Универсальная хрестоматия. 3 класс Коллектив авторов
Жизнь для воробьёв пришла трудная. Маловато было овса, потому что лошадей в городе почти не осталось. В прежние времена – их иногда вспоминал Пашкин дед, старый воробей по прозвищу Чичкин, – воробьиное племя все дни толкалось около извозчичьих стоянок, где овёс высыпался из лошадиных торб на мостовую.
А теперь в городе одни машины. Они овсом не кормятся, не жуют его с хрупом, как добродушные лошади, а пьют какую-то ядовитую воду с едким запахом. Воробьиное племя поредело. Иные воробьи подались в деревню, поближе к лошадям, а иные – в приморские города, где грузят на пароходы зерно, и потому там воробьиная жизнь сытая и весёлая.
«Раньше, – рассказывал Чичкин, – воробьи собирались стаями по две-три тысячи штук. Бывало, как вспорхнут, как рванут воздух, так не то что люди, а даже извозчичьи лошади шарахались и бормотали: «Господи, спаси и помилуй! Неужто нету на этих сорванцов управы?»
А какие были воробьиные драки на базарах! Пух летал облаками. Теперь таких драк нипочём не допустят…»
Ворона застала Пашку, как только он юркнул в ларёк и не успел ещё ничего выковырять из щели. Она стукнула Пашку клювом по голове. Пашка упал и завёл глаза: прикинулся мёртвым.
Ворона выбросила его из ларька и напоследок каркнула – выбранилась на всё воробьиное вороватое племя.
Милиционер оглянулся и подошёл к ларьку. Пашка лежал на снегу: умирал от боли в голове и только тихонько открывал клюв.
– Эх ты, беспризорник! – сказал милиционер, снял варежку, засунул в неё Пашку и спрятал варежку с Пашкой в карман шинели. – Невесёлой жизни ты воробей!
Пашка лежал в кармане, моргал глазами и плакал от обиды и голода. Хоть бы клюнуть какую ни на есть крошку! Но и у милиционера хлебных крошек в кармане не было, а валялись только бесполезные крошки табаку.
Утром Петровна с Машей пошли гулять в парк. Милиционер подозвал Машу и строго спросил:
– Вам, гражданочка, воробей не требуется? На воспитание?
Маша ответила, что воробей ей требуется, и даже очень. Тогда красное, обветренное лицо милиционера вдруг собралось морщинками. Он засмеялся и вытащил варежку с Пашкой:
– Берите! С варежкой. А то удерёт. Варежку мне потом принесёте. Я с поста сменяюсь не раньше чем в двенадцать часов.
Маша принесла Пашку домой, пригладила ему перья щёткой, накормила и выпустила. Пашка сел на блюдечко, попил из него чаю, потом посидел на голове у кузнеца, даже начал было дремать, но кузнец в конце концов рассердился, замахнулся молотком, хотел ударить Пашку. Пашка с шумом перелетел на голову баснописцу Крылову. Крылов был бронзовый, скользкий – Пашка едва на нём удержался. А кузнец, осердясь, начал колотить по наковальне и наколотил одиннадцать раз.
Пашка прожил в комнате у Маши целые сутки и видел вечером, как влетела в форточку старая ворона и украла со стола копчёную рыбью голову. Пашка спрятался за корзину с красными цветами и сидел там тихо.
С тех пор Пашка каждый день прилетал к Маше, поклёвывал крошки и соображал, чем бы Машу отблагодарить. Один раз он принёс ей замёрзшую рогатую гусеницу – нашёл её на дереве в парке. Но Маша гусеницу есть не стала, и Петровна, бранясь, выбросила её за окно. Тогда Пашка, назло старой вороне, начал ловко утаскивать из ларька ворованные вещи и приносить их обратно к Маше. То притащит засохшую пастилу, то окаменелый кусочек пирога, то красную конфетную бумажку.
Должно быть, ворона воровала не только у Маши, но и в других домах, потому что Пашка иногда ошибался и притаскивал чужие вещи: расчёску, карту – трефовую даму – и золотое перо от «вечной» ручки.
Пашка влетал с этими вещами в комнату, бросал их на пол, делал по комнате несколько петель и стремительно, как маленький пушистый снаряд, исчезал за окном.
В этот вечер Петровна что-то долго не просыпалась.
Маше было любопытно посмотреть, как ворона протискивается в форточку. Она этого ни разу не видела.
Маша влезла на стул, открыла форточку и спряталась за шкафом. Сначала в форточку летел крупный снег и таял на полу, а потом вдруг что-то заскрипело. Ворона влезла в комнату, прыгнула на мамин стол, посмотрелась в зеркало, взъерошилась, увидев там такую же злую ворону, потом каркнула, воровато схватила стеклянный букет и вылетела за окно.
Маша вскрикнула. Петровна проснулась, заохала и заругалась. А мама, когда возвратилась из театра, так долго плакала, что вместе с ней заплакала и Маша. А Петровна говорила, что не надо убиваться, может, и найдётся стеклянный букетик – если, конечно, дура-ворона не обронила его в снег.
Утром прилетел Пашка. Он сел отдохнуть на баснописца Крылова, услышал рассказ об украденном букетике, нахохлился и задумался.
Потом, когда мама пошла на репетицию в театр, Пашка увязался за ней. Он перелетал с вывесок на фонарные столбы, с них – на деревья, пока не долетел до театра. Там он посидел немного на морде у чугунной лошади, почистил клюв, смахнул лапой слезинку, чирикнул и скрылся. Вечером мама надела на Машу праздничный белый фартучек, а Петровна накинула на плечи коричневую атласную шаль, и все вместе поехали в театр. А в этот самый час Пашка по приказу Чичкина собрал всех воробьёв, какие жили поблизости, и воробьи всей стаей напали на вороний ларёк, где был спрятан стеклянный бу-кетик.
Сразу воробьи не решились, конечно, напасть на ларёк, а расселись на соседних крышах и часа два дразнили ворону. Они думали, что она разозлится и вылетит из ларька. Тогда можно будет устроить бой на улице, где не так тесно, как в ларьке, и где на ворону можно навалиться всем сразу.
Но ворона была учёная, знала воробьиные хитрости и из ларька не вылезала.
Тогда воробьи наконец собрались с духом и начали один за другим проскакивать в ларёк. Там поднялся такой писк, шум и трепыхание, что вокруг ларька тотчас собралась толпа.
Прибежал милиционер. Он заглянул в ларёк и отшатнулся: воробьиный пух летал по всему ларьку, и в этом пуху ничего нельзя было разобрать.
– Вот это да! – сказал милиционер. – Вот это рукопашный бой по уставу!
Милиционер начал отдирать доски, чтобы открыть заколоченную дверь в ларёк и прекратить драку.
В это время все струны на скрипках и виолончелях в театральном оркестре тихонько вздрогнули. Высокий человек взмахнул бледной рукой, медленно повёл ею, и под нарастающий гром музыки тяжёлый бархатный занавес качнулся, легко поплыл в сторону, и Маша увидела большую нарядную комнату, залитую жёлтым солнцем, и богатых уродок-сестёр, и злую мачеху, и свою маму – худенькую и красивую, в стареньком сером платье.
– Золушка! – тихо вскрикнула Маша и уже не могла оторваться от сцены.
Там, в сиянии голубого, розового, золотого и лунного света, появился дворец. И мама, убегая из него, потеряла на лестнице хрустальную туфельку.
Было очень хорошо, что музыка всё время только то и делала, что печалилась и радовалась за маму, как будто все эти скрипки, гобои, флейты и тромбоны были живыми добрыми существами. Они всячески старались помочь маме вместе с высоким дирижёром. Он так был занят тем, чтобы помочь Золушке, что даже ни разу не оглянулся на зрительный зал.
И это очень жаль, потому что в зале было много детей с пылающими от восторга щеками.
Даже старые капельдинеры, которые никогда не смотрят спектакли, а стоят в коридорах у дверей с пучками программок в руках и большими чёрными биноклями, – даже эти старые капельдинеры бесшумно вошли в зал, прикрыли за спиной двери и смотрели на Машину маму. А один даже вытирал глаза. Да и как ему было не прослезиться, если так хорошо танцевала дочь его умершего товарища, такого же капельдинера, как и он.
И вот, когда кончился спектакль и музыка так громко и весело запела о счастье, что люди улыбнулись про себя и только недоумевали, почему у счастливой Золушки на глазах слёзы, – вот в это самое время в зрительный зал ворвался, поносившись и поплутав по театральным лестницам, маленький растрёпанный воробей. Было сразу видно, что он выскочил из жестокой драки.
Он закружился над сценой, ослеплённый сотнями огней, и все заметили, что в клюве у него что-то нестерпимо блестит, как будто хрустальная веточка.
Зал зашумел и стих. Дирижёр поднял руку и остановил оркестр. В задних рядах люди начали вставать, чтобы увидеть, что происходит на сцене. Воробей подлетел к Золушке. Она протянула к нему руки, и воробей на лету бросил ей на ладони маленький хрустальный букет. Золушка дрожащими пальцами приколола его к своему платью. Дирижёр взмахнул палочкой, оркестр загремел. Театральные огни задрожали от рукоплесканий. Воробей вспорхнул под купол зала, сел на люстру и начал чистить растрёпанные в драке перья.
Золушка кланялась и смеялась, и Маша, если бы не знала наверное, никогда бы не догадалась, что эта Золушка – её мама.
А потом, у себя в доме, когда погасили свет и поздняя ночь вошла в комнату и приказала всем спать, Маша сквозь сон спросила маму:
– Когда ты прикалывала букет, ты вспомнила о папе?
– Да, – ответила, помолчав, мама.
– А почему ты плачешь?
– Потому что радуюсь, что такие люди, как твой папа, бывают на свете.
– Вот и неправда! – пробормотала Маша. – От радости смеются.
– От маленькой радости смеются, – ответила мама, – а от большой – плачут. А теперь спи!
Маша уснула. Уснула и Петровна. Мама подошла к окну. На ветке за окном спал Пашка. Тихо было в мире, и крупный снег, что падал и падал с неба, всё прибавлял тишины. И мама подумала, что вот так же, как снег, сыплются на людей счастливые сны и сказки.
Корзина с еловыми шишками (в сокращении)
Композитор Эдвард Григ проводил осень в лесах около Бергена.
Все леса хороши с их грибным воздухом и шелестом листьев. Но особенно хороши горные леса около моря. В них слышен шум прибоя. С моря постоянно наносит туман, и от обилия влаги буйно разрастается мох. Он свешивается зелёными прядями до самой земли.
Кроме того, в горных лесах живёт, как птица пересмешник, весёлое эхо. Оно только и ждёт, чтобы подхватить любой звук и швырнуть его через скалы.
Однажды Григ встретил в лесу маленькую девочку с двумя косичками – дочь лесника. Она собирала в корзину еловые шишки.
Стояла осень. Если бы можно было собрать всё золото и медь, какие есть на земле, и выковать из них тысячи тысяч тоненьких листьев, то они составили бы ничтожную часть того осеннего наряда, что лежал в горах. К тому же кованые листья показались бы грубыми в сравнении с настоящими, особенно с листьями осины. Всем известно, что осиновые листья дрожат даже от птичьего свиста.
– Как тебя зовут, девочка? – спросил Григ.
– Дагни Педерсен, – вполголоса ответила девочка.
Она ответила вполголоса не от испуга, а от смущения. Испугаться она не могла, потому что глаза у Грига смеялись.
– Вот беда! – сказал Григ. – Мне нечего тебе подарить. Я не ношу в кармане ни кукол, ни лент, ни бархатных зайцев.
– У меня есть старая мамина кукла, – ответила девочка. – Когда-то она закрывала глаза. Вот так!
Девочка медленно закрыла глаза. Когда она вновь их открыла, то Григ заметил, что зрачки у неё зеленоватые и в них поблёскивает огоньками листва.
– А теперь она спит с открытыми глазами, – печально добавила Дагни. – У старых людей плохой сон. Дедушка тоже всю ночь кряхтит.
– Слушай, Дагни, – сказал Григ, – я придумал. Я подарю тебе одну интересную вещь. Но только не сейчас, а лет через десять.
Дагни даже всплеснула руками.
– Ой, как долго!
– Понимаешь, мне нужно её ещё сделать.
– А что это такое?
– Узнаешь потом.
– Разве за всю свою жизнь, – строго спросила Дагни, – вы можете сделать всего пять или шесть игрушек?
Григ смутился.
– Да нет, это не так, – неуверенно возразил он. – Я сделаю её, может быть, за несколько дней. Но такие вещи не дарят маленьким детям. Я делаю подарки для взрослых.
– Я не разобью, – умоляюще сказала Дагни и потянула Грига за рукав. – И не сломаю. Вот увидите! У дедушки есть игрушечная лодка из стекла. Я стираю с неё пыль и ни разу не отколола даже самого маленького кусочка.
«Она совсем меня запутала, эта Дагни», – подумал с досадой Григ и сказал то, что всегда говорят взрослые, когда попадают в неловкое положение перед детьми:
– Ты ещё маленькая и многого не понимаешь. Учись терпению. А теперь давай корзину. Ты её едва тащишь. Я провожу тебя, и мы поговорим о чём-нибудь другом.
Дагни вздохнула и протянула Григу корзину. Она действительно была тяжёлая. В еловых шишках много смолы, и поэтому они весят гораздо больше сосновых.
Когда среди деревьев показался дом лесника, Григ сказал:
– Ну, теперь ты добежишь сама, Дагни Педерсен. В Норвегии много девочек с таким именем и фамилией, как у тебя. Как зовут твоего отца?
– Хагеруп, – ответила Дагни и, наморщив лоб, спросила: – Разве вы не зайдёте к нам? У нас есть вышитая скатерть, рыжий кот и стеклянная лодка. Дедушка позволит вам взять её в руки.
– Спасибо! Сейчас мне некогда. Прощай, Дагни!
Григ пригладил волосы девочки и пошёл в сторону моря. Дагни, насупившись, смотрела ему вслед. Корзину она держала боком, из неё вываливались шишки.
«Я напишу музыку, – решил Григ. – На заглавном листе я прикажу напечатать: «Дагни Педерсен – дочери лесника Хагерупа Педерсена, когда ей исполнится восемнадцать лет».
В Бергене всё было по-старому.
Всё, что могло приглушить звуки, – ковры, портьеры и мягкую мебель – Григ давно убрал из дома. Остался только старый диван. На нём могло разместиться до десятка гостей, и Григ не решался его выбросить.
Друзья говорили, что дом композитора похож на жилище дровосека. Его украшал только рояль.
Рояль мог петь обо всём – о порыве человеческого духа к великому и о любви. Белые и чёрные клавиши, убегая из-под крепких пальцев Грига, тосковали, смеялись, гремели бурей и гневом и вдруг сразу смолкали.
Тогда в тишине ещё долго звучала только одна маленькая струна, будто это плакала Золушка, обиженная сёстрами. Григ, откинувшись, слушал, пока этот последний звук не затихал на кухне, где с давних пор поселился сверчок…
Григ писал музыку для Дагни Педерсен больше месяца.
Началась зима. Туман закутал город по горло. Заржавленные пароходы приходили из разных стран и дремали у деревянных пристаней, тихонько посапывая паром.
Вскоре пошёл снег. Григ видел из своего окна, как он косо летел, цепляясь за верхушки деревьев.
Невозможно, конечно, передать музыку словами, как бы ни был богат наш язык…
Он писал и видел, как навстречу ему бежит, задыхаясь от радости, девушка с сияющими зелёными глазами. Она обнимает его за шею и прижимается горячей щекой к его седой небритой щеке.
«Спасибо!» – говорит она, сама ещё не зная, за что она благодарит его.
«Ты как солнце, – говорит ей Григ. – Как нежный ветер и раннее утро. У тебя на солнце расцвёл белый цветок и наполнил всё твоё существо благоуханием весны. Я видел жизнь. Что бы тебе ни говорили о ней, верь всегда, что она удивительна и прекрасна. Я старик, но я отдал молодёжи жизнь, работу, талант. Отдал всё без возврата. Потому я, может быть, даже счастливее тебя, Дагни…»
Григ думал так и играл обо всём, что думал. Он подозревал, что его подслушивают. Он даже догадывался, кто этим занимается.
Это были синицы на дереве, загулявшие матросы из порта, прачка из соседнего дома, сверчок, снег, слетавший с нависшего неба, и Золушка в заштопанном платье.
Каждый слушал по-своему.
Синицы волновались. Как они ни вертелись, их трескотня не могла заглушить рояля.
Загулявшие матросы рассаживались на ступеньках дома и слушали, всхлипывая. Прачка разгибала спину, вытирала ладонью покрасневшие глаза и покачивала головой. Сверчок вылезал из трещины в кафельной печке и подглядывал в щёлку за Григом.
Падавший снег останавливался и повисал в воздухе, чтобы послушать звон, лившийся ручьями из дома. А Золушка смотрела, улыбаясь, на пол.
Около её босых ног стояли хрустальные туфельки. Они вздрагивали, сталкиваясь друг с другом, в ответ на аккорды, долетавшие из дома Грига.
Этих слушателей Григ ценил больше, чем нарядных и вежливых посетителей концертов.
В восемнадцать лет Дагни окончила школу.
По этому случаю отец отправил её… погостить к своей сестре Магде. Пускай девочка (отец считал её ещё девочкой, хотя Дагни была уже стройной девушкой с тяжёлыми русыми косами) посмотрит, как устроен свет, как живут люди, и немного повеселится…
Магда работала театральной портнихой. Муж её Нильс служил в том же театре парикмахером.
Жили они в комнатушке под крышей театра. В комнате у тётушки Магды было множество театральных вещей: парчи, шёлка, тюля, лент, кружев, старинных фетровых шляп с чёрными страусовыми перьями, цыганских шалей, седых париков, ботфортов с медными шпорами, шпаг, вееров и серебряных туфель, потёртых на сгибе. Всё это приходилось подшивать, чинить, чистить и гладить…
В комнату надо было подыматься по крутой лестнице. Там всегда пахло краской и лаком для позолоты.
Дагни часто ходила в театр. Это было увлекательное занятие. Но после спектаклей Дагни долго не засыпала и даже плакала иногда у себя в постели.
Напуганная этим, тётушка Магда успокаивала Дагни. Она говорила, что нельзя слепо верить тому, что происходит на сцене. Но дядюшка Нильс… сказал, что, наоборот, в театре надо верить всему. Иначе людям не нужны были бы никакие театры. И Дагни верила.
Но всё же тётушка Магда настояла на том, чтобы пойти для разнообразия в концерт…
Был тёплый июнь. Стояли белые ночи. Концерты проходили в городском парке под открытым небом.
Дагни пошла на концерт вместе с Магдой и Нильсом. Она хотела надеть своё единственное белое платье. Но Нильс сказал, что красивая девушка должна быть одета так, чтобы выделяться из окружающей обстановки. В общем, длинная его речь по этому поводу сводилась к тому, что в белые ночи надо быть обязательно в чёрном и, наоборот, в тёмные сверкать белизной платья.
Переспорить Нильса было невозможно, и Дагни надела чёрное платье из шелковистого мягкого бархата. Платье это Магда принесла из костюмерной.
Когда Дагни надела это платье, Магда согласилась, что Нильс, пожалуй, прав – ничто так не оттеняло строгую бледность лица Дагни и её длинные, с отблеском старого золота косы, как этот таинственный бархат…
Концерт начался после обычного вечернего выстрела из старой пушки в порту. Выстрел означал заход солнца…
Дагни впервые слушала симфоническую музыку. Она произвела на неё странное действие. Все переливы и громы оркестра вызывали у Дагни множество картин, похожих на сны.
Потом она вздрогнула и подняла глаза. Ей почудилось, что худой мужчина во фраке, объявлявший программу концерта, назвал её имя.
– Это ты меня звал, Нильс? – спросила Дагни дядюшку Нильса, взглянула на него и сразу же нахмурилась.
Дядюшка Нильс смотрел на Дагни не то с ужасом, не то с восхищением. И так же смотрела на неё, прижав ко рту платок, тётушка Магда.
– Что случилось? – спросила Дагни.
Магда схватила её за руку и прошептала:
– Слушай!
Тогда Дагни услышала, как человек во фраке сказал:
– Слушатели из последних рядов просят меня повторить. Итак, сейчас будет исполнена знаменитая музыкальная пьеса Эдварда Грига, посвящённая дочери лесника Хагерупа Педерсена Дагни Педерсен по случаю того, что ей исполнилось восемнадцать лет.
Дагни вздохнула так глубоко, что у неё заболела грудь. Она хотела сдержать этим вздохом подступившие к горлу слёзы, но это не помогло. Дагни нагнулась и закрыла лицо ладонями.
Сначала она ничего не слышала. Внутри у неё шумела буря. Потом она наконец услышала, как поёт ранним утром пастуший рожок и в ответ ему сотнями голосов, чуть вздрогнув, откликается струнный оркестр.
Мелодия росла, подымалась, бушевала, как ветер, неслась по вершинам деревьев, срывала листья, качала траву, била в лицо прохладными брызгами. Дагни почувствовала порыв воздуха, исходивший от музыки, и заставила себя успокоиться.
Да! Это был её лес, её родина! Её горы, песни рожков, шум её моря!..
Стеклянные корабли пенили воду. Ветер трубил в их снастях. Этот звук незаметно переходил в перезвон лесных колокольчиков, в свист птиц, кувыркавшихся в воздухе, в ауканье детей, в песню о девушке… Дагни слышала эту песню у себя в горах.
Так, значит, это был он! Тот седой человек, что помог ей донести до дому корзину с еловыми шишками. Это был Эдвард Григ, волшебник и великий музыкант! И она его укоряла, что он не умеет быстро работать.
Так вот тот подарок, что он обещал сделать ей через десять лет!
Дагни плакала, не скрываясь, слезами благодарности. К тому времени музыка заполнила всё пространство между землёй и облаками, повисшими над городом. От мелодических волн на облаках появилась лёгкая рябь. Сквозь неё светили звёзды…
Музыка уже не пела. Она звала. Звала за собой в ту сторону, где солнце горит, как корона в волосах сказочной доброй волшебницы…
В наплыве звуков вдруг возник знакомый голос. «Ты – счастье, – говорил он. – Ты – блеск зари!»
Музыка стихла. Сначала медленно, потом всё разрастаясь, загремели аплодисменты.
Дагни встала и быстро пошла к выходу из парка. Все оглядывались на неё. Может быть, некоторым из слушателей пришла в голову мысль, что эта девушка и была той Дагни Педерсен, которой Григ посвятил свою бессмертную вещь.
«Он умер! – думала Дагни. – Зачем?» Если бы можно было увидеть его! Если бы он появился здесь!
С каким стремительно бьющимся сердцем она побежала бы к нему навстречу, обняла бы его за шею, прижалась мокрой от слёз щекой к его щеке и сказала бы только одно слово: «Спасибо!» – «За что?» – спросил бы он. «Я не знаю… – ответила бы Дагни. – За то, что вы не забыли меня. За вашу щедрость. За то, что вы открыли передо мной то прекрасное, чем должен жить человек…»
Евгений Андреевич Пермяк (1902–1982)
Евгений Пермяк – псевдоним Евгения Андреевича Виссова. Он родился 31 октября 1902 года в Перми. В честь этого города писатель своей настоящей фамилии предпочел псевдоним Пермяк.
Отец Евгения Виссова, мелкий почтовый служащий, скончался от чахотки, когда сыну было три года. Матери было нелегко одной воспитывать сына, поэтому большая часть его детских лет прошла в Воткинске, в обществе бабушки, деда и сестры матери, окруживших мальчика заботой, теплотой и вниманием.
В Воткинске Женя учился в церковно-приходской школе, прогимназии и гимназии, где наряду с образовательными дисциплинами велось и производственное обучение. Виссов освоил пять ремёсел: столярное, слесарное, сапожное, кузнечное и токарное. В Воткинске молодой человек взялся за перо. Его первые рабселькоровские заметки и стихи были подписаны псевдонимом «мастер Непряхин».
В 1930 году Евгений Пермяк окончил педагогический факультет Пермского университета. Вскоре он переехал в Москву, начав писательскую карьеру в качестве драматурга. Его пьесы «Лес шумит» и «Перекат» шли практически во всех театрах страны. В годы Великой Отечественной войны Пермяк вместе с московскими литераторами находился в Свердловске. В это время он очень подружился с Павлом Петровичем Бажовым.
Книги Евгения Пермяка переведены на многие языки, издавались во многих странах. Он награждён двумя орденами, медалями.
Некрасивая Ёлка
В датском говорящем лесу росли датские говорящие деревья. Они разговаривали только по-датски. В жаркие солнечные дни, изнемогая от зноя, деревья перешёптывались друг с другом так тихо, что даже чуткие птицы не могли разобрать, о чём они шепчутся. Зато как только поднимался ветер, в лесу начинался такой шумный разговор, что его без труда мог услышать всякий.
Самой болтливой в лесу была Осина. Её голос, звенящий одиннадцатью тысячами листочков, не умолкал и в полдень. Осина любила позлословить, как, впрочем, и Берёза. А Ёлка наоборот. Ёлка была на редкость молчалива и задумчива. Она в отличие от своих стройных и красивых сестёр росла не очень красивой. Даже, скажем прямо, совсем некрасивой: однобокой и кривой.
Ёлку не любили её лесные собратья, хотя ни одному из них она не сделала ничего дурного. Она не затеняла им солнца, не лишала их влаги, не шелестела, как Дуб или Ясень. Вообще она вела себя очень скромно. Но деревья усвоили отвратительную манеру отношения друг к другу – по внешности. По одёжке. По красоте ветвей и строению кроны. А Ёлка была дурнушкой. Это и послужило поводом для насмешек самовлюблённого Ясеня, молодого красавца Клёна и Берёзы с изысканно тонкими ветвями.
Не любили они Ёлку и потому, что ей оказывал особое внимание Сказочник, пользовавшийся большим уважением в лесу. Он часто садился под елью со своими тетрадями и писал сказки или задумчиво мечтал.
Почему он предпочитал именно её тень, никто не знал, но болтали в лесу разное.
Ясень говорил, что Сказочник, так же как и Ёлка, одинок, некрасив и долговяз, Клён находил, будто Ёлка специально для Сказочника осыпает мягкие иглы, чтобы ему было удобнее сидеть под нею. Берёза городила такое, что лучше не повторять этого. И вообще мы не должны брать на себя роль Ветра, который разносит нелепые лесные слухи. К тому же нам давно пора приступить к главному и начать с того, как в лес однажды пришли лесорубы и срубили старый Дуб и как в лесу раздался громкий плач. Плакали дети, внуки, племянники и друзья старого Дуба.
Им казалось, что уже всё кончено. И особенно после того, как старый Дуб был распилен на кряжи[26] и увезён из леса.
Когда дубовая родня оплакивала свежий пень, появился Сказочник. Ему тоже было жаль, что в лесу не стало зелёного богатыря, трёхсотлетнего Дуба. И его слеза капнула на срез пня.
Но слёзы никогда не помогают горю. Зная об этом, он решил рассказать сказку о том, во что иногда превращаются деревья, когда их увозят из леса.
– Господа, – сказал он по-датски, обращаясь к деревьям, – не угодно ли вам прослушать сказку о вашем завтрашнем дне?
В говорящем лесу стало тихо. Деревья насторожили свои листья и стали слушать.
– Никому из вас, как, впрочем, и мне, – начал Сказочник, – не хочется покидать этот прекрасный лес. Но не все, уходя из него, перестают жить. Не все, оказавшись срубленными, умирают.
Лес зашумел и насупился. Начало сказки деревьям показалось не более чем утешительным враньём. Сказочник подал знак. В лесу стало снова тихо.
– А известно ли вам, господа, что Дуб проживёт еще сотни и сотни лет, когда он станет дубовым резным потолком библиотеки? А он станет именно им. Так ли уж плохо это, господа деревья?
Деревья одобрительно зашелестели. Теперь Сказочник, завладев вниманием слушающих, спокойно уселся на золотой ковёр мягкой еловой осыпи и стал говорить о том, как снова придут в лес лесорубы и спилят созревшие деревья, не давая им сгнить на корню и превратиться в ничто. Спиленные деревья станут домом, мостом, музыкальными инструментами, мебелью или паркетным полом, чтобы жить и служить поколениям.
– Так ли уж это плохо, господа? – сказал он и продолжил сказку о том, как одна мечтательница Сосна превратилась в корабельную мачту и побывала в Индии, Китае, на Курильских островах… Стал рассказывать, как одна Осина стала тридцатью тремя корытами.
– Превращение в корыта хотя и не так заманчиво, – сказал он, – но всё же стать корытом лучше, чем никем, ничем и ни для кого.
– Это верно, – заметила слегка обиженная Осина, – превратиться в корыта куда приятнее, нежели стать дровами. Да, дровами, – повторила она, покосившись на некрасивую Ёлку и окидывая её неприязненным взглядом от корня до вершины.
Заметив этот взгляд, самовлюблённый Ясень спросил Сказочника:
– А почему бы вам не рассказать о еловых дровах?
– Вот именно, – поддержал надменный Клён. – Это бы вселило радужные надежды одной нашей общей знакомой.
Сказочник смутился. Ему не хотелось огорчать некрасивую Ёлку. Он любил её. Он жалел её. Но правда выше любви и жалости.
– Господа, – тихо сказал Сказочник, – разве уж так плохо сгореть для других? Ведь должен же кто-то своим огнём радовать детей и согревать их в зимнюю стужу. Должен же кто-то выпекать хлебы и плавить металл.
– Да, конечно, конечно, господин Сказочник, кто-то должен это делать, – подтвердил Ясень. – Но согласитесь, что всё-таки лучше стать полированным столом или буфетом, нежели золой и пеплом.
– Хотя, – усмехнулась Берёза, – зола тоже на что-то нужна. Ею, кажется, чистят кастрюли и посыпают тротуары. Так ли уж это плохо, господа? – прошелестела она, издевательски повторяя фразу Сказочника.
Деревья дружно захохотали. Сказочник снова умолк, а затем, коснувшись рукой Ели, сказал в раздумье:
– Впрочем, никто не знает, как может повернуться судьба. Одни, собираясь жить в веках, забываются ранее, чем увядают цветы на их могилах. Другие, живя скромно и тихо, ни на что особенное не рассчитывая, не думают о бессмертии, а оно, несмотря на это, приходит само. Не отчаивайтесь, некрасивая Ёлка! Как знать, может быть, всё будет по-другому.
С тех пор прошло много лет. Деревья выросли и возмужали. Под некрасивой Ёлкой жили муравьи. Сказочник давно уже не появлялся в лесу, и, как сообщил Ветер, Ель больше никогда не укроет его прохладной и ласковой тенью своих ветвей. Два лесоруба – Время и Возраст – сделали своё дело.
– М-да! – сказал Ясень. – Хотя он и ярко горел… хотя нам от него было тепло и радостно, все же он сгорел, как сгорают дрова.
– Вот именно, – подтвердил Клён, ставший ещё выше и надменнее. – Если выражаться образно, то он был среди людей не более чем некрасивая Ёлка. То ли дело мы! Мы – ценные деревья. Мы можем превратиться во что угодно: и в спальню королевы, и в трон короля.
Ёлка молча слушала хвастливые, самодовольные рассуждения, и тонкие струйки смолы катились по её шершавой коре. Ёлка не переставала верить, что она встретится со Сказочником и услышит знакомые слова любимых сказок.
Но напрасно. С ним можно было теперь встречаться только во сне. Поэтому Ёлка часто дремала, надеясь увидеть золотой сон. А он не приходил. Зато пришли лесорубы.
Лесорубы спилили созревшие деревья, и каждое из них получило своё назначение. У поваленной Сосны обрубили ветки и верхушку, затем доставили её на корабельную верфь. Она будет мачтой.
Ясень, Клён и Берёза были отправлены на мебельную фабрику. Осину предназначили для корыт.
Дошла очередь и до некрасивой Ёлки. Её распилили на мелкие чурбаки.
«Так и есть, – подумала Ёлка, – я стала дровами. Теперь мне только остаётся сгореть так же ярко, как сгорели вы, дорогой друг, озаряя нас волшебным светом своих сказок».
Готовясь отправиться в топку котла или камина, Ёлка забыла слова Сказочника о том, что «никто не знает, как может повернуться судьба».
Судьба Ёлки повернулась самым неожиданным образом. Ёлка попала на бумажную фабрику и превратилась в ослепительно белые, тонкие, плотные листы бумаги.
Теперь перед нею открылись тысячи возможностей. Она могла стать конвертами и совершать на всех видах транспорта почтовые путешествия. Она могла оказаться газетой или географической картой. Она могла стать нарядной театральной афишей и зазывать людей на представление.
Мало ли куда идёт бумага… Но не будем, однако, строить предположения. Всё оказалось куда лучше, чем может нарисовать самое пылкое воображение.
Ёлку отправили в типографию, и там она стала превращаться в книгу. В какую? Книга книге рознь. А она стала превращаться в прекрасную книгу сказок. Это она почувствовала тотчас, как на ней появились чётко отпечатанные блестящей чёрной краской дорогие её сердцу слова…
Это были сказки, слышанные ею в дни юности в говорящем лесу.
– Неужели мы с вами встретились снова? – сказала Ёлка, ставшая бумагой, и увидела Сказочника.
Он появился на первой странице – отпечатанным великолепными портретными красками.
– Теперь я вижу, – сказала она, – что не все, оказавшись срубленными, умирают. Мы стали жить с вами книгой сказок.
Искусные руки переплётчика стали одевать книгу в нарядную одежду с золотой отделкой и затейливым тиснением.
Как она красива была теперь! На неё можно было любоваться часами, читать и слушать сутками напролёт. Её бережно брали и очень осторожно листали. Сказки смешили и радовали. Сказки учили мудрости, возвышали души, согревали сердца, будили ненависть к злу и утверждали светлое.
Вскоре Ёлка, став книгой, очутилась на серебристой берёзовой полке в самом лучшем ясеневом шкафу библиотеки.
Она сразу узнала этот шкаф. Он оказался таким же самовлюблённым, каким рос в сказочном говорящем лесу. Ясеневый шкаф очень громко хвалился своей новой жилицей на центральной полке:
– Видишь ли ты, Кленовый стол, какое сокровище живёт во мне?
– Да, – ответил Кленовый стол. – Какие мы благородные деревья!
– Как бы позавидовала нам та некрасивая Ёлка, – обрадовалась Берёзовая полка, – как бы позавидовала она, если б могла увидеть, во что мы превратились! С какой отличной книгой живём мы теперь в соседстве! Что ты скажешь на это, старый Дуб? – обратилась Берёзовая полка к резному потолку.
Мудрый резной потолок хитро усмехнулся с высоты своими замысловатыми узорами и, не проронив ни единого слова, застыл в своей изумительной орнаментальной улыбке.
Он, видимо, всё понял.
Теперь у Ёлки были все основания произнести сокрушительную отповедь по адресу Клёна, Ясеня и некоторых других, глумившихся над нею. Но она ничего не сказала, потому что это была добрая, великодушная, настоящая ёлка. А она могла бы сейчас отчитать их не только по-датски, но и по-английски, и по-немецки, и по-русски, и по-французски. Потому что всемирно известная книга датского сказочника разговаривала на всех языках мира. Даже на тех, которые пока ещё не имеют букв и грамматики. Она сумела бы их отчитать и на этих языках…
Но разве счастье в торжестве низменной страсти возмездия? Это жалкая радость слабых. Ради этого не стоило рассказывать сказку о бессмертии прекрасного.
Вот и всё.