История Лизи Кинг Стивен
– Доктор, вы можете подойти?
Мансингер не стал извиняться, просто сорвался с места. Лизи за это его только зауважала: СОВИСА. Она подошла к двери в тот самый момент, когда добрый доктор буквально сшиб с ног девушку, которая выскочила из «смотровой-1», чтобы посмотреть, что происходит в приемной, а потом толкнул таращащуюся Аманду в объятия сестры так сильно, что они обе едва не повалились на пол. Дорожный коп и полицейский округа Маунти стояли над молодым человеком без видимых травм, который раньше дожидался своей очереди позвонить по телефону. Теперь он лежал на полу, лишившись чувств. Парень с разорванной щекой продолжал говорить, как будто ничего не произошло. Все это заставило Лизи вспомнить стихотворение, которое когда-то прочитал ей Скотт, – удивительное, жуткое стихотворение о том, как мир вдруг начал вращаться, наплевав на то
(берьмо)
сколько это приносит нам боли. Кто его написал? Элиот? Оден? Человек, который написал стихотворение на смерть борт-стрелка? Скотт мог бы сказать. И в этот момент она отдала бы последний цент, чтобы получить возможность повернуться к нему и спросить, кто из них написал то стихотворение о страдании.
– Ты точно в порядке? – спросила Дарла. Она стояла у двери маленького дома Аманды (после посещения больницы прошел час или чуть больше), и легкий ночной июньский ветерок обдувал их лодыжки и шелестел страницами журнала на столике в холле.
Лизи скорчила гримасу.
– Если спросишь еще раз, я блевану прямо на тебя. Все у нас будет хорошо. Мы выпьем какао… мне придется ее поить, потому что в нынешнем состоянии она не сможет держать чашку в руке.
– И хорошо, – кивнула Дарла. – Если вспомнить, что она сделала с последней, которую держала.
– Потом ляжем спать. Две старые девы Дебушер, не взяв в постель даже один дилдо[37].
– Очень забавно.
– Завтра поднимемся с восходом солнца! Кофе! Овсянка! Потом в аптеку с рецептами! Назад, чтобы сделать ванночку для рук. А потом, Дарла, дорогая, ты заступаешь на вахту!
– Если ты так считаешь…
– Считаю. Поезжай домой и накорми своего кота.
Дарла бросила на нее еще один, полный сомнения, взгляд, потом чмокнула в щечку, как всегда при расставании, обняла за плечи. Пошла по дорожке к своему маленькому автомобилю. Лизи закрыла дверь, заперла на замок, посмотрела на Аманду, которая сидела на диване в ночной рубашке из хлопчатобумажной ткани, спокойная и умиротворенная. В голове промелькнуло название старинного готического романа… она читала его в юном возрасте. «Мадам, вы говорите?»
– Анди? – мягко позвала она.
Аманда посмотрела на нее, ее синие дебушеровские глаза были такими большими и доверчивыми, что Лизи подумала: нет, не сможет она подвести Аманду к интересующим ее темам, Скотт и булы, Скотт и кровь-булы. Если Аманда сама заговорит об этом, скажем, в темноте, когда они лягут в постель, это одно. Но подводить ее к этому… После такого трудного для нее дня?
У тебя тоже был тот еще день, маленькая Лизи.
Что правда, то правда, но она не считала это поводом ставить под угрозу умиротворенность, которую видела сейчас в глазах Аманды.
– Что скажешь, Лизи? – нарушила тишину Аманда.
– Как насчет чашки какао перед тем, как лечь спать?
Аманда улыбнулась. Сразу помолодела на многие годы.
– Какао перед сном – это прекрасно.
Они выпили какао, а поскольку Аманда не могла брать чашку руками, она разыскала безумно изогнутую пластмассовую трубочку (возможно, эта трубочка отлично смотрелась бы на полке магазина «Обурн новелти») в одном из кухонных ящиков. Прежде чем окунуть один конец в какао, Аманда показала трубочку Лизи (зажав двумя пальцами, как и показывал ей доктор): «Смотри, Лизи, это мой мозг».
С мгновение Лизи только таращилась на Аманду, не в силах поверить, что действительно услышала, как сестра шутит. Потом рассмеялась. Рассмеялись они обе.
Они выпили какао, по очереди почистили зубы, как давным-давно делали в фермерском доме, где выросли, а потом легли спать. Но как только погасла прикроватная лампа и комната погрузилась в темноту, Аманда произнесла имя сестры.
Господи, вот оно, тревожно подумала Лизи. Опять на бедного Чарли выльют ведро помоев. Или… речь пойдет о буле? В этом все-таки что-то есть? А если есть, хочу ли я об этом слышать?
– Что, Анда?
– Спасибо, что помогаешь мне. От этой мази, которую дал мне доктор, рукам гораздо лучше, – и она перекатилась на бок.
Лизи вновь изумилась: неужели это все? Вроде бы да, потому что через минуту или две дыхание Аманды изменилось, стало медленнее и ровнее, как во сне. Она, конечно, еще могла проснуться и потребовать таблетку тайленола, но пока точно заснула.
Лизи не рассчитывала на такое счастье. Она ни с кем рядом не спала с ночи перед отъездом мужа в его последнее путешествие и уже отвыкла от этого. Опять же, ее не отпускали мысли о «Заке Маккуле», не говоря уже про работодателя, инкунка, сукиного сына Вудбоди. Она должна поговорить с Вудбоди в самое ближайшее время. Собственно, завтра. А пока она должна приготовиться к тому, что, возможно, придется провести несколько часов без сна, может, всю ночь, скажем, в кресле-качалке Аманды, которое стояло внизу… если так, она, возможно, найдет на книжных полках что-нибудь достойное для чтения.
«Мадам, вы говорите?», подумала Лизи. Может, ту книгу написала Элен Макиннес? И стихотворение о башенном стрелке точно написал не мужчина…
С этой мыслью Лизи и провалилась в глубокий сон. Ей не снилось полотнище-самолет «ПИЛЬСБЕРИ – ЛУЧШАЯ МУКА». Ей вообще ничего не снилось.
Она проснулась глубокой ночью, когда луна зашла, а время, казалось, остановилось. Лизи не понимала, то ли проснулась, то ли по-прежнему спит, прижавшись к теплой спине Аманды, как когда-то прижималась к теплой спине Скотта, или пристроив коленные чашечки в подколенные углубления Аманды, как когда-то пристраивалась к Скотту… в их кровати, в сотнях кроватей в номерах мотелей. Черт, в пятистах кроватях, может, в семистах, я слышу тысячу, кто-нибудь скажет «тысяча», ставка поднимается до тысячи? Она думала о булах и кровь-булах. О СОВИСЕ и о том, как иногда ты можешь только склонить голову и ждать, когда переменится ветер. Она думала, если темнота любила Скотта, что ж, тогда это была истинная любовь, не так ли, потому что и он любил темноту; танцевал с ней по бальному залу годов, пока наконец темнота не унесла его с собой.
Она подумала: Я снова иду туда.
И Скотт, образ которого жил в ее голове (по крайней мере она думала, что это Скотт, но кто мог знать наверняка), спросил: Куда ты идешь, Лизи? Куда теперь, любимая?
Она подумала: Назад в настоящее.
И Скотт сказал: Тот фильм назывался «Назад в будущее». Мы смотрели его вместе.
Она подумала: Это был не фильм, это – наша жизнь.
И Скотт спросил: Крошка, чем ты занята?
Она подумала: Ну почему я влюблена в такого…
Он – такой дурак, думает она. Он – дурак, а я – дура, потому что связалась с ним.
Она все еще стоит, глядя на лужайку за домом, не хочет звать его, но начинает нервничать, потому что он вышел из кухни на траву в ночные тени (уже одиннадцать часов) десять минут назад, и что он может там делать? Там же нет ничего, кроме зеленой изгороди и…
Откуда-то, но не издалека, доносятся визг шин по асфальту, звон разбивающегося стекла, лай собаки, пьяный вопль. Другими словами, обычные звуки пятничного вечера в небольшом городке, основной достопримечательностью которого является колледж. Ей хочется позвать его, но, если она это сделает, даже если выкрикнет только его имя, он узнает, что она больше на него не злится. Во всяком случае, не так уж и злится.
Собственно, совсем не злится. Но дело в том, что он выбрал вечер действительно плохой пятницы, чтобы появиться в шестой или седьмой раз, и впервые опоздал. Они собирались посмотреть фильм модного шведского режиссера, и она надеялась, что фильм будет дублирован, а не пойдет с субтитрами. Придя с работы, она быстренько съела салат, надеясь, что после кино Скотт поведет ее в «Медвежью берлогу» и угостит гамбургером (если бы не повел, она сама привела бы его туда). Потом зазвонил телефон, и она решила, что это он, в надежде, что он передумал и поведет ее на фильм Редфорда, который показывали в одном из кинозалов торгового комплекса в Бангоре (пожалуйста, только не на танцы в «Анкоридж», только не после восьмичасовой смены на ногах). Но в трубке раздался голос Дарлы, которая вроде бы позвонила, «чтобы поболтать», но тут же перешла к делу, обвинив сестру в том (вновь), что она убежала в Облачную страну (термин Дарлы), оставив ее, Аманду и Кантату разгребать все проблемы (под этим подразумевалась добрый мамик, которая к 1979 году стала толстым мамиком, слепым мамиком и, что хуже всего, свихнувшимся мамиком), тогда как она, Лизи, «развлекалась с мальчиками из колледжа». Как будто она отдыхала, восемь часов в день разнося пиццу. Для Лизи Облачная страна представляла собой маленькую пиццерию в трех милях от кампуса университета Мэна да парней-неудачников, обычно из студенческого общества «Дельта-Тау»[38], которые только и норовили, что залезть к ней под юбку. Не слишком определенные мечты (ходить на лекции по нескольким дисциплинам, может, по вечерам) очень быстро испарились как дым. И дело тут было в отсутствии времени и сил, а не ума. Она слушала жалобы Дарлы, пытаясь не заводиться, но в конце концов сорвалась, и все закончилось тем, что они принялись кричать друг на друга через сто сорок миль телефонных проводов, изливая наболевшее. Это был, как сказал бы ее бойфренд, полный долбец, и последнюю точку поставила Дарла, сказав свое коронное: «Делай что хочешь… ты всегда будешь делать, всегда делаешь».
После этого ей расхотелось есть на десерт кусок творожного пудинга, который она принесла из ресторана, и она совершенно точно не хотела идти на любой фильм Ингмара Бергмана… но хотела Скотта. Да. Потому что за последние два месяца, особенно за последние четыре или пять недель, у нее развилась такая забавная зависимость от Скотта. Может, это покажется странным (скорее всего), но она чувствует себя в полной безопасности, когда он обнимает ее, чего не было ни с кем из других ее парней. С остальными она испытывала раздражение или усталость (иногда и мимолетную похоть). Но в Скотте есть доброта, и с первого момента она ощутила в нем интерес (интерес к ней), во что никак не могла поверить, потому что он был настолько умнее и такой талантливый. (Для Лизи доброта значила гораздо больше, чем ум и талант.) Но теперь она в это верит. И он говорит на языке, за который она с жадностью ухватилась с самого начала. Это не язык Дебушеров, но язык, который она тем не менее знает очень хорошо: словно всегда говорила на нем в своих грезах.
Но что хорошего в разговоре и в особом языке, если говорить не с кем? Даже некому поплакаться. Вот что ей необходимо этим вечером. Она ничего не рассказывала ему о своей безумной гребаной семейке (ой, простите, о своей безумной долбаной семейке), но собиралась рассказать этим вечером. Понимала, что должна рассказать, а не то взорвется от жалости к себе. Вот, разумеется, он и выбрал этот вечер для того, чтобы не появиться. И, дожидаясь, она пыталась убедить себя, что Скотт, конечно же, не мог знать о ее яростной ссоре со старшей сестрой, но по мере того как шесть часов сменились семью, а семь – восемью, я слышу девять, приходи, девять, дайте мне девять, она взялась за кусок творожного пудинга, а потом выбросила его, потому что в ней накопилось слишком много долбаной… слишком много гребаной злости, чтобы есть пудинг, а у нас уже есть девять, кто-нибудь даст мне десять, да, уже десять часов, но «форд» выпуска 1973 года с одной мигающей фарой все не подъезжает к дому на Норт-Мэн-стрит, в котором находилась ее квартира, вот она и стала еще злее, если не сказать разъярилась.
Она сидела перед телевизором, рядом стоял едва пригубленный стакан с вином, по телевизору показывали какую-то программу о природе, которую ее глаза просто не видели, а ее злость полностью и окончательно переросла в ярость. Но именно тогда она пришла к выводу, что Скотт не порвал с ней окончательно. Он устроил бы сцену, как говорила народная мудрость. В надежде смочить свой конец. Еще одна добыча Скотта из пруда слов, куда мы все забрасываем свои сети, и какая она очаровательная! Какими очаровательными были они все!
Потому что из того же пруда он добыл «тряхнуть своим пеплом», «зажечь свой фитиль», «создать зверя о двух спинах», «перепихнуться» и очень элегантное «урвать кус». Как здорово соотносились они с Облачной страной, и сейчас, сидя перед телевизором и прислушиваясь, в надежде уловить характерный шум приближающегося «форда ферлейна» выпуска 1973 года (спутать с другим автомобилем невозможно из-за дыры в глушителе), Лизи думала о словах Дарлы: «Делай что хочешь, ты всегда так делаешь». Да, и вот она, маленькая Лизи, королева мира, делает то, что она хочет, – сидит в жалкой маленькой квартирке, ждет, когда появится ее бойфренд, мало того что припозднившийся, так еще и пьяный… но она все равно хотела кусок, потому что все этого хотели, была даже шутка: «Эй, официантка, принесите мне «Пастушечью особую», ромашковый чай и кусок счастья». И вот она сидела на стуле с бугристым сиденьем, с одного конца – гудящие после восьмичасовой смены ноги, с другого – раскалывающаяся голова, и смотрела, как в телевизоре (на изображение накладываются помехи, потому что комнатная антенна, купленная в «Кей-Марте», обеспечивает долбаный прием) гиена пожирает дохлого суслика, а может, и крысу. Лизи Дебушер, королева мира, ведущая роскошную жизнь.
И однако, когда часовая стрелка переползла через число 10, разве она не почувствовала, что в нее начинает медленно, но верно заползать счастье? И теперь, глядя на укрытый тенью луг, Лизи думает, что ответ – «да». Знает, что ответ – «да». Потому что, сидя с головной болью и стаканом терпкого красного вина, наблюдая за гиеной, обедающей сусликом под комментарий: «Хищник знает, что так хорошо поесть ему, возможно, удастся лишь через много дней», – Лизи не сомневалась, что она любила его и знала много такого, что могло нанести ему урон.
А он тоже любил ее? Был одним из них?
Все так, но в данном вопросе его любовь к ней имела второстепенное значение. Главное было в другом – в жажде смерти, которую она в нем видела. Другие друзья Скотта видели его талант, который их ослеплял. Она же замечала, с каким трудом ему иногда удается встретиться с незнакомцем взглядом. Она это понимала и знала, что могла больно ударить его, если бы захотела, несмотря на два опубликованных романа и умные, иногда блестящие мысли, которыми он делился с собеседниками. Он, по словам ее отца, просто нарывался на неприятности. И занимался этим всю свою обаятельную долбаную… нет, поправка, всю свою обаятельную гребаную жизнь. Сегодня обаянию Скотта предстояло дать трещину. И кто его разобьет? Она.
Маленькая Лизи.
Она выключила телевизор, пошла на кухню со стаканом вина, вылила его в раковину. Больше пить не хотелось. На вкус оно стало не столько терпким, как кислым. Оно скисло из-за тебя, подумала Лизи. Вот как твое отсутствие подействовало на вино. И в этом она нисколько не сомневалась. Старый радиоприемник стоял на подоконнике над раковиной, старый «филко» с треснувшим пластмассовым корпусом. Приемник принадлежал папане; он брал его с собой в амбар и слушал, пока работал. Это была единственная его вещь, которая осталась у Лизи, а на окне она держала его потому, что лишь там он брал местные станции. Джодота подарила ему этот приемник на Рождество, купила на распродаже, но когда он развернул бумагу и увидел подарок, губы его растянулись в такой широкой улыбке, что казалось, разорвутся, и как он ее благодарил! Снова и снова! Ту самую Джоди, которая всегда была его любимицей, и эта самая Джоди как-то в воскресенье, за обеденным столом, объявила родителям (черт, объявила им всем), что беременна, а мальчик, который ее обрюхатил, сбежал, завербовался на флот. Она хотела знать, может, тетя Синтия из Уолфеборо, штат Нью-Гэмпшир, позволит пожить у нее до того, как ребенка можно будет отдать на усыновление. Именно так и выразилась Джоди, словно речь шла о домашней живности. Новость ее встретили непривычной для воскресного обеда тишиной. Это был один из тех редких случаев на памяти Лизи (может, единственный), когда непрерывный разговор ножей и вилок с тарелками (семеро голодных Дебушеров споро расправлялись с жареным мясом) прекратился. Наконец добрый мамик спросила: «Ты говорила об этом с Богом, Джодота?» А Джоди (вот тебе, добрый мамик) ответила: «Ребеночка мне сделал Дон Клотьер, не Бог». Именно тогда отец вышел из-за стола, не сказав любимой дочери ни слова, даже не посмотрев на нее. А несколько минут спустя они услышали, что в амбаре работает радиоприемник, очень тихо. Через три недели отца свалил первый из трех инсультов. К тому времени Джоди уехала (не в Майами, туда она отправилась через много лет), и теперь Лизи становится объектом нападок Дарлы, а почему? Потому что Канти на стороне Дарлы, а обзывать Джоди всякими словами не приносит им никакого удовольствия. Джоди отличается от остальных сестер Дебушер. Дарла называет ее холодной, Канти – эгоистичной, обе называют ее безответственной, но Лизи думает, что дело в другом, отличие у нее как раз хорошее. Джоди – единственная из всех сестер, кто нацелен на выживание и совершенно невосприимчив к парам вины, наполнявшим семейный вигвам. Сначала эти пары источала бабушка Ди, потом добрый мамик, но Дарла и Канти уже готовы подхватить эстафету, уже понимают, если ты называешь этот ядовитый, вызывающий привыкание дым долгом, никто не велит тебе затушить костер. Что же касается Лизи, она только хочет, чтобы таких, как Джоди, было больше. Тогда на обзывания Дарлы она смогла бы ответить: «Засунь это себе в зад, дорогая Дарла» или «Что себе постелила, на том и спи».
Она стоит у двери на кухню. Смотрит на большой, чуть уходящий вниз двор. Хочет увидеть Скотта возвращающимся из темноты. Хочет позвать его (да, больше, чем что-либо еще), но упрямство удерживает его имя за губами. Она еще немного подождет.
Но лишь немного.
Потому что ее уже начал охватывать страх.
Отцовский приемник берет только средние волны. Радиостанция «WGUY» давно уже канула в Лету и ушла из эфира, но «WDER» транслировала старые песни, и когда она мыла стакан, из которого вылила вино, какой-то герой пятидесятых пел о юной любви. Потом она вернулась в гостиную и… бинго! Он стоял на пороге с банкой пива в одной руке и привычной улыбкой на лице. Возможно, она не услышала шума подъезжающего автомобиля из-за музыки. Или из-за головной боли. Может, из-за первого и второго на пару.
– Эй, Лизи. Я сожалею, что опоздал. Действительно сожалею. После семинара Хонорса мы заспорили о Томасе Харди, и…
Она молча отворачивается от него и возвращается на кухню, к музыке, льющейся из «филко». Теперь это какая-то группа, поют «Ш-Бум». Он последовал за ней. Она знала, что последует, по-другому просто быть не могло. Она чувствовала, как все то, что ей хотелось высказать ему, копошится в горле, едкие фразы, ядовитые, но какой-то одинокий, полный ужаса голос сказал ей, что ничего этого говорить нельзя, во всяком случае, не этому человеку, но она совет проигнорировала. Переполненная злостью, не могла поступить иначе.
Он ткнул большим пальцем в сторону радиоприемника, гордясь никому не нужными знаниями.
– Это «Кордс»[39]. Первоначальная черная версия[40].
Лизи повернулась к нему.
– Ты думаешь, меня интересует, кто и что поет по радио, после того как я отработала восемь часов и прождала тебя еще пять? А потом ты заявляешься в четверть одиннадцатого, с улыбкой на лице, банкой пива в руке и историей о том, что какой-то давно умерший поэт для тебя важнее, чем я!
Улыбка с его лица не исчезла, но начала уменьшаться, пока не скукожилась до ямочки на щеке. А к глазам прилила вода. Потерянный, испуганный голос вновь попытался остановить ее, но она его проигнорировала. Потому что хотела рвать и метать. И по увядшей улыбке, и по растущей боли в глазах она видела, как он ее любит, и знала, что любовь эта лишь увеличивает разящую силу ее слов. Однако ей хотелось наносить удар за ударом. Почему? Да потому, что она могла их нанести.
Стоя у двери на кухню, дожидаясь возвращения Скотта, она не могла вспомнить всего, что наговорила ему, только каждая последующая фраза была жестче предыдущей, преследовала цель причинить большую боль. В какой-то момент она ужаснулась, осознав, что ничем не отличается от совершенно распоясавшейся Дарлы (еще одна задиристая Дебушер), и к тому моменту его улыбка давно уже сошла на нет. Он так серьезно смотрел на нее, такими невероятно большими глазами. Влага только увеличивала их размеры, и казалось, они вот-вот «съедят» все лицо. Она остановилась в какой-то момент, не закончив тирады о том, что ногти у него грязные, а он грызет их, как крыса, когда читает. Она остановилась, и паузу не заполнил ни шум двигателя проезжающего автомобиля, ни скрип шин, ни даже музыка, которая обычно доносилась из ночного клуба «Рок». Тишина накрыла ее с головой, и она поняла, что хочет дать задний ход, да только понятия не имела, как это сделать. Самое простейшее («Я все равно люблю тебя, Скотт, ляжем в постель») сразу в голову не пришло. Только после була.
– Скотт… Я…
Она не знала, куда двинуться дальше, но, похоже, и необходимости в этом не было. Скотт поднял указательный палец левой руки, как учитель, который собрался сказать что-то очень важное, и улыбка вернулась. Во всяком случае, некое подобие улыбки.
– Подожди.
– Подождать?
На его лице отразилась радость, словно она постигла какой-то сложный замысел.
– Подожди.
И прежде чем она успела сказать что-то еще, он вышел в темноту, расправив плечи, уверенной походкой (весь алкоголь выветрился), джинсы обтягивали узкие бедра. Ей удалось лишь один раз произнести его имя: «Скотт?» – на что он опять поднял указательный палец: подожди. А потом тени поглотили его.
И теперь она стоит, в тревоге глядя на лужайку. Она выключила свет на кухне в надежде, что так ей будет легче разглядеть его, но, пусть во дворе соседнего дома горит фонарь, тени захватили большую часть склона. В соседнем дворе залаяла собака. Звать собаку Плутон, она это знает, потому что соседи время от времени выкрикивают эту кличку, подзывая собаку к себе, но какой от этого прок? Она думает о звоне разбившегося стекла, который слышала минуту назад: как и лай, звенело где-то неподалеку. Другие звуки этой несчастливой ночи доносились издалека.
Почему, ну почему она так набросилась на него? Она же с самого начала не хотела идти на этот дурацкий шведский фильм! И почему она находила в этом такую радость? Такую злобную и мерзкую радость?
И на этот вопрос ответа у нее не было. Конец весны, ночной воздух наполнен ароматами, и как долго он там, в темноте? Только две минуты? Может, пять? Кажется, дольше. И этот звук разбивающегося стекла, он как-то связан со Скоттом?
Внизу, под холмом, расположены теплицы.
Нет причины для того, чтобы ее сердце ускорило бег, но оно ускоряет. И едва это почувствовав, Лизи видит движение за пределами зоны видимости, где ее глаза уже ничего увидеть не могут. Секундой позже что-то движущееся принимает очертания мужской фигуры. Она испытывает облегчение, но страх не уходит. Она продолжает думать о звуке разбивающегося стекла. И идет он как-то странно. Прежняя уверенная походка куда-то подевалась.
Теперь она зовет его по имени, но имя это слетает с губ шепотком: «Скотт?» И одновременно ее рука шарит по стене в поисках выключателя, чувствуя необходимость включить фонарь над дверью на кухню, осветить ведущие к ней ступени.
Имя она произносит тихо, но человек-тень, который бредет через лужайку (да, именно бредет, все так, не идет, а бредет), поднимает голову в тот самый момент, когда странным образом онемевшие пальцы Лизи находят выключатель и щелкают им.
– Это бул, Лизи! – кричит он, едва вспыхивает свет, и разве могло бы получиться лучше, если б этот эпизод играли на сцене? Она думает, что нет. В его голосе она слышит восторженное облегчение, как будто ему удалось все поправить. – И это не просто бул, это кровь-бул!
Она никогда не слышала этого слова раньше, но не путает его ни с фу, ни с буром, ни с чем-то еще. Это бул, еще одно словечко Скотта, и это не просто бул, а кровь-бул. Свет фонаря над дверью спускается со ступенек навстречу Скотту, а он протягивает к ней левую руку как подарок, она уверена, что протягивает именно как подарок, и она также уверена, что где-то под этим есть рука, и молится Иисус Марии и Иосифу, Вечному Плотнику, чтобы под этим была рука, иначе ему придется заканчивать книгу, над которой он сейчас работает, и все прочие книги, за которые может взяться позже, печатая одной рукой. Потому что на месте левой руки теперь красная и кровоточащая масса. Кровь струится между отростками, которые вроде бы были пальцами, и, даже сбегая по ступенькам ему навстречу, едва не сломав ногу, она считает эти отростки: один, два, три, четыре и, слава Богу, большой палец, пять. Пока все на месте, но его джинсы в красных пятнах, и он все протягивает к ней иссеченную левую руку, ту самую, которой он пробил одну из толстых стеклянных панелей теплицы, проломившись через зеленую изгородь у подножия холма, чтобы добраться до нее. И теперь протягивает ей свой подарок, акт искупления за опоздание, кровь-бул.
– Это для тебя, – говорит он, когда она срывает с себя блузку и оборачивает ею красную и кровоточащую массу. Лизи чувствует, как материя напитывается кровью, чувствует безумный жар этой крови и понимает (разумеется!), почему этот одинокий голос был в таком ужасе от всего того, что она говорила Скотту. Этот голос все знал с самого начала: и про то, что мужчина, которого она честила, был влюблен в нее, и про то, что он был наполовину влюблен в смерть, всегда с готовностью соглашался с любыми упреками и претензиями, которые кем угодно и в любой, даже самой грубой форме высказывались ему.
Кем угодно?
Нет, не совсем. Он не столь уязвим. Только теми, кого он любит. И Лизи внезапно осознает, что она – не единственная, кто ничего не рассказывал о своем прошлом.
– Это для тебя. Чтобы сказать, я сожалею, что забыл, и такого больше не повторится. Это бул. Мы…
– Скотт, помолчи. Все хорошо. Я не…
– Мы называем это кровь-бул. Он особенный. Отец говорил мне и Полу…
– Я не злюсь на тебя. Никогда не злилась.
Он останавливается у первой из скрипящих деревянных ступенек, ведущих к двери на кухню, таращится на нее. Ее блузка неумело завернута вокруг его левой руки, как рыцарская матерчатая перчатка; когда-то желтая, теперь она практически вся красная. Лизи стоит на лужайке в бюстгальтере «мейденформ», чувствует, как трава щекочет голые лодыжки. В тусклом желтом свете фонаря, который льется на них от кухонной двери, ложбинка между грудей прячется в глубокой тени.
– Ты его берешь?
Он смотрит на нее с такой детской мольбой. Мужчины в нем более не осталось. Она видит боль в его неотрывном, жаждущем взгляде, и ей понятно, что боль эта вызвана не порезанной рукой, но она не знает, что ей сказать. Просто представить себе не может. Наверное, она может предложить ему перевязать руку, и с этим она бы справилась, но в данный момент словно окаменела. Именно это она должна сказать? А может, именно этого говорить и нельзя? Может, от этих слов он вновь побежит к теплице, чтобы порезать вторую руку?
Он помогает ей.
– Если ты берешь бул, особенно кровь-бул, тогда извинение принимается. Отец так говоил. Отец говоил это мне и Полу снова и снова.
Не говорил, а говоил. Детское произношение. О Господи.
– Полагаю, возьму, – говорит Лизи, – потому что я с самого начала не хотела смотреть этот чертов шведский фильм с субтитрами. У меня болят ноги. Я просто хотела лечь с тобой в постель. А теперь смотри, вместо этого мы должны ехать в отделение неотложной помощи.
Он качает головой, медленно, но решительно.
– Скотт…
– Если ты не злилась на меня, почему ты обзывала всеми этими дурными словами?
Всеми этими дурными словами. Конечно же, еще одна почтовая открытка из детства. Она это отмечает, дает себе зарок подумать об этом позже.
– Потому что я больше не могла кричать на мою сестру, – говорит она. Объяснение кажется ей забавным, и она начинает смеяться. Смеется, не в силах остановиться, и собственный смех так шокирует ее, что она начинает плакать. Потом чувствует, что голова идет кругом. Опускается на ступеньки, думая, что сейчас лишится чувств.
Скотт садится рядом. Ему двадцать четыре года, волосы отросли почти до плеч, на щеках двухдневная щетина, и он стройный, как линейка. Его левая кисть одета в ее блузку, один рукав развернулся и висит. Скотт целует ее в пульсирующую впадину виска, потом смотрит с обожанием, все понимая. Когда начинает говорить, становится практически прежним Скоттом.
– Я понимаю. Семьи засасывают.
– Это точно, – шепчет она.
Он обнимает ее левой рукой, которую она уже воспринимает кровь-бульной рукой, его подарком ей, его безумным долбаным подарком в пятничную ночь.
– Они не должны иметь значения в жизни человека, – говорит он. Голос на удивление спокоен. Словно он только что не превратил левую руку в кровоточащую рану. – Послушай, Лизи: люди могут забыть все.
Она с сомнением смотрит на него.
– Могут?
– Да. Теперь пришло наше время. Ты и я. Вот что имеет значение.
«Ты и я». Но она действительно этого хочет? Теперь, когда она видит, на какой тонкой проволоке он балансирует. Теперь, когда она получила наглядное представление, какой может быть совместная с ним жизнь. Потом она думает об ощущениях, которые вызывают прикосновения его губ к височной впадине, прикосновения к этому особому тайному местечку, и думает: «Может, и хочу. Разве не у каждого тайфуна есть глаз?»
– Правда? – спрашивает она.
Несколько секунд он молчит. Только обнимает ее. Из паршивенького центра Кливса доносится рев двигателей, крики, дикий, истерический смех. Пятница, вечер, вот неудачники-изгои и веселятся. Но здесь все по-другому. Здесь только напоенный ароматами цветов длинный, пологий склон холма, лай Плутона под фонарем в соседнем дворе, ощущение обнимающей руки Скотта. Даже теплая, влажная тяжесть раненой руки успокаивает, пусть капли крови клеймят ее тело.
– Крошка, – говорит он.
Пауза.
– Любимая, – продолжает он.
Для Лизи Дебушер, которой надоела ее семья, но которая в не меньшей степени устала жить одна, этого достаточно. Наконец-то достаточно. Он позвал ее домой, и в темноте она сдается Скотту, которого видит в нем. И с этого момента до самого конца ни разу не оглянется.
Когда они вновь на кухне, она разматывает блузку и осматривает раненую руку. Глядя на нее, вновь чувствует, что готова плюхнуться в обморок. Свет над головой становится очень ярким, с тем чтобы погрузить ее во тьму. Но она борется, пытается не потерять сознание, и ей это удается, потому что она говорит себе: «Я ему нужна. Я ему нужна, чтобы отвезти его в отделение неотложной помощи в Дерри-Хоум».
Каким-то образом ему удалось не порезать вены, которые находятся у самой кожи на запястье, но глубокие раны рассекают ладонь в четырех местах, кое-где кожа висит, как отклеившиеся обои, а кроме того, порезаны, как говорил ее отец, «три толстых пальца». Еще одна рана – жуткий порез на предплечье, из которого, как акулий плавник, торчит треугольник толстого зеленого стекла. Она слышит, как с ее губ слетает беспомощное: «О-ох», – когда он выдергивает осколок (небрежно так, словно мимоходом) и бросает в мусорное ведро. При этом пропитанную кровью блузку он держит под кистью и предплечьем, определенно стараясь не запачкать кровью пол кухни. Несколько капель все-таки падают на линолеум, это такая малость в сравнении с количеством вытекшей из ран крови. На кухне у нее есть высокий стул, на котором она сидит, когда чистит овощи или моет посуду (когда человек на ногах по восемь часов в день, он использует каждую возможность присесть), и Скотт подвигает его к себе одной ногой и садится так, чтобы кровь с руки капала в раковину. Он говорит, что объяснит ей, как и что нужно сделать.
– Ты должен пойти в отделение неотложной помощи, – говорит она ему. – Скотт, прояви благоразумие. В руке полно сухожилий и еще много чего. Ты хочешь потерять возможность пользоваться рукой? Потому что такое может случиться! Ты останешься без руки! Если ты беспокоишься из-за того, что они скажут, придумай какую-нибудь историю, в этом ты мастер, а я тебя поддержу.
– Если завтра ты захочешь, чтобы я пошел в больницу, я пойду, – говорит он ей. Теперь он уже совершенно нормальный Скотт, и его обаяние действует гипнотически. – От этого я сегодня не умру, кровотечение уже практически прекратилось, а кроме того, ты знаешь, что такое отделение неотложной помощи в ночь с пятницы на субботу? Пьяницы на параде! Прийти туда в субботу утром куда как лучше. – Теперь он уже улыбается, его улыбка однозначно говорит: «Родная моя, у меня все хорошо», – почти что требует ответной улыбки, она пытается не поддаваться, но проигрывает эту битву. – А кроме того, все Лэндоны поправляются очень быстро. По-другому нам нельзя. Сейчас я расскажу тебе, что нужно делать.
– Ты ведешь себя так, словно вышибал стекла в десятке теплиц.
– Нет. – Его улыбка немного вянет. – До этой ночи никогда не вышибал стекла в теплице. Но я многое знал о ранах и травмах. Мы оба знали, Пол и я.
– Он был твоим братом?
– Да. Он умер. Набери таз теплой воды, Лизи, хорошо? Теплой, но не горячей.
Она хочет задать ему всякие и разные вопросы о его брате,
(Отец говоил Полу и мне снова и снова)
раньше она и не подозревала, что у Скотта был брат, но сейчас не время. Не собирается она и уговаривать его ехать в отделение неотложной помощи, во всяком случае, немедленно. Во-первых, если он согласится, за руль придется садиться ей, а она не уверена, что справится, потому что внутри все дрожит. И он прав насчет кровотечения, оно уже далеко не такое сильное. Возблагодарим Бога за маленькие радости.
Лизи достает белый пластмассовый таз (купленный в гипермаркете «Маммот-Март» за семьдесят девять центов) из-под раковины и наполняет его теплой водой. Он опускает в воду порезанную руку. Поначалу все в порядке: щупальца крови, которые тянутся к поверхности, ее не смущают. Но когда он начинает второй рукой потирать раненую, вода становится розовой, и Лизи отворачивается, спрашивая его, почему, во имя Господа, он вновь вызывает кровотечение.
– Я хочу точно знать, что раны чистые, – отвечает он. – Они должны быть чистыми, когда мы… – Пауза, потом он заканчивает предложение: – Ляжем в постель. Я могу остаться у тебя, могу? Пожалуйста!
– Да, – кивает она, – конечно, ты можешь. – И думает: «Ты собирался сказать совсем другое».
Когда он приходит к выводу, что рука в достаточной степени отмокла, то сам выливает кровавую воду, освобождая Лизи от этой обязанности, потом показывает ей свою руку. Влажные и блестящие порезы выглядят уже не такими опасными, и одновременно они ужасны, чем-то напоминают рыбьи жабры, розовые сверху, в глубине переходящие в красноту.
– Могу я воспользоваться твоей коробочкой с пакетиками чая, Лизи? Я куплю тебе новую, обещаю. Я вот-вот должен получить чек за потиражные. Более чем на пять тысяч долларов. Мой агент поклялся честью своей матери. Тот факт, что у него была мать, сказал я ему, для меня новость. Это, между прочим, шутка.
– Я знаю, что это шутка, я не такая тупая…
– Ты совсем не тупая.
– Скотт, зачем тебе целая коробочка чайных пакетиков?
– Принеси, и ты все узнаешь.
Она приносит заварку. Все так же сидя на ее высоком стуле и работая одной рукой, Скотт вновь наполняет таз теплой, но не горячей водой. Потом открывает коробочку чайных пакетиков «Липтон».
– Это придумал Пол, – взволнованно говорит он. Детское волнение, думает Лизи. Посмотри на эту модель самолета, которую я собрал сам, посмотри на невидимые чернила, которые я изготовил с помощью компонентов набора «Юный химик». Он опускает в воду пакетики, все восемнадцать или около того. Они немедленно начинают окрашивать воду в янтарный цвет, опускаясь на дно таза. – Немного пощиплет, но помогает действительно очень хорошо. Смотри!
Действительно, очень хорошо, думает Лизи.
Он опускает руку в слабый чай, который сам и заварил, и на мгновение губы его задираются, обнажая кривые и далеко не белые зубы.
– Больно, конечно, но помогает. Действительно очень хорошо помогает, Лизи.
– Да, – говорит она. Странно, конечно, но она знает, что чай то ли дезинфицирует, то ли способствует заживлению, может, и то, и другое вместе. Чаки Гендрон, повар блюд быстрого приготовления в ресторане, большой поклонник «Инсайдера»[41], и иногда она заглядывает в этот журнальчик. Так вот буквально пару недель назад она прочитала где-то на последних страницах статью о том, что чай помогает от всего. Но с ней, само собой, соседствовала другая статья, о костях снежного человека, найденных в Миннесоте. – Да, думаю, ты прав.
– Не я, Пол. – Он взволнован, на щеки вернулся румянец. Может сложиться впечатление, что эти порезы – первые в его жизни, думает она.
Скотт указывает подбородком на нагрудный карман.
– Дай мне сигарету, любимая.
– А стоит ли тебе курить, когда твоя рука…
– Ничего, ничего.
Она достает пачку из нагрудного кармана, дает ему сигарету, подносит к ней огонек зажигалки. Ароматный дым (она всегда будет любить этот запах) синей струйкой поднимается к грязному, в разводах протечек потолку. Лизи хочет спросить Скотта о булах, особенно о кровь-булах. Она уже начинает представлять себе общую картину.
– Скотт, тебя и брата растили отец и мать?
– Нет. – Сигарету он сдвинул в уголок рта и щурит от дыма один глаз. – Мама умерла, когда рожала меня. Отец всегда говорил, что я убил ее, будучи лежебокой и очень большим. – Он смеется, словно это самая забавная шутка в мире, но это и нервный смех, смех ребенка над похабным анекдотом, смысл которого он до конца не понимает.
Она молчит. Боится что-либо сказать.
Он смотрит вниз, на то место, где кисть и нижняя часть предплечья исчезают в тазу, который теперь наполнен подкрашенным кровью чаем. Часто затягивается, и на конце «Герберт Тейритон» растет столбик пепла. Глаз по-прежнему прищурен, отчего Скотт выглядит другим. Не то чтобы незнакомцем, не совсем, но другим. Как…
Ну, скажем, старшим братом. Который умер.
– Но отец говорил, не моя вина, что я продолжал спать, когда пришла пора вылезать. Он говорил, что матери следовало разбудить меня оплеухой, а она этого не сделала, поэтому я вырос таким большим, за что она и понесла наказание, бул, конец. – Он смеется. Пепел с сигареты падает на разделочный столик у раковины. Он, похоже, этого не замечает. Смотрит на руку, кисть которой скрыта под поверхностью мутного чая, но больше ничего не говорит.
Тем самым ставит Лизи перед деликатной дилеммой. Следует ей задавать очередной вопрос или нет? Она боится, что он не ответит, что он рявкнет на нее (он может рявкать, она это знает, она иногда бывала на его семинаре «Модернисты»). Она также боится, что он ответит. Думает, что ответит.
– Скотт? – Имя это она произносит очень мягко.
– М-м-м-м? – Сигарета выкурена уже на три четверти, а то, что кажется фильтром, в «Герберт Тейритон» является мундштуком.
– Твой отец делал булы?
– Кровь-булы, конечно. Когда мы трусили или чтобы выпустить дурную кровь. Пол делал хорошие булы. Забавные булы. Как при охоте за сокровищами. Ищи ключи к разгадке. «Бул! Конец!» – и получи приз. Как конфетку или «Ар-си»[42]. – Пепел снова падает с сигареты. Скотт не отрывает глаз от кровавого чая в тазу. – Но папа целует. – Он смотрит на нее, и она внезапно понимает: он знает все, о чем она не решается спросить, и готов ответить на все ее вопросы, как только сможет. Насколько хватит смелости. – Это приз отца. Поцелуй, когда прекращается боль.
В аптечке нет подходящего бинта, чтобы перевязать руку Скотта, вот Лизи и отрывает длинные полосы от простыни. Простыня старая, но ее потеря печалит Лизи: на зарплату официантки (плюс жалкие чаевые неудачников-изгоев и, чуть побольше, преподавателей, которые заглядывают на ленч в пиццерию «У Пэт») она не может позволить себе часто покупать льняные простыни. Но она думает о порезах на ладони и глубокой ране на предплечье и не колеблется.
Скотт засыпает, прежде чем его голова касается подушки на своей половине ее до нелепости узкой кровати; Лизи думает, что сон сразу не придет – его отгонят раздумья о том, что он ей рассказал, но куда там – мгновение, и она уже спит.
За ночь она просыпается дважды. Первый раз – по малой нужде. Кровать пуста. Не открывая глаз, она идет к ванной, на ходу задирая к бедрам большущую футболку с надписью «УНИВЕРСИТЕТ МЭНА» на груди, в которой спит, говоря: «Скотт, поторопись, ладно, очень хочется…» – но, войдя в ванную, в свете ночника, который она всегда оставляет включенным, видит, что комнатка пуста. Скотта там нет. И сиденье не поднято, а он всегда оставляет его поднятым после того, как отливает.
И Лизи уже совершенно не хочется облегчиться. Мгновенно ее охватывает ужас: он проснулся от боли, вспомнил все, что она ему наговорила, и его раздавили (как там это называется в «Инсайдере» Чаки?) вернувшиеся воспоминания.
Причиной ухода стали эти воспоминания или все то, что он носил в себе? Точно она не знает, но уверена, что эта детская манера разговора… от нее точно мурашки бегут по коже… а вдруг он вернулся к теплицам, чтобы закончить начатое? На этот раз разрезать не руку, а горло?
Она спешит на кухню (в квартире только кухня и спальня) и краем глаза видит его, свернувшегося на кровати. Спит он в обычной для него позе зародыша, колени чуть ли не касаются груди, лоб упирается в стену (осенью, когда они съедут с этой квартиры, на стене останется слабое, но все-таки различимое пятно – метка Скотта). Она не раз говорила, что ему было бы больше места, если б он спал с края кровати, но он всегда ложится к стене. Сейчас чуть меняет позу, пружины скрипят, и в свете уличного фонаря Лизи видит черную прядь волос на его щеке.
Его не было в кровати.
Но он здесь, в доме. Если она сомневается, то может подсунуть руку под прядь волос, на которую смотрит, приподнять ее, почувствовать вес.
Может, мне только приснилось, что его нет?
Это логично (вроде бы), но, вернувшись в ванную и сев на унитаз, она думает: Его не было. Когда я встала, эта долбаная кровать была пуста.
Она поднимает сиденье после того, как заканчивает свои дела, потому что он, если встанет ночью, будет слишком сонным, чтобы вспомнить об этом. Потом возвращается в кровать. К тому времени уже спит на ходу. Он рядом с ней, и это имеет значение. Конечно же, только это и имеет.
Второй раз она просыпается не сама.
– Лизи.
Скотт трясет ее.
– Лизи, маленькая Лизи.
Она не хочет просыпаться, у нее был тяжелый день (черт, тяжелая неделя), но Скотт не отстает.
– Лизи, проснись.
Она ожидает, что утренний свет ударит в глаза, но еще темно.
– Скотт. В чем дело?
Она хочет спросить, не началось ли кровотечение, не сползла ли повязка, но это очень сложные вопросы для ее затянутого туманом сна мозга. Поэтому сойдет и «В чем дело?».
Его лицо нависает над ее, сна нет ни в одном глазу. Он взволнован, но его не гложет страх, и у него ничего не болит. Он говорит:
– Мы не можем и дальше так жить.
Эта фраза разгоняет сон, потому что пугает ее. Что он такое говорит? Хочет порвать с ней?
– Скотт? – Она шарит рукой по полу, находит свой «таймекс», щурясь, всматривается в циферблат. – Еще только четверть пятого! – Голос недовольный, раздраженный, и она недовольна и раздражена, но при этом и испугана.
– Лизи, мы должны жить в настоящем доме. Купить его. – Он мотает головой. – Нет, это потом. Я думаю, мы должны пожениться.
Облегчение охватывает ее, и она откидывается на подушку. Часы выскальзывают из расслабившихся пальцев и падают на пол. Это нормально. «Таймексы» выдерживают все, продолжая тикать. За облегчением следует изумление; ей только что сделали предложение, как леди в романе. За возом облегчения последовала маленькая красная тележка ужаса. Предложение ей сделал (в четверть пятого утра, обратите внимание) тот самый парень, который продинамил ее вчера вечером и превратил руку в кровавое месиво после того, как она отругала его за это (и наговорила кое-что еще, что правда, то правда), а потом вернулся, протягивая ей раненую руку, как какой-то долбаный рождественский подарок. У этого парня умер брат, о чем она узнала этой ночью, и мать погибла вроде бы только потому, что он (как там выразился этот модный писатель?) вырос слишком большим.