Ничья Чекасина Татьяна
Об авторе
Биография – это материал писателя, от богатства которого зависит богатство его творчества. Я предпочитаю на эту тему не распространяться. В моих произведениях и так видно не вооружённым глазом, что написать то, что в них написано, невозможно без основы, которой и является сама жизнь. Но есть публичные факты. Например, я являюсь автором оригинальной концепции преподавания писательского мастерства. Изложение этой концепции имеется в докладе, прочитанном мной на конференции по экспериментальной драматургии, прошедшей в Киеве в 1994 году, где были представители нескольких стран, в том числе филологи из США. Нашу страну представляли преподаватели Литературного института имени Горького. Или такой факт: в 2009 году, когда я работала в аппарате Союза писателей России, на конференции, посвящённой итогам писательского года, мною был сделан доклад под названием «Погром в литературе…», который можно легко найти в Интернете.
Что касается моих взглядов на жизнь, то они тоже обнародованы на всех страницах социальных сетей, где я периодически выступаю со своими заметками о политике и о литературе. Особенно меня волнует тема разрушения русской литературы, которое случилось в 90-ые годы, когда писателей повсеместно заменили любителями, их книжки и до сих пор читатель видит всюду вместо книг писателей. Я ничего не имею против любителей, но они не способны заменить профессионалов в писательском деле. Именно разрушение пространства писателей, даже почти их физическое уничтожение, вызвали эффект домино: обрушилась культура. Писателей уничтожили под видом борьбы с «советской идеологией». Но это именно тот случай, когда «свято место пусто не бывает». На смену пришла тоже идеология, которая агрессивно господствует у нас в стране и по сей день. Это идеология стяжательства и разрушения.
Только возрождение современной русской традиционной литературы, признание её гуманитарной созидательной роли и помощь ей на государственном уровне способны остановить процесс нравственного падения общества, который, к сожалению, продолжается и теперь.Татьяна Чекасина
Лауреат медали «За вклад в русскую литературу»
Член Союза писателей России с 1990 г.
(Московская писательская организация)Предисловие
Татьяна Чекасина – традиционный писатель. Не в значении «реакционный», «застойный» или «советский». Здесь речь идёт не о каких-то политических взглядах, а о взглядах на искусство: что считать таковым, а что – нет. Слова «традиционное» и «нетрадиционное» по отношению к искусству появились вместе с так называемой «нетрадиционной эстетикой». Тогда и произошла подмена понятий. Стали называть «эстетикой» то, что ею не является (помойки, матерщину, всяческие извращения).
Этим занялась некая «новая писательская волна». Представители этой «волны» так назвали сами себя. Объявили: будут «делать искусство» в литературе, не базируясь на эстетике.
Но в литературе такого быть не может по определению. Это же созидательная сфера, сродни фундаментальной науке, но даже ещё более традиционная, так как речь идёт не о законах физики, а о человеческой душе. Она не изменилась со времён Аристотеля, труд которого «Эстетика» до сих пор является одной из основ литературного искусства.
Отменить эти законы, по которым живёт искусство литературы уже века, – одно и то же, что отменить электричество и вместо лампочек начать жить снова при свечах, но объявить это прогрессом. Для искусства литературы таким электричеством является открытая раньше электричества система координат духовных ценностей.
Все слышали слова: вера, надежда, любовь, истина, красота. Но не все понимают, что без соблюдения этих параметров создать что-либо в области искусства литературы просто нереально. Как только человечество получило соответствующие знания, так и стали появляться произведения искусства в области литературы. Это – фундамент, без которого любая постройка рухнет как искусство. Так что правильней называть не «традиционные», а «настоящие», «истинные» писатели.
Татьяна Чекасина работает именно в той системе координат, о которой было сказано ранее. Традиция автора Татьяны Чекасиной идёт от русских писателей: Льва Толстого, Максима Горького, Михаила Шолохова, Ивана Бунина. Её предшественники среди зарубежных писателей: Уильям Фолкнер, Джон Стейнбек, Эрих Мария Ремарк, Томас Манн…
Татьяна Чекасина – автор шестнадцати книг прозы.
«День рождения» (рассказы).
«Чистый бор» (повесть).
«Пружина» (повесть и рассказы).
«Предшественник» (роман).
«День рождения» (одна история и шесть новелл).
«Обманщица» (один маленький роман и одна история).
«Облучение» (маленький роман).
«Валька Родынцева» (Медицинская история).
«Ничья» (две истории).
Маленький парашютист» (новеллы).
«Маня, Манечка, не плачь!» (две истории).
«Спасатель» (рассказы).
Кроме этих книг выпущено четыре книги романа «Канатоходцы»: Книга первая «Сны»; Книга вторая «Кровь»; Книга третья «Золото»; Книга четвёртая «Тайник». Персонажи этого романа жили при советской власти и поставили себе цель её свергнуть. Для осуществления своих очень серьёзных амбиций они пошли очень далеко. У персонажей были прототипы. В основу легло громкое дело тех лет. Этот роман пока не издан целиком, впереди его продолжение: выход ещё восьми книг. Это произведение поражает масштабом, не только огромным объёмом текста и огромным охватом огромного пространства жизни нашей страны, но и мастерством исполнения. Практически не было ещё создано в мире удачных по форме больших произведений. Здесь мы сможем восхититься не только содержанием, но и отточенностью форм, что уже со всей силой проявилось в первых четырёх книгах. Тут хотелось бы заметить, что творчество настоящих писателей, как правило, ретроспективно. Лев Толстой написал «Войну и мир» значительно позже свершения тех событий, о которых он писал. Писателю свойственно смотреть на прошлое как бы с высоты времени.
Произведения Татьяны Чекасиной вошли в сборники лучшей отечественной прозы и заслуженно заняли своё место рядом с произведениями таких выдающихся писателей нашей современности как Виктор Астафьев, Василий Белов, Юрий Казаков и других. Повесть «Пружина» признана в одном ряду с произведениями Василия Шукшина, Мельникова-Печёрского, Бажова и Астафьева по широчайшему использованию народных говоров, этого золотого фонда великого русского языка.
Почти все новеллы Татьяны Чекасиной выдержали много переизданий. Почти все они были прочитаны по радио и много раз были прочитаны перед благодарной читательской аудиторией, вызывая в ней смех и слёзы, заставляя задуматься о себе и о других. Но и другие произведения написаны так, словно они прожиты автором, либо самим писателем, либо очень близкими ему людьми. Это всё написано самой жизнью.
А по форме каждое произведение – отлитый, огранённый кристалл, через который можно увидеть не только душу человека, но и все аспекты бытия. Даже география представлена широко. Ни одно произведение не повторяет обстановку предыдущего, будто автор жил всюду, бывал всюду и знает о людях и о жизни буквально всё. Это и не так уж удивительно, ведь Татьяна Чекасина работает в литературе без малого тридцать лет, не стремясь к поверхностной славе.
В настоящее время Татьяна Чекасина – это настолько активно работающий автор, что практически все опубликованные произведения получили новые авторские редакции. Даже нет смысла читателю обращаться к их старым версиям.
Татьяна Чекасина – это острый социальный писатель. Напомню, что писатель советский и писатель социальный – довольно разные авторы. Например, все великие писатели являются социальными писателями. Но среди советских писателей было много графоманов. Куда больше их сейчас среди буржуазных сочинителей, которые никогда не бывают писателями истинными.
Не только глубокой философией бытия проникнуто каждое произведение Татьяны Чекасиной, но и трепетным отношением к жизни людей вокруг. Как у каждого истинного писателя. Её произведения – это хорошая, крепкая, настоящая русская литература.
Сычёва Е.С.
кандидат филологических наук,
преподаватель МГУ им. М.В. ЛомоносоваВнучка Октябрины. История своей мечты
Дождливым августовским вечером в глуховатой деревне Кашке умирала молодая учительница Надя Кузнецова.
Накануне она перетрудилась: вымыла полы в классах, в учительской и в школьном коридоре. На плохо выкрашенных досках было полно песка, который так и хрустел на тряпке. Воду Надя таскала из колодца, торчавшего срубом посреди села. Она не догадалась, что для уборки можно черпать из озера. Школьная уборщица оказалась пьяной, а любую другую женщину Надя не то, что не догадалась попросить, а просто видеть никого вблизи себя не хотела; тягала знай вёдра, неумело мыла… Работа была для неё непривычной.
А до этой непривычной работы, сойдя утром с рейсового автобуса, курсировавшего от районного центра до Кашки, непривычно шла километра два, чавкая резиновыми сапогами, которые надоумила обуть какая-то тётка. Она же предлагала помощь, от которой Надя Кузнецова агрессивно отказалась. Сама тащила от автостанции до деревни тяжеленные чемоданы. Что-то неладное почувствовала, ещё войдя в деревню.
Дождь сеял третьи сутки с перерывами. На обочинах дороги буйствовала трава, жёлтая вперемежку с ярко-зелёной. Эта дорога была единственной улицей деревни Кашки. У самого озера улица заканчивалась школой, единственным здесь строением казённого типа, одноэтажным, с крылечком на торце. Дверь, имевшаяся на другом торце, выходила прямо на мостик к воде. Ключ, выданный в райцентре, подошёл, замок отомкнулся. В низу живота, будто тоже что-то отомкнулось, оторвалось. Но что случилось, было пока неясно. Полная ясность наступила после мытья полов.
И вот вторые сутки Надя Кузнецова жила в деревне Кашке, ни с кем ни разу не поговорив, глядя на безмолвное озеро, в которое почти беспрестанно стекал дождь с набухшего серого неба. Жители деревни пытались заговорить с новенькой в магазине, где она купила элементарные скудные продукты, но в ответ учительница Надя недовольно буркнула и удалилась. Теперь она, промучившись весь день, гордая и одинокая, лежала на узкой койке в комнате, соседней с учительской, предназначенной для её житья. Решила, что так вдали ото всех она и умрёт. На помощь не звала, так как случившееся считала позором. Даже подумала, что, если останется живой, всё равно придётся отсюда уехать. Хороша же будет учительница начальных классов, если начнёт проживание в этой маленькой деревушке с такого отвратительного события. Она ведь незамужняя. Лучше уж смерть. К тому же решила она, что жизнь, которую прожила, вышла никчемной, а, значит, судьба распорядилась правильно. Но умирают от этого или нет, она точно не знала. Думала: умереть человеку довольно просто, так как он – учили её в учебных заведениях – существо хрупкое. Весь день из неё, как из прохудившегося сосуда лилась кровь. Под вечер, похоже, кончилась, сделалось легко, но при этом как-то муторно. Лёгкость, видимо, была коварной, и Надя Кузнецова стала ожидать от неё чего-то. Чего – не знала. Была неопытной в таких делах.
От слабости она иногда проваливалась то ли в сон, то ли в бред. В этом бреду она яростно спорила, доказывая, обвиняя (может быть, для того, чтобы поддержать в себе жизнь). Она так грозно кляла, распекала и просто уничтожала свою бабушку Октябрину Игнатьевну, что иногда чувствовала себя находящейся не в какой-то незнакомой деревне Кашке, а в городе, в доме, где она выросла. Даже казалось в моменты полной тишины, что за домом гремит трамвай. Окна квартиры выходили не на трамвайную линию, а во двор, но всё равно было слышно, как гремят трамваи. И звон их, и стук колёс о рельсы теперь казались ей любимой мелодией, которая ей чудилась в кашкинской захолустной тишине. Хотелось выйти во двор, образованный серыми кирпичными пятиэтажками, посмотреть в просвет между ними туда, где виднелась старая, словно больная, давно не ремонтированная, но светлая церковь.
Видимо, сознание терялось. В полусне, в полубреду Надю посещало одно и то же видение. Рядом с церковью, которую было жаль, как живую, вырастал, почти нависая над нею, подминая её своей мощью, военный дворец. Узкие бойницы окон, стены мышиного цвета, будто из брони, а воздетый к небу шпиль, будто готовая выстрелить пушка. Этот страшный военный дворец оживал на глазах, делаясь неповоротливо-подвижным. Он медленно разворачивал «пушку» свою, направляя её прямо в слепые окна старой церкви. Хотелось закричать, позвать бабушку…
Наде Кузнецовой не хотелось сейчас становиться Надеждой Ивановной, учительницей младших классов (с первого по четвёртый). Ей хотелось быть снова просто внучкой Октябрины Игнатьевны. Так её звали в их доме. А маму Надину называли дочкой Октябрины Игнатьевны. Мама ослепла рано. Она была, по определению бабушки, «дитя войны». А муж её, Надин отец, был зрячим и быстро бросил свою слепую жену, не зарегистрировав брак и скрывшись в неизвестном направлении. Впрочем, вряд ли и вообще он был ей мужем, но все детали, предшествовавшие появлению на свет маленькой Нади, имели табу, наложенным бабушкой, уточнять было неприлично. И Надя, Надежда Ивановна, ни разу не спросила ни об этом «Иване», ни об его родстве. Может быть, он и не Иваном был, а Сидором или Петром. Из этой истории было лишь официально предано семейной гласности то, что бабушка Октябрина, тогда ещё не старая, взвалила на свои довольно широкие плечи тяжкий груз и поволокла.
Через двадцать лет бабушка Октябрина постарела, но говорила привычно, что от хлопот и постоянного волнения стареть ей некогда. В начале этой двадцатилетней дистанции она даже убеждала знакомых, что с появлением маленькой Нади почувствовала себя молодой мамашей. Таким образом, Октябрина Игнатьевна прожила свою жизнь дважды: за себя и за свою всегда нуждающуюся в опеке дочь. Но и в шестьдесят пять она кипела энергией. Глядя на неё, верилось, что она прошагает и ещё одну жизнь, за внучку… Но внучка-то и не поддалась! Вовремя она улизнула в деревню Кашку! Злость, вскипевшая на бабушку, придала Наде сил, и она даже подумала, что она, может, и не умирает вовсе!
Октябрина Игнатьевна и теперь выглядела мощной. Лицо открытое, седые непокорные кудри, а глаза похожи постоянным напряжением на глаза женщины с плаката «Родина-мать зовёт!» Голос раскатистой силы. Она жила так, что её знали все. Знали, что она – глава «маленькой, но дружной семьи», полной «взаимопонимания и доверия», что она всю жизнь до пенсии находилась на ответственном посту – работала в отделе кадров на военном заводе, что её дочь – «простая труженица», а внучка – отличница. Всё это было чистейшей правдой, говорилось звучным голосом, громковатым. Теперь-то Надя вспомнила, как её раздражал этот громкий голос… Всегда он её злил.
Раздражало её и другое: бабушка Октябрина зачем-то узнавала о жизни других людей. Видимо, сказывалась привычка, приобретённая в отделе кадров. Выйдя на пенсию, она будто продолжала свою деятельность, узнавая о людях разное, словно от этой информации зависело, будет или нет жить тот или иной жилец в их доме, в их подъезде, будто дом был заводом оборонного значения, а подъезд – цехом, куда следовало принимать людей лишь после тщательной проверки. Жизнь соседей была одной из любимых тем Октябрины Игнатьевны. Она возмущённо докладывала своей дочке и своей внучке о том, что папаша большого семейства с третьего этажа систематически напивается; а девица с пятого – каждую неделю с другим поклонником; в квартире напротив, где то и дело орёт ужасная музыка, не соблюдают чистоту и порядок, а на четвёртом живут спекулянты, торгуют дефицитной одеждой, так как работают в ЦУМе. Некоторые жильцы вполне серьёзно её боялись, сторонились по возможности, но при встрече раскланивались с подчёркнутой любезностью. Она же, Октябрина Игнатьевна, никого в своём подъезде, доме и дворе не боялась и громко объявляла всем, что живёт правильно и честно.
Активность бабушки Октябрины была немалой. Её стараниями сооружены песочницы для детей и скверик для стариков, а на всех немногочисленных деревьях имеются скворечники для птиц. Выйдя во двор или глядя из окна, можно было наблюдать, словно в театре, как Октябрина Игнатьевна останавливается среди двора с тележкой, полной продуктов, достаёт из просторного поношенного пальто мисочку и отливает в неё из банки молока. Сбегаются все окрестные кошки. Накормив этих животных, упрятав в специальный пакет плошку, достаёт из кармана другой пакетик, с костями, оставшимися от обеда, и сбегаются к ней, большой и доброй, все местные собаки, и каждая получает свою лакомую кость. Зимой она ещё обслуживает кормушки, закреплённые у своих форточек, насыпая зёрен для птиц. По двору двигается уверенно, с наслаждением, по-хозяйски. Знает, что сейчас спешить не надо, процедура рассчитана на воспитательный эффект: чтобы все недобрые люди, живущие в доме, смогли лицезреть пример милосердия.
Иногда в тёплый погожий вечер Октябрина Игнатьевна выходит на прогулку со своей слепой дочерью. В том, как они ходят по тротуарам вдоль домов, как согласно ступают, как переговариваются особенно дружно, не видно ни убогости, ни страдания, наоборот, у любого возникнет лишь восхищение их согласием, их умением устоять перед любым несчастьем, справиться с ним в нелёгкой борьбе. Они идут под руку мимо парикмахерской, в которой никогда не бывают, мимо светлых облупленных стен старой церкви, не замечая её красоты, мимо военного дворца, не сетуя на тяжеловесность его конструкции. И когда навстречу попадается знакомый, вначале с ним громко здоровается Октябрина Игнатьевна, а потом тихим голоском – её дочка, а уж когда человек проходит мимо, дочка спрашивает:
– Мама, это кто? Я не узнала по голосу.
И та отвечает подробно, что это – молодой человек из третьего подъезда, очень вежливый, и надо бы его познакомить с Надечкой. И они начинают строить планы, говорит всё больше бабушка Октябрина, а Надина мать поддакивает ей вполне согласно. Все планы, все надежды у них всегда были связаны с ней, с Надеждой. И почти все их планы сбылись: они хотели её вырастить здоровенькой – вырастили; хотели её одеть – одели; хотели дать образование – дали.Теперь в своём жалком положении умирающей Надя Кузнецова со злостью думала, что вся деятельность бабушки была ненужной и даже для неё, для Нади, смертельно опасной. Проведя день в затхлом особняке педучилища, прозванного кем-то «петушилищем», Надя возвращалась домой. Квартира, часто белёная, крашеная, со всегда свежими обоями на стенах, сияла чистотой. Надо сказать, что Октябрина Игнатьевна – и это знали в доме все, и даже были попытки нанять её, – славилась умением делать быстрые гигиенические ремонты, не говоря об ежедневных уборках. «Пол должен быть чистым, как стол» – вот её девиз, что касается чистоты в квартире. А потому все остальные жильцы прижимали уши, когда Октябрина Игнатьевна разражалась громкой речью против грязи и мусора, и со страху давно выбрали её старшей по подъезду. Что жильцы! Начальство ЖЭКа впадало в тихую панику, только завидев на пороге конторы Надину бабушку, потому-то и был отремонтирован их, единственный подъезд из пяти имеющихся! А каково было ей, внучке! Теперь в своём бреду думала: до чего она была несчастной!
Придя из педучилища (называла презрительно «петушилищем»), она садилась дома на кухне у окна, из которого был виден по тёплой поре прекрасный, редкостной красоты цветничок. Поедала всё: котлеты, голубцы, пирожки, пончики, тефтели, пирожные, словом, всё, что нынче наготовила бабушка. Запивала: компотом, киселём, соком, свеженадавленным бабушкой из яблок, из моркови, из апельсинов, почти из всего, что есть хорошего в продаже. Затем валялась на тахте, глядя, как тянут цветы свои головки прямо к ним на первый этаж. Потом шла к себе в комнату, одну из двух в квартире, убранную бабушкой так, что назвать её можно было не иначе как «светёлкой», так и стали звать. Бабушка сама сказала первая: «Возьми в этой, как её, – некоторые слова она стала забывать, – в… светёлке!» И они рассмеялись. Бабушка и внучка – громко, напористо, а слепая женщина – тонко, осторожно. Надя любовалась маками, астрами и прочими цветами, выращенными за толстой колючей проволокой бабушкой. Зная об этой проволоке, но того больше об умении Октябрины Игнатьевны громко и впечатляюще доказывать свою правоту и сочинять письма в любые вышестоящие инстанции, никто за всё лето и не пытался сорвать хотя бы один цветок. Потому-то и был украшением двора их прекрасный палисадник! Отдохнув взором на цветочках, Надя принималась за учебники… Приходила из очередного магазинного похода бабушка, тяжело вкатывая через порог сумку-тележку с продуктами, сбрасывая с ног, уставших и затёкших, разношенные туфли, топала, шумно отдуваясь, на кухню:
– Тёртую морковь ела?
– Где? Не нашла.
– Ты что, мать, разума лишилась: в холодильнике на третьей полке. Принести?
– Не-си…
Тарелка оказывалась на столе. И Надечка, вяло запуская в неё ложку, методично-сладостно глотала эту очень сильно измельчённую, практически бесплотную массу, продолжая искать ответы заданных задачек. К девятнадцати годам Надежда Кузнецова выросла в здоровую, чуть толстоватую, белую, крестьянского типа девушку с крыжовниковыми спокойно-безразличными глазами. Училище она закончила с красным дипломом. Все считали, что у неё были для этого идеальные условия. Большинство учившихся в этом училище были приезжими из сёл, деревень; они ютились по общежитиям и частным углам. Жили они на одну лишь мизерную стипешку, которую Надя привыкла тратить на мороженое и дорогие конфеты, а также на мелкие, но приятные вещицы, заходя в магазин «Подарки» или «Художественный салон», покупая там что-нибудь для себя, впрочем, делая и маленькие подарочки маме и бабушке. На жизнь у Нади было. Бабушка Октябрина Игнатьевна заработала большую пенсию. Для себя и для Надиной мамы она не покупала обновок. Они обе довольствовались старым, переделанным и перешитым.
Бабушка подрабатывала: любимый завод её не забывал. Она переписывала какие-то бумаги (содержание и назначение оных не разглашались). Для этой переписки, точнее, перепечатки, ей поставили дома пишущую машинку с электроприводом. Все использованные копирки сдавались под расписку. Эта, наполненная важностью работа, кажется, совсем не утомляла Октябрину Игнатьевну, а наоборот, придавала ей сил для дальнейшей жизни, каждый час которой был загружен до предела. Она много вязала, штопала и шила, при этом произнося длинные складные речи о мире, о войне, о добре, о зле, о нравственности и безнравственности…
Те, кто знал Октябрину Игнатьевну лишь по-соседски, со стороны, поражались её энергией. Но что они знали! Они и половины не знали того, что может успеть за день Надина бабушка! У неё была, как она говорила, своя орбита, по которой она носилась с довольно приличной скоростью.
У Надиной мамы, ещё нестарой, но тихой и незаметной, тоже была своя орбита. По спецдоговорённости Октябрины Игнатьевны с руководством картонажной фабрики, которую они трое называли по-свойски картонажкой, слепая женщина склеивала детали картонок, доставляемых ей на дом. На самой фабрике Надина мама тоже работала, и зачастую даже подменяла заболевших работниц. Сама она ничем, кроме слепоты, не страдала, несмотря на морщины и худобу. Если работала две смены подряд, то, придя домой, едва успев поужинать, засыпала за шкафом в их второй, проходной комнате, как мёртвая. Но утром она снова шла на картонажку. Октябрина Игнатьевна, идущая по пути в магазины, провожала её до перехода для слепых.
Таким образом, к Надиному совершеннолетию, к её выпуску из училища, у неё имелся вполне приличный гардероб: костюмы, платья, несколько юбок, которые Октябрина Игнатьевна насобачилась шить сама с виртуозностью пошивочного предприятия, несколько вязаных вещей… Мутоновая шубка… К сему даже золото: цепочки, кольца…
Не должна же Надечка быть хуже других! Напротив, она – лучшая из лучших – лозунг Октябрины Игнатьевны, который она, к лозунгам привычная, воплощала в жизнь. Даже пианино купили, не новое, правда, но хорошей фирмы. Надю научили в училище на уроках музыки бренчать. И Октябрина Игнатьевна, принявшая это занятие всерьёз, расстаралась, скопила, сэкономила и с такой радостью наблюдала, как полные, уверенные Надины пальчики берут аккорды! Надя Кузнецова была планетой, вокруг которой постоянно вращалась парочка спутников. Она сама ни в ком, казалось, не нуждалась. От неё ушла одна подружка, другая, им была не под силу роль спутников Нади Кузнецовой. У неё одной на весь выпуск было свободное распределение, она, само собой, должна была остаться в городе, а не ехать за восемьдесят шесть километров в какую-то деревню Кашку на должность единственной там деревенской учительницы…А лучше всего ей надо было держаться подальше от школы вообще… К концу учёбы на практике Надя Кузнецова обнаружила, что ненавидит детей. Они ей казались такими же противными, как маленькие щенята, народившиеся у соседской собаки. Надя сунулась в эту ужасную квартиру напротив, в эту «антисанитарию», как говорила бабушка, с орущей музыкой, чтобы попросить от её имени уменьшить шум, и увидела у самого порога коробку из-под сапог, а в ней – щенят. Ей стало мерзко, она выскочила, забыв о просьбе. Дети (а это были всё первоклассники и второклассники) казались ей неумытыми. Грязными руками они касались своих лиц. Некоторые руками вытирали сопли, а потом хватали за рукав идеально чистого жакета молодую учительницу-практикантку Надежду Ивановну. И это – городская культурная школа! А что может быть в сельской, куда грозились всех распределить после окончания учёбы? Терпеливая дома, Надя Кузнецова за треть урока поняла, что нервы на пределе, что преподавать урок, который прекрасно знала, может только сквозь зубы. Зато дисциплина у неё установилась редкостная: она так свирепо, таким густым, вибрирующим на низких нотах голосом прикрикнула на шалунов, что все дети испугались и сидели, как мыши. Практика её кое-чему научила.
Жизнь с бабушкой тоже была наукой. Нелегко было выслушивать тирады. Они, пожалуй, и являлись платой, и, как теперь поняла Надя Кузнецова, далеко не единственной, за домашний рай. Надя научилась сжимать зубы, а иногда безо всяких усилий впадать в «прострацию». Бывало, Октябрина Игнатьевна говорила по часу, не умолкая. Её речь, громкая, внятная, её ораторские данные были рассчитаны не на какую-то клетушку, а на порталы цехов, ширь площадей, гул великих строек… При этом её руки свободно сновали, вывязывая для Нади очередную кофточку, глаза заглядывали в модное описание для вязания и снова упирались то в одну, то в другую молчаливых слушательниц. Они обе, и мать, и дочь, научились в речь Октябрины Игнатьевны вставлять подходящие реплики. Надя Кузнецова сидела с видом внимательной ученицы, а на самом деле думала о молоденьком преподавателе, в которого тайно и безнадёжно была влюблена некоторое время.
К концу практики учительница Надежда Ивановна научилась подавлять в себе приступы отвращения к ученикам, получила, как и за всё остальное, пятёрку. И поняла: педагога из неё не выйдет, она не любит детей. Но вдалбливать с упорством машины правописание суффиксов и приставок, а также толковать образы крестьянских детей из «Бежина луга», как трактовал их учебник, конечно, сможет. Даже теперь, как она думала, умирая, с раздражением вполне здорового, бодрого человека подумала об этих детишках. Через день-другой они уж прибегут в эту школу, затопают, зашлёпают, натаскают с озера грязи и песка, перемажут вымытые ею парты и повешенные ею занавески, выданные в районном отделе образования.
А в городе, в квартире, мать и бабушка беспрерывно говорили только о ней, о Наде.
Бабушка сняла с полки книгу:
– Вот эту я подарила ей ко дню рождения… Надпись: «Будь доброй, будь честной, люби Родину!»
– Ну да, книг полно! – не особенно в тему поддакнула мать.
– Главное – патриотизм! – бабушка сидела в кресле, вытянув усталые ноги, кресло ей казалось узким, а пол – горячим.
Мать кивнула.
– Видишь как! Поеду, и всё! На передний край! Там даже водопровода нет! Я знала, кого воспитаю! Знала!
– Да, мама, а как же. Ты у нас герой! – поддакнула дочка.
Она сидела на краешке дивана. Ей хотелось прилечь, но, боясь Октябрины, этой своей строгой матери, перед которой она так сильно провинилась, уступив когда-то какому-то Ивану, а, может, Петру или Сидору, ожидала конца её речей, которые были бесконечны и в обычные дни, а после отъезда Надечки продолжались уже вторые сутки…
– Это же надо – свободное распределение, а ей – подавай трудности! Не могла иначе!
– Не могла, – кивнула мать.
– Трудности, передний край!
– Что ж она не позвонит? В школе-то есть телефон?
– Есть, конечно, – сказала, было, Октябрина Игнатьевна и тут же сердито завелась: – Какой там телефон! Глушь! Ты что, разве не поняла: глушь!
– Уже всё, поняла…
Какое-то время они молчат, прислушиваясь, а бабушка ещё и глядя прямо на телефонный аппарат. Немного погодя слепая женщина говорит:
– С женихом-то, может, зря поссорилась Надя? – она, наконец, сумела вставить то, о чём думала уже не раз.
Бабушка поглядела поверх очков, которые нынче были безо всякой надобности: описание кофточки из модного журнала давалось с трудом, так как уже второй день в ожидании звонка от внучки, Октябрина Игнатьевна не могла ни на чём сосредоточиться.
– Что ты говоришь! Какие женихи! – воскликнула Октябрина Игнатьевна с нешуточной свирепостью в голосе. – Разве женихи у Надечки на уме! – помолчав, проговорила как-то обиженно: – Да и не такой этот жених важный…
– Важный, – подхватила мать, но не потому, что решила поспорить, а потому, что ещё не успела уйти от прежних оценок.
Совсем недавно Октябрина Игнатьевна всё нахваливала жениха, парня этого из третьего подъезда, с матерью которого познакомилась в очереди за сетками для форточек.
– …какой ещё «важный»! – едва сдерживая ярость, проговорила Надина бабушка. – Другого ей надо! Повыше, постатней… – И добавляет миролюбиво: – Как твой отец был…
– Папа был статный! – подхватывает слепая, улыбаясь, как девочка.
То, что было до её слепоты, она хорошо помнит, и любит, когда именно к этому времени обращает свои воспоминания Октябрина Игнатьевна.
– Жизнь требует, жизнь испытывает, – начинает торжественно бабушка. – Мы прошли через ряд испытаний и выдержим ещё. Надечка должна позвонить. Вот-вот! Хорошо, что нам, наконец, поставили телефон. Если б не поставили, я бы всю телефонную станцию разнесла, до министра бы дошла!– Да, ты у нас ге-рой! – довольно хихикает слепая.
– Темнеет уже…
– Да. Чувствую, травой запахло. Так пахнет вечером.
Надя Кузнецова лежала на спине. Она ослабела, но у неё ничего не болело, правда иногда она проваливалась в черноту, как бывает, если сильно раскачаешься на качелях: темно станет перед глазами, но тут же и снова свет. Но эта тьма выглядела куда плотней. Она, будто тяжёлая вода, иногда смыкалась над головой, и тогда Надя ощущала себя на дне, и так ей хотелось на поверхность вынырнуть!.. И выныривала, когда вновь думала о бабушке Октябрине.
Особенно её злило сейчас то, что бабушка выступила в качестве сводни. Свела внучку (познакомила) с Володей… Когда он сидел у них за столом (пили чай), бабушка говорила за них. Потом Володя уходил в свой, соседний подъезд. Иногда он звонил, бабушка говорила таинственно: «Он!» Мама тоже делала особенное лицо. Володя покупал билеты в театры. Ходили на спектакли. Бабушка надевала единственное, как она называла, «жемчужное» выходное платье и прикалывала брошку из натуральной бирюзы, которую ей подарил дедушка на день их свадьбы. Даже мама один раз пошла с ними в оперу, там же почти ничего не надо смотреть. Слепой понравилось, но в ночь после спектакля она плакала во сне, и бабушка сказала, что водить её в театр не надо. У бабушки появилась новая задача: выдать внучку замуж. Володя дребезжал голосом, хвалился своей работой инженера. Он хвалил Надю, говорил, что она красивая, что он ещё три года назад, когда они с его матерью переехали в этот дом, заметил Надю, но, если бы не Октябрина Игнатьевна… Очень благодарен Надиной бабушке. Руки у него были потные. Когда он уходил, Надя облегчённо вздыхала. Учёба в училище близилась к финалу. Перед госэкзаменами были консультации с преподавателями.
И вот однажды, сидя в аудитории «петушилища», Надя подумала о том, что вечер у неё впереди никакой. Опять придёт Володя, они будут слушать речи бабушки, а, может быть, пойдут вдвоём в кино или на концерт или в драму… Там Володя будет хватать её за руку, а она оттолкнёт его руку с такой силой, что он испугается. А под конец вечера они ещё раз зайдут к Наде, Володя поговорит немного с бабушкой и уйдёт в другой подъезд. Надя посмотрела в окно «петушилища» и ничего не увидела, кроме обкромсанных жалких тополей да синего троллейбуса, выплывающего с искрами на дуге.
– Как же всё надоело! – зевнула рядом Инесса.
Надя ни с кем из группы не общалась, а тем более, не могла общаться с этой Инессой. Та поступила в училище совсем взрослой женщиной. У неё даже был ребёнок. Она была не из Надиного мира, а из какого-то другого, откуда смотрела зябко-холодными глазами, но при этом очень любила «веселиться». «Ух, вчера мы покутили, повеселились!» – хвасталась она девчонкам. Надя ещё никогда не «кутила», она не водилась с теми, кто «кутил». Её отношения с однокурсницами сводились к тому, что те норовили у неё списывать все лекции подряд. Она, в общем, этому не препятствовала. В ответ, то одна, то другая приглашали Надю, то на каток, то на лыжи, то в кино. Но как-то так получалось каждый раз, что времени у неё не оказывалось: то контрольная, то доклад, то зачёт…
Между прочим, Надя вспомнила вдруг кое-что приятное. Не всё же, умирая, как она считала, вспоминать одни неприятности. В страшный военный дворец они ходили на вечера, и тогда он не казался страшным, скорее, нелепым. Над архитектурой подсмеивались: будто танк, а вот пушка смотрит в небо, точно нацелилась сбить какой-нибудь неожиданный летающий объект. Мальчики-курсанты, стройненькие, аккуратненькие, старательно изображали офицеров, бывалых и удалых. А по сторонам большого зала с лепниной на потолке в виде танков и пушек стояли настоящие офицеры – преподаватели и командиры этого танкоартиллерийского училища и смотрели в оба. И всё было прекрасно: девушки танцевали с юношами. Оркестр играл. У туалетов дежурило по двое: преподавательница училища и офицер; в буфете продавалось безалкогольное. С этих вечеров Надя возвращалась счастливой, не затевая знакомств. Некоторые девочки вступали в переписку, одна даже ездила к воротам училища, возле которого на постаменте стоит настоящий танк, просила часовых передать то-то и то-то курсанту такому-то, но те только посмеялись. Надя Кузнецова была настолько невинна, что не думала о кавалерах, она не осознавала, например, что была коротко влюблена в преподавателя, сухого математика, исчезнувшего вскоре с её девичьего горизонта, так и не догадавшегося, что отличница Кузнецова считала его «лучшим из педагогического состава».Непонятно, почему она разговорилась с этой Инессой… Это было каким-то наваждением… А, может быть, это был какой-то срыв… Но, вполне может быть, что это была неосознанная месть… Месть бабушке Октябрине… Инесса объявила, что «госы госами, а весна весной». И призналась, что хочет в ресторан. Надя не понимала, как можно хотеть в ресторан, но опять вспомнила, что вечером придёт Володя, схватит за руку, а бабушка после его ухода сообщит, сколько (не так уж много) стоит платье в «Гименее», и вдруг сказала, что и она очень желает посетить ресторан. Инесса лукаво оглядела скромницу Надю, славившуюся не только своим усердием, но и полнейшим пренебрежением к косметике, правда, вряд ли необходимой для её естественно алых губ и розовых щёк. Во время консультации они продолжали шептаться, а потом вместе вышли из педучилища. Инесса говорила, что её наверняка заждались «ребята», что она договорилась с какой-то Элкой, но та вот не пошла. И Надя согласилась быть вместо этой Элки.
Дальше события разворачивались с лёгкостью, с весельем… Оказалось, что они спешат к дому Нади в находящийся по соседству с ним военный дворец.
– А правда, что у них из подвала есть тайный ход к штабу округа? – спросила Надя любознательная, надо же было о чём-то говорить с Инессой, а о чём, она не знала.
– Если хочешь, Васька нам всё покажет, для него всё тайное давно стало явным, – сострила та.
Придя под высокие своды дворца, разрисованного по стенам танкистами в шлемах (гардеробщица посмотрела на девушек с лёгким презрением, что-то проворчав), никакого подземного хода не обнаружили, зато в полуподвале оказался самый настоящий ресторан, неизвестный Наде, как, впрочем, и все остальные рестораны и родного города, и за его пределами. В ресторане было пусто. Лишь за одним столом сидели два офицера. В голову бы не пришло Наде, что им тоже надо сесть именно за этот столик. Она-то решила, что «Васька» – это безусый курсантик, над такими она не раз потешалась, скрываясь в своём дворе, не позволяя провожать себя до подъезда.
– Мальчики, знакомьтесь! – Инесса так назвала этих взрослых людей.
Оба были куда старше Володи, только в прошлом году закончившего институт и не служившего в армии из-за врождённой болезни сердца. Офицеры поднялись навстречу. Один, светленький с некрасивым лицом, в котором таилось что-то забавное, остановил на Наде взгляд, зеленоватый, кошачий, и она, ещё не услышав его имени, поняла, что он и есть Васька. Второй был по-восточному красив. Эти два офицера стали их угощать. Получился просто какой-то пир горой. Шутили военные своеобразно. Вторым, его звали Алик, наверное, младшим по чину, Васька не совсем в шутку командовал:
– Кру-угом! Отставить! Впе-ерёд, и с песнями!
Тот отвечал:
– Есть кругом! Есть отставить! Есть вперёд, и с песнями!
Под эти команды они и вывалились на уже вечернюю улицу, схватили на углу такси и помчались куда-то в другой ресторан, где народу было много, было шумно и весело. И они, четверо, танцевали, выпивали, снова танцевали. Когда этот ресторан закрылся, то они снова схватили машину и снова погнали «кутить» в загородный аэропорт, и там снова в ресторане танцевали, веселились. Но вскоре к ним подошёл сердитый администратор, сказал, что они пьяны, и тогда Алик хотел раскроить ему голову, но Васька скомандовал:
– Отставить!
Алик подчинился:
– Есть.
Снова они ехали, но теперь какими-то улицами, пустырями, широкими пролётами новых районов… Весна так и плыла в Надиной голове. Но потом ей стало тоскливо, захотелось домой, она устала. Непривычное веселье её утомило, но было поздно: захлопнулась ловушка, имеющая вид полу-обитаемой квартиры.Теперь умирающая Надя воскликнула с такой злобой вслух, да так громко, что, если бы кто-то услышал под окнами Кашкинской школы этот её возглас, то ни за что бы не подумал, что она умирает: – Всё из-за НЕЁ!
Надя удивилась, почему в той квартире не оказалось Инессы; куда-то запропастился Алик. Подняв голову от кухонного стола, за которым сидела, Надя увидела перед собой Ваську в военных брюках, а вот кителя и прочего из одежды, даже майки, на нём почему-то не было. Он ей показался симпатичным, и она незаметно для себя стала стучать кулаком по столу со слезами на глазах, всё больше надрываясь о том, как ей надоело всё, как ей всё надоело! Она говорила своим низким, но срывающимся голосом о том, что с восьмого класса мечтала стать геологом. Побывала в настоящей экспедиции вместе с Верой Субботниковой и её братом Веной, молодым геологом. Он учил её находить образцы, они лазали по горам, жгли костры ночами, а Вена и Марья Николаевна, начальница экспедиции, хорошо пели душевные песни… Но потом ОНА сказала, что Наде нужна другая профессия.
– …и я раздружила из-за НЕЁ с Верой Субботниковой, которая была настоящим другом, и с тех пор нет у меня друзей! А Вера, – всё клокотала отчаянием Надя, – уже стала геологом и вместе с братом Веной поёт песни у костров, живёт в палатках и встречает зарю в полях!
– Кто ОНА? – спросил Васька.
– Как кто? – возмутилась Надя его непониманием.
– Вот ты говоришь, всё она да она… Она, вроде, тебе навязала эту учительскую профессию, а ты хотела в геологи…
– Бабушка! – потрясаясь его тупостью, выкрикнула пьяненькая Надя и залилась таким рёвом, что Васька был вынужден сесть к ней поближе, обнять её, утешать.
И незаметно как-то они очутились на одной обширной кровати. И он продолжал её утешать, нежно уговаривая не противиться обстоятельствам и судьбе. Он говорил, что и у него судьба – хуже не придумаешь. Он стал военным не потому, что мечтал об этой профессии, а потому, что был хулиганом – имел за драки приводы в милицию. И отец ему сказал: «Или в армию или в тюрьму…» Ну, и пошёл он в военное училище, и служит, неплохо служит он: такой молодой, а уж майор… Надя перестала плакать, ей понравилось понимание её души, случившееся впервые. Остальное для неё случилось тоже впервые. Наутро Васька говорил, виновато улыбаясь, что квартира эта, к сожалению, «уплывает», так как его друг, уехавший работать за границу, возвращается обратно. Речь свою он сопроводил детскими стихами:Надя глупая у нас,
Надя ходит в первый класс…
Надя Кузнецова не сразу осознала, что же произошло с ней. Осознав, пришла в ужас. Васька оказался Василием, у него были жена и двое детей. Наде пришлось впервые врать бабушке. И мать, и бабушка не хотели верить в то, что с Надечкой «ничего такого не произошло» на проходившей в «отдалённом районе вечеринке, откуда даже на такси невозможно было выехать вечером, а потому она осталась ночевать у однокурсницы в одной комнате с ней самой и с её мамой». Именно после этого «страшного случая» (по определению бабушки), Октябрина Игнатьевна и нацелилась «разнести в пух и прах» телефонную станцию. Сделать это не удалось. Телефон им поставили довольно оперативно, так как и раньше они были в самом коротком списке на получение, но хитро обойдёнными до «следующего месяца», растянувшегося на пару лет. Успокоились они с трудом. Надя Кузнецова, вроде бы, справилась с этой своей бедой, не ожидая большей. Только с этого дня она с удивлением и разочарованием думала: чего хорошего находят люди в этом? Почему так много об этом пишут в книгах? Ничего хорошего, ничего такого приятного и радостного, мерзко, гадко… Василия она больше не видела. Инесса передала привет «от нашего общего знакомого», который отбыл служить за кордон вместо своего прибывшего друга. Надя сдала госэкзамены на «отлично». Но потом уже пыталась и эту ночь идеализировать, и даже Васю пресловутого, и себя, «совершившую в ту ночь первую, так сказать, часть своего материнского подвига».
Она читала где-то, что перед смертью человек вспоминает самое лучшее в своей жизни, и подумала: неужели этот пошлейший кутёж «дам с офицерами» оказался самым радостным событием в её жизни, не считая, конечно, пребывания в геологической экспедиции? И призналась, что была радость. Опьянило не только вино, но и просто первая свобода, возможность куда-то ехать, нестись, неважно куда, без цели и направления, в полном забвении себя, своей жизни… Будто сорвалась. Она, по словам бабушки, «идеально-приличная девушка нашего дома».
Уже после той ночи, когда экзамены были позади, она шла к дому, и сердце её будто остановилось от ужаса открытия. И захотелось немедленно пожаловаться бабушке, рассказать обо всём, о той тревоге, которая свалилась ей на голову несколько дней назад. Приблизившись к цветущему палисаднику, Надя увидела на одном из их подоконников бабушку, мывшую окно и, будто с трибуны, вещавшую во двор. Старушка из соседнего подъезда стояла по другую сторону проволоки:
– Я окна тоже мыла, к «Троице»…
Не останавливая своего дела, Октябрина Игнатьевна поучала громко: слышали не только во дворе, но и в доме на этажах:
– Какая удивительная психология! Вам сколько лет? Вы были комсомолкой? Не были? Оно и видно. И где вы, ровесница Октября, были в то грозное, прекрасное время, в то время полного оптимизма и яростной нашей борьбы со всем старым, ненужным, отжившим?
Старушка удалилась поспешно. А Надя, уже, вроде, готовая к откровению, поняла, что ничего она не расскажет. Не может она ничего такого сказать бабушке. Она стала много спать…
Когда она шла в женскую консультацию, чувствовала себя, как в самогипнозе. Брела улицей тенистой, уходившей вниз. Есть в таких улицах городских, расположенных на склонах бывших, но давно застроенных горок, нечто деревенское, первобытное. Автомобилисты скатываются с такой улицы, иногда не просчитав её коварства. Тут произошло неожиданное и страшное, чему Надя стала свидетельницей, и что словно подсказало: то, на что она ещё надеется, не сбудется. У подножья тенистой улицы-горки стояли милицейские машины, «скорая» подрулила. Кто-то сказал в толпе, что «она, видно, умерла». Надя приблизилась и тотчас почти натолкнулась на старуху, довольно рослую с грозным выражением лица, абсолютно неподвижно лежавшую на спине, глядя в яркое утреннее небо. Вокруг уже шумела толпа, и Надя пронаблюдала вместе со всеми, как эту, возможно, чью-то бабушку, одетую в длинное чёрное монашеское платье, втаскивают в фургон автомашины, да не «скорой», которая отъехала порожняком, а в другую, с грязно-синим крестом на боку. Надя-отличница подумала: «жизнь одна… и прожить её надо так…» В женской консультации пахло больницей, сновали медсестры и врачи. Надя села в очередь среди ярко выраженных беременных женщин с отвлечёнными, погружёнными в себя взглядами, готовыми на всё. Вот как страшно, как ужасно повернула судьба… Точнее, бабушка повернула…Прибежала Надя однажды от Веры Субботниковой, наглядевшись камней, наслушавшись рассказов геолога Вены, и закричала в радостном порыве: «Хочу быть первопроходкой!» Бабушка выслушала, а потом сказала: «Чего это ты, мать, напридумывала!» И дальше была длинная речь. Надя почему-то не приняла эту речь всерьёз. Лёжа во мраке их квартиры, она представляла себя с рюкзаком и с гитарой (она обязательно научится играть на гитаре и петь эти простые и такие прекрасные песни!) Она вообразила ночлеги среди скал и на берегах рек, и в поле; перелёты над болотами и тайгой; опять же пение песен, которыми она, как вином, накачалась у Субботниковых. После был поход, в который её отпустили с трудом, но она так умоляла, что даже бабушка согласилась. Из экспедиции Надя явилась уверенной, бесстрашной и всё рассказывала о том, как они тяжело работали (приходилось и лопатой, и киркой). Пешком промерили огромное количество вёрст, а под финал, как всегда, костёр… И Вена пел… Вена, он такой особенный, его не назовёшь красивым, но он очень красивый. Он замечательный товарищ, смелый и сильный, всё знает о камнях и о травах. Однажды они шли, держась за руки, по ветхому мостику над рекой, которая кипела внизу на порогах. Бабушка вежливо выслушала. Грустно поджала большой рот, вроде бы согласившись. Мама восторженно поддакивала Наде, не зная пока реакции Октябрины Игнатьевны. И, как только закончила Надя свой восторженный рассказ, Октябрина Игнатьевна сказала, что пришла в ужас от этого спанья на «сырой земле», а, тем паче от «хождения над пропастью». И тут подключилась мама. Она заплакала… Они всегда действовали вдвоём, строго вместе. Бабушка давала установку, чёткую и ясную, мать, восприняв линию её поведения, никуда уж не отклонялась из страха потерять бабушкину милость. Она была в добровольном рабстве из-за недостатка своего, слепоты… А решать надо было. Завтра идти подавать документы в техникум. Как же мечтала Надя! О ночлегах среди скал и на берегах рек, и в поле, о полётах на маленьком самолётике над болотами и тайгой… О камнях, найденных лично. О вишнёвых родонитах, о лиловых чароитах, о слоистых агатах, о малахитовой каменной зелени…
Сидя в очереди в кабинет к врачу, Надя Кузнецова подумала с удивлением: зачем бабушке понадобилось отговаривать её? Она же всегда твердила об одном: хочет, чтобы Надя выросла «честной, доброй, патриоткой…» Может быть, она испугалась слишком ранней, чреватой дружбы тогда уже расцветшей Надечки с молодым холостым геологом Веной? И это тоже… Но было и другое…
И вспомнилось, как сидит Октябрина Игнатьевна в сумерках у окна, из которого пахнет цветами… Тихо во дворе, и только трамваи позванивают за домом, привычно гремят. «Голо тело и едва прикрыта грудь…» – Прочитала бабушка некрасовские строчки о бедных крестьянских детях, идущих учиться. Она была среди таких детей, когда отец отправил её в школу в соседнее село, а ей тогда и семи не было. Но он руководил судьбой своей единственной дочери, которой недаром дал такое замечательное имя. Сыновей назвал тоже сильно: Трактор, Молот, Серп. Они, эти мальчики, все потом погибли на фронтах. Разве могла забыть Октябрина, как она идёт по разбитой дороге, бедная, плохо одетая, но там, в школе, тепло; и учительница – прекрасная сподвижница с высоким лбом, гладкой причёской, в скромном платье с глухим воротом и серой шалью, наброшенной на девичьи плечи. И вокруг головы, точно нимб от света из небольшого, но чистого окна!
Бабушка сама мечтала… В юности мечтала о педагогике, но на стройках пятилеток нужны были рабочие руки, вот они… Октябрина Игнатьевна протянула перед собой свои руки, даже в сумерках квартиры – большие, тёмные, но ещё гибкие. А потом – война… Погибший геройски муж, ослепшая от военного недоедания дочь… Жизнь… Она испытывает… Мы уже прошли ряд испытаний…
– Хорошо, бабушка, я всё поняла! – подняла на неё крыжовниковые покорные глаза внучка, теперь бы она добавила: как овца перед закланьем.Утром она пошла сдавать документы. С её пятёрками их прямо-таки схватили в этом «петушилище». С такими оценками она бы могла и в горный поступить… По математике – пять, по физике – пять… Правда, вышла небольшая заминка… То, что так хорошо у неё получалось в геопартии у костра, увы, не нашло одобрения здесь. Её попросила приёмная комиссия спеть. Каждая учительница начальных классов должна уметь петь детские песенки, чтобы научить им своих будущих малышей-учеников. А деревенская учительница в маленькой школе, где может не быть учителя пения, должна уметь даже аккомпанировать себе на каком-нибудь инструменте: домре, баяне, фортепиано (но никак не на гитаре!) Надя запела неверным, грубоватым голосом: «Над Смоленской дорогой…» «Ещё раз», – попросила преподавательница музыки. Опять неверно. «Голос в экспедиции оставила…», – неумело оправдывалась Надя, ещё не вполне осознав, что не голос «оставила» она там, а свою мечту. «Может, ты и музыкальный слух там же забыла?» – съязвила экзаменатор. Но чувство ритма оказалось хорошим, и вот ведь – на пианино выучилась: «В траве сидел кузнечик, в траве сидел кузнечик… Зелёненьким он был!»
В женской консультации ей сказали, что поздно удалять эмбрион, что ей надо «готовиться стать матерью»… Надя Кузнецова села в скверике напротив женской консультации, смотрела на прохожих. Она хорошо представила, что случится, если она вздумает объявить о своей беременности дома… Бабушка зашипит от возмущения, а мама тихо заплачет. Потом бабушка прекратит шипение, которым у них в семье всегда сопровождаются разногласия, и перейдёт на свою обычную не очень пока громкую речь: «В наш век космоса и лучших достижений в области культуры, в наш век такие поступки полной безнравственности должны клеймиться со всей силой, порок должен быть наказан, добро должно торжествовать!.. А этот гнусный тип, этот отец будущего ребёнка, воспользовавшийся добротой и невинностью… Ах, он ещё и женат? Вдвойне! Его вина становится неизмеримо большей… Но ты, Надечка, будь мужественной. Жизнь учит. Она сложна…» Конец этого спектакля должен быть почти традиционным: Октябрина Игнатьевна берёт ещё один старт в гонке, и, возможно, все последующие двадцать лет упорно тянет к финишу, как уже очень старая, но опытная марафонка. Нет! Она бы не стала упрекать в лицо. Она бы просто доказывала и доказывала своё неизбывное благородство, свою готовность помогать всем: кошкам, собакам, птицам и даже… людям.
Далее пойдёт подготовка к тому, что её внучка вскоре будет вынуждена появиться у всех на виду с огромным животом, но без малейшего признака мужа. Речам станет тесно в их небольшой квартирке, они выплеснутся в поисках простора новых слушателей на лестничную площадку, во двор, к магазинам: вначале – к молочному, потом и через дорогу – к посудо-хозяйственному.
Все услышат о том, как почётно быть «просто матерью». О том, как «прекрасно воспитать человека, нужного обществу». О том, что «нет ни одного мужчины, который мог бы составить счастье Надечки». О том, что, «да, один тут очень хотел это счастье составить (честнейшая Октябрина Игнатьевна готова приукрасить ситуацию!), но Надечка не согласилась» «Она рада, что будет матерью, и всё! Что может быть лучше и прекрасней?» «Если нет идеального мужа, то уж лучше никакого!» Слушательницы этой речи: доброжелательная соседка Петрова или интеллигентная старушка Костюченкова последнюю фразу «лучше никакого», наверняка, произнесут вместе с бабушкой. Представив всё это, Надя Кузнецова поняла, что перед глазами расплылись зелёные кусты. Летнее солнце затуманилось и прохожие в скверике напротив женской консультации потеряли ясные очертания. Надя поняла, что слепнет. И хорошо ощутила, как она идёт на картонажку и обратно, пользуясь переходом для слепых. Чтобы наваждение, чего доброго, не превратилось в реальность, она поднялась со скамьи и пошла, куда глаза глядят.…Дворец развернулся шпилем, который превратился в пушку, и эта пушка направилась прямо Наде в лицо. Надя закричала. Видение оборвалось, а перед глазами на тумбочке, стоявшей рядом с кроватью, будто из небытия выплыл телефонный аппарат. «Скорей! Через телефонистку…» – Сказал в Наде бабушкин голос.
Как же глупо она стала носиться с этой мечтой, которую ошибочно стала считать своей! Она хотела даже разузнать адрес Василия, но подумала, что он, наверняка, огорчится, и не стала его разыскивать. А потом подумала, что он, в сущности, не имеет никакого отношения… Вскоре поняла: в душе у неё нет тепла к будущему ребёнку. Она желала это тепло обнаружить в своей душе, но почувствовала неспособность этой души, её грубость и пустоту. Надя представила, что ребёнок может быть похожим на некрасивого лицом, хотя и бравого фигурой Ваську-танкиста, и ей видеть не захотелось этого будущего ребёнка… Лето шло. Надя съездила к морю по путёвке, давно добытой бабушкой через общество слепых. Там она все дни лежала в тоске на пляже, ни с кем не знакомясь и не общаясь, и с унынием перечитывая «Лебединую песню» Песталоцци. Приехав в город, взяла направление в Кашку.
Перед отъездом, лёжа в темноте их квартиры, вдруг, представила, что у неё может родиться дочка, похожая на неё, и они будут вместе ходить в походы. Надя будет её наставлять и учить, оберегать от ненужных друзей и подруг, воспитает её так, что она обязательно станет… геологом. Так-то… Надя Кузнецова поняла, что она не только внешне похожа на свою бабушку. У матери лицо кроткое, голосок блеющий. А Надя – копия Октябрина Игнатьевна в молодости. От бабушки перешёл и голос, пока не получивший той несгибаемой уверенности, а потому не столько уверенный пока, сколько грубоватый. Сцена прощания с домом была ужасной… Не имея никакой возможности говорить правду, Надя Кузнецова отыгрывалась по-детски, кидая в лицо бабушке злые обобщения. Она шипела, что проживёт без неё, проживёт, не умрёт, что вот такие добрые бабуси раскормили их, бедных Надечек, точно животных в вольере, чтобы любоваться результатами своих же собственных деяний, чтобы видеть в них, совсем других, индивидуальных и неповторимых Надечках, полное воплощение своих мечтаний. Октябрина Игнатьевна поняла её, как сама хотела. Она вначале разозлилась, а потом решила, что всё это и есть тот самый «патриотический порыв», на который она всю жизнь нацеливала свою внучку.
Надя услышала шаги под окном. Там кто-то хлюпал сапогами в мокром крапивнике. Наде захотелось позвать этого человека… Теперь, когда она поняла, что и нынешняя её мечта не сбылась, одновременно с болью испытала облегчение. Человек сам вошёл, так как дверь в школу оказалась незапертой.
– «Скорую» вызывали? – спросил мужчина в плаще. С плаща капало.
– Да, скорую, самую скорую… Увезите меня отсюда, пожалуйста, скорей, – лепетала Надя и чуть не добавила неосторожно: – к бабушке!
Женщина, на которой был не плащ, а белый халат, после осмотра успокоила: «Всё прошло хорошо; жаль, конечно, что вы потеряли ребёнка, но ведь вы так молоды…» Какие добрые хорошие люди! Они так посочувствовали, когда она рассказала им про то, как таскала воду из колодца, как вымыла чисто школу к первому сентября… «Вы не волнуйтесь, в больнице вас долго не задержат, могут быстро и выписать, только пока не надо ничего поднимать тяжёлого».
Всю дорогу до больницы Надя думала про бабушку свою Октябрину Игнатьевну. Да и потом, когда ей уже было совсем хорошо, когда предложили её увезти обратно в деревню Кашку… Да, да, скорей увезите, так как надо срочно позвонить бабушке и сказать, что просто не было телефонной связи, а теперь связь есть и всё у неё хорошо… Ей так хотелось немедленно, сейчас же кинуться в ноги бабушке, в её венозные, натруженные ноги, обнять их и заплакать… И сказать ей что-то такое, отчего бы она воодушевилась и стала говорить о добре, о зле, о нравственности и безнравственности…
Захотелось Наде скорее туда, где любимый бабушкин цветник, где из окна пахнет гиацинтами, маргаритками и табаками, а за домом гремят трамваи. Позванивают и снова гремят…Ничья. История первой любви
Молоденькие тополя еле дотягивались до фрамуг первого этажа. Листья держались крепко, иные не успели пожелтеть. Пересчитав тополя «по головам», Томка вернулась за стол и представила: школа, пустые коридоры. Голоса учителей слышны из каждой двери, покрытой новой, ещё непросохшей краской. Учителя говорят так уверенно, будто наперебой стремятся доказать важность именно своего предмета.
В прошлом году в этот день и час Томка сидела за партой у окна, откуда была видна большая берёза, широко раскинувшая ветви и будто горевшая каждую осень жёлтым огнём. Томка любила, не слушая учителей, глядеть на эту берёзу. А учителя всё говорили громкими голосами так, словно каждый учитель звал учеников идти по дороге именно той науки, которую и преподавал. Тамара Колясникова не соблазнилась ни одной из этих дорог, и потому сидела теперь под видом лаборантки в строительном НИИ. Прошёл месяц, но за время своей так называемой работы она не сделала ровным счётом ничего. Это именно так – ничего. Без преувеличений.
Ей давали копировать через кальку чертежи. Но ни один чертёж она так и не скопировала (у неё была тройка по черчению в школе). Тройка с натяжкой. Это была цена Томкиному обучению в целом, её единственная отметка, выше которой она не поднималась, не хотела подниматься. Думать о каких-то учебных высотах было ей тошно. А теперь ей было также тошно думать о лежащем на столе чертеже, сверху покрытом матовой калькой. И для того, чтобы меньше смотреть на этот нудный чертёж, Томка то и дело подходила к окну и считала тополя. В школе было явное преимущество: парта стояла у самого окна.
– Как дела, Томасик? – спросил Сажинский.
– Пло-хо, – вздохнула она. – В школу захотелось. Там у НАС осенью чисто-чисто! Я люблю, когда краской пахнет.
Сажинский снял очки, посмотрел вдаль, но ничего не увидел со своего места: провода расходились лучами от бетонной стены. Он подошёл поближе к столу, за которым сидела лаборантка Колясникова. Поглядел сквозь кальку на чертёж, где мутно проглядывала схема камнедробилки. Рейсфедером были намазаны несколько штрихов. Когда Томасик берёт рейсфедер, то рука, как по приказанию, начинает дрожать.
– Н-да, – покачал седой головой Сажинский.
Ему поручено руководить Томкиным обучением.
– Плохо, я сама вижу, не освоилась, – торопливо, с капризной гордостью оправдывается она.
– Позовём-ка Нину, – не теряет оптимизма Сажинский.
Сколько раз он так говорил! И Нина являлась из соседней комнаты, иногда заходила и без приглашения к своему мужу корейцу Коле. Обучение тот сносил молчаливо, да и сидел к Томке спиной. А вот Пахомов был непоседой и всегда норовил помочь. В него влюблялись все бывшие до Томки лаборантки. Он давал им милые прозвища и сам в награду получил уменьшительное имечко Эдюня. Колясникову прозывать не пришлось. Её мама называла Томасиком, и Томка это имя довольно часто оглашала при знакомстве.
Нина явилась тихо, заглянула в чертёж.
– Дай-ка, – стала чертить. – Ты опять забыла посмотреть, что надо переводить вначале.
Низенькая Нина, чернявенькая, не кореянка, но такая уродина! Говорит монотонно:
– Видишь: есть блок, расположенный выше. Его-то и надо было скопировать первым. А теперь потянешься к нему и другие размажешь.
Пока она обводит тушью верхний блок, Томасик думает с острой тоской: «И как можно жить такой!» Вдруг бы она стала хотя бы на сутки похожей на Нину… Нет, лучше умереть! К зеркалу не подойдёшь… А глаза людей? Для Томасика – те же зеркала. Ей приятно видеть своё отражение в игривых глазах Эдюни Пахомова, в робких глазах Сажинского… Этот смотрит на неё, всякий раз сдёргивая очки, словно боится, что её вид может его ослепить.
– Ну, понятно? – Нина распрямляется, любуясь своей работой.
Два верхних блока камнедробилки резко отличаются от двух других, переведённых Томасиком. Линии жирные, но не грязно-дрожащие с противной, словно шерстяной бахромой, а гладкие, плотные, будто сильно натянутые шёлковые нити.
– Прекрасно! – Томка делает над чертежом нежные движения пальцами, успевая полюбоваться своей рукой с длинными, овально заточенными ногтями.
Любит она свои руки. Взлетая, падая, они порой могут сказать лучше хозяйки.
– Когда уж научишься, – Сажинский улыбается подвидно отеческой улыбкой, он зачарован руками Томасика, застывшими в восхищении над чертежом.
Она поправляет пристроенное у чертёжной доски зеркальце, косится в него и расплывается в извиняющейся и одновременно победной улыбке. Нина тихо исчезает. А Томка вновь берётся за рейсфедер, обмакивает в тушь. Видно, как его клювик цепляет большую каплю густой жидкости. Хватает промокашку, но поздно: пятно, разрастающееся на глазах, похожее на гигантское плотное колесо, чернеет рядом с аккуратно обведёнными Ниной коробочками и трубочками.
– Неинтересно! – говорит Томка. – Однообразно! Серо! – в зеркальце с поразительной милотой двигаются её подкрашенные губы…
– Вот что, Томасик, – говорит Сажинский, – я предлагаю тебе посмотреть испытания настоящей дробилки! Увидишь, так сказать, собственными глазами! – набирает номер телефона…
– Я очень рада, – говорит она с важностью герцогини, но готова бежать хоть куда от ненавистной ей чертёжной доски.
…Когда школьные экзамены были сданы на трояки, Вера Алексеевна, встав перед дочкой, словно перед аудиторией, потирая от волнения руки, будто намыливая их мылом, провозгласила безо всякой надежды быть услышанной:
– Специальность будет через два года!
– Ты соображаешь? – спросила дочка так, будто не мать, а она была преподавателем, – как я буду учить эту мерзкую физику, эту, ещё более отвратную математику? Нет, ты, видимо, ничего не соображаешь, раз предлагаешь мне идти учиться в этот твой строительный техникум! Ты думаешь, я хочу что-то строить? Я, скорее, хочу всё разрушать!
– Погоди, – волнуясь, трепеща и совершенно не находя никаких аргументов в пользу строительства перед разрушением, виновато улыбнулась Вера Алексеевна. Как обычно при таких разговорах, она робела перед этим монстром, перед этой богиней – своей дочкой Томасиком. Даже в её имени, произносимом матерью, слышалась сюсюкающая надежда на то, что это неповторимое и на её взгляд совершенное создание когда-нибудь станет её уважать. – Погоди, Томасик, надо решить. У меня зарплата…
– Я всё знаю про твою зарплату! – отрубает дочь. – А ОН, что, больше нам не будет помогать?
– ОН будет. Обещал, конечно. Но ты понимаешь, ты выросла и…
– Понятно! Выросла и должна вкалывать, чтобы обеспечить себе пропитание. Ну, так не беспокойся, я о себе отлично позабочусь.
– Хорошо, Томасик, но… Но куда ты хочешь? – робкий вопрос без надежды на ответ.
– Пока никуда.
Томка обманывала, потому что ей хотелось устроиться, как уже устроилась Галка Мельникова, секретаршей. Причём, в этой секретарской работе она меньше всего видела работу, которую, наверное, тоже придётся делать. Она лишь представляла приёмную, ковры, селекторы и… себя, одетую по самому последнему крику моды и причёсанную, как кинозвезда. Сидит она и смотрит. Взгляд у неё томный и важный. Заходят в приёмную люди, множество людей, и всё больше молодые, интересные, хорошо одетые и перспективные мужчины. Они предлагают ей пойти вечером в театр, в ресторан, покататься на автомобиле… Томасик в замешательстве, не знает, что выбрать. И в таких размышлениях она сидит до конца рабочего дня. Изредка ей приходится вставать и прогуливаться в кабинет начальника, который, конечно же, тоже к ней ужасно благоволит, но он уже стар и готов сделать для неё всё, что угодно, на отеческих основаниях. Такое место работы было представлено уже тысячу раз, а уж после того, как ближайшая подруга Галка Мельникова и вправду сидела в такой точно приёмной, мечты стали почти реальностью.
Томка стала приходить на работу к Галке, сидела в кресле и привыкала к своей будущей жизни. Как хорошо тут относились к Галке, как вежливо! После школы, где каждая учительница могла накричать, «поставить на ноги» (будто можно ещё на что-то поставить) или даже выгнать из класса, здесь был просто рай… Молодых мужчин было много…
Вера Алексеевна об этих чудовищных, с её точки зрения, планах не знала. Она уже много лет в процессе воспитания пыталась выявить склонности своей дочери, способности её к каким-нибудь конструктивно-позитивным занятиям. И то, что происходило теперь, считала результатом того, что в этом «выявлении» не добилась никакого результата.
Томка медленно растирала длинными пальцами крем по гладким и не требующим крема щекам и равнодушно глядела не на Веру Алексеевну, а на носки своих ног, обутых в тапочки с пампушками. Она считала разговор само собой ненужным, но из тактических соображений поддерживала «обсуждение её дальнейшей послешкольной жизни». «Ей хочется посоветовать. Да и какая бы она была мать, если б не советовала… Пусть говорит, ей же лучше».
– Хорошо, в техникум ты не хочешь, – вздохнула Вера Алексеевна, поняв, что рухнул её давний план взять дочку за руку и отвести в техникум, в котором сама работала много лет. – Но всё-таки, ты что-то решила. Может, скажешь мне?
Дочь быстро перевела взгляд с туфель на мать, лицо которой сделалось красновато-страдальческим, в пятнах. «Отложим дебаты на завтра», – подумала Томка с педагогическим тактом, и даже приготовилась соврать, что техникум этот, вроде, тоже ничего… Но Вера Алексеевна вдруг смело развернулась в кресле и вцепилась в телефон, словно от него зависела последняя её связь с жизнью:
– Уж лучше я Гуменникову поклонюсь, – тихо, но веско объявила она и стала лихорадочно набирать номер телефона. – Здравствуй, Илья, – сказала севшим голосом. – Ты не узнал меня? Колясникова… Ну, вот видишь, – Вера Алексеевна натужно засмеялась.
Томка не вышла на кухню, как обычно делала, когда мать начинала свои телефонные разговоры, а решила поприсутствовать: разговор касался её лично, и она предпочитала держать информацию под контролем.
– …ты большой человек, Илья… А мы, маленькие, лезем к тебе со своими делами-бедами, – щёки Веры Алексеевны то вспыхивали, то бледнели, пальцы так сжимали телефонную трубку, что казалось: треснет она, будто хлебная сушка.
Такого волнения ещё не проявляла Вера Алексеевна на глазах у дочки, которая приняла его на свой счёт. Решила: мать устраивает её на бог весть какое вакантное место. Уже было пора снимать маску (идти умываться), а разговор длился. Слова имели двойные смыслы, будто мама и этот Гуменников говорили на своём, заранее условленном языке. До этого звонка дочка и не могла предположить, что у её матери с каким-то мужчиной может быть такой особенный разговор.
Когда умытая Томка вернулась из ванной, то увидела мать совсем не такой. Не озабоченной с беспокойно расширенными, но иногда кокетливо подкрашенными глазами, словно бы ищущими. Лицо её подобрело, а глаза, хоть и не были подкрашены, казались большими. «Счастливая», – поражённо поняла Томасик. И это тоже было чем-то новеньким. Томка считала свою мать кем-то между вдовой и старой девой, верной давно ушедшему принцу.
Наутро Вера Алексеевна стала собираться, выбросив на диван из шкафа ворох одежды. Так она на работу никогда не одевалась. Перед зеркалом сидела необычно долго, лепя из густых, но местами седоватых волос замысловатую причёску. Томасик в нетерпении точила пилкой ногти.
– Ну, зачем ты так загнула вверх, делай проще, – не выдержала она.
И заметила отражённую в зеркале мать с плачуще изогнутыми губами и морщинистым низким лбом, над которым той никак не удавалось приладить туго закрутившийся завиток, и при словах дочери словно ожегшейся и снявшей руки с головы. Дочка бросила пилочку на диван, принесла сигареты. …На улице мать выглядела красивой. Причёска казалась не вычурной, а скромной, Вера Алексеевна больше не волновалась. Шла грациозно. Томка почувствовала себя рядом с ней длинной, нескладной.
НИИС, Научно-исследовательский институт строительства помещался в огромном бетонном кубе с широкими окнами. Приёмная здесь была ещё лучше той, в которой сидела Галка Мельникова. Но здесь секретарша явно не требовалась. Её функции выполняла какая-то немолодая тётка, внешне похожая на доярку (лицо простоватое и ненакрашенное). В деревне, где они с матерью летом снимали комнату, такой была их квартирная хозяйка. Может, её решили сменить на молодую красавицу, которой себя считала почти постоянно Томасик. И в этом мнении она была не одинока.
Кабинет Гуменникова, обставленный тяжёлой шикарной мебелью, подходил директору этого НИИСа, вышедшему к ним навстречу из-за стола. Директор оказался седоватым, но спортивным и с таким интеллигентным нервным лицом, что, если бы увидела его где-нибудь в другом месте, то подумала бы: артист! Или режиссёр. Вот кстати, те профессии, которые интересовали Томасика. Долгое время она считала себя не проявившейся пока великой актрисой.
– Верочка! Очень-очень рад! – Он и в самом деле был рад. – А это, значит, Томасик?
Он приобнял и поцеловал мать в щёку, и, развернувшись к Томке, точно также приобнял и поцеловал её. Движения его были выверенными, теплоты особой не было, вроде. Но Томка почувствовала. Как же она почувствовала и силу, и теплоту! Одеколон тоже был хорош, а куревом от него не пахло. Да, это был мужчина её мечты! В далёком будущем она хотела бы иметь такого мужа.
– Ох, прости, Илья, что мы явились к тебе, у тебя и без нас дел полно…
Секретарша по звонку внесла чайник, чашки, и они уселись втроём вокруг журнального столика. Всё в этом мужчине было благородно: как помешивал ложечкой в чашке, как отпил глоток… Томка любила хорошие манеры. Некоторые, взятые ею из иностранных фильмов, отрепетировала перед зеркалом.
– Конфеты тоже не ешь? Сахар не употребляешь? – глаза Гуменникова светились радостью, в ответ она могла только улыбаться и соглашаться со всем. – Фигуру, значит, бережёшь?
– Да, фигуре у нас много внимания уделяется, одежде и так далее, а вот математике и физике намного меньше, – сказала Вера Алексеевна. Но сказала она это не очень занудно, рассмеялась молодым смехом.
За окном, будто кивая им троим, покачивал бедной верхушкой тополь, уже расцветший широкими, тёмно-зелёными взрослыми листьями. После этого утра Вера Алексеевна выбросила сигареты в мусоропровод и часто заводила на проигрывателе вокализ Рахманинова.
…В коридорах НИИСа, казавшихся в первые дни таинственными, встретившись с Гуменниковым, Томка замирала, словно ученица перед любимым учителем. Вскоре заметила: и он любит встречаться с ней. Спрашивает, как она осваивается, привыкает… На все вопросы она поперёк себе отвечала: хорошо. Не могла иначе ответить такому человеку, каким стал для неё Гуменников. Обожание, разлитое в воздухе аурой, окружало этого человека. Он учтиво раскланивался не только с научными сотрудниками, но даже и с лаборантками, машинистками, уборщицами. Он помнил всех по именам и отчествам, расспрашивал о личном, будто был всем отцом, который призван заботится о своей семье. Из разговоров Томка узнала, что многие просто влюблены в директора. Дома она рассказывала о Гуменникове с восхищением, передавала ходившие по институту легенды о его «чудовищной» культуре. Томка заметила: матери нравились эти разговоры, и даже, кажется, огорчалась она, если Томка ничего не рассказывала ей про Гуменникова. Томка старалась. Даже стала понемногу выдумывать. Мать вскоре заметила и рассердилась. Смущённая, уличённая во лжи Томасик замкнулась в униженном молчании. И тогда Вера Алексеевна, внезапно подобрев, рассмеялась: