Мечты на мертвом языке (сборник) Пейли Грейс

Перл-Харбор из-за этого случился? — спросил он уважительно. Он знал, что некоторые события происходили на моей памяти — я тогда уже была в сознательном возрасте, а он учился в начальной школе. Из-за такого его отношения я могла позволить себе резкости и критику. Я сказала: Джим, давно хотела высказаться — твои вопли про Вьетнам на нашей последней демонстрации, по-моему, были ни к чему. Я считаю, что смысл нашей борьбы не в том, чтобы поднимать шум.

Ты не понимаешь Арто[53], сказал он. Я считаю, что театр — горничная революции.

Ты хотел сказать, лакей.

В ответ на мою поправку он молча кивнул. Он легко принимает критику, поскольку всегда может с улыбкой поставить заслон — мнения его непоколебимы.

Тебе надо бы побольше узнать про Арто, сказал он.

Правда, надо. Только у меня всегда столько дел. К тому же, возможно, когда-то я знала о нем больше. В последние годы у меня в голове переплелись все литературные герои. Бывает, король Убю[54] возникает рядом с мистером Спарситом — или это была миссис…[55]

И тут мясник спросил: Что будете брать, барышня?

Я отвечать отказалась.

Джек, которому, если помните, я рассказывала про свой день, пробормотал: Г-споди, только не говори, что ты взялась за старое.

Взялась, ответила я. Это оскорбление. Женщине моего возраста, которая на свой возраст и выглядит, никто не говорит: что будете брать, барышня? Я не стала ему отвечать. Когда такое говорят кому-то вроде меня, на самом деле это значит: Что будешь брать, кошелка старая?

Ты решила такой и стать? — cпросил он.

Джек, давай обратимся к фактам. Допустим, мясник не хотел меня обидеть. Эдди, он вообще неплохой. Два часа едет из Джерси в Нью-Йорк. А потом два часа обратно. Поэтому мне его жалко. Но я буду стоять на своем. Не должен он так говорить.

Эдди, сказала я, больше не обращайтесь ко мне так, иначе я вам не скажу, что мне нужно.

Как скажете, дорогуша. Так что вы будете брать?

Не могли бы вы дать мне пару куриных окорочков для жарки?

Всенепременно, ответил он.

А мне свиную лопатку, сказал Джим. Кстати, знаешь, летом мы устраиваем представление в Городском университете. Не в зале, а в биологической лаборатории. Совершенно новый ход. Нам не хотели разрешать. Мы не делали таких политических представлений со времен «Выхлопа».

Вы сказали «Городской университет»? — спросил Эдди, вырезая из курицы ногу. Когда я был мальчишкой, совсем ребенком, мы называли Городской университет — ну, знаете, он тогда был Городским университетом Нью-Йорка, сокращенно ГУН, — так мы его звали «Граждане урезанные Нью-Йорка», там обрезанных было много.

Да? — сказал Джим и посмотрел на меня. Как я на это? Не обиделась?

Разговоры о мужском обрезании меня нисколько не оскорбляют, сказала я. Однако, насколько мне известно, в Марокко девочкам до сих пор отрезают клитор.

Джим в чем-то очень застенчив. Он забрал свиную лопатку и попрощался.

Я осмотрела куриную печенку. Она иногда бывает не красная, а бурая, но, как я понимаю, это не страшно.

Вдруг рядом возник Тредвелл Томас и тут же меня обнял. Он известный гурман и привереда, поэтому я обрадовалась: пусть мясник видит, как мы с ним нежно обнимаемся. Ну, придумал какие-нибудь новенькие эвфемизмы? — спросила я.

Ха-ха-ха, сказал он. Он до сих пор стыдится своей службы в лингвистическом отделе при Министерстве обороны. Год или два назад Джек брал у него интервью для журнала «Отбросы общества», первого главреда которого через пять номеров (они выходили раз в квартал) взяли в «Таймс». Журнал до сих пор хороший.

Вот отрывок этого интервью.

Мистер Томас, в чем заключается работа лингвистического отдела?

Видите ли, Джек, он был создан для того, чтобы воспрепятствовать английскому языку точно освещать факты. Разумеется, это не первая (и не последняя) попытка, но определенный успех был достигнут.

Мистер Томас, это ироничное высказывание сделано под влиянием вашего свежеиспеченного идеализма и разнообразной секретной информации, которая стала доступной для нас благодаря ему?

Вовсе нет, Джек. Выражение «защитная реакция» изобрел не я. И не я, а Эйзенхауэр придумал (когда тысячами водородных бомб начиняли баллистические ракеты и подлодки) — так вот, не я придумал «мирный атом» и его кодовое название «Операция Хлопья»[56].

Не могли бы вы привести пример выражения, которое вы придумали, чтобы выхолостить или оглупить выразительные средства языка? (Джек, завопила я, «выхолостить», «оглупить» — ты тоже подцепил заразу! Заткнись, сказал Джек и продолжил интервью.)

Итак? сказал он.

Итак, ответил Тредвелл Томас, меня попросили разработать слово или ряд слов, которые могли бы определить, описать любую латиноамериканскую страну в условиях перемен — нечто, что, будучи произнесенным, могло бы низвести или осмеять революционную ситуацию. Я много это обсуждал, подпитывался чужими идеями, фантазировал — без этого не обходится ни один творческий акт, и в конце концов придумал «ревударство». Это слово стали употреблять в Вашингтоне, парочка журналистов его радостно подхватила. И оно долгое время было в ходу у профессионалов. Но вы наверняка видели монографию «Ревударственные крестьяне современной Бразилии». Оно в ходу даже у вас, «розовых» либералов. Что уж говорить про поэтический опус Вассермана «Тропический лес, тихий омут и культура ревударства», опубликованный, собственно, в этом журнале.

В точку, Тредвелл, говорили наши черные братья, а через пару лет это выражение пошло дальше — чтобы язык продолжал выхолащиваться и оглупляться.

Впрочем, Томас на самом деле мог пойти далеко — настолько далеко, насколько это возможно в наше время и в нашем поколении, и сотни безработных, но честолюбивых выпускников университетов смотрели бы ему в рот в день набора новых служащих в Министерство обороны, но дело в том, что Томас не только много чего насочинял, он еще имел привычку похрюкивать при разговоре. Некоторые считают, что похрюкиванье помогает прочистить носовую полость, что признано мудрым Востоком. Другие же так не считают.

Что напомнило мне, пока нам упаковывали мясо, про Гасси. Как она?

Гас? Увлеклась гидропоникой. У нас теперь повсюду бадьи со всякой всячиной. Скоро вообще перестанем ходить в магазин.

Как же я хохотала! До вечера успела рассказать эту историю несколько раз. Отпускала Джеку язвительные шуточки про Гас. Дважды съязвила на ее счет в беседах с посторонними. А она уже была на волне будущего. О чем я и не подозревала. Она была на волне не моего океана.

Вообще-то, вокруг меня свои волны, приливы и отливы. Вам никогда не хотелось подняться над временем, над средой? Мы, конечно, все пытаемся, но вечно поскальзываемся, падаем, опять оказываемся там же, говорим все тем же плоским языком, хотя тема-то — как спасти мир, причем быстро — необъятная.

Прощай, Тредвелл, грустно сказала я. Мне еще овощей надо купить.

Владелец лавки поливал овощи из шланга. Он знал, как сделать салат свежее, чем он есть. На кочанчиках брокколи висели капли — размером с сами крохотные зеленые пупырышки.

Орландо, сказала я, на прошлой неделе Джек выгуливал нашего пса в два часа ночи, а я в семь утра, и вы оба раза были на месте.

Да, ответил он, был.

Орландо, да как же так? Как же вы работаете, как же вы живете? Когда же вы видитесь с женой и детьми?

А я и не вижусь. Разве что раз в неделю.

Вы-то как?

Отлично. Он отложил шланг и взял меня за руку. Понимаете, это замечательная работа. Это же еда. Мне нравится любая работа, связанная с едой. Мне повезло. Он отпустил мою руку и погладил кочан красной капусты. Посмотрите на меня. Я мелкий лавочник. У меня с одной стороны супермаркет «Эй-энд-Пи», с другой «Бохак», а дальше по улице роскошный «Интернешнл» с сырами и селедкой. Если я не буду работать по шестнадцать часов в сутки, мне конец. Но вы посмотрите, миссис А, на стойку с овощами, на эти бобы, вон туда — на петрушку, рукколу, укроп, красиво ведь, правда?

Да, конечно, красиво, согласилась я, но мне больше всего нравятся букетики кресс-салата, вы здорово обрамили ими морковку.

Вы, миссис А, молодец. Вы понимаете. Красота! сказал он и убрал три подпорченные клубничины из в остальном безупречной коробочки. Через пару лет, уже в настоящем — я его, считай, не касалась (но коснусь) — мы с ним поцапались из-за чилийских слив. И расстались. И мне пришлось ходить в супермаркет с разумными ценами, где бродили равнодушные покупатели и где никто не просил и никто не предлагал кредит. Но в тот момент между нами был мир. То есть я была должна ему 275 долларов, и он не возражал.

Ну хорошо, сказал Джек, раз вы с Орландо так закорешились, то почему так много неспелых клубничин? Он вытащил ягоду с зеленцой и гнильцой. Я придумала ответ с антропологическим уклоном. Отец Орландо — старый человек. Единственная работа, которую Орландо может поручить старику, — это раскладывать клубнику по коробочкам объемом в пинту и кварту. И чтобы было по справедливости, он в каждую подкладывает по паре зеленых ягод.

Я пожалуй спать пойду, сказал Джек.

Я просто развивала мысль из его статьи в третьем номере «Отбросов общества» — «Торговля едой, или Кто придумал жадного потребителя». О чем ему и сообщила.

Он вежливо протянул: А-аа.

День длился долго, и я не успела даже словом обмолвиться про «Сообщество молодых отцов» или про беседу с аптекарем Загровски. Решила, что это мы обсудим за завтраком.

Мы легли спать, он нежно обнимал меня — как, наверное, обнимал после долгого дня свою предыдущую жену (а я своего предыдущего и т. д. и т. п). Мне было очень удобно: наш отличный матрас так уютно сочетался с нашими нежными чувствами, что я даже вспомнила песенку, которую моя подруга Руби сочинила в насмешку над временем, местом, нами:

  • Ах, супружеское ложе,
  • Ну что может быть милее:
  • Дни, ночи, годы напролет
  • Лежишь с любимым рядом,
  • Рука сплелась с рукою,
  • Нога сплелась с ногою,
  • Пока в судьбой намеченный,
  • но черный день — как ночь
  • не уведет тебя любовник
  • прочь прочь прочь

Часа в три ночи Джек в ужасе завопил. Все нормально, малыш, сказала я, ты не единственный. Все мы смертны. И я всей своей мягкой мощью привалилась к его тощей спине. И мне приснился сон, цветной и широкоэкранный, — что дети совсем выросли. Один переехал в другой район, другой — в далекую страну. Того, объяснялось во сне, я больше никогда не увижу, потому что он взорвал один бандитский банк, причем — опять же во сне — по моему настоянию. Сон продолжался, точнее, разворачивался по спирали — до самой моей старости. А история, приведшая к его исчезновению, откручивалась назад — как это иногда бывает в кино. На самом дне — недосягаемое — оказалось их детство, и там они играли в войну и весело смеялись.

Я проснулась. Где мой стакан с водой? — заорала я. Джек, мне надо тебе кое-что сказать.

Ну что? Что? Что? Он увидел, что у меня сна ни в одном глазу, и сел в кровати. Что стряслось?

Джек, я хочу ребенка.

Ха-ха, сказал он. Не получится. Слишком поздно. Ты года на два опоздала, сказал он и снова заснул. А потом добавил: Ну, допустим, это сработает, допустим, случится чудо. Ребенок вполне может оказаться умненьким, получит стипендию в Массачусетсском технологическом, займется решением сложнейших задач и, господибожемой, даже изобретет что-что совсем плохое, чего мы, старые хрычи, и вообразить не в силах. Он заснул окончательно и захрапел.

Я достала из-под кровати, где я держу все свое чтиво на ночь, Ветхий Завет. Подсунула под голову еще одну подушку, села и стала читать историю про Авраама и Сару, стараясь многое угадывать между строк. В том, что сказал Джек, было немало здравого смысла — его замечания порой очень точны и направляют мысль в нужное русло. Ведь отлично известно, чем кончается эта старая история. Тем, что эти три всадника-монотеиста — христианство, иудаизм и ислам — веки вечные скачут, воюют, бьются за сферы влияния.

И все равно, сказала я тихо похрапывающему Джеку, до того, как мир не стал насквозь плохим, сначала появился младенец Ицхак. Ты же понимаешь, о чем я: он смотрел на Сару так же, как смотрели на нас наши дети, — он учился пользоваться своими пятью чувствами. Ой, Джек, и этот Ицхак, сын Сары, до того, как он вырос настолько, что отец повел его на заклание, он, наверное, лежал, улыбался, гулил и слушал, а женщины пели ему песни и заворачивали в прекрасные ткани. Так ведь?

Джек, который во сне так же сварлив, как и наяву, сказал: да, но зачем ему разрешили кидаться песком в брата.

Ты прав, прав. Я там, с тобой, сказала я. А тебе надо только быть здесь, со мной.

Загровский рассказывает

Стою себе в парке под деревом. Его прозвали Вяз-для-висельников. Большое действие имело в свое время на разных хулиганов. Вот бы сегодня, я не скажу всегда, но… Нет? Пусть будет нет. Короче, подходит ко мне женщина, женщина за вычетом улыбки. Я говорю внуку, я говорю: посмотри, Эммануил, кто идет. Эта красивая дамочка когда-то покупала в моей аптеке, помнишь, я тебе показывал.

Эммануил говорит: деда, где?

А что поделаешь, она еще вполне, но уже не так, чтоб очень. Это кошмар, какой урон причиняет дамам время.

Вместо здрасьте я получаю: Изя, что вы делаете с этим черным ребенком? Потом она говорит: это чей? Зачем вы его держите? Глядит на меня, как Бог в Судный день. Вы это можете наблюдать на знаменитых картинах. Потом говорит: почему вы кричите на бедного мальчика?

Что значит, кричите? Немножко учу истории. Как-никак про это дерево сказано в путеводителях. Добрый день, между прочим, мисс… мисс… Даже неудобно. Абсолютно забыл, как ее фамилия.

Все-таки, чей он? Вы его совсем напугали.

Кто, я? Не смешите меня. Это же мой внук. Поздоровайся, Эммануил, перестань кривляться.

Эммануил, чтобы прилипнуть ко мне еще крепче, залезает рукой в мой карман. Сыночек, или ты язык проглотил?

Она говорит: внук? То есть как так внук, Изя? Вы серьезно? Эммануил крепко зажмуривается. Вы замечали, как дети мешают одно с одним. Когда им нет желания что-то слышать, они закрывают глаза. Многие дети так делают.

А ну-ка, Эммануил, скажи-ка тете, кто у нас самый умный мальчик в детском садике?

Ни полслова.

Ты откроешь глаза, свиненок? Еще мне новости. Быстро скажи ей, кто самый умный — ребенку недавно пять лет исполнилось, а он книжки читает сам.

Стоит смирно. Думает. Головенкой работает, я его знаю. Потом как запрыгает, как закричит: я, я, я! И пританцовывает. Танцы-шманцы от большого ума, как говорит его бабушка. Другие дети (их у меня трое выросло) тоже были очень развитые, но этому типчику они в подметки не годятся. Вот соберусь, отвезу в город к Хантеру[57] для одаренных детей, пусть его там проверят.

Но этой мисс… как ее… все мало. Она волнуется. Откуда у вас ребенок? Вы его что, усыновили?

Усыновил? В моем возрасте? Это Цилин. Вы знали мою Цилю? Я вижу, кое-что она знает. А почему нет, в аптеке вы имеете дело с людьми. Ничего странного.

Ну как же, я помню Цилю. Говорит, и лицо у нее слегка разглаживается.

Тогда вы помните, у моей Цили были нервы.

Ого, еще бы.

Как вам понравится такой ответ? У Циленьки таки были нервы… Сказать по правде, эти нервы — фамильная черточка по линии миссис Зи. Черточка? Черт в юбке будет точнее…

В молодости, бывало, приду к ним в гости, мы с ее братом и дядями играем в карты, а три тетки сидят на кухне пьют чай. И на все: ой! ой! ой! Спрашивается, чего? Никаких причин ойкать. У всех мужья. Вполне приличные мужчины. Один по коммерческой части, другие двое интеллигентные люди, со специальностью… Просто моду себе взяли. Так я сказал миссис Зи: хоть разок мне ойкнешь, разводимся.

Вашу жену я хорошо помню, говорит дамочка. Очень хорошо. И опять делает лицо как вначале — съеживает ротик. Жена у вас красивая.

Извиняюсь, я вам обязан жениться на уродке?

Но кстати, она сказала правду. В молодости моя Нетти была светлой блондинкой, которые редко, но попадаются среди польских евреек. Очень возможно, какой-нибудь русый мужик сделал небольшой погром ее прабабушке.

Так я ответил: да, действительно, она до сих пор ничего, только немножко любит поворчать.

Ладно. Она тяжело вздыхает, показывает, что случай безнадежный. Ну и как же это у Цили получилось?

Эммануил, сходи вон там поиграйся с детьми. Нет? Пусть будет нет.

Я вам скажу, это все гены. Гены — самое главное. Хорошо, окружение. Но гены… Вот где дословно записана история вашей жизни. Хотя и школа, я думаю, тоже имела свое участие. Циля натура скорее артистическая, вроде вашего супруга. Я ни с кем его не путаю? Вы бы ее видели девочкой. Она и сейчас симпатичная, даже когда с ней припадок, но тогда это было что-то. В летнее время мы семьей уезжали в горы. Я брал ее на танцы. Она таки танцевала! Люди прямо удивлялись. Иногда мы с ней танцевали до двух часов утра.

По-моему, это не полезно, говорит она. Я бы не стала с сыном танцевать всю ночь…

Это понятно, вы мать. А насчет «полезно», кто знает, что полезно, что вредно. Вы скажете, доктор знает. Между прочим, я мог тоже выучиться на доктора. Ее зять по коммерческой части помог бы. Но что дальше? У вас буквально нет минуты. Вам день и ночь обрывают телефон. Я за один день вылечивал народа, сколько доктору не вылечить за неделю. Часто врачи ко мне сами звонили. Спросят: что, Загровский, действует то лекарство, которое с прошлого месяца выпускает Парк-Дейвис, или это пшик?.. Поскольку, раз — я имел опыт из первых рук и два — я из себя не строю, мне не жалко поделиться.

Нет, Изя, строите. Видно, что говорит серьезно и что ей не все равно. Почему видно? Так годы в аптеке. Ты смотришь. Наблюдаешь. Покупатель всегда прав, но очень часто ты знаешь, что и не прав и к тому же идиот набитый.

Вдруг, откуда ни возьмись, я ее вычислил. Я сказал себе — Изя, что ты стоишь здесь с этой женщиной? Гляжу ей прямо в глаза и говорю: Вера? Правильно? Послушайте. Нет, вы послушайте, я к вам имею вопрос. Разве неправда, когда вы ни позвоните, я… может быть, я уже закрываю, что с этого… но я беру пенициллин или же, после, тетрациклин и иду. Вы еще проживали на четвертом этаже без лифта. Еще на той же площадке жила подруга с тремя девочками, как ее, Сьюзан? Прекрасно помню. Вы стоите в прихожей, лицо заплаканное, света нет, у ребенка жар сто пять и больше, он весь горит, надрывается в кроватке, вы побоялись его оставить. Вы жили одна, я верно говорю? Совсем молоденькая. Также припоминаю вашего супруга, очень нервный молодой человек, сейчас он есть, сейчас нету, где-то бродит ночами напролет. Выпивал, да? Ну ясно. Ирландец? Я полагаю, не ладили, взяли и разошлись. Очень просто. Вы, молодежь, знали, как надо жить.

На это она мне не отвечает. А говорит… вам интересно, что она говорит? Выражается! Потом говорит: конечно, помню. Господи, как Ричи тогда хворал! Спасибо, говорит она. Спасибо, господи боже мой, спасибо.

Но я подумал другое: что наш мозг знает свое дело. Когда она подошла, я сперва не вспомнил. Мы были хорошо знакомы, но где? Потом одно какое-то слово, может быть, ее заносчивое лицо, исключительно круглое, какое не часто встретишь, и вот, откуда ни возьмись, ее квартира без света, четыре этажа пешком по лестнице, другие дамочки — все в те дни молодые, веселые… вы могли их видеть на улице в солнечную погоду, идет, тащит пару деток, тележку, велосипед… интересные женщины, но усталые за целый день, по большей части в разводе, возвращаются домой одни. Молодой человек на стороне? Кто знает, как они, такие, устраиваются? На мой вкус, они были самое то, что надо. Иногда, как только пять часов, я становился в дверях полюбоваться на них. Они в большинстве были такие, как полагалось бы манекенщицам. То есть, я хочу сказать, не костлявые, а кругленькие, как будто сложенные из подушек и подушечек, зависит, куда посмотреть; молодые мамы. Крикнете им два-три слова, они вам назад то же самое. Особенно я запомнил ее подругу Рути — у нее были две девочки с длинными черными косичками, вот досюда. Я говорил ей: годика через два, Рути, вы себе будете иметь на руках первостатейных красоток. Мой вам совет, глаз не спускайте. Женщины в ту пору всегда отвечали мило, не боялись улыбнуться лишний раз. Для примера скажут: правда, вы так думаете? Мерси вам, Изя, на добром слове.

Но все это прошлая область, и в этой области есть не только хорошее, а также плохое, и насчет лично данной особочки, вся суть, что я ей делал хорошее, но чтобы видеть много хорошего от нее, так нет.

Постояли немножко. Эммануил говорит: дедушка, пошли на качели. Сходи один — это недалеко, я вижу, там полно ребят. Нет, говорит он, и опять залезает рукой ко мне в карман. Так не ходи… Ах, что за денек, говорю я. Почки на деревьях и так далее. Она говорит: это дерево называется катальпа. Вы шутите! А вон то, без хотя бы листика? Лжеакация, говорит она. Таки видно, что лже, говорю я.

Потом я делаю глубокий вдох: ладно — вы еще слушаете меня? Тогда я вас спрашиваю, если я сделал для вас столько хорошего, включая, что даже спас жизнь вашему ребенку, то как с вашей стороны понимать тот поступок? Вы знаете, о чем речь. Чудный день. Я выглядываю из окна аптеки, и что? Четыре покупательницы, которых я как минимум двух видел посреди ночи в халате с криками: Изя, спасите, помогите! Стоят и держат плакаты. ЗАГРОВСКИЙ — РАСИСТ. ЧЕРЕЗ СТОЛЬКО ЛЕТ ПОСЛЕ СЛУЧАЯ С РОЗОЙ ПАРКС ЗАГРОВСКИЙ ОТКАЗЫВАЕТСЯ ОБСЛУЖИВАТЬ ЧЕРНЫХ. Вот куда мне это врезалось! Я показываю на сердце. Мне как-нибудь в точности известно, где оно помещается.

Естественно, ей при моих словах очень неловко. Послушайте, говорит она, ведь мы были правы.

Я хватаюсь за Эммануила. Вы?

Да, и сначала мы послали вам письмо, а вы ответили? В нем было сказано: Загровский, образумьтесь. Это Рути его составляла. Мы писали, что хотим с вами поговорить. Мы проверяли вас. Раза четыре, не меньше, вы держали миссис Грин и Джози, нашу приятельницу Джози, она испанка, но с темной кожей… тоже жила в нашем доме, на первом этаже… заставляли их подолгу дожидаться, пока не отпустите всех остальных. И очень невежливо вели себя, то есть просто по-хамски, вы, Изя, умеете обхамить человека. Джози на это повернулась и ушла, она вас тогда очень выругала. Не помните?

Нет, представьте себе, не помню. В аптеке постоянно стоял гвалт. Люди действительно с болячками — один прибегает, подайте ему кодеин, другой кричит: что делать, мама при смерти. Вот что я помню, а не выходки какой-то испанской скандалистки.

Но погодите, говорит она, — как будто все это не стоит у меня перед глазами, как будто прошлое ей лишь клочок бумаги во дворе — вы не кончили насчет Цили.

Не кончил? Зато вы чуть-чуть не кончили мне мой гешефт, а Циля, чтоб вы знали, мне это припомнила. Потом, когда так сильно заболела.

Я подумал себе — для чего ты ведешь с ней разговоры? Вижу эту картину: как я стоял в тот день, это сколько же лет утекло?.. Стою за прилавком как дурак, жду покупателей. Каждый, кто заглянет внутрь, должен пройти мимо пикета. А это такой райончик, увидят, что пикет, половина не зайдет. Полицейские говорят, они имеют право. Загубить человеку его дело? Мне было противно, но я все-таки вышел на улицу. В конце концов, это были знакомые дамы. Я старался им объяснить: Вера, Рути, миссис Кратт — в лавку заходит посторонняя, естественно, полагается первыми обслужить постоянных покупателей. Всякий так сделает. Тем более к тебе присылали то черных, то шоколадных — разнообразного цвета, и, честно сказать, я не очень мечтал, чтобы о моей аптеке шла слава, что здесь им продают со скидкой. Начнут селиться поблизости… Я поступал, как все. Чтобы и зря не обидеть, но и напрасно не приваживать, не принимать, как дорогих гостей. Возьмут понаедут, район приятный.

Ну хорошо. Человек глядит на моего Эммануила и говорит: э, а ведь он не совсем белой расы, что это делается? Я скажу вам, что. Это жизнь делается. Вы имеете своих взглядов. Я имею своих. Жизнь не имеет взглядов.

Я отошел от этой Веры. Мне было неприятно рядом с ней. Сел на скамейку. Я вам не молодой петушок. Я уже кукарекаю только от случая и до случая. Устаю, наш Эммануильчик почти исключительно на мне. Миссис Зи большей частью сидит дома, ноги опухают. Сплошное наказанье.

Раз в метро не могла сойти на нужной остановке. Двери отворяются, она не может встать. И так, и этак (она немножко дама в теле). Обращается к малому с тетрадкой, крупный такой цветной детина: будьте добры, вы не поможете мне подняться. Так он ей: вы мне три сотни лет не давали подняться, ничего, посидите еще минут десять. Нетти, я спрашиваю, как ты не сказала ему, что у нас подрастает мальчишечка коричневый, как кофейное зерно. Нет, он прав, говорит Нетти. Мы таки не давали им подняться.

Мы? Что такое мы? У меня в сорок четвертом двух сестер и отца изжарили на ужин Гитлеру, а ты говоришь — мы?

Нетти садится. Принеси мне чайку, прошу тебя. Да, Изя, я говорю: мы.

Я со злости не могу даже поставить воду. Знаешь что, дорогая миссис, ты не в своем уме, как твои сумасшедшие тетки, как наша Циля. А куда ей было деваться, каждый из твоих родственников позаботился подкинуть ей генов. Нетти глядит на меня. Говорит: ай-яй-яй. Ойкать она отучилась. До того ассимилировалась, что теперь ай-яй-яйкает… Откуда у нее и это «мы». Зря ты надеешься, я говорю, что если записалась в одну компанию с Робертом Э. Ли[58], то уже стала американкой. Шутка, естественно, только вопрос, много ли в ней смешного.

А сейчас я устал. Немножко ослаб, что это заметно даже Вере. Как ей быть, размышляет. Решает все же, что прения не окончены, и подсаживается ко мне боком. На скамейке сыровато. Что вы хотите, апрель месяц.

Так как же насчет Цили? С ней все в порядке?

Вас не касается насчет Цили.

Хорошо. Она хочет уйти.

Стойте, куда вы! Если уж мне приходилось вас видеть в ночной рубашке, когда вы были молодая и красивая… Теперь она действительно встает. Наверное, она из бор-чих за женские права, такие не любят замечаний про ночные рубашки. Про халаты выслушала спокойно. И черт с ней! Пускай уходит… Но она возвращается. Прекратите, Изя, раз и навсегда, говорит она. Мне серьезно хочется знать. У Цили все в порядке?

Хочется ей. Циля в порядке. Живет с нами. Цветы поливает в квартире. Трудится с утра до вечера.

Хотя с какой стати я должен с ней миндальничать. О’кей, Вера, была не была, я вам выскажу, что же вы, люди, сотворили на мою голову! И вы еще спрашиваете, что с Цилей. Вы! Зачем вам? Ну пожалуйста. Вы помните, через недели две вы перестали устраивать пикеты. Почему, не знаю. Надоело? Или, возможно, время летнее, пора было ехать делать людям неприятности на взморье? Это я был привязан к городу. И разве я в те дни имел кондиционер? Вдруг вижу на улице Цилю. У нее тоже плакат. Вы, женщины, подали пример. Большой плакат бутербродом, прохаживается с ним взад-назад. Кто с ней заговорит, она только сжимает губы.

Я этого не помню, говорит Вера.

Конечно, вы уже укатили в это время на Лонг-Айленд, на Кейп-Код или, я знаю, на море, штат Нью-Джерси.

Нет, говорит она. Нет, ничего подобного. (Я вижу, для нее жуткое оскорбление, что она могла ездить на лето к морю.)

Я подумал тогда: хладнокровнее, Загровский. Потому что, факт есть факт, я не хотел, чтобы она уходила, потому что я если начал рассказывать, так уже должен досказать до конца. Держать в себе — это штуки не для меня. Рассказывай! Это немножко проветривает внутри — легкие сделаны, чтобы дышать, а не копить секреты. Моя жена никогда не расскажет, будет кашлять, кашлять. Целую ночь. Проснется: ай, Изя, открой окно, дышать нечем. Несчастная женщина, ты хочешь дышать, научись рассказывать.

Так я сказал этой Вере: пожалуйста, я отвечу насчет Цили, но вы мне выслушаете полный рассказ про то, как мы настрадались. Ничего, думал я. Пусть передаст потом по телефону остальным. Пусть знают, чего они добились.

Как мы ходили с нашей Цилей по врачам вплоть до первой знаменитости — я имел знакомства через аптеку. В больнице доктор Фрэнсис О’Коннел, толстый ирландец, не пожалел на нас с миссис Зи два часа, занятой человек. Он объяснил, что эта область одна из самых величайших загадок. Дремучий лес, самые светлые головы блуждают в потемках. Но все же, в моей специальности вы слышите то и се про разное лечение. Так ей одного массажа делали пятьдесят раз с головы до ног, чего только не перепробовали. Витамины пихали в нее, минералы — это уже посоветовал серьезный врач.

Хорошо, если давалась — бывало, что закроет рот, и никаких. Родную мать обзывала неприличными словами. Мы к этому не привыкли. И каждое утро, как на работу, марширует взад-назад перед аптекой. Хоть выплачивай жалованье по минимальной ставке. А послеобеденная работа — ходить из угла в угол за моей женой и попрекать, каких обид от нее натерпелась в детстве. Месяца два прошло, вдруг ни с того ни с сего ударилась петь. У нее дивный голос. Брала уроки у известного педагога. Под Рождество всю неделю исполняет у входа в аптеку половину «Мессии» Генделя. Вам знакома эта вещица? Так и прекрасно, думаете вы. Да, изумительно. Но только где вы были, что не заметили, что она без пальто? Не разглядели, что у нее носки спадают с ног, когда ходит взад-назад? Лицо и руки как у техника-смотрителя из подвала. И поет! Поет! Две вещи особенно: одна — как неверные увидят свет, вторая — «Внемлите! Деве будет сын». Жена говорит: понятно, хочется замуж, как всякой женщине. Чепуха. Могла бы выйти сорок раз. Имела кучу кавалеров. Прямо-таки буквально кучу. Она поет, эти кретины хлопают, какой-то мерзавец орет ей: давай, Цилечка, давай! Чего давай? Кому? В другие дни она просто кричит.

Что кричит?

А? Я и забыл про вас. Что попало кричит. Кричит: расист! Кричит: он продает отравленные лекарства! Кричит: он косолапый, с ним невозможно танцевать! (Неправда, кстати, лишь бы меня осрамить перед всеми, просто глупо.) Народ кругом хохочет. Кто-то плохо расслышал: что? Что она сказала? Кричит: по проституткам шляешься! Опять неправда. А что однажды встретила меня с женщиной, так это была дальняя родственница из Израиля. Придумает тоже! Не голова, а мусорное ведро.

Мать как-то говорит ей: Цицеле, золотко, причешись ты, ради бога. За эти слова она дает матери затрещину. Я прихожу домой, я застаю далеко не первой молодости женщину с фонарем под каждым глазом и плюс с разбитым носом. Доктор сказал: это так полагается, раньше, чем у вашей дочери наступит улучшение, должно наступить ухудшение. Медицина, она знает. Направил нас в дивное место, больница в двух шагах за городской чертой — то ли Уэстчестер, то ли Бронкс, боюсь соврать, но метро, слава богу, туда доходит. Таким образом выяснилось, на что я столько лет откладывал деньги. Думал, на Флориду в старости, прогуливаться в рабочие дни под пальмами. Ошибочка. Оказалось, на Цилю, поместить красавицу дочь в чудную обстановку к таким же ненормальным.

Мало-помалу она становится спокойнее. Нас пускают к ней. Показывает, где у них кондитерская, мы оставляем ей пару долларов; скоро наша жизнь принимает вот какой вид. Три раза в неделю ездит жена, садится на метро и везет чего-нибудь вкусненького (кроме сладкого, они противники сахара), везет ей какую-нибудь приятную вещичку, платочек, кофточку — в подарок, вы меня понимаете, в знак любви. И раз в неделю езжу я, но на меня она смотреть не хочет. Как голубкй мы с ней были, такие близкие, — вы можете себе представить, что я переживаю. Хотя вы сами имеете детей, так вы должны знать: маленькие дети — маленькие неприятности, большие дети — большие неприятности — есть такая пословица в идиш. Вполне возможно, что у китайцев она тоже есть.

Ох, Изя. Как это могло случиться? Внезапно, вдруг. Не было никаких признаков?

Что с ней, с этой Верой? У нее слезы на глазах. Как видно, чувствительная. Мне понятно, о чем она думает. Ее дети сейчас подростки. Вроде пока нормальные, а что потом? Каждый думает о себе. Человеческая натура. Спасибо хоть не говорит, что это жена виновата или я. Я совершил чего-то ужасное! Любил своего ребенка. Знаю я, как у людей работает мысль. В психологии разбираюсь очень неплохо. Подковал себя в этой области за время, пока мы мыкаемся с дочерью.

Ох, Изя…

Она кладет мне руку на колено. Я смотрю на нее. Может быть, она того? Или, возможно, просто видит во мне старика (а что, почти так оно и есть). На это я скажу одно, слава богу, что нам дана голова. Голова — единственное место, где вы можете сохранять молодость, когда другое место приходит в негодность. Почему-то она чмокает меня в щеку. Чудачка.

Вера, у меня все же не укладывается, за что вы с подругами сделали мне такую гадость?

Но ведь мы были правы.

И эта мадам Мыправы читает мне мораль. Как моя Циля ходила взад-назад и ругалась на всю улицу нехорошими словами, это она не помнит, а помнит знаете чего? Когда прислуга Кендриков, нахальная толстуха, забрала лекарство от аллергии для миссис Кендрик и ушла, то я покривился и сказал: фу ты, ну ты! Важная барыня! Это вам преступление? А когда видел, что мимо идет черно-белая пара, он и она, то говорил: тьфу, безобразие! Зачем такое разрешают! Она сама слышала, не один раз. И что? Это дело вкуса. Опять рассказывает мне про эту Джози, пуэрториканку скорее всего, — что я ее обслужил последней. Потом говорит: да, Изя, а кстати, как насчет Эммануила?

Эммануил здесь ни при чем, говорю ей. Даже глядеть не смейте в его сторону.

Она закатывает глаза и закатывает их опять. Она еще не все сказала. Ее также не устраивает, как я разговариваю с женщинами. Я, понимаете, не раз называл миссис Зи Большой Медведицей. Так это моя жена, нет? И что я заигрывал с покупательницами, то подмигну, то ущипну. Вранье, я мог потрепать, не отрицаю, но ущипнуть никогда… К тому же я точно знаю, что некоторым это нравилось. Нет, говорит она. Никому не нравилось. Никому. Мирились лишь потому, что не настал момент в истории послать по адресу. (Я обожаю, когда эти американки начинают рассуждать об истории.)

Неважно, Изя, говорит она, забудем об этом. У вас теперь такая беда, я вам очень сочувствую. И правда сочувствует. Но через минуту меняется. Уже не так сочувствует. Она убирает руку. Ее рот складывается в маленькое «о».

Эммануил забирается ко мне на колени. Гладит меня по лицу. Дедушка, не грусти, говорит он. Слезинку не может видеть спокойно. Даже у чужого. Его мама нахмурится, он больше к ней не подойдет. Идет к жене. Ба, моя мама очень грустная. Жена вскакивает, бежит к ней. В тревоге. В страхе. Что там такое? Или Циленька приняла лекарство? Один раз он подошел к Циле и говорит: мама, почему ты плачешь? Так что она отвечает ребенку? Встает на ноги и начинает колотиться головой об стенку. Изо всех сил.

Он в крик: мамочка! Хорошо я был дома. С тех пор со всеми своими печалями идет прямо к бабке. Что с ним будет? Мы не такие молодые. Старший сын живет замечательно — только у них в Роклендском округе чересчур избранная публика. Другой сын… у него своя жизнь, это то еще поколение. Он уехал.

Она глядит на меня, эта Вера. Слова не скажет. Сидит. Еще чуть-чуть, и откроет рот. Я знаю, что ее интересует. С какого боку в эту историю затесался Эммануил. Когда?

В точности это она и спрашивает. Но как появился Эммануил, неясно?

Ясно, очень ясно. Как ценный подарок от Насера.

Насера?

Хорошо, не от Насера, так из Египта — семя второго сына Исаакова, уловили? Близкий родственник. Я как-то на днях сидел и думал: почему? За что? Ответ: а чтоб не забывали. Для этого, в большинстве, вообще все делается.

Авраамова, перебивает она. Это у него было два сына, Исаак и Измаил. Бог обещал, что он станет отцом множества народов, он и стал. Но знаете, говорит она, этим двум ребятам он был довольно-таки неважным отцом. Не такой уж редкий случай, не может она не прибавить.

Видите! Вот они как выворачивают Библию, эти бабы, им главное — обязательно уколоть мужчину. Конечно, я говорил про Авраама. Авраамова сына. Я разве сказал — Исаакова? Изредка, надо признать, она нет-нет, да и скажет дело. Вы помните, одного сынишку он вовсе услал из дома, а второго был готов заколоть, только дожидался, когда кто-то там у него в голове произнесет: валяй, закалывай!

Но вопрос в другом: как появился Эммануил? Я был не против рассказать ей. Даже хотел рассказать, я уже это объяснял.

Значит, с чего началось. В один прекрасный день моя жена приходит в администрацию Цилиной больницы и заявляет: послушайте, здесь больница или что? Я сейчас прямо от дочери. Моя дочь в положении. Это слепому видно. Что тут у вас творится по ночам? Кто смотрит за порядком? Подать мне сюда старшую сестру.

В положении? — говорят они, как будто слышат это слово первый раз. Забегали кругом, приходит нормальный врач, говорит: да, беременна. Точно. Еще что скажете новенького? — спрашивает жена. И пошло: встречи с психологом-консультантом, с лечащим психиатром, с врачом по нервам, с работником социального отдела, со старшей сестрой, с сестрой-хозяйкой. Жена говорит: Циля знает. Она не полоумная, у нее просто мысли немного путаются и депрессия. Она понимает, что у нее внутри, в утробе, дитя, как у нормальной женщины. Она этому рада. Она даже сказала жене: мама, у меня будет ребеночек — и поцеловала ее. Первый раз за два года. Как это вам понравится?

Тем временем производят дознание. Выясняется, виноват один из больничных садовников, цветной. Только он месяца два как взял расчет и уехал в Калифорнию. Я представлял себе, как это случилось. Циля всегда любила цветы. Девочкой вечно зароет в землю семечко и сидит целый день у цветочного горшка, ждет, когда вылупится цветочек. Так же, наверно, и за ним наблюдала. Он вскапывал землю. Бросал туда семена. А она все смотрела и смотрела.

Администрация принесла нам извинения. Извинения! Досадная случайность. Старшая сестра ушла на неделю в отпуск. Я бы мог слупить с них по суду миллион долларов. Не думайте, я советовался с юристом. Я тогда, когда только узнал, обращался в сыскное агентство, чтобы мне его разыскали. Собирался его убить. Разорвал бы на части. Что делать дальше? Опять созвали всех вместе. И психиатра, и психолога, одну только сестру-хозяйку не стали звать.

Единственная надежда, что она сможет жить более или менее нормальной жизнью, говорят они, — это если забрать ее из заведения, дать доносить ребенка и родить в положенный срок. Нет, говорю, я не согласен. Я этого не вынесу. Чтобы у моей Цили, такой Циленьки, как золото, был черный ребенок? Тогда психолог говорит: перестаньте, что за нетерпимость. Хватило наглости! Мало-помалу моей жене пришла хорошая мысль. Ладно, пусть. Мы его потом отдадим. Циле даже не обязательно показывать.

Вы исходите из ложных представлений, говорит их главный. Они все выражаются таким языком. А что это значит, это значит, мы должны взять ребенка к себе, и если нам действительно дорога наша дочь… Тут он читает нам целую лекцию насчет этого ребенка, что он связывает Цилю с жизнью и к тому же она, оказывается, с ума сходила по этому садовнику, этому черному поганцу с зеленой профессией.

Видите, я могу еще откалывать шуточки, потому что вы только взгляните на это удовольствие! Какой у меня завелся закадычный дружок. Куда я пойду, туда и он, даже когда хожу на тот конец парка погонять шары с итальянцами. Они, если увидят меня в супермаркете, зовут: эй, Изя! Тони заболел. Приходите, поддержите компанию. Жена говорит, Эммануила возьми с собой, пусть мальчик приглядывается, в какие игры играют мужчины. И я беру. Эти старые козлы, они тоже всякого повидали на своем веку. Они думают, это у меня какие-то благотворительные дела. И потом, многие из них люди необразованные. Им кажется, евреи все равно не совсем белые, так что на него особенно не пялятся. Он идет качаться на качелях, а они делают вид, что его вообще не было.

Нет, я не собирался уклоняться от предмета. А какой был предмет? Предмет был, как мы взяли ребенка. Моя жена, Нетти, миссис Зи, она меня прямо силой заставила. Говорит: мы должны взять этого ребенка на себя. Или я перееду с Цилей в Новые дома, и мы будем жить на пособие для бедных. Лучше решай, Изя. У нее брат важная птица по социальному обеспечению — так он ее подбивал; он, по-моему, еще и коммунист, если послушать, как он рассуждает последние двадцать-тридцать лет…

Он говорит мне: переживешь, Изя. Ребеночек, как-никак. Родная кровь. Если, конечно, ты не задумал гноить Цилю в этом заведении, пока не обнищаешь вконец и уже не сможешь за нее платить. Тогда ее сбагрят — не в Бельвю, так в другую колонию для хроников. Сперва будет как потерянная, потом станет овощью. Ты этого хочешь, Изя?

После таких разговоров я заболеваю. Я не могу ходить на работу. А пока Нетти каждый вечер рыдает. По утрам ходит неприбранная. Бродит по комнатам со щеткой, но не подметает. Начнет подметать, сразу в слезы. Поставит суп на плиту — ив спальню, падает на кровать. Скоро я начинаю думать, что ее тоже придется помещать в больницу.

Я сдаюсь.

Моя собеседница говорит: правильно, Изя, вы поступили, как надо. Что вам еще оставалось?

Так бы и заехал ей. Я человек не буйный, просто вспыльчивый, но скажите, кто ее спрашивал? Правильно, Изя! Сидит, глаза на меня таращит, кивает головой, очень правильная. Эммануильчик все-таки наконец на детской площадке. Отсюда видно, как он качается на качелях. Будет качаться хоть два часа подряд. Большой любитель этого дела. Заядлый.

Ну, плохая часть истории закончена. Теперь пойдет хорошая. Про то, как мы выбирали ему имя. Какое имя дать ребенку? Коричневому ребеночку. Цвета середка на половинку. Нежданному-негаданному.

В палате, где лежат роженицы, мамаши с новорожденными, Нетти говорит: Циленька, Цицеле, детонька (жена с ней так разговаривала, что, непонятно, или она сделана из золота, или из яичной скорлупы), цыпонька моя, как же нам назвать малыша?

Циля кормит. На ее белом теле лежит эта черненькая курчавая головка. Циля отвечает сразу: Эммануил. Немедленно. Я слышу это, я говорю: глупости. Глупо прицеплять к такому маленькому такое длинное еврейское имя. У меня старики дяди все с такими именами. Их потом начинают звать Манни. Дядя Манни. Она опять свое — Эммануил!

Чем плохо Давид, я предлагаю ласковым голосом. В честь твоего деда, пусть земля ему будет пухом. И Майкл чем плохо, говорит жена. Или как красиво — Джошуа. Теперь такие красивые имена дают детям! Хорошие современные имена. Сказать приятно.

Нет, говорит она, Эммануил. Поднимает крик: Эммануил, Эммануил. Хоть таблетку ей давай сверх положенного. Только из-за молока побоялись. Могло повлиять на молоко.

Ладно, все ей хором. Успокойся, Циля. О’кей. Эммануил так Эммануил. Ладно. Давайте сюда свидетельство о рождении. Занесите, Эммануил. Пишите. Пусть видит. Эммануил…

Через несколько дней приходит раввин. Пару раз поднял брови, так что? Главное, сделал свое дело, то есть брис. Иначе сказать, обрезание. Чтобы дитя принадлежало к сынам израильским. Так полагается при этом сказать. А что цветной, так не он первый. Говорят, давно в старину мы все в большинстве были с темной кожей. И кстати, чем я больше думаю, я бы не возражал уехать в Израиль. Мне рассказывали, там полно черных евреев. Там это самая обычная вещь. И зря про этот факт слишком мало освещают в газетах. Я же должен подумать о том, где ему жить. Может быть, здесь ему будет хуже. Потому что, когда ваш сын имеет тонкие понятия… ах, да что говорить.

А у вас в доме с этим как, в районе, — ну, там, где вы сейчас живете? Есть по соседству тоже черные?

Есть-то есть, только очень с гонором. Чем уж им так гордиться, не спрашивайте меня.

Потому что, говорит она, его должны окружать товарищи того же цвета, нельзя обрекать его на положение единственного в школе.

Слушайте, мы ведь все ж таки в Нью-Йорке, это ж вам не Ошкош какой-нибудь, штат Висконсин. Но ее уже понесло, не остановишь.

В конце концов, говорит, должен он рано или поздно узнать свой народ. Это с ними ему предстоит делить судьбу. Я понимаю, Изя, вам это непросто, хорошо понимаю, но такова истина. Одна моя знакомая в таком же положении переехала в более смешанный район.

Серьезно? — говорю я. И куда же, интересно?

Ну, есть сколько угодно…

Мне хочется сказать ей: минуточку, мы живем в этой квартире тридцать пять лет. Но я не могу. Нужно немножко посидеть совсем тихо, а мысли скачут и скачут. Бери пример с индусов, говорю я себе, остынь, Изя, не горячись. Но это выше моих сил. Слушайте, мисс, мисс Вера — сделайте мне одно одолжение, не учите меня.

Я не учу вас, Изя, просто…

Не отвечайте вы мне на каждое слово. И сыплет, и сыплет… Истина. Для чего? Для кого? Зачем? Верно Нетти говорит — это наше дело. Она мне будет рассказывать, как Эммануилу строить свою жизнь!

Много вы понимаете, гаркаю я. Пошла отсюда. Занимайся своими пикетами и не учи меня.

Она встает, глядит на меня как будто с испугом. Полегче, Изя.

Подходит Эммануил. Он слышит. У него тревога на рожице. Она тянется его погладить за то, что дед так раскричался.

Но я не потерплю. Прочь руки, гаркаю я. Не ваш ребенок! Не прикасайтесь к нему! Хватаю его за плечо и веду через парк, мимо детской площадки и знаменитой высокой арки. Она в первую минуту бежит за мной. Наталкивается на своих знакомых. Будет теперь о чем им рассказать. Они собираются в кружок, три женщины. Шушукаются. Оборачиваются, глядят. Одна машет рукой. Приветик, Изя!

В парке шум. Каждый имеет что сказать соседу. Играет музыка, тут стоят на голове, там жонглируют — кто-то даже приволок пианино, вы слышали что-нибудь подобное, сколько потов, наверное, сошло.

Четыре года назад я продал дело. Не стало больше сил работать. Но мне хотелось показать аптеку Эммануилу, что это была за красота, троих детей выучила в колледже, кое-кому и жизнь спасла — подумать только, одна маленькая аптека!

Ради мальчика я старался успокоиться. Мороженого хочешь, Эммануил? Держи, сынок, вот тебе доллар. Сходи купи. Вон дяденька торгует. Сдачу взять не забудь. Я нагибаюсь, целую его. Нехорошо, что он слышал, как я ору на женщину, и у меня рука дрожит до сих пор. Он отбегает на несколько шагов, оглядывается проверить, что я не сдвинулся с места хотя бы на дюйм.

Я тоже не выпускаю его из вида. Он машет мне шоколадным мороженым на палочке. Оно немножко потемней его. Из этой оглашенной толпы выходит молодой парень, идет ко мне. За спиной приторочен младенец. Это теперь такой фасон. Показывает на Эммануила, спрашивает приветливо, как будто так и надо: ух, до чего занятный детеныш, это чей? Я не отвечаю. Он повторяет: нет, правда, до чего забавный.

Я только смотрю ему в глаза. Этот еще чего хочет? Или я обязан рассказывать ему историю моей жизни? Мне это надо? Уже рассказывал, хватит. Так я таки ответил, очень громко — чтобы никто больше ко мне не лез: а вам какое дело, мужчина? Вам непонятно, чей он? У вас, между прочим, чей ребенок на спине? На вас не похож.

Он говорит: тихо, тихо, приятель, вы что? Я ничего не хотел сказать. (Вы видели в последнее время человека, чтобы чего-нибудь хотел сказать, когда открывает рот?) Я кричу, он потихоньку отступает назад. Женщины стайкой судачат возле памятника. До них порядочное расстояние, но, слава богу, на то они имеют радар. Разом оглядываются, снимаются с места и налетают на этого парня. Они, в отличие, говорят очень тихо. Что вы пристали к старому человеку, ему без вас не хватает неприятностей? Оставьте его в покое!

Парень говорит: да я к нему не приставал. Я только спросил.

Ну а он вот считает, что приставали, говорит Вера.

Тогда ее подруга, лет сорока, сердитая такая, давай орать: ты за своим ребенком смотри, понятно? Кричит: оглох, что ли? Естественно, третья тоже подает голос, не хочет отставать. Тычет пальцем в его куртку. Я вас, мой милый, встречаю здесь не первый раз, смотрите, доиграетесь. Он пятится, пятится от них; уходит. Они пожимают друг другу руки.

Потом эта их Вера идет ко мне и улыбается до ушей. Честное слово, Изя, бывают же люди, правда? В печенку лезут. Крепко мы ему выдали, а? И снова чмок меня в щеку. Циле большой привет, ладно? Она обнимает подруг за плечи, и они перебрасываются между собой словами, как мотор заводят. Вдруг заливаются смехом. Машут Эммануилу на прощанье. Смеются. Помирают со смеху. Всего хорошего, Изя… пока…

Так я говорю: что это было, Эммануил, ты можешь мне объяснить? Ты заметил что-нибудь смешное? Первый раз в жизни он мне не отвечает. Он пишет на дорожке свое имя. ЭММАНУИЛ. Эммануил, большими заглавными буквами.

А женщины уходят от нас. И говорят, говорят. Не наговорятся.

Страницы: «« 1234567

Читать бесплатно другие книги:

Эта книга содержит краткое изложение православного учения о жизни после смерти, о конце человеческой...
Хотите собирать несколько урожаев в год на 6 сотках? Грамотный подход к посадке различных культур не...
В данной книге рассматривается авторская методика для укрепления передней поверхности мышечного корс...
В данной книге рассматривается авторская методика для укрепления левой боковой поверхности мышечного...
Шестнадцатилетняя Василиса после смерти дедушки вынуждена уехать с охотничьей базы, на которой она р...
Он заслужил почетное прозвище ЧЕРТОБОЙ как лучший охотник за инопланетными тварями, захватившими Зем...