, когда она вернется со своего ледника, что я ужасно огорчен. Скажите ей, что я неделю, две недели, три недели пробуду в этом мрачном отеле «Аскот», в этой несчастной деревушке Витт. Скажите ей, что, если она не позвонит, я сам ей буду звонить. Скажите ей… — продолжал он, двигаясь по скользкой дорожке промеж кранов и бульдозеров, застывших в предвечернем золоте, — что мой организм ею отравлен, ею и двадцатью ее сестрами, двадцатью ее уменьшенными копиями из прошлого, и что если она не будет моей, я погиб!

Он все еще был довольно наивен, как это бывает с влюбленными. Другой бы сказал толстой и вульгарной мадам Шамар: «Как вы смеете выставлять ваше дитя напоказ перед пришельцами с обостренными чувствами?» Но Персон наш неопределенно предположил, что это просто образец современной свободы нравов, принятой в кругу мадам Шамар. Господи, в каком кругу? Как и мать Хью, мать нашей дамы была дочерью сельского ветеринара (единственное совпадение во всей этой довольно грустной истории, о котором стоит упомянуть). Спрячь снимки, глупая нудистка!

Она позвонила около полуночи, когда он пребывал в колодце тут же ускользнувшего, но определенно дурного сновидения (после молодой картошки, залитой расплавленным сыром и запитой бутылкой еще более юного вина в гостиничном carnotzet[20]). Хватая трубку, он стал другой рукой нащупывать очки для чтения, без которых в силу некоей аберрации сопряженных чувств, не мог говорить по телефону.

— Это Ю Персон? — раздался ее голос.

Еще когда в поезде Арманда прочла вслух его визитную карточку, он понял, что она всегда будет произносить его имя как «Ю».

— Да, это я, то есть «Ю», то есть вы совершенно прелестно коверкаете мое имя.

— Я ничего никогда не коверкаю. Знаете, я не получила…

— Нет, коверкаете! Вы опускаете начальный согласный, будто… будто жемчужину в чашку для подаяния.

— Надо говорить не в чашку, а в шапку. Я выиграла. Теперь слушайте. Завтра я занята, а как насчет пятницы, — вы можете быть готовы sept heures prcises?[21]

Конечно, может. Арманда пригласила «Перси», как она посулила впредь его называть, раз ему не нравится «Ю», кататься на лыжах в Драконите или, как ему послышалось, в какие-то Мрака Нити, и он тут же представил себе лесную чащу, которая служит романтическим путникам защитой от голубого сияния альпийского полудня. Он ответил, что слалому так и не научился, хотя был на каникулах в Шугарвуде, штат Вермонт, но с удовольствием будет сопровождать ее пешком, гуляя по тропе, не только услужливо нарисованной его воображением, но и чисто выметенной метлой снеговика — одна из тех мгновенных безосновательных фантазий, которые могут порой одурачить и мудреца.

13

Теперь мы должны поймать в фокус главную улицу Витта на следующий день после ее звонка, в четверг. Она кишит просвечивающими прохожими и происшествиями — мы могли бы погрузиться в них и сквозь них с ангельским или авторским наслаждением, но для данного отчета ограничимся лишь единственной персоной нашего Персона. Не такой ужлюбитель прогулок, он пустился в недолгое, но утомительное праздношатание по поселку. По улице уныло струился, струился поток автомобилей; некоторые из них с тяжелой неуклюжестью неподатливых механизмов искали места для стоянки; другие направлялись в более модный курорт Тур, расположенный в двадцати километрах к северу, или, наоборот, возвращались оттуда. Он несколько раз прошел мимо старого фонтана, откуда вода струилась по выдолбленному в бревне желобу, обросшему с обеих сторон геранью. Он осмотрел почту и банк, церковь и туристическое бюро, а также знаменитую закопченную хижину, которой вместе с капустой на огороде и растопырившим руки пугалом разрешили доживать свои дни между доходным домом и прачечной.

В двух разных кабачках он выпил пива. У витрины спортивного магазина он помедлил, помедлил и купил прелестный серый свитер с отложным воротником и вышитым на сердце маленьким, очень красивым американским флагом. «Сделано в Турции» — пролепетала этикетка.

Только он подумал, что надо еще подкрепиться, как увидел ее — она сидела за столиком в уличном кафе. «Ю» к ней кинулся, полагая, что она одна, потом заметил, но слишком поздно, еще одну сумочку на противоположном кресле. В ту же самую минуту из помещения вышла ее подруга и, садясь на свое место, произнесла прелестным нью-йоркским голоском с теми распутными нотками, которые он узнал бы и в раю:

— Какая-то сатира на сортир.

Тем временем Хью Персон, не в силах содрать с лица маску приветливой ухмылки, подошел к ним и был приглашен составить им компанию.

Дама за соседним столиком, забавным образом напоминающая Персонову покойную тетку Мелиссу, которую мы так любим, читала «Еральд Трибюн». Арманда надеялась (в расхожем смысле слова), что Джулия Мур и Перси уже встречались. Джулия тоже в этом не сомневалась. Не сомневался — о, да — и Хью. Позволит ли двойница тетушки взять свободный стул? Да, конечно. Тетушка, добрейшая душа, живет с пятью кошками в игрушечном домике в конце березовой аллеи, в тишайшей части…

Тут нас прерывает оглушительный грохот — невозмутимая официантка, женщина бедная, но бедная по праву, уронила поднос с пирожками и бутылками и, присев на корточки, с лицом по-прежнему невозмутимым, рассыпалась на тысячу быстрых мелких характерных для нее движений. Арманда сообщила Перси, что Джулия специально приехала к ней из Женевы, чтобы перевести несколько фраз, с помощью которых собирается «произвести впечатление» на своих русских друзей, к которым завтра летит в Москву. А Перси приехал сюда работать с ее отчимом.

— Слава Богу, бывшим отчимом, — сказала Джулия. — Кстати, Перси, если это теперь твой nom de voyage,[22] ты тоже можешь мне помочь. Арманда уже объяснила, что мне надо пленить кое-кого в Москве, — людей, которые обещали познакомить меня с одним молодым и знаменитым русским поэтом. Арманда меня снабдила разными чудными словечками, но мы застряли на (доставая из сумки клочок бумаги), — я хочу знать, как сказать: «Какая хорошенькая церквушка» и «Сколько снега». Понимаешь, мы сперва переводим на французский, и она считает, что это будет rafale de neige,[23] но не может же быть по-французски rafale, a по-русски «рафалович»{19}, или как там они говорят.

— Это будет congre,[24] — сказал наш Персон, — слово женского рода, так говорила моя мать.

— Значит, по-русски сугроб, — сказала Арманда, сухо добавив: — Только в августе там не очень-то много снега.

Джулия засмеялась. Джулия выглядела здоровой и счастливой. Джулия была даже красивее, чем два года назад. Станет ли она теперь мне сниться — с этим новым рисунком бровей, с длинными волосами? Как быстро сны поспевают за модами? Приснится ли она мне в следующий раз все еще с прической японской куклы?

— Можно, я вам что-нибудь закажу? — сказала Арманда, обращаясь к Перси, но без пригласительного жеста, какими обычно сопровождаются подобные фразы.

Перси выпил бы, пожалуй, чашку горячего шоколада. Сладко и страшно — снова встретить на людях предмет прежней огненной страсти! Арманде, конечно, нечего опасаться. Совсем другой класс, нет сравнения. Хью пришла на память известная новелла R. — «Прошедшее, настоящее и будущее».

— Послушай, Арманда, мы ведь кажется еще не все перевели?

— Мы и так уже два часа на это потратили, — сказала Арманда довольно сердито, не понимая, наверное, что ей нечего опасаться. Сладость была совсем другого — скорее интеллектуального или художественного свойства, в точности как в новелле у Р.: шикарный господин в темно-синем клубном пиджаке ужинает на освещенной веранде с тремя декольтированными красавицами — Алисой, Беатой и Виолой, которые до этого никогда не встречались: А. — бывшая любовь, Б. — теперешняя его любовница, В. — будущая жена.

Он пожалел, что по примеру Арманды и Джулии не заказал себе кофе. Шоколад нельзя было взять в рот. Ему принесли просто чашку горячего молока. Отдельно подавался какой-то элегантный пакетик и немного сахара. Верхний краешек пакетика надо было надорвать, а бежевую пыль из него вытряхнуть в безжалостно пастеризованное молоко. Отпиваешь молоко — и добавляй скорее сахар. Но никакой сахар не отобьет этого скверного, пресного, поганого вкуса.

Арманда, наблюдавшая все стадии его изумления и разочарования, улыбнулась и сказала: «Будете знать, во что швейцарцы превратили горячий шоколад. Моя мать, — продолжала она, повернувшись к Джулии (которая, хоть и гордилась своей сдержанностью, тут с красноречивым sans-gne[25] Прошедшего залезла своей ложечкой в чашку Хью, чтобы снять пробу), — мать моя однажды даже заплакала, когда ей подали эту бурду, — с такой нежностью она вспоминает шоколад своего шоколадного детства.

— Довольно противно, — согласилась Джулия, облизывая бледные пухлые губы, — но все-таки лучше нашего американского пойла.

— Потому что ты самая плохая патриотка на свете, — сказала Арманда.

Очарование Прошедшего состояло в сохранении тайны. Зная Джулию, он был уверен, что та никогда не расскажет про их роман — одну каплю из множества глотков — случайной подруге. В тот миг, хрупкий и бесценный, они с Джулией (alias[26] рассказчик с Алисой) заключили соглашение касательно прошлого, бесплотное соглашение против реальности, как она представлена говорливым углом улицы, шелестящими автомобилями, деревьями, прохожими. Место Б. занимал в этом трио Безумный Витт, а место главной незнакомки — и в этом была особая прелесть — Арманда, будущая его возлюбленная, которая так же мало знала о будущем (автору, конечно, известном во всех деталях), как и о прошлом, чей вкус Хью снова смаковал с пыльно-коричневым молоком. Персон, сентиментальный простак и персонаж отнюдь не идеальный (идеальные были бы выше этого, а он — только добрая душа), пожалел, что сцена не сопровождается музыкой, что румынский скрипач не бередит смычком два переплетенных единой монограммой сердца. В этом кафе не было даже громкопроигрывателя, который мог бы механически воспроизвести вальсик «Сладость». Некий поддерживающий ритм создавали, однако, голоса прохожих, звон посуды, шелест горного ветра в почтенной купе каштана на углу. Наконец они собрались уходить. Арманда напомнила ему про завтрашний поход. Джулия попрощалась с ним за руку и попросила молиться за нее, когда она будет говорить по-русски этому очень страстному, очень выдающемуся поэту «je t'aime», что в английской передаче звучит как «yellow blue tibia».[27] Они разошлись. Хью вдруг с проклятием остановился и повернул обратно за забытым пакетом.

14

Пятница. Утро. Глоток кока-колы. Отрыжка. Бритье на скорую руку. Он надел свое обычное платье, дополнив его для фасона свитером с отложным воротником. Последнее собеседование с зеркалом. Из красной ноздри он извлек черный волосок.

Первое разочарование ожидало его с седьмым ударом часов на мсте встречи (площадь перед почтой), куда она явилась в сопровождении трех юных атлетов, Джека, Джейка и Жака, чьи медные лица скалились возле нее на одном из последних снимков четвертого альбома. Заметив, как недовольно задвигался его кадык, Арманда беспечно проворковала, что ему, может, и не стоит с ними ходить, потому что «мы хотим подняться до единственного работающего летом подъемника, а залезть туда без привычки не так-то просто». Белозубый Жак, полуобняв свою дерзкую подругу, доверительно посоветовал monsieur[28] переобуться в более крепкие ботинки, на что Хью отвечал, что американцы ходят по горам в любых старых башмаках и даже в теннисных туфлях.

— Мы решили, — сказала Арманда, — вас тоже поставить на лыжи. Все наше снаряжение хранится у хозяина подъемника, и он наверняка что-нибудь для вас подыщет. Каких-нибудь пять уроков — и вы будете закладывать виражи. Еще, я думаю, вам нужна куртка. Тут, внизу, на двух тысячах футов лето, а на девяти будет полярная стужа.

— Крошка права, — сказал Жак с притворным восхищением, похлопывая ее по плечу.

— Сорок минут ходу, — добавил один из близнецов. — Хорошая разминка.

Скоро выяснилось, что Хью не в состоянии ни за ними угнаться, ни вообще достичь четырехтысячной отметки с северной стороны над Виттом, откуда начиналась канатная дорога. Обещанная «прогулка» оказалась чудовищным мученьем — хуже всего, что он испытал во время школьных походов в Вермонте или Нью-Гемпшире. Путь состоял из очень крутых подъемов, очень скользких спусков и опять гигантских подъемов по склону очередной горы. Тропа была усеяна камнями, корнями и рытвинами. Бедный потный Хью, как он пыхтел в затылок Арманды (пучок русых волос), которая сама легко поспевала за легконогим Жаком. Близнецы-англичане составляли арьергард. Если бы они так не спешили, Хью, вероятно, совершил бы это несложное восхождение, но его бессердечные и беззаботные спутники ускоряли шаг, ничуть не щадя его, взлетая на кручи, и с шиком съезжали по спускам, с которыми Хью препирался, умоляюще простирая к ним руки. От предложенной ему палки он отказался, но в конце концов после двадцати минут пытки запросил короткой передышки. К пущему его посрамлению, когда он, низко наклонив голову со свисающей с кончика носа капелькой пота, уселся на камне, осталась с ним вовсе не Арманда, а Джек и Джейк. Близнецы были неразговорчивы и, подбоченясь, лишь обменивались молчаливыми взглядами, стоя чуть поодаль на тропинке. Чувствуя, что благорасположение их иссякает, он стал уговаривать их идти вперед, пообещав немного погодя двинуться следом. Они ушли, он подождал-подождал немного и заковылял обратно в деревню. Когда тропа ненадолго вышла из леса, он снова устроился отдохнуть на краю обрыва, откуда одинокая скамейка, даром что безглазая, жадно взирала на чудесный вид. Сидя на ней и покуривая, он вдруг заметил высоко наверху всю компанию — синяя, серая, розовая и красная куртки махали ему со скалы. Он помахал им в ответ и продолжил свое невеселое отступление.

Но Хью Персон не сдался. Обутый в настоящие сапоги, с альпенштоком в руках и жевательной резинкой во рту, он снова пошел с ними на следующее утро. Он поставил условием, что сам себе выберет темп и что они нигде не будут его ждать, и дошел бы до канатной дороги, если бы не сбился с пути и не попал в конце концов на заросшую колючим кустарником лесосеку, где дорога обрывалась. Предпринятая через день-другой еще одна попытка оказалась более успешной. Он почти дошел до альпийских лугов, но тут переменилась погода, все окутал сырой туман, и он два часа одиноко стучал зубами в вонючем коровнике, выжидая, пока из клубящихся паров снова покажется солнце.

В другой раз он вызвался нести новую пару лыж, только что ею купленную, — странные рептильно-зеленого цвета полоски из металла и фибергласа. Их сложные крепления явно приходились ближайшей родней тем ортопедическим средствам, с помощью которых передвигаются калеки. Когда ему было позволено взвалить эти драгоценные лыжи на плечо, они показались ему волшебно легкими, но скоро отяжелели, как малахитовые глыбы, и он их волок следом за Армандой, шатаясь словно клоун, помогающий менять реквизит на цирковой арене. Груз у него был выхвачен, как только он присел отдохнуть, а взамен предложен бумажный пакетик (четыре небольших апельсина), который он оттолкнул, не глядя.

Персон наш был упрям, а кроме того — безумно влюблен. Стихия волшебной сказки, казалось, заливала готической розовой водицей все усилия взять приступом бастионы ее Дракона. На следующей неделе он в крепость проник и стал меньшей для нее докукой.

15

Потягивая ром на залитой солнцем террасе Caf du Glacier,[29] чуть ниже приюта Дракониты, слегка опьяненный алкоголем, замешанным на горном воздухе, Хью весьма самодовольно поглядывал на лыжное поле (чудное зрелище после всей этой водицы с острова, именующего себя майкой) и впитывал блеск горнолыжных трасс, синеву следов «елочкой» на снегу, многоцветье фигурок, словно случайным мазком намеченных на слепящей белизне рукой фламандского мастера. Он подумал, что этот вид можно бы прекрасно использовать для суперобложки «Пленника креплений» — автобиографии знаменитого лыжника, рукопись которой (тщательно исправленную и дополненную множеством издательских рук) он недавно готовил к печати, ставя вопросительные знаки, как он сейчас вспомнил, против таких терминов, как godilles или wedeln[30] (rom.{20}?). Забавно за третьей рюмкой глядеть на всех этих нарисованных человечков, снующих туда-сюда, теряющих кто лыжу, кто палку или победно завершающих вираж в брызгах серебряной пыли. Хью Персон, перейдя теперь на вишневую водку, стал думать, хватит ли ему сил заставить себя последовать ее совету («такой большой, славный, спортивный янки — и не умеет кататься на лыжах!») и превратиться в одну из тех фигурок, что, лихо согнувшись, летят с горы, или он навечно обречен вновь и вновь принимать беспомощную позу неуклюжего новичка, который, рухнув в снег, долго лежит на спине, напрасно изображая безмятежного ленивца. Растерянным и влажным оком он никак не мог найти в толпе лыжников силуэт Арманды. Однажды он был уже уверен, что ее отыскал — она парила и мелькала в своей красной куртке, с непокрытой головой, очаровательная до безумия, — вон, вон она, а теперь тут, — подскакивает на трамплине, стремительно приближается, исчезает на мгновение за бугром — и вдруг превращается в пучеглазую незнакомку.

В этот самый миг, шурша блестящим зеленым нейлоном, она появилась с другой стороны террасы. Она несла в руках лыжи, но еще не сняла своих замечательных ботинок. Он потратил достаточно времени на изучение швейцарской лыжной экипировки в витринах магазинов, чтобы знать, что кожу заменили пластики, а шнурки — твердые застежки.

— Первая девушка на Луне, — сказал он, указывая на ее ботинки. Если бы они так плотно не сидели на ногах, она пошевелила бы внутри пальцами, как обычно поступают женщины, когда кто-нибудь хвалит их обувь (улыбающиеся пальчики вместо гримаски губ).

— Послушай, — сказала она, разглядывая свои «Мондштейновские сексоходы»{21} (их невероятное название), — я лыжи оставлю здесь, переобуюсь, и мы с тобой спустимся deux,[31] Я поссорилась с Жаком, и он ушел со своими дорогими дружками. Слава Богу, все кончено.

Сидя напротив него в божественной кабине подвесной дороги, она удовольствовалась сравнительно учтивой версией того, что позже поведала ему во всей красочности мерзких деталей. Жак требовал, чтобы она присутствовала на мастурбационных сеансах, которые он проводил с близнецами Блейк у них на даче. Раз он уже заставил Джейка показать ей свою снасть, но она, топнув ножкой, призвала их к порядку. Теперь Жак поставил ей ультиматум: или она будет участвовать в их гадких играх, или он отказывается с ней спать. Она готова быть сколь угодно современной и в социальном смысле, и в сексуальном, но это, п ее мнению, грубо, оскорбительно и старо, как Древняя Греция.

Кабина так и парила бы в голубом сиянии не хуже райского, если бы могучий служитель не поймал ее прежде, чем она повернула обратно в вечность. Они вышли. Под навесом, где машина творила свою скромную нескончаемую работу, царила весна. Чопорно извинившись, Арманда на минуту исчезла. На заросшем одуванчиками лугу паслись коровы, из близлежащей buvette[32] раздавалась радиомузыка.

В застенчивом трепете молодой любви Хью мучился мыслью, можно ли будет ее поцеловать, если они остановятся отдохнуть на каком-нибудь извиве тропинки. Да, он попробует, как только они достигнут пояса рододендронов, где, вероятно, сделают привал — она, чтобы снять куртку, он, чтобы вынуть камушек из правого ботинка. Рододендроны и можжевельник давно сменились ольховником, и знакомый голос отчаяния стал внушать Персону, что камушек и мотыльковый поцелуй лучше отложить до другого раза. Когда они дошли до ельника, она остановилась, осмотрелась по сторонам и сказала столь же обыденным тоном, как если бы предлагала собирать грибы или ягоды: «А теперь займемся любовью. Вон за теми деревьями есть симпатичная полянка со мхом — никто не помешает, если не тянуть». Нужное место было отмечено апельсиновой кожурой. В порядке подготовки, какой требовала его нервическая плоть (просьба «не тянуть» была ошибкой), он попробовал ее обнять, но она рыбьим движением вывернулась и уселась на кустики черники, стаскивая с себя башмаки и брюки. Вдобавок ко всему, его неприятно поразила рифленая фактура ее черных рейтуз грубой вязки, которые она носила под лыжными брюками. Спустить их она согласилась только до необходимого уровня. Ни целовать себя, ни даже поласкать ей бедра она не позволила.

— Ну, значит, не везет, — в конце концов сказала она, но стоило ей, приподнявшись и натягивая рейтузы, ненароком к нему прижаться, как он моментально обрел силы и исполнил все, что от него требовалось.

— Ну а теперь домой, — обронила она обычным голосом сразу, как только дело было сделано, и они в молчании стали быстро спускаться дальше.

За следующим поворотом тропинки внизу показались первые сады Витта, а еще ниже можно было разглядеть сверкающий ручеек, лесной склад, скошенные поля, коричневые домики.

— Ненавижу Витт, — сказал Хью. — Ненавижу жизнь. Ненавижу себя. Ненавижу эту старую мерзкую скамейку.

Она остановилась, чтобы взглянуть, куда указывает его гневный палец, и он ее обнял. Сперва она попробовала уклониться от его губ, но он отчаянно настаивал. Внезапно она уступила, и тут произошло маленькое чудо. Дрожь нежности подернула рябью ее черты, словно ветерок — отражение в воде. На ресницах ее блестели слезы, плечи дрожали в его объятьях. Этому мигу нежной муки больше не суждено было вернуться — вернее, ему не дано будет времени, чтобы повториться по завершении цикла, заданного его собственным ритмом; и все же это короткое содрогание, в котором она растаяла вместе с солнцем, вишневыми деревьями, прощенным пейзажем, задало ноту для его нового существования, подразумевающую, что как бы «все в порядке», несмотря на ее припадки дурного настроения, глупейшие капризы, грубейшие требования. Именно этот поцелуй, а не то, что ему предшествовало, и был истинным началом их романа.

Она высвободилась, не произнося ни слова. Долгая вереница детей, замыкаемая наставником, поднималась им навстречу по крутой тропинке. Один из школьников вскарабкался на круглый валун и спрыгнул вниз с радостным визгом. «Grss Gott»,[33] — сказал учитель, проходя мимо Арманды и Хью. «Привет, если не шутите», — отозвался Хью.

— Он, наверное, решил, что ты ненормальный, — сказала она.

Миновав рощицу на берегу и перейдя через мост, они дошли до задов Витта, откуда, срезав напрямик по перекопанному и грязному склону между недостроенными дачами, добрались до виллы «Настя». На кухне Анастасия Петровна ставила цветы в вазу.

— Мама, иди сюда, — закричала Арманда по-русски, — жениха привела!

16

В Витте был новый теннисный корт. Однажды Арманда вызвала Хью на бой.

Сон, со времен детства с его ночными страхами, всегда был проблемой для нашего Персона. Проблемой двоякой. Иногда он часами должен был угождать черному автомату с помощью автоматического повторения какого-нибудь подвижного образа. Это была одна беда. Но еще большее мученье доставляло ему то полубезумное состояние, в которое он погружался, когда наконец засыпал. Он не мог поверить, что не для него одного ночь сотрясается от грубых и нелепых кошмаров, оставляющих за собой еще и дневную тень. Ни случайные дурные сны, рассказанные время от времени его друзьями, ни весь ранжир фрейдистских сонников с их веселенькими разъяснениями — ничто не могло сравниться с усложненной злостностью его почти еженощных опытов.

Первую проблему он еще в отрочестве пытался разрешить с помощью хитроумного метода, который действовал лучше всяких таблеток (слишком слабые давали недолгий сон, чересчур сильные выпускали на волю рой чудовищных видений). Метод, на который он набрел, заключался в мысленном воспроизведении, с точностью метронома, теннисной партии. Теннис был единственной игрой, доступной ему и в юности, и в сорок лет. Играл он не просто сносно, а с какой-то даже раскованной изысканностью (которую много лет назад перенял от своего кузена — лихого малого, тренера школы в Новой Англии, директором которой был его отец), и к тому же изобрел удар, какого ни Гай, ни зять Гая, еще лучший профессионал, не могли ни повторить, ни принять. В нем было нечто от искусства для искусства, — таким ударом нельзя отбить мяч после неуклюжего низкого отскока, он требует идеально уравновешенной стойки (трудно достижимой на бегу) и сам по себе победы не обеспечивает. Удар Персона делается напряженной и твердой рукой, сочетая силу драйва с вязкой подрезкой, так что мяч словно льнет к ракете, пока не отрывается от нее. Соприкосновение происходит у верхнего края ракетных жил, причем игрок должен далеко отстоять от летящего мяча и как бы к нему тянуться. Отскок — достаточно высокий, чтобы верхняя часть ракеты не подкручивала мяч, а плотно к нему «приклеивалась», направляя его по четкой траектории. Если мяч недостаточно плотно прилипает к жилам или попадает на середину овала, то получается самая обычная смазанная, медленная «свеча», которую легко отбить. Но если удар произведен правильно, он отзывается сухим хрустом в предплечье, и мяч точнехонько отлетает на предуготовленную для него точку у задней линии, «прилипая» к земле точно так же, как к жилам ракеты при самом ударе. Сохраняя заданную ему скорость, мяч едва отрывался от площадки, и Персон думал, что путем огромной, бесконечной тренировки его можно заставить вовсе не отскакивать, а катиться с молниеносной скоростью по поверхности корта. Отбить же неотскочивший мяч еще никому не удавалось, и такие удары пришлось бы в скором времени запретить как нарушение спортивных приличий и правил. Но даже в грубом исполнении самого изобретателя удар бывал иногда восхитителен.

Принимая удар Персона, противник обычно мазал самым смехотворным образом, потому что низкий мяч невероятно трудно даже не послать в цель, а просто отбить. Гай с гаером-зятем всегда удивлялись и досадовали, когда Хью удавался его «клейкий» удар, что, к сожалению, случалось нечасто. Он мстил тем, что не говорил озадаченным профессионалам, пытавшимся воспроизвести этот прием (добиваясь лишь слабого подобия), что весь фокус не в резкости, а в вязкости удара, и даже и не в самой вязкости, а в точном соединении мяча с ракетой у верхнего края ее жил, а также в твердом движении руки. Хью годами мысленно пестовал этот удар еще долгое время после того, как шансы его использовать свелись к двум-трем попыткам в какой-нибудь жалкой схватке (на самом деле в последний раз он удался ему в Витте — в игре с Армандой, после чего та убежала с корта, и обратно ее было недозваться). Чаще всего он прибегал к нему как к снотворному. На этих ночных тренировках перед погружением в сон он чрезвычайно усовершенствовал вой удар, например, сократил время на подготовку к нему (принимая сильную подачу), а также научился его зеркальному воспроизведению (при ударе слева — вместо того чтобы бегать как дурак за мячом). Стоило ему поудобнее пристроить щеку на мягкой прохладной подушке, как по руке пробегала знакомая дрожь уверенности, и он уже без остановки играл одну партию за другой. В запасе имелись и дополнительные изюминки, вроде ответа на вопрос сонного репортера: «подрезай, но не закручивай», или переполненного маком кубка Дэвиса, который он, победитель, принимал в блаженном тумане.

Почему он перестал пользоваться этим средством от бессонницы, женившись на Арманде? Ведь не потому, что она раскритиковала любимый его удар как оскорбительный и совершенно неинтересный? Неужели интимные чары странного снотворного разрушила новизна разделенной постели или, может быть, соседство чужого мозга, гудящего под боком? Возможно. По крайней мере, он перестал и пытаться, убедив себя, что одна-две бессонные ночи в неделю — для него безобидная норма, а в остальные довольствовался тем, что просматривал события дня (тоже, по-своему, автомат), заботы и misres[34] обыденной жизни, изредка расцвеченные павлиньей радугой — тем, что тюремные психоаналитики называют сексом.

Говорил ли он, что вдобавок к бессоннице страдает синдромом снобоязни?

Было чего бояться. По части повторяемости кошмарных сюжетов он мог бы состязаться с самыми выдающимися душевнобольными. Иногда ему удавалось вчерне восстановить сюжет с вариантами, которые, сменяя один другой в пространственно организованной последовательности и различаясь лишь незначительными деталями, расцвечивали фабулу, вводили еще какую-нибудь новую отвратительную ситуацию, но всякий раз воспроизводили одну и ту же, вне их не существующую историю. Выслушаем омерзительную ее часть. Один эротический сон с идиотской настойчивостью повторялся в течение нескольких лет и до, и после смерти Арманды. В этом сне, отвергнутом психоаналитиком (странный тип, сын цыганки и неизвестного солдата), как слишком прямолинейный, ему предлагалась спящая красавица на украшенном цветами блюде, с набором разложенных на подушечке инструментов в придачу. Последние различались длиной и шириной, хотя число их и ассортимент менялись от раза к разу. Тщательно в ряд бывали уложены: резиновое орудие с лиловой головкой длиной в ярд, толстый короткий блестящий лом, потом что-то похожее на длинный вертел с нанизанными на него кусочками сырого мяса, чередующегося с прозрачным жиром, и тому подобное — примеры, выбранные наугад. Отдавать чему-либо предпочтение — кораллу, бронзе или этой ужасной резине — не было никакого смысла, ибо какой бы он ни выбрал инструмент, тот начинал изменять размер и форму и никак не подходил к его собственному анатомическому устройству, — в критический момент он обламывался или распадался на две половины между ног или, скорее, между костей более или менее расчлененной дамы. Со всей силой антифрейдистской убежденности он хотел бы подчеркнуть: ни с чем, испытанным в сознательной жизни, эта пытка сновидением не имела ничего общего ни в прямом, ни в «символическом» смысле. Эротическая тема была просто одной из многих, подобно тому как «Мальчик для забавы» — не более чем случайный каприз по отношению ко всему написанному серьезным, даже слишком серьезным писателем, пародировавшимся в одном недавнем романе.

Во время других, не менее зловещих ночных испытаний он пытался каким-то образом остановить или направить в другую сторону струйку зерна или мелкого гравия, вытекающего через прореху в пространстве, но ему страшно мешали всевозможные паутинообразные, нитевидные, игольчатые частицы, хаотические бугры и пустоты, крошащийся мусор, раскалывающиеся колоссы. И в конце концов он оказывался погребенным под грудами этой дряни, и это была смерть. Менее страшными, но вероятно, более опасными для мозга были кошмары с «обвалами», посещавшие его обыкновенно на грани пробуждения, когда образы их оборачиваются словесным паводком в долинах Одея и Яла, чьи округленные серые кручи, Roches tonnes,[35] потому заслужили такое название, что из-за темных выпучиваний (carquillages[36]) кажутся как бы оскаленными и озадаченными. Сновидец — идиот, не лишенный животной хитрости: неисправимый изъян его сознания сродни спотычке в скороговорке: «риск — скорби укор».

Ему было сказано: «Напрасно вы не обратились к вашему психоаналитику сразу, как только кошмары стали усиливаться». Он ответил, что у него во владении нет такового. Доктор терпеливо разъяснил, что употребил местоимение не в притяжательном смысле, а как бы по-домашнему, — например, в объявлениях пишут: «Обращайтесь к вашему бакалейщику». А что Арманда, она когда-нибудь советовалась с психоаналитиком? Если речь идет о миссис Персон, а не о кошке или о ребенке, то ответ будет «нет». В юности она, кажется, интересовалась необуддизмом и подобного рода вещами. В Америке новые друзья пытались заставить ее пройти курс, как вы говорите, «анализа», — она отвечала, что, может быть, попробует, когда закончит свои восточные штудии.

Ему было указано, что ее назвали по имени лишь с целью создания интимной атмосферы. Всегда так делается. Не далее как вчера, например, удалось заручиться полным доверием одного узника, которому было сказано: «Расскажи лучше дяде свои сны, а не то получишь вышку». Нужно еще, между прочим, довыяснить, проявлялось ли у Хью, или вернее у мистера Персона, в сновидениях агрессивное влечение. Нужно, между прочим, сначала выяснить значение самого термина. Скульптор может сублимировать агрессивное влечение, круша молотком и долотом неодушевленный предмет. Особенно благоприятную возможность освободиться от агрессивного влечения предоставляет хирургия. Один уважаемый, хотя и не всегда удачливый хирург раз в частной беседе признался, как трудно сдержаться во время операции и не начать резать все, что подвернется под руку. У каждого с детства подспудно накапливается какое-то напряжение. Не надо этого стыдиться. Появление похоти при половом созревании не что иное, как вытеснение влечения к убийству, обычно удовлетворяемого во сне, а бессонница — это просто боязнь узнать о своей бессознательной жажде секса и крови. Около восьмидесяти процентов сновидений взрослых мужчин — эротические. Смотри работы Клариссы Дарк, в одиночку обследовавшей около двухсот здоровых заключенных. Число ночей, проведенных в спальном корпусе Центра, им, разумеется, зачли. И что же? У ста семидесяти восьми наблюдались мощные эрекции во время фазы сна, именуемой «гарем», которая сопровождается сновидениями, вызывающими похотливое вращение зрачка (нечто вроде внутреннего поглаживания). Между прочим, с каких пор мистер Персон стал ненавидеть миссис Персон? Нет ответа. Может быть, ненависть входила в их отношения с самого начала? Нет ответа. Он ей когда-нибудь дарил свитер с отложным воротником? Нет ответа. Не был ли он раздражен, когда она сказала, что воротник жмет ей горло?

— Если вы сейчас же не перестанете лезть ко мне со всей этой мерзкой чушью, — сказал Хью, — меня стошнит.

17

Будем говорить о любви.

Какие действенные слова, какие стрелы хранятся там. в горах, в подобающем месте, в особых тайниках гранитного сердца, за стальными стенами, замаскированными под окружающие пятнистые скалы! Но когда в недолгие дни ухаживания и женитьбы дело доходило до объяснения в любви, Хью Персон не знал, где найти слова, трогательные и убедительные, от которых на ее суровых темных глазах заблестят яркие слезы. И напротив, на какое-то слово, оброненное без претензий на пронзительность и поэзию, на какую-нибудь самую расхожую фразу эта сухая, глубоко несчастная женщина вдруг отзывалась истерией счастья. Сознательные попытки проваливались. Если иногда случалось, что в момент уныния он, оторвавшись от книги, без всяких эротических намерений шел в ее комнату и, упираясь в пол коленями и локтями, начинал к ней ползти, словно спустившийся с дерева и впавший в исступление представительнеизвестного науке вида ленивцев, то Арманда холодно приказывала ему встать, и перестать валять дурака. Самые пылкие обращения; какие он мог придумать — моя принцесса, моя любимая, мой ангел, моя антилопа, мой резвый зверек, — лишь приводили ее в отчаяние.

— Почему, — вопрошала она, — ты не можешь говорить со мной по-человечески, как воспитанный мужчина с дамой? Почему ты должен всегда паясничать? Почему ты не можешь говорить всерьез, — просто и нормально?

— Но что может быть ненормальнее любви, — отвечал он, — нормальная жизнь — это бред, нормальные люди над любовью смеются. — Он пытался поцеловать подол ее юбки, укусить складку на брюках, подъем, палец ее разъяренной ноги, но чем сильнее он пресмыкался, бормоча своим немузыкальным голосом как бы самому себе на ухо слюнявые, редчайшие, экзотические, обычные слова, обозначающие все и ничего, — тем больше простое объяснение в любви превращалось в пародию на брачные танцы птиц, исполняемые одним петушком без всякой курочки на горизонте, — длинная шея выпрямляется, потом сгибается, словно ныряет вниз, снова прямая шея. Он стыдился самого себя, но не мог остановиться, а она не могла этого понять, ибо он в таких случаях никогда не умел найти верных слов, принести в клюве нужную травинку.

Он любил ее. несмотря на ее полную непригодность быть любимой. У Арманды было много тяжелых, хотя и не столь уж редких черт характера, которые он воспринимал как безумные ключи к разумному ребусу. Она кричала на свою мать по-русски: скотина. — не зная, конечно, что после отъезда с Хью за океан, за смертью, больше никогда ее не увидит. Она любила устраивать тщательно продуманные вечера, и, каков бы ни был срок давности той или иной изящной ассамблеи (десять, пятнадцать месяцев назад или еще раньше, до свадьбы, в доме матери в Брюсселе или в Витте), каждая вечеринка, каждая тема, с ней связанная, навсегда сохранялась в звенящем морозе ее чисто прибранного сознания. Приемы эти мерцали в ее памяти, как звезды на занавесе пульсирующего прошлого, а гости представлялись ей дальними форпостами на границах ее собственной личности, уязвимыми, плохо защищенными и потому заслуживающими ностальгического уважения. Если Джулия или Юния между прочим замечали, что не знакомы с Ш., художественным критиком (шурином покойного Шарля Шамара), хотя и Джулия и Юния, как значилось в ее анналах, встречались с ним у нее на вечеринке, она могла очень разозлиться и, презрительно растягивая слова, изобличала ошибку, потом, изгибаясь, словно танцевала танец живота, добавляла: «Тогда вы, наверное, забыли и пти-фуры от Отца Игоря{22} (какой-то особый магазин), которые вам так понравились». Хью впервые в жизни имел дело с таким ужасным характером, с таким болезненным amour-propre,[37] с такой на себе замкнутостью. Джулия, катавшаяся с ней на лыжах и коньках, говорила, что она «душка», но большинство женщин относились к ней скептически и, болтая по телефону, посмеивались над ее довольно жалкими приемами нападения и защиты. Если кто-нибудь начинал говорить: «За два-три дня до того, как я сломала ногу…» — она врывалась в разговор с торжествующим «а я в детстве сломала обе ноги!». К мужу она при людях по каким-то таинственным причинам обращалась ироническим и вообще весьма неприятным тоном.

У нее были странные причуды. В последнюю ночь их медового месяца в Стрезе (издательство настаивало на его возвращении) она вдруг решила, что именно последние ночи в гостиницах без пожарных лестниц статистически наиболее опасны, а их гостиница, массивная и старомодная, действительно выглядела весьма горючей. Телевизионные продюсеры почему-то считают, что ничего нет более фотогеничного и впечатляющего публику, чем добрый пожар. Насмотревшись новостей по итальянскому телевидению, Арманда не то притворилась (она любила казаться интересной), не то действительно была взволнована одним таким бедствием, показанным на местном экране, — маленькие язычки, как слаломные флажки, большие — как нежданные дьяволы, пересекающимися дугами хлещет вода, как из сотни барочных фонтанов, бесстрашные пожарные в блестящих прорезиненных комбинезонах отдают бессмысленные команды в этой фантасмагории дыма и разрушения. В ту ночь в Стрезе она потребовала, чтобы они прорепетировали (он — в спальных трусах, она в пижаме «чудо-дзюдо») акробатическое бегство сквозь бурю и мрак, спустившись по аляповатому фасаду гостиницы с пятого этажа на третий, а оттуда — на крышу галереи, окруженную качающимися, протестующими деревьями. Тщетно Хью пытался ее урезонить. Наша буйная скалолазка уверяла его, что все это можно проделать, используя для опоры различные гипсовые украшения, щедро разбросанные выступы и маленькие обрешеченные балкончики, будто специально приготовленные для безопасного спуска. Она приказала Хью следовать за ней и светить сверху электрическим фонариком; предполагалось также, что он не будет от нее отдаляться, чтобы при необходимости поддержать ее на весу, если ей надо будет вытянуться во весь рост и нащупать босой ногой следующую ступеньку.

Хью, обладая сильными передними конечностями, был, однако, на редкость неприспособленным человекообразным. Он совершенно испортил все дело. Он застрял на карнизе прямо под их балконом. Свет от его фонарика беспорядочно порхал по небольшому участку фасада, потом фонарик выпал у него из рук. Со своего насеста он взывал к ней, умоляя вернуться. Под его ногой вдруг неожиданно распахнулся ставень. Хью удалось залезть обратно на свой балкон, откуда он продолжал выкликать ее имя, хотя теперь-то уж был абсолютно убежден, что она погибла, а Арманда тем временем пребывала в одной из комнат четвертого этажа, где в конце концов и нашел ее Хью — закутанная в одеяло, она мирно покуривала, разлегшись на постели неизвестного мужчины, а тот читал журнал, сидя в кресле возле кровати.

Ее сексуальные странности приводили Хью в отчаянье. За время путешествия он с ними успел познакомиться, — а когда капризная новобрачная обосновалась в его нью-йоркской квартире, ее прихоти стали частью домашнего обихода. Арманда постановила заниматься любовью всегда в одно и то же время, перед вечерним чаем, в гостиной, словно на воображаемой сцене, сопровождая процесс непрекращающейся болтовней, причем оба партнера должны быть приодеты — он в своем лучшем костюме, при галстуке в горошек, она — в элегантном глухом черном платье. Как уступка природе разрешалось приспускать нижнее белье, но самым незаметным образом, не прерывая беседы ни малейшей паузой. Нетерпение объявлялось непристойным, какое-либо обнажение — чудовищным. Приготовления, без которых бедняге Хью никак было не обойтись, следовало скрывать с помощью газеты или книги, взятой с журнального столика, и горе ему, если во время самого действа он морщился или совершал какой-нибудь промах; но еще неприятнее, чем скатавшееся белье, страшно давящее в защемленном паху, или шуршащее соприкосновение с гладкой броней ее чулок, была необходимость, полусидя в перекрученном положении на неудобном диванчике, непрерывно вести пустой разговор о знакомых, политике, знаках Зодиака, прислуге, тем временем доводя пикантную работу — проявления спешки запрещались категорически — до последних содроганий. Хью, отличаясь умеренной мужской силой, наверное, не перенес бы пытки, если бы она более тщательно, чем ей казалось, скрывала возбуждение, в какое ее приводил контраст между воображаемым и действительным — контраст, как бы там ни было, наделенный своего рода художественностью, особенно если вспомнить обычаи некоторых дальневосточных народов, сущих простофиль во многих других отношениях. Однако еще больше его поддерживало ни разу не обманутое ожидание того момента, когда гримаса ошеломленного восторга начнет постепенно придавать идиотическое выражение ее родным чертам, как бы она ни пыталась сохранить светский тон. В некотором смысле он даже предпочитал обстановку гостиной той, еще более ненормальной ситуации, когда она, желая изредка, чтобы он ею обладал в постели, под одеялом, тем временем разговаривала по телефону, сплетничая с подругой или разыгрывая какого-нибудь незнакомого мужчину. Способность Персона прощать все это, находить разумные объяснения и так далее делает его для нас еще милей, но иногда, увы, вызывает и откровенный смех. Например, он убеждал себя, что раздеваться она отказывается, потому что стесняется своих маленьких надутых грудок и шрама на бедре, оставшегося после падения на лыжах. Глупый Персон!

Была ли она ему верна в течение месяцев брака, проведенных в легкомысленной, распущенной, веселой Америке? В первую и последнюю зиму своего замужества она несколько раз ездила без него кататься на лыжах в Аваль (Квебек) и в Чут (Колорадо){23}. Оставаясь один, он запрещал себе воображать банальности измены, — как она позволяет парню взять себя за руку или поцеловать, прощаясь перед сном, — картины для него ничуть не менее мучительные, чем самая страстная постельная сцена. Стальная дверь присутствия духа оставалась надежно замкнутой, но едва она появлялась на пороге, загорелая и сияющая, подтянутая, как стюардесса в своем синем жакете с плоскими пуговицами, сверкающими, как золотые жетоны, — дверца распахивалась и дюжина гибких молодых атлетов, пожирая глазами его жену, заводила хоровод вокруг нее во всех придорожных приютах его фантазии, хотя на самом деле, как мы знаем, она в полной мере согрешила лишь дюжину раз за компанию с Мари, Хуаной и их друзьями{24}, чей узкий круг на курорте не расширялся.

Всем, и особенно ее матери, так и осталось совершенно непонятно, почему Арманда вышла замуж за довольно обыкновенного американца с довольно средним достатком, но нам пора заканчивать разговор о любви.

18

Во вторую неделю февраля, примерно за месяц до того, как их разлучила смерть, Персоны полетели на несколько недель в Европу: Арманда — к матери, умирающей в бельгийской больнице (верная дочь прибыла слишком поздно), Хью — навестить, по просьбе издательства, господина R. и еще одного американского писателя, тоже живущего в Швейцарии{25}. Шел сильный дождь, когда он высадился из такси у большого, старого, некрасивого дома R. над Версексом. Он поднялся по усыпанной гравием дорожке, вдоль которой с двух сторон бежали пузырящиеся потоки дождевой воды. Входная дверь была приоткрыта, и, вытирая ноги о коврик, он с приятным удивлением увидел в холле Джулию Мур, стоящую к нему спиной у столика с телефоном. Он узнал ту же, что и прежде, прелестную мальчишескую стрижку и оранжевую блузку. Когда он кончил вытирать ноги, она положила трубку и оказалась совершенно иной девушкой.

— Простите, что заставила вас ждать, — сказала она, устремив на него улыбающийся взгляд. — Я заменяю мистера Тамворта, пока он отдыхает в Марокко.

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Кто не мечтает о счастливом браке?Кто не желает счастья своим детям?Но мало кто знает, как сделать с...
Он знал, что не первый в списке тех, кому повезло чуть больше, чем другим. И подозревал, что не посл...
Очень немногие знают его настоящее имя.Никто не знает предел его возможностям.Но все знают наверняка...
Пособие содержит информативные ответы на вопросы экзаменационных билетов по учебной дисциплине «Граж...
Данное практическое пособие станет вашим помощником, если вы являетесь сотрудником кадровой службы. ...
Междуземье состоит из пяти королевств: Колмадор, Аджер, Альгамр, Энгорт, Нермутан. Они постоянно вра...