Балтийское небо Чуковский Николай

День спустя Антонина Трофимовна спросила Соню:

— Написала отцу?

— Написала, — ответила Соня.

— Что же ты написала?

— Всё. Что мы живы и ждем его.

* * *

К февралю дорога через озеро была так хорошо налажена, что по ней можно было без особого риска начать перевозить большие массы людей. Вот когда наконец возобновилась прерванная в августе, полгода назад, эвакуация гражданского населения из Ленинграда. Машины, пересекавшие озеро, теперь везли с востока на запад продовольствие, а с запада на восток — людей.

Решено было постепенно вывезти из Ленинграда всех тех, кто не нужен был для обороны. Это необходимо было сделать не только для того, чтобы спасти уезжающих, но и для того, чтобы спасти остающихся. Чем меньше оставалось в Ленинграде людей, тем легче было их прокормить.

Уезжавшие ленинградцы садились на Финляндском вокзале в вагоны, поезд пересекал Карельский перешеек и довозил их до западного берега Ладожского озера, до мыса Осиновец. Здесь, у мыса Осиыовец, они пересаживались в кузовы грузовых машин и неслись по Ледовой дороге до восточного берега, до Кобоны. К этому времени в Кобону уже была проведена железная дорога. Перевезенных кормили, сажали в вагоны и везли через Тихвин, Череповец, Вологду — на восток…

И Антонина Трофимовна однажды сказала Соне:

— Ну вот, желание твоего папы исполняется. «Дом малютки» уезжает на Урал, и ты как нянечка поедешь вместе с ним.

Вопрос о выезде детских учреждений возник сразу же, едва возобновилась эвакуация. «Дому малютки» дали трое суток на сборы, С младенцами отправлялся и весь обслуживающий их персонал, который даже расширили перед отъездом, потому что нелегко управиться с такими маленькими детьми в таком трудном пути.

— А вы тоже поедете? — спросила Соня Антонину Трофимовну.

— Я — дело другое, — сказала Антонина Трофимовна. — Я не поеду, потому что я с райкомом связана, а не с «Домом малютки». Когда «Дом малютки» уедет, у меня здесь найдется чем заняться…

— Я тоже не поеду, — проговорила Соня.

— Вот еще! — сурово сказала Антонина Трофимовна. — Почему?

— Не могу Славку оставить…

— Зачем же его оставлять? — сказала Антонина Трофимовна. — Ясно, что он поедет с тобой. Это еще лишний резон, что тебе ехать надо. С «Домом малютки» вы не пропадете, везде сыты будете…

— Боюсь, Славка не захочет ехать… Один летчик обещал взять его на аэродром…

— Глупости, — сказала Антонина Трофимовна. — Очень он нужен на аэродроме.

— Знаете, какой он упорный! Он уже со всеми сговорился. И сам комиссар дивизии обещал ему…

— Пустяки, пустяки! Иди домой, и чтобы вы оба были готовы!

Антонине Трофимовне Соня ничего больше не сказала и вернулась домой. Но вечером, когда стемнело, она, накинув на себя платок, внезапно выскочила из квартиры, перебежала через двор и поднялась к Шарапову. Никогда еще она у него не была. Шарапов сидел за столом, освещенный маленькой керосиновой лампой, и, вооружась линейкой, чертил какую-то таблицу.

— А, это вы! — сказал он. — Садитесь, пожалуйста.

Она села возле стола. Желтый огонек отражался в ее темных глазах.

— Я долго думала, с кем мне посоветоваться, — сказала она, — и решила прийти к вам…

Она рассказала ему, что «Дом малютки» уезжает, и спросила:

— Ехать мне или не ехать?

— Конечно, ехать! — ответил он без всякого колебания.

Она долго молчала, глядя на огонек, и думала.

— А я надеялась, что вы мне посоветуете не ехать, — сказала она наконец.

Он стал убеждать ее, что ехать необходимо. Он приводил много доводов, один убедительнее другого. Она слушала его молча, не возражая.

— А Славе вы уже сказали, что собираетесь взять его с собой? — спросил Шарапов.

— Нет еще. Если я ему сейчас скажу, он ни за что не согласится. Он ждет, когда его отправят на аэродром. Не знаю, как я его повезу… Он убежит, спрячется…

Шарапов, конечно, хорошо знал все Славины планы и сам принимал некоторое участие в их осуществлении. Он неоднократно присутствовал при том, как Слава, поминутно ссылаясь на согласие Лунина, упрашивал Ховрина и самого Уварова пустить его в полк. И Уваров обещал ему отправить его к Лунину. Вначале Шарапов не был уверен, не шутит ли комиссар дивизии, и как-то раз, оставшись с Уваровым наедине, спросил его об этом. Но оказалось, что Уваров и не думал шутить.

— Надо мальчишку подкормить, а то на него глядеть жалко, — сказал он. — Что?.. Непорядок? Ничего, это потом с нас спишется. Другое не спишется, а это спишется…

Однако теперь всё изменилось. Благоразумнее всего и Славе и его сестре уехать с «Домом малютки». И Шарапов предложил:

— Я попрошу комиссара дивизии сказать ему, что он не пустит его на аэродром.

Соня не возразила, а только, помолчав, спросила:

— Комиссара дивизии нет здесь сейчас?

— Нету.

— А когда он вернется?

— Завтра или послезавтра.

Она не сказала больше ни слова. Итак, всё было решено.

Уваров приехал спустя несколько дней, перед вечером, в сумерках. Он послал Шарапова во двор — взять из машины пакеты с книгами. Нагруженный пакетами, Шарапов поднимался по лестнице, как вдруг услышал за собой быстрые, легкие шаги. Он подумал, что это Слава, и остановился. Это была Соня — ее светлый шерстяной платок белел во тьме.

— Товарищ Шарапов, подождите!

Она бежала и запыхалась. Поровнявшись с Шараповым, она прошептала:

— Я догнала вас, чтобы попросить… Не говорите, пожалуйста, вашему начальнику насчет Славы… Пусть Славу возьмут на аэродром…

Шарапов остановился.

— Вы не хотите, чтобы Слава ехал с вами? — спросил он.

— Нет, почему не хочу… — Она замялась. — «Дом малютки» уже уехал.

— Уехал? — удивился он. — Когда?

— Сегодня утром.

— А бы?

— Я их проводила.

— Отказались ехать?

Она промолчала. Он вглядывался ей в лицо, старался рассмотреть ее глаза, понять.

А наверху, у себя в кабинете, Уваров в это время разговаривал с редактором дивизионной газеты Ховриным, который уже больше часа ждал его у Шарапова.

Уваров приехал оживленный, веселый, с радостно блестящими глазами.

— Знаете, откуда я только что? — спросил он Ховрина. — Из Военного Совета флота. И знаете, какая новость?

Прищурив веселые глаза, Уваров помолчал, чтобы помучить Ховрина ожиданием. Потом выговорил:

— Полк Проскурякова на днях станет гвардейским.

— Да ну!

Всё значение этой новости Ховрин оценил сразу. Гвардейские части в Красной Армии были введены совсем недавно. Пока, их всего несколько на всем громадном протяжении фронтов — легендарных частей, совершивших что-нибудь особенно героическое и, главное, что-нибудь особенно важное. И вот этой почести удостоена одна из частей их дивизии!

— Завтра утром мы с вами поедем в полк к Проскурякову через озеро, — сказал Уваров. — Будем присутствовать при вручении полку гвардейского знамени. Мне нужно, чтобы вы там кое-что написали.

— Для газеты?

— Нет, не для газеты. Для газеты, конечно, напишете тоже. Там будет о чем писать для газеты. Мы приедем в горячее время. Ведь немцы-то на дорогу наседают…

— Наседают?

— Еще как! Пока только авиацией, но авиации у них здесь с каждым днем всё больше. Бомбят и штурмуют, и полк Проскурякова каждый день в деле. Таких воздушных боев, как сейчас, с самого сентября не было… — Услышав за дверью шаги, Уваров крикнул: — Шарапов!

Шарапов вбежал.

— Сходите к тому мальчишке, — сказал Уваров. — Пусть он готовится. Завтра я отвезу его на аэродром к Лунину.

2

Ховрин и Слава, прибыв на аэродром, поселились в избе, перед которой стояла раздвоенная береза. Сойдя с машины, они спросили, где живет Лунин, и их привели прямо сюда.

Койка Лунина стояла за цветной занавеской; под койкой лежал его чемодан. Но в избе никого не было, кроме глухой, молчаливой хозяйки. Лунин и Серов уже дней пять не заходили в избу.

Они снова летали, снова участвовали в боях. Из трех самолетов второй эскадрильи — Рассохина, Лунина и Серова — в ПАРМе сделали два. Лунин и Серов ночи проводили в землянке на старте, а с рассвета дежурили в своих самолетах. Вспыхивала ракета. Лунин и Серов, подняв столбы светящейся снежной пыли, взлетали. Тени двух их самолетов еще бежали по снегу аэродрома, а уже оперативный дежурный полка старший лейтенант Тарараксин доносил. в дивизию:

— Вторая эскадрилья в воздухе!

Над лысым бугром они проходили очень низко, — такой у них здесь установился обычай. Это было нечто вроде салюта Рассохину. Остроконечный серый камень, лежавший на могиле, проплывал под шасси. Они сами вместе со своими техниками приволокли сюда этот камень через несколько дней после похорон; и теперь он сразу бросался в глаза каждому, кто улетал с аэродрома и кто возвращался на аэродром. Ветер сметал с вершины бугра снег, и камень оставался на виду даже после самых сильных снегопадов…

Миновав бугор, они шли, набирая высоту, к железнодорожной ветке, проложенной к Кобоне и законченной всего несколько дней назад. Чем выше они поднимались, тем шире раскрывался перед ними простор озера. Береговую черту они пересекали над Кобоной. Далеко внизу, в прозрачной глубине, как на дне пруда, видели они под собой крошечные избенки, вагончики, хлопотливые паровозики и тени клубов дыма, колеблющиеся на сверкающем снегу. Там, в Кобоне, перевезенные через озеро дети и женщины пересаживались в железнодорожные вагоны. Лунин и Серов делали над Кобоной несколько кругов, внимательно оглядывая весь воздушный простор. Но вот и Кобона уплывала назад, и белая пелена озера занимала всё пространство от края до края. Впрочем, они шли так, чтобы не терять из виду, синеющий на юге лес. Там, на южном берегу, были немцы.

Дорога прямой линией рассекала белую пелену. Они шли не над дорогой, но видели ее почти всё время. С востока на запад везли продовольствие и оружие, с запада на восток — людей… Самолеты сворачивали к северу. Южный берег таял позади, исчезала позади и дорога, и под ними ничего не было, кроме белой пелены, бескрайной, сверкающей и мертвой. Они не меняли направления до тех пор, пока далеко впереди не появлялся крохотный, занесенный снегом островок, различимый среди льда только благодаря торчавшей на нем игрушечной башенке маяка. Островок этот носил странное название — Сухо. Заметив его, Лунин и Серов круто сворачивали. Они доходили до устья Волхова, над Новой Ладогой снова сворачивали, возвращались к аэродрому и шли на посадку, промчавшись над самой вершиной лысого бугра, над могилой Рассохина.

Этот маршрут стал им так же привычен, как привычен был тот, прежний, над Маркизовой лужей, между Ленинградом, Кронштадтом и Петергофом. Конечно, пройти весь путь целиком им удавалось только в тех случаях, когда не было стычек с «Мессершмиттами». А стычки с «Мессершмиттами» становились всё чаще, редкий вылет обходился теперь без них.

Когда немецкое командование обнаружило, что из осажденного города организованно уходят сотни тысяч людей, оно все усилия своей авиации в районе Ленинграда направило на то, чтобы помещать движению по дороге.

И с каждым днем «Мессершмитты» вели себя всё назойливее.

Они гонялись за машинами на Ледовой дороге, убивая шофёров; они старались перехватить наши транспортные самолеты, летавшие через озеро в Ленинград и обратно; они обстреливали улицы и только что построенные железнодорожные пути в Кобоне, загоняя переехавших через озеро ленинградцев в лес, в глубокий снег и не давая разгружать вагоны; они нападали посреди озера на вооруженные лопатами дорожные батальоны, беззащитные на открытом льду, и затевали постоянные стычки с советскими истребителями, стремясь, видимо, подавить их, чтобы дорога оставалась без прикрытия с воздуха.

Но в этих стычках они не проявляли ни особой настойчивости, ни особого искусства. Казалось, это были уже не те немецкие летчики, что полгода назад. Да, может быть, и в самом деле не те.

Пожалуй, главное, чему научился Лунин за месяцы войны, было искусство сразу определять характер летчика, с которым ему предстояло сразиться. По одному движению угадывал он необстрелянного новичка, идущего в бой с трепетом в душе, и опытного, но слишком дорожащего своей жизнью солдата, который стремится не к бою, а к инсценировке боя — покрутиться, обменяться очередями и разойтись. Громадное большинство немецких летчиков владело искусством пилотажа хуже его; он сознавал это и постоянно стремился вести бой в самых трудных для маневра условиях — над верхушками деревьев или даже в пойме реки, между откосами берегов, — зная, что противник проявит здесь нерешительность, неуверенность в себе и неизбежно будет побежден.

Опытных любителей инсценировки боя он тоже узнавал мгновенно, несмотря на всю их кажущуюся напористость и воинственность. Именно эта демонстративная воинственность выдавала их. Он твердо знал, что победа достанется тому, кто ради победы не боится рискнуть жизнью. Так побеждал Рассохин, бросая свою шестерку против многих десятков «Юнкерсов» и «Мессершмиттов». Чувствуя за своей спиной одного Серова и видя перед собой восемь, десять, двенадцать «Мессершмиттов», Лунин прежде всего давал понять немцам, что он готов погибнуть ради того, чтобы сбить хоть одного из них. И немцы это понимали сразу. А так как они вовсе не готовы были погибнуть ради того, чтобы сбить его, бой, несмотря на всё преимущество противника в численности, превращался в кружение, в ряд замысловатых виражей, в перестрелку на приличном расстоянии. Именно в этом прежде всего сказывалось то не поддающееся подсчету и измерению свойство, которое часто называют моральным преимуществом над противником.

Однажды с утра подул западный ветер, потеплело, и повалил густой, тяжелый снег. Это был один из немногих почти нелётных дней в феврале, и вот в этот почти нелётный день какие-то черные «Мессершмитты» вели себя с удивительным нахальством. Началось с того, что они штурмовали идущий к Кобоне поезд, причем слегка повредили паровоз и ранили двух железнодорожниц.

В ясные дни «Мессершмитты» не рисковали нападать на железную дорогу и обычно только ходили на высоте двух-трех тысяч метров, следя за движением поездов. Они воспользовались для нападения снегопадом, так как думали, что при снегопаде им удается действовать безнаказанно. Об их нападении сразу сообщили на аэродром. Лунин и Серов взлетели через несколько минут после обстрела поезда.

Не видно было ничего, крале падающего снега. Даже леса внизу почти не было видно, хотя Лунин старался идти как можно ниже, чтобы не пропустить железной дороги. Серов шел за ним почти вплотную: стоило ему отстать на два десятка метров, и они потеряли бы друг друга. Железнодорожный путь они должны были пересечь на четвертой минуте полета, но прошло уже пять минут, а рельсов они не видели. Лунин повернул назад. Опять они прошли над железной дорогой, не заметив ее. Лунин понимал, что в таких условиях на встречу с «Мессершмиттами» не было никакой надежды: они могли пройти в нескольких метрах от «Мессершмиттов», не заметив их. Но то, что он не нашел даже железной дороги, раздражало его. Он упрямо продолжал поиски. Идя на бреющем, он раз пять сворачивал вправо и влево, но узкая просека, по которой проложены были рельсы, никак не попадалась ему на глаза. С каждой минутой снег шел всё гуще, и ничего нельзя было разобрать за косой сетью падающих хлопьев.

Лунину показалось, что на северо-западе, над озером, небо несколько светлее, и он пошел к озеру. Он решил искать железнодорожную линию со стороны Кобоны. По береговой черте они дошли до Кобоны и там сразу заметили рельсы. Здесь действительно было несколько светлее и снег падал не так густо. Над самыми рельсами, чтобы не потерять их, они пошли к югу. Они перегнали паровоз, который, усердно дымя, бежал от Кобоны, — должно быть, на смену тому, простреленному. Через минуту они дошли и до простреленного паровоза, но увидеть его было невозможно, потому что весь он был окутан паром, выходившим из пробоин в его котле. Состав был длинный, смешанный — и пассажирские вагоны, и товарные, и открытые платформы и цистерны. Возле пассажирских вагонов на снегу стояли кучки людей.

«Мессершмиттов», конечно, здесь уже не было, да и глупо было бы их тут искать. Совершенно убежденный в том, что встретить их сегодня уже не удастся, Лунин повернул к аэродрому.

Мелькание снега начало утомлять Лунина, он чувствовал себя ослепленным и оглушенным. Едва линия железной дороги осталась позади, как он снова потерял ориентировку и пошел наугад. Это несколько беспокоило его: он понимал, что найти аэродром может оказаться еще труднее, чем найти железную дорогу, — мимо аэродрома так легко проскочить. И почувствовал облегчение, когда внезапно разглядел торчавшую над елками вершину лысого бугра.

Они низко-низко прошли над могилой Рассохина и потянулись к рыхлому снегу, покрывавшему аэродром, чтобы сесть. Собираясь выпустить шасси, Лунин глянул вниз и увидел нескольких бегущих техников. Что-то странное померещилось ему в том, как они бежали. Он повернул голову и справа от себя увидел «Мессершмитт», который мчался, стреляя по аэродрому.

Мгновенно развернувшись, Лунин нырнул под «Мессершмитт», едва не задев земли, сделал горку и полоснул его по брюху очередью. Руки и ноги Лунина действовали так быстро, что сознание, казалось, не поспевало за ними. Проскочив под «Мессершмиттом» и продолжая подниматься, он увидел на краю аэродрома шесть самолетов своего полка, стоявших в снегу возле елок, и пикировавший на них «Мессершмитт». Конечно, это был другой «Мессершмитт», не тот, в который он только что стрелял. Нападение на самолеты полка, которых и без того осталось так мало, привело Лунина в ярость. «Мессершмитт», полоснув очередью по стоявшим на земле самолетам, вышел из пике, стал подниматься, и Лунин увидел, что за ним уже гонится, «висит у него на хвосте», самолет Серова. Но за Серовым несся еще один «Мессершмитт». Третий! И Лунин помчался за третьим «Мессершмиттом», стараясь поймать его в прицел.

Он увидел мелькнувшие рядом тусклые огоньки трассирующих пуль и понял, что его тоже преследуют. Сначала он подумал, что это тот «Мессершмитт», самый первый. Но тут же заметил столб дыма, мотавшийся на ветру посреди аэродрома. Нет, Лунин сбил-таки его, тот, первый «Мессершмитт», а гонится за ним четвертый! Это те самые четыре «Мессершмитта», которые двадцать минут назад обстреляли поезд. Нарочно они сюда пришли или забрели, заблудившись в снегопаде?

Серов сделал переворот, сам вышел из-под огня и атаковал тот «Мессершмитт», который гнался за Луниным. Пять самолетов, кружась и переворачиваясь, носились в падающем снегу над аэродромом, ловили друг друга и обменивались короткими очередями.

Немецкие летчики были напористы и умелы, но Лунин всё же чувствовал, что они не прочь выйти из боя: вид горящего посреди аэродрома «Мессершмитта» угнетал их. Тем не менее им всё-таки хотелось отквитаться, и, кроме того, их было трое против двоих. Однако им никак не удавалось воспользоваться своим преимуществом, — с таким неистовством атаковали их Лунин и Серов. Когда немцы решили наконец уйти, летчики стали задерживать их. Серов, обогнув лысый бугор, на мгновение растворился в падающем снегу и, внезапно появившись сбоку, атаковал над лесом собравшийся уходить «Мессершмитт». Тот перевернулся через крыло и неторопливо нырнул в ели. Два остальных «Мессершмитта» шарахнулись в разные стороны и исчезли.

Посадив свой самолет и выскочив из него в снег, Лунин, весь в поту, сорвал с головы шлем и расстегнул комбинезон на груди. Слишком жарко он был одет для такого стремительного боя над самой землей в мягкую погоду. Возле его самолета стоял уже майор Проскуряков. Выпрямившись, Лунин принялся было докладывать Проскурякову, но тот сказал:

— Оставьте, Константин Игнатьич, я всё видел сам…

Действительно, бой этот во всех подробностях видел весь аэродром: летчики, техники, краснофлотцы, шофёры, писаря строевого отдела, работники кухни. Они знали об этом бое даже больше, чем Лунин, потому что они видели всё целиком, а Лунин в каждое отдельное мгновение видел только тот самолет, в который стрелял. Один лишь оперативный дежурный полка старший лейтенант Тарараксин не видел ничего, потому что не мог оторваться от своих телефонов, но уж он то, во всяком случае, знал больше всех, так как через него шли все донесения в дивизию и в штаб ВВС.

— А как самолеты, люди? — спросил Лунин. — Целы?

Оказалось, что ущерб, причиненный нападением «Мессершмиттов» на аэродром, совсем невелик. Они ничего не успели сделать. Им никого не удалось ни убить, ни ранить, а стоявшие на снегу самолеты получили всего несколько пулевых пробоин, которые сразу были заделаны.

«Мессершмитт», горевший посреди аэродрома, пылал долго, до сумерек, растопив весь снег на десять метров вокруг. Жар был такой, что труп немецкого летчика сгорел почти бесследно. На другой день техники, роясь в остатках фюзеляжа, нашли почерневший «железный крест».

На поиски второго «Мессершмитта», сбитого Серовым, отправилась целая экспедиция, состоявшая из доктора Громеко и краснофлотцев, свободных от нарядов. Когда они вошли в лес, доктор вытащил из кобуры пистолет, — он считал возможным, что летчик с «Мессершмитта» скрывается где-нибудь здесь в лесу. Но они нашли его мертвым, — он сидел в своем самолете с простреленной головой. Самолет его оказался поврежденным незначительно и, вероятно, не упал бы, если бы Серов не застрелил летчика.

Ни один из многочисленных боев, в которых до сих пор участвовали Лунин и Серов, не приносил им такой славы, как этот бой над аэродромом, потому что этот бой своими глазами видел весь наземный, нелетающий состав полка. Все как-то по-новому смотрели на Лунина и Серова, замолкали, когда они проходили мимо.

Лунин с удивлением убедился, что, по мнению всех наблюдавших с земли за боем, они с Серовым подвергались крайней опасности. Сам он во время боя над аэродромом ни разу не подумал о том, что бой может кончиться для него или для Серова плохо.

Но зато в ближайшем же бою он пережил несколько мгновений, в течение которых считал себя погибшим.

Снег шел всю ночь, но утро настало ясное, морозное. Весь мир, засыпанный свежим снегом, был в колеблющихся голубых тенях разной густоты. Лунин и Серов взлетели. Чем выше поднимались они, тем шире раскрывался перед ними простор. В воздухе, словно промытом, не было ни малейшей мути, и они отчетливо видели разом чуть ли не всю Ледовую дорогу из конца в конец. На высоте трех тысяч метров они шли по своему обычному маршруту и уже приближались к острову Сухо, как вдруг увидели далеко позади себя, над Кобоной, дымки зенитных снарядов. Они круто повернули и понеслись к Кобоне.

Над Кобоной, сверкая на солнце при поворотах, ходили «Мессершмитты». Шесть штук. Они штурмовали. Издали они казались огромным колесом, крутящимся в вертикальной плоскости, — «Мессершмитт» за «Мессершмиттом» подлетал к земле, словно клевал ее, потом взлетал вверх, чтобы, пролетев по кругу, снова клюнуть землю.

Приближавшихся Лунина и Серова они заметили издали, прекратили штурмовку и, набрав высоту, атаковали их.

Чтобы не попасть под огонь сразу четырех «Мессершмиттов», Лунину пришлось прибегнуть к ряду стремительных и чрезвычайно сложных маневров, которые кончились тем, что на одном слишком крутом повороте он внезапно сорвался в штопор. Это само по себе не слишком его встревожило, так как у него был достаточный запас высоты, чтобы выйти из штопора. Но, крутясь и падая, он видел «Мессершмитт», который весьма умело шел вниз рядом с ним, чтобы убить его в тот момент, когда он будет выходить из штопора.

Лунин знал, что, выходя из штопора, он будет в течение нескольких долгих мгновений совершенно беспомощен перед «Мессершмиттом», и от сознания этого ему захотелось продолжать крутиться и падать до тех пор, пока самолет его не стукнется об лед. Его охватило ощущение неизбежности своей гибели.

Но его руки и ноги — руки и ноги человека, двадцать лет водившего самолеты, — сами машинально проделали всю работу и вывели самолет из штопора. И в те мгновения, когда Лунин был беспомощен, никто в него не стрелял. Серов, заметив всё, что с ним произошло, вырвался из боя и атаковал сверху тот «Мессершмитт», который преследовал Лунина. И на этом всё кончилось, потому что майор Проскуряков, подняв свои шесть самолетов в воздух, уже подходил с ними к Кобоне, и «Мессершмитты», заметив их, ушли на юго-запад. Но Лунин долго не мог забыть ощущения близости гибели, испытанного в этом бою.

3

Лунин очень обрадовался, узнав о приезде на аэродром Ховрина и Славы.

Их приезд был радостью для всех, потому что вместе приехал Уваров и привез весть о том, что на днях полку будет вручено гвардейское знамя. Весть эту во всех землянках и избах выслушали серьезно, с молчаливым волнением. В лётной столовой старались привыкнуть к новым, странно и торжественно звучавшим званиям: «Товарищ гвардии лейтенант, передайте, пожалуйста, горчицу», «Вы забыли на столе кисет, товарищ гвардии капитан». Говорили даже «гвардии Хильда». Начальник штаба полка капитан Шахбазьян вывесил в штабной землянке большой лист, на котором было цветным карандашом обозначено, что сделано полком с начала войны:

Сбито 139 вражеских самолетов.

В том числе: Бомбардировщиков…… 62

Истребителей……… 59

Разведчиков и корректировщиков………… 18

Все заходившие на командный пункт полка долго рассматривали эту таблицу, а старший лейтенант Тарараксин, положив телефонную трубку, пояснял:

— Сто тридцать девять самолетов — это почти пять авиационных полков такого состава, каким был наш в первый день войны.

Летчикам не нравилось только одно — что цифра «139» не круглая.

— Нужно бы до вручения знамени еще хоть один сбить, чтобы вышло, ровно сто сорок, — сказал Серов.

И слова его повторяли все.

Лунин, узнав о том, что приехал Слава и поселился у него в избе, забеспокоился. Он до вечера никак не мог уйти с аэродрома, и ему всё казалось, что мальчика там не накормили и, может быть, даже печку для него не затопили. Уже совсем стемнело, когда ему удалось наконец забежать в деревню и заглянуть в свою избу. Печь пылала, в избе было жарко. Слава лежал на койке Серова и спал, Ховрин сидел без кителя за столом и что-то писал при свете керосиновой лампочки.

Увидев Лунина, Ховрин поднялся улыбаясь. И Лунин почувствовал, что этот тощий желтолицый человек, с которым он встречается всего третий раз, действительно рад ему. Он и сам очень обрадовался Ховрину, — больше, чем ожидал. Всё то, что связывало их, — паровоз, путешествие в машине с катающейся бочкой, раздобывание пропуска для той женщины с детьми, — было дорого Лунину. Пожав друг другу руки, они долго стояли и улыбались, не зная, с чего начать разговор. Лунин сказал, что он прибежал, потому что беспокоился о Славе.

— Напрасно беспокоились, — ответил Ховрин. — Его устроили и без нас с вами.

Действительно, беспокоиться об устройстве Славы было нечего. На аэродроме не было ни одного человека, который не старался бы накормить его и устроить. Он был мальчик из Ленинграда — голодный ребенок, вырванный у смерти. Он и не подозревал, какую бурю чувств вызвал вид его исхудалого личика в каждом из окружавших его здесь людей. Техники затащили его в свою избу и сообща принялись кормить. Они сами достаточно наголодались в начале зимы на ленинградских аэродромах, и теперь, когда еды у них было вдоволь, каждый хотел, чтобы голодный мальчик съел хоть кусочек из его пайка. И Слава ел; он не знал, что значит слово «сыт», он давно уже забыл, что у человека может быть такое состояние, когда ему не хочется есть. Мясные консервы он ел с таким же удовольствием, как и овощные; он ел у техников хлеб, масло, шпиг, копченую рыбу. Потом за ним зашел Уваров. Слава стал просить, чтобы ему позволили пойти на аэродром посмотреть самолеты и поискать Лунина, но Уваров сказал, что сначала надо пообедать. Он отвел Славу в лётную столовую, где они застали Проскурякова и Ермакова. Для женщин, работавших в столовой и на кухне, появление голодного мальчика было таким же волнующим событием, как и для техников. Несмотря на присутствие самого комиссара дивизии, они толпились в дверях и умиленно разглядывали Славу. И тарелки, которые несли Славе из кухни, были полны до краев и содержали количество калорий, не предусмотренное никакими нормами. Слава всё съедал с добросовестностью человека, не верящего в то, что на свете может существовать сытость. Это, безусловно, кончилось бы плохо, если бы не вмешался комиссар полка Ермаков. Суховатый и благоразумный, Ермаков оказался проницательнее других и первый сообразил, что Славе угрожает опасность. Он отодвинул от него тарелки и сказал:

— Хватит!

Слава собрался после обеда идти на аэродром, но, едва от него отодвинули тарелки, почувствовал непреодолимую сонливость. Многочасовое путешествие на морозе, а потом непривычное количество пищи привели к тому, что он заснул тут же на стуле, да так, что растолкать его не было никакой возможности. Кончилось тем, что Хильда одела его сонного, а Ермаков на руках снес его в избу к Ховрину и положил на койку Серова. Слава спал так крепко, что за много часов ни разу даже не пошевельнулся. А тем временем карьера его быстро развивалась: он был мобилизован, зачислен краснофлотцем в аэродромный батальон, поставлен на довольствие и определен на работу в вещевой склад.

Лунин торопился в штаб полка, и потому первый его разговор с Ховриным был короток.

— Ну, как вы тогда?.. Перевезли?.. — спросил Ховрин.

— Да, перевез… благополучно… — ответил Лунин, нахмурясь,

Ховрин понял, что о той женщине с детьми, которую Лунин назвал в Ленинграде своей женой, говорить не нужно, и замолчал.

— Что это вы пишете? — спросил Лунин. — Для газеты?

— Нет, не для газеты, — ответил Ховрин. — Комиссар дивизии приказал кое-что написать, да вот не получается. Всё черкаю…

Действительно, по столу было разбросано несколько исписанных и перемаранных листов бумаги.

— Это у вас-то не получается! — сказал Лунин. — Не поверю.

— Честное слово, не получается! Сколько часов уже пишу, а так ничего и не написал…

На следующее утро Лунин повел Славу к месту его службы — на вещевой склад. Чтобы дойти до склада, нужно было пройти деревенскую улицу почти до конца, и они зашагали по рыхлому снегу. Слава сначала, по своему обыкновению, бежал впереди и подпрыгивал, но потом стал отставать, и Лунину приходилось останавливаться и поджидать его. Бойкий и ничего не боявшийся, Слава на этот раз оробел. Он даже побледнел, и чем ближе они подходили к складу, тем медленнее перебирал ногами.

— А нужно сказать: явился в ваше распоряжение? — спросил он.

— Нужно, — ответил Лунин.

— Константин Игнатьич, войдите вместе со мной. Хорошо? Ну, пожалуйста…

Перед избой, в которой помещался вещевой склад, расхаживала девушка-часовой, в тулупе, в валенках, с автоматом на груди. Вся команда, обслуживавшая вещевой склад аэродрома, состояла из девушек-комсомолок. Все они были землячки, с Урала, небольшого роста, плотные, всем им было по восемнадцати лет, и все они добровольно пошли на фронт в конце 1941 года. Они находились в непосредственном подчинении у сержанта Зины — высокой, сухощавой девушки со строгим лицом.

Лунин и Слава вошли в избу. Увидев Лунина, сержант Зина встала из-за стола, великолепным жестом придвинула правую руку к правому виску и щелкнула каблуками кирзовых сапог. «Прибыл в ваше распоряжение» получилось у Славы очень невнятно. Но Зина всё уже знала от Ермакова, и разъяснять ей ничего не пришлось.

— Сейчас мы тебя оденем, — сказала она.

Позади стола до самого потолка громоздились вороха черных шинелей, бушлатов, брюк. С этих ворохов на Славу со смехом и любопытством глядели девичьи лица, круглые и румяные.

Получив приказание сержанта Зины, девушки с охотой и усердием принялись подбирать для Славы одежду — всё, что положено краснофлотцу по вещевому аттестату. Они отыскали самую маленькую тельняшку, самые маленькие кальсоны, самые маленькие ботинки, самые короткие брюки, самый узкий бушлат. Все эти вещи давно уже лежали на складе, и никто их не брал, и было непонятно, для кого они сделаны. Девушки думали, что они никогда никому не пригодятся, и обрадовались, когда оказалось, что есть в них необходимость. Славе они были велики, и пришлось их тут же ушивать и укорачивать. Он стоял перед зеркалом, а девушки ползали вокруг него на коленях с булавками в губах, с иголками и ножницами в руках. Сержант Зина давала им указания.

— Кукла! Ну, настоящая кукла! — восхищались девушки, вертя и тормоша его.

Слава хмурился, чтобы не потерять достоинства. Он не без удовольствия посматривал на себя в зеркало — таким бравым и мужественным казался он себе в матросской одежде. Голубой воротник, черные брюки, великолепнейший пояс с якорем на бляхе! Жаль, что нельзя выдать ему сейчас бескозырку, но и черная зимняя шапка-ушанка с красной звездочкой хороша, а бескозырку он получит весной. Через несколько минут он совершенно освоился, робость его прошла, и только на сержанта Зину он поглядывал опасливо. Лунин, уходя, так и оставил его перед зеркалом, с подколотой булавками штаниной, окруженного девушками. Решено было, что ночевать Слава придет к Лунину в избу.

Так началась новая Славина жизнь. Работа не показалась ему трудной: перекладывать с места на место ворох шапок да пересчитывать рубахи. Конечно, ничего особенно интересного в этой работе не было, но он выполнял ее тщательно и не без важности. Уваров сказал ему, что в вещевой склад он направлен только временно, для начала, и этим очень его обнадежил. С девушками он сошелся коротко, совершенно на равных, и отбивался кулаками, когда они слишком тормошили его. Три раза в день он вместе с ними строем отправлялся в краснофлотскую столовую завтракать, обедать и ужинать. Место его в строю находилось на самом левом фланге, хотя, по его мнению, одна из девушек была ничуть не выше его, и он уступал ей только из нелюбви к спорам. Всё, что ему давали, он съедал с неизменным аппетитом, но когда девушки пытались уступить ему, как ленинградцу, свои порции супа или каши, он отказывался — из гордости. Своего командира Зину он слушался, но поглядывал на нее хмуро. Когда какое-нибудь ее приказание ему не нравилось, он тихонько ворчал себе под нос: «Зина-резина», находя это сочетание слов чрезвычайно язвительным.

Но всё это не слишком его волновало. Он прибыл сюда ради самолетов, и внимание его занято было самолетами.

Изба, в которой помещался вещевой склад, делилась на две половины теплую и холодную. В теплой жили девушки, стоял стол, за которым Зиной совершались все таинства учета, происходила выдача по аттестатам, примерка, а в холодной хранилась большая часть вещей. В самом конце холодной половины светлело небольшое оконце, добраться до которого можно было, только переползя на животе через груду шинелей. Из оконца этого виден был весь аэродром, во всю ширь, от деревни до подножия высокого бугра.

Оконце это показали Славе девушки, которые не раз глядели в него, лежа на шинелях. Но девушки, несмотря на то что прожили на аэродроме уже два месяца, понимали в самолетах гораздо меньше, чём Слава, и не способны были смотреть на них так долго, как он. Слава мог лежать в холодной половине у оконца сколько угодно часов подряд. Когда ему становилось слишком холодно, он зарывался в шинели.

То, что он видел оттуда, было интереснее всего на свете. Он видел, как время от времени у землянки командного пункта полка появлялся капитан Шахбазьян с огромным пистолетом в руке и пускал в небо цветные ракеты. Он видел, как, повинуясь ракете, со старта срывались самолеты и мчались по снегу, чтобы взлететь и скрыться за лысым бугром. Он видел посадочное «Т», темневшее на снегу, и похаживавших возле него Проскурякова, Ермакова, доктора Громеко и техников тех самолетов, которые находились в воздухе. Он видел, как самолеты шли на посадку, как они касались аэродрома, взвихрив снежную пыль, как эластично подскакивали, чтобы коснуться аэродрома еще раз, и затем неслись по снегу, всё замедляя бег. Он видел, как техники во весь дух бежали им навстречу, хватали их, уже погасивших скорость, за плоскости и помогали им подрулить к командиру полка. И вот торжественное мгновение — летчик выходит из самолета и рапортует Проскурякову. Из оконца самолеты казались крошечными, черные фигурки на снегу — игрушечными. Но Слава безошибочно отличал одну фигурку от другой и понимал всё, что происходит, а то, чего не понимал, дополнял воображением.

Но, конечно, наблюдение за аэродромом через оконце не могло его удовлетворить. Ему надо было всё видеть и слышать вблизи. Когда он замечал, что дела ему на складе не находится, что случалось нередко, он подходил к Зине и просил:

— Разрешите отлучиться, товарищ сержант.

— Что ж, пойди отлучись, — говорила Зина, подумав. — Только к обеду не опоздай. Эй! — кричала она ему вслед. — Валенки надел? А то смотри!..

Вообще он совершенно напрасно называл Зину резиной и ворчал на нее. Строгая к своим девушкам, к нему она была очень снисходительна. Девушек она действительно старалась не отпускать от себя ни на шаг. Ей казалось, что здесь, на аэродроме, девушки ее ежеминутно подвергаются опасности влюбиться. Но Слава, конечно, опасности влюбиться не подвергался, и она охотно его отпускала. «Пусть побегает, — думала она. — Ему свежий воздух полезен».

А Слава, получив разрешение и боясь, как бы его не остановили, не терял ни секунды. Выскочив за дверь и обогнув избу, он мчался прямо к старту, задыхаясь от ветра и жмурясь от сверкания солнца. Он любил, когда на накатанной дороге вокруг аэродрома его нагонял бензозаправщик с надписью «огнеопасно». Слава поднимал руку. Бензозаправщик замедлял ход, и Слава вскакивал на его подножку. Держась за раму выбитого окна в дверце и глядя сбоку на выпачканное соляром лицо шофёра, Слава на бензозаправщике лихо подъезжал к старту. Он уже издали видел, что Лунин сидит в своем самолете, и, соскочив с подножки, мчался прямо к нему.

Он знал всех летчиков в полку, но с Луниным познакомился раньше, чем с другими, и потому был приверженцем второй эскадрильи. Он сразу определял, кто находится в воздухе, справлялся у техников, чья очередь взлететь. Летчики в шлемах, сидя высоко над ним в самолетах, улыбались ему. Они скучали в ожидании полета, и появление мальчика развлекало их. Лунин разрешал ему взбираться на плоскость своего самолета. Стоя на плоскости, усеянной множеством заплаточек в тех местах, где были пулевые пробоины, Слава заглядывал в кабину. Лунин показывал ему приборы и объяснял их назначение. Однажды он даже вылез из кабины и посадил Славу на свое место. Стоя на плоскости и склонясь над Славой, Лунин позволил ему коснуться штурвала, заглянуть в стеклышко прицела. Слава сидел в кабине, замирая от счастья. Он старательно отодвигался от гашетки пулемета, боясь нечаянно задеть ее.

— А ну нажми! — вдруг сказал ему Лунин.

Слава, не веря, повернулся и взглянул ему в глаза. Нет, Лунин не шутил. Побледнев от радостного волнения, Слава коснулся гашетки. Раздался короткий треск, и сверкающая полоса пуль пересекла пустыню аэродрома. Слава отдернул руку и опять взглянул на Лунина. Лунин улыбался всем своим красным от мороза лицом.

Несмотря на весьма серьезное отношение к еде, Слава не в силах был по доброй воле покинуть аэродром ради обеда. Сержанту Зине всякий раз приходилось звать его. Она появлялась позади своего склада и махала ему рукой. Он нередко притворялся, что не видит ее, но Лунин замечал ее сразу и говорил:

— Надо идти! Нехорошо.

И Слава с угрюмым лицом бежал к Зине. Отбежав на несколько шагов, он оборачивался и кричал Лунину:

— После обеда я опять отпрошусь!

Ел он торопливо и, набив полный рот хлебом, с важностью рассказывал девушкам, что произошло сегодня на аэродроме. Девушки слушали его внимательно, с завистью.

Да и как было ему не завидовать!

Весь этот сияющий героический мир полетов и воздушных боев, к которому они были только отдаленно причастны, который они наблюдали лишь сквозь окошечко в холодной половине склада, он видел вблизи, он был вхож в него. Он чувствовал эту зависть и, конечно, хорохорился, задавался. В своих рассказах он употреблял разные термины, подслушанные у техников, — лонжерон, фюзеляж, триммера, стабилизатор, — и презрительно улыбался, когда его спрашивали, что значит то или иное слово. О боях он рассказывал так, чтобы слушательницы поняли возможно меньше, — столько он нагромождал разных летчицких словечек. Лунина он называл по-домашнему Константином Игнатьичем, а Серова — Колей Серовым и даже Колькой Серовым.

Проглотив второе и дожевывая последний кусок хлеба, он начинал проявлять крайнее нетерпение и ежеминутно взглядывал на Зину.

— Да уж беги, беги, — говорила она. — Только сам приходи к ужину, я больше тебя звать не стану. Опоздаешь — ничего не получишь.

За ужином он говорил гораздо меньше, чем за обедом, и от усталости едва жевал. Глаза его слипались. Бредя из краснофлотской столовой в избу с раздвоенной березой, он почти спал на ходу и натыкался на встречных.

По вечерам в избе он заставал не только Ховрина, но и Лунина.

Лунин теперь каждый вечер после ужина заходил в избу и вдвоем с Ховриным часа два сидел за столом перед керосиновой лампой. В избе было жарко, и жара эта доставляла наслаждение Лунину, намерзнувшемуся за день; крупные капли пота выступали на его увеличенном лысиной лбу; он сидел, расстегнув застежку «молния» на комбинезоне, и добрыми своими глазами смотрел на Ховрина.

Говорил он мало. Ховрин был гораздо говорливее. Они теперь оба занимались тем делом, которое Уваров вначале поручил одному Ховрину. Слава знал, что это за дело: они писали слова клятвы, которую должны были произнести летчики, принимая гвардейское знамя.

Ховрин написал уже вариантов десять, но Уваров все забраковал один за другим.

— Пышности много, а сердечности мало, — сказал он. — Нужно строже написать и притом так, чтобы каждый почувствовал, что он говорит не заученное, не чужое, а то, что сам выстрадал, самое свое дорогое. Нет, видно, вам одному не справиться, вам в помощь настоящий летчик нужен. Попросите Лунина, когда он придет. Прочитайте ему все варианты и послушайте, что он скажет…

Лунин выслушал все варианты и все похвалил. И, вероятно, совершенно искренне. Он восхищался искусством Ховрина, его умением писать, находить нужные слова. Он рассмеялся, узнав, что Уваров хочет, чтобы он помог Ховрину, — где уж ему! И всё же Ховрин понял, что все варианты Лунину не понравились.

— Слишком хорошо, — говорил он. — Летчик так не скажет.

— А как же летчик скажет?

— Не знаю… Что-нибудь попроще. Что-нибудь про штурвал, про магнето…

Ховрин вскакивал и ходил по комнате, швыряя свою сутулую тень со стены на стену. Он упорно вглядывался в лицо Лунина, стараясь отгадать, что тот имеет в виду. Придумав фразу, он произносил ее и спрашивал:

— Так? Так?

— Так, — отвечал Лунин, — Не совсем так, но вроде.

Слава к разговорам их не прислушивался и в суть не вникал. Каждый вечер, едва он ложился в постель, его вдруг охватывала тоска, по Соне.

Днем его осаждало столько впечатлений, что он не успевал вспоминать о ней, но стоило ему лечь и закрыть глаза, как она сразу возникала из тьмы. Она теперь совсем одна живет в кухне, где умер дедушка, в пустой, холодной квартире. Сейчас она вскипятила воду в чайнике и пьет в темноте кипяток. Весь свой хлеб она, конечно, съела еще утром, и к вечеру у нее не осталось ни кусочка…

— Товарищ старший политрук, — говорил он внезапно, — вы отвезете сестре посылочку?

— Конечно, отвезу, — отвечал Ховрин. — Ведь я сказал уже.

Об этой посылке для Сони Слава мечтал с первого дня своей жизни на аэродроме. Сначала он собирался есть поменьше хлеба и насушить сухарей. Но работники краснофлотской столовой объяснили ему, что он всё равно не съедает своего хлеба и для посылки сестре в Ленинград ему в любую минуту могут выдать буханку, а то и две, да еще крупы и, может быть, консервов… Действительно ли это было так, или две буханки ему собирались выдать из каких-нибудь иных ресурсов, но Слава твердо верил, что это так.

— Константин Игнатьич, а Соне можно будет меня навестить? Как вы думаете? Не сейчас, конечно, а потом… ну, весной? Сейчас, ясно, рано говорить об этом с Уваровым, он только рассердится, но немного погодя можно поговорить. Чтобы она приехала только на один день или на два… Вы поговорите?

— Спи, спи! — отвечал Лунин. — Поговорю…

Через минуту мысли Славы принимали другое направление.

— Константин Игнатьич, как вы думаете, — спрашивал он, — собьют еще одного немца, чтобы ровно сто сорок было? Успеют?

— Не знаю. Спи.

И Слава проваливался в сон.

Лунин был один из тех немногих людей на аэродроме, которых очень мало волновало, что 139 — не круглое число. Происходило это, вероятно, от возраста. Он заметил, что чем моложе был человек, тем увлеченнее он мечтал о том, чтобы к моменту вручения гвардейского знамени на счету полка числилось ровно сто сорок сбитых немецких самолетов. Сам же Лунин нисколько не сомневался, что сто сороковой немецкий самолет будет скоро сбит, а произойдет ли это на день раньше вручения знамени, или на день позже, считал безразличным. Однако, выйдя из избы и заметив, что мороз стал крепче, а звёзды ярче, он понял, что завтра день будет ослепительный, ясный, и летать придется с самого рассвета, и будут, конечно, бои, и подумал, что сто сороковой немецкий самолет, весьма возможно, будет сбит именно завтра.

И действительно, вылеты начались, едва забрезжила заря. Посты наблюдения с разных концов сообщали о замеченных «Мессершмиттах». «Мессершмитты» — небольшими группами — держались очень высоко, ходили над железной дорогой, над Кобоной, над Ледовой трассой. Штурмовать не пытались. Встреч с советскими истребителями, видимо, избегали.

Восемь самолетов полка взлетали попарно, соблюдая очередь; обходили весь свой район и возвращались на аэродром без единой стычки, хотя «Мессершмитты» были постоянно видны где-нибудь на краю неба — то два, то четыре. Было это, конечно, неспроста: немцы к чему-то готовились.

Ни разу еще не было столь ослепительного дня. Несмотря на двадцатиградусный мороз, в сверкании солнца чувствовалось уже что-то весеннее. В его сторону нельзя было смотреть — глаза сами собой закрывались от блеска. Это усложняло задачу летчиков: несмотря на совершенную прозрачность воздуха, «Мессершмитты», зайдя в сторону солнца, мгновенно растворялись в сиянии.

Страницы: «« ... 89101112131415 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Олег Турнов, прозванный Рыцарем «Золотой розы», оказывается замешан в загадочной истории – катастроф...
А знаете ли вы, что известный знаток из игры «Что? Где? Когда?» Борис Бурда в далекой студенческой ю...
В книге анализируются начальные стадии освоения ребенком родного (русского) языка. Основное внимание...
Книга Чарльза Ледбитера способна поразить даже самого закоренелого скептика и полностью перевернуть ...
Героини нового романа от автора бестселлера «Счастье будет!» – тридцатилетние девушки, которые сталк...