Балтийское небо Чуковский Николай

Уваров был бледнее и сдержаннее, чем обычно.

— Надевайте шинель, — сказал он. — Поедемте со мной. Вам надо это видеть.

Он усадил Ховрина рядом с собой в машину, и они поехали.

— Вы знаете, кто привез полку новое знамя? — спросил Уваров.

— Командующий ВВС?

— Нет!

— Кто же?

— Жданов!

Впереди шла другая машина — большая, черная.

Белое поле аэродрома, окаймленное почти невидимым в сумерках лесом, казалось огромным и пустынным. Теряясь в этом огромном белом пространстве, на краю аэродрома чернела короткая цепочка людей.

Это авиаполк стоял в строю.

Пока машины шли по краю аэродрома, Ховрин жадно смотрел в окно. Вот он, весь полк. Вот эти два промежутка разделяют между собой эскадрильи. Первая, вторая, третья. Эскадрильи построены в два ряда — сзади техники, впереди летчики. Вот это — все летчики, оставшиеся в полку, несколько человек… Перед техниками второй эскадрильи только один летчик — Лунин…

Командование полка — Проскуряков, Ермаков и Шахбазьян — стояло отдельно. Рядом со своим комиссаром и начальником штаба Проскуряков казался гигантом.

Обе машины, подкатив, остановились.

Первым из передней машины вышел Жданов. Полк узнал его. Один из руководителей партии здесь, на аэродроме! Этого не ожидал никто.

Вслед за Ждановым из машины вышел командующий ВВС, невысокий и несколько грузный, а за ним адмирал — тонкий, стройный, в черной с золотом шинели, — с новым знаменем в руках. Он передал его Жданову. Ветер шевельнул тяжелое полотнище.

Проскуряков, выступил вперед, остановился перед Ждановым и отдал рапорт.

В усах и бровях Жданова блестели пылинки изморози. Он пристально вглядывался в лица стоявших перед ним людей. По твердо сжатым губам было видно, как взволновала его эта встреча с поредевшим полком. Когда он заговорил, голос его, негромкий, но слышный всем, прозвучал просто и неожиданно мягко.

— Партия и правительство, — сказал он, — доверили мне вручить это знамя вам, зная, что вы будете достойны его.

Он протянул древко знамени Проскурякову. Проскуряков принял знамя, опустясь на колено.

И весь полк опустился перед знаменем на колени.

— Родина, слушай нас! — проговорил Проскуряков на коленях.

И полк, коленопреклоненный, повторил за ним:

— Родина, слушай нас!

— Сегодня мы приносим тебе святую клятву верности, — продолжал Проскуряков, — сегодня мы клянемся еще беспощаднее и яростнее бить врага, неустанно прославлять грозную силу советского оружия…

Ховрин слушал и не узнавал этих слов, написанных им самим вместе с Луниным, — такими сурово-торжественными казались они, медленно и негромко произносимые Проскуряковым и повторяемые полком, стоявшим на коленях перед своим знаменем.

— Родина, пока наши руки держат штурвал самолета, пока глаза видят землю, стонущую под фашистским сапогом, пока в груди бьется сердце и в жилах течет кровь, мы будем драться, не зная страха, не ведая жалости, презирая смерть во имя полной, окончательной победы.

Так клялся полк перед своим новым знаменем, завоеванным подвигами живых и тех, кого уже не было в живых.

— Гвардейцы не знают поражений… — продолжал Проскуряков.

«Правда, правда! — подумал Ховрин. — Их мало, но они ни разу не были разбиты».

— Гвардеец может умереть, но должен победить… — сказал Проскуряков.

«Правда, правда»! — думал Ховрин, как будто слышал эти слова впервые. Слезы выступили у него на глазах — может быть, от слишком резкого ветра, дувшего прямо в лицо.

— Под знамя смирно! — скомандовал Шахбазьян, начальник штаба.

Полк поднялся. Проскуряков, со знаменем в руках, прошел по всей цепи, и знамя проплыло над всеми головами. Он вручил его знаменосцу. Полк, отчетливо видный на белом снегу, прошел вслед за новым своим знаменем мимо Жданова, мимо командующего ВВС.

Быстро темнело.

«Может умереть, но должен победить, — повторял Ховрин, жмурясь от ветра. — Правда, правда…»

Глава восьмая. Ураганы

1

Слухи о том, что полку вот-вот дадут новые самолеты, стали проникать на аэродром еще весной.

Всё упорнее рассказывали, что советская промышленность стала выпускать новые самолеты-истребители, которые по всем показателям гораздо лучше прежних. Некоторые даже видели их, — правда, издали, в полете. Из всех их качеств особенно прельщала летчиков быстроходность. Утверждали, что эти новые самолеты куда быстроходнее «Мессершмиттов-109», и летчики мечтали о том, как, получив их, расправятся с «Мессершмиттами».

Однако неделя шла за неделей, а новых самолетов полк не получал. Время от времени в полк подбрасывали то один самолет, то другой, — но всё это были «И-16», такие же много раз пробитые и много раз побывавшие в ремонте, как те, которые находились в полку с начала войны. Правда, это означало, что какие-то части вооружают новыми самолетами, а старые самолеты забирают у них и передают на усиление другим частям; следовательно, перевооружение авиации идет, движется.

— А раз движется — значит, дойдет и до нас, — рассудительно говорил комиссар полка Ермаков. — Нужно только подождать.

— Как же, дождемся… — хмуро говорил Проскуряков.

Всегдашний трезвый и спокойный оптимизм Ермакова раздражал его. Он не мог примириться с тем, что его гвардейский полк как бы обходят.

— И дождемся, — отвечал Ермаков.

— А пока в наш полк сметают мусор со всех фронтов! — ворчал Проскуряков. — Мы что ж, хуже других?..

— Мы никого не хуже, да другие сейчас, видно, нужнее, — говорил Ермаков всё с той же рассудительностью.

— Это кто же? — спрашивал Проскуряков, и огромное лицо его краснело. — Где же это нужнее? — гудел он обидчиво. — И так уж немцы над озером совсем изнахалились — с тех пор как лед сошел, каждый день норовят бомбить перевалочные базы…

Проскуряков был прав: с тех пор как лед растаял и грузы для Ленинграда переправлялись через озеро на баржах, значение истребителей, несущих охрану, еще увеличилось, потому что большие баржи были уязвимее с воздуха, чем грузовые машины. И всё-таки в душе Лунин больше соглашался с Ермаковым. С приходом теплых дней на юге началось новое наступление немцев, и он чувствовал, что события, назревающие там, вдали, гораздо грандиознее и важнее всего, что сейчас совершается здесь, у Ленинграда.

За весну в полк прибыло и несколько новых летчиков. Но, так же как самолеты, летчиков этих, в сущности, неправильно было назвать новыми, были это люди, раненные в начале войны на разных фронтах, отлежавшие свое в госпиталях и теперь вернувшиеся в строй. Одного летчика получил и Лунин в свою эскадрилью. Впрочем, летчик этот никогда ранен не был, да и летчиком его назвать можно было только условно.

В полк привез его комиссар дивизии Уваров: прилетел на своем «У-2», а сзади у него сидел высокий сержант с костистым лицом, довольно угрюмый на вид. Звали его Антон Кузнецов, и до случайной встречи с Уваровым он служил в одном из аэродромных батальонов — корчевал пни, подметал снег.

— А, знакомый! — сказал, увидя его, Уваров, обладавший замечательной памятью на лица.

Этого Кузнецова он встречал до войны в одном из лётных училищ и сразу припомнил его историю. Кузнецов был исключен из училища за пьянство.

Он тоже узнал Уварова и стал еще угрюмее.

— Как вы сюда попали? — спросил Уваров.

— На войну, товарищ полковой комиссар? — переспросил Кузнецов, вытянувшись перед Уваровым. — По мобилизации.

В этом нарочито глупом ответе был вызов, но Уваров сделал вид, что ничего не заметил.

— Не на войну, а в батальон аэродромного обслуживания.

— Сюда в батальон? Выпросился, — объяснил Кузнецов уже без всякого вызова, но всё так же хмуро. — Меня хотели в какую-то автороту направить, потому что я с мотором знаком, а я выпросился в аэродромный батальон. Всё-таки к самолетам поближе.

— Любите самолеты?

— Люблю…

Он умолк. Этот разговор явно тяготил его.

— А летать не разучились? — спросил Уваров.

— Не знаю… С тех пор не пробовал…

— А хотели бы попробовать?

Кузнецов исподлобья посмотрел на Уварова — не шутит ли.

Но Уваров не шутил.

— Вы, конечно, курса не кончили, но я помню, как вы летали, — сказал он. И как вы стреляли по конусу, помню… Из вас получится летчик-истребитель. Как вы думаете?

— Не знаю, — сказал Кузнецов.

Он всё еще не был убежден, что Уваров говорит серьезно.

— А я знаю, — сказал Уваров. — Раз я вам говорю, что из вас получится летчик-истребитель, можете не сомневаться. Было бы желание…

— Желание есть, товарищ полковой комиссар, — проговорил Кузнецов твердо.

В полку к Кузнецову отнеслись недоверчиво. Летчики не верили в его уменье летать. Но особенно не понравился он Ермакову. Ермаков был человек непьющий, глубоко презиравший пьяниц и склонный относиться к ним сурово. Он поморщился, услышав, что Уваров хочет назначить Кузнецова во вторую эскадрилью.

— В такую эскадрилью, товарищ полковой комиссар!

— Ну так что ж, — сказал Уваров. — Лунину нужен ведомый.

— А если он запьет?

— Он теперь не пьет.

— Совсем не пьет?

— Совсем.

— Простите, товарищ полковой комиссар, а откуда это известно?

— Он мне сказал.

— Ах, вот что… — протянул Ермаков, не смея спорить с комиссаром дивизии, но откровенно дивясь его легковерию. — А если он всё-таки запьет?

— Тогда отправьте его в штрафную роту, — сказал Уваров. И прибавил, смеясь:

— И меня вместе с ним.

Кузнецову дали один из новоприбывших «И-16», и под руководством Лунина он произвел несколько пробных полетов. Летал он сначала неуверенно, чувствовалось отсутствие навыка и тренировки, но Лунин опытным взором инструктора, обучившего за свою жизнь сотни летчиков, сразу подметил и оценил его находчивость, понятливость, упорство и отвагу.

Дней через десять Проскуряков спросил у Лунина:

— Будет из него толк?

— Толк будет, — сказал Лунин.

— Смотрите, гвардии майор; как бы он вас не подвел, — сказал Ермаков. — Ведь ему защищать ваш хвост.

— Не подведет, — ответил Лунин.

И через день взял Кузнецова с собой на боевое задание.

В первых же стычках с «Мессершмиттами» над озером Кузнецов показал себя дисциплинированным, смелым, разумным бойцом. На него действительно можно было положиться: он не вырывался вперед и не отставал, не покидал Лунина в опасности и всё свое внимание направлял на то, чтобы охранять его самолет сзади.

В полку и в эскадрилье к Кузнецову скоро привыкли, однако довольно долго был он окружен некоторым холодком. В столовой Хильда обслуживала его равнодушно, не глядя на него, и явно не считала его своим. В холодке этом был виноват прежде всего он сам, — он со всеми держал себя суховато. Видом своим он словно говорил:

«Я знаю, что вы обо мне дурно думаете, но мне это всё равно. Я делаю свое дело и вашим мнением не интересуюсь».

Лунин относился к нему, пожалуй, лучше всех. Он чувствовал к нему симпатию и, безошибочно знал, что Кузнецов втайне относится к нему с уважением и благодарностью. Но холодок оставался и между ними. И главная причина этого заключалась, вероятно, в том, что Лунин, не отдавая себе отчета, в глубине души не мог простить Кузнецову, что тот, став его ведомым, занял место Серова. Лунин слишком любил Серова, чтобы позволить себе относиться к своему новому ведомому так же, как к прежнему.

Всё это произошло в мае, а в июне Проскуряков был вызван в штаб ВВС и вернулся оттуда радостно озабоченный. Он привез замечательный приказ: одной из эскадрилий полка вместе со всем хозяйством явиться на аэродром, расположенный далеко в тылу, чтобы принять там новых летчиков и получить новые самолеты.

— Вот теперь мы наконец посмотрим, что за новые самолеты! — говорил Ермаков. — Хоть одна эскадрилья будет у нас полностью укомплектована.

Командование полка само должно было решить, какую из трех эскадрилий отправить на переформирование. Проскуряков и Ермаков решили отправить вторую. Многое заставляло их принять такое решение: и уважение к памяти Рассохина, и то, что из трех командиров эскадрилий Лунин был самый опытный летчик, и то, что как ни мало осталось летчиков и самолетов в первой и третьей эскадрильях, во второй их осталось еще меньше. И Лунин стал готовить свою эскадрилью к отъезду.

Ему пришлось наконец расстаться со своим самолетом, который он получил в августе прошлого года и на котором до него летал Никритин. Он отдал его в первую эскадрилью, где был летчик, потерявший самолет. Кузнецов отдал свой самолет в третью.

Ехать должны были железной дорогой, эшелоном со станции Волховстрой. Перед отъездом на командный пункт полка позвонили из штаба дивизии и сообщили, что восемь молодых летчиков, предназначенных для укомплектования второй эскадрильи, уже находятся на тыловом аэродроме и ждут. Так как эшелон мог добраться туда только через несколько дней, Ермаков решил немедленно вылететь к ним на «У-2», чтобы устроить их, разместить, принять, не оставить без надзора и, главное, посмотреть, что это за народ. Вместе с ним вылетел и инженер полка, так как все были уверены, что вслед за летчиками прибудут и самолеты.

Лунин выехал на станцию Волховстрой вместе с Кузнецовым, со всеми своими техниками и мотористами, со Славой и Хильдой, которую на этот раз не пришлось похищать, — все уже настолько привыкли видеть в ней нечто вроде собственности второй эскадрильи, что никто не пытался ее задерживать. Лунин не был на Волховстрое с августа прошлого года и был поражен тем, как тут всё изменилось. Деревянные домики, заборы, сараи, столбы были повалены взрывами, деревья поднимали к небу обгорелые, мертвые сучья. Машины беспрестанно сворачивали то вправо, то влево, объезжая огромные воронки старые, доверху полные воды и лягушечьей икры, и новые, вырытые в рыжей глине, еще совсем сухие. От вокзала и всех привокзальных построек остались только груды битых кирпичей.

Немецкая авиация бомбила Волховстрой уже почти год, стремясь разрушить плотину Волховской гидростанции и, главное, железнодорожный мост через Волхов, по которому шли к перевалочным базам на Ладоге составы с грузами, предназначенными для Ленинграда. Немецкая авиация бомбила Волховстрой почти ежедневно, перепахала кругом чуть ли не каждый метр земли, а плотина и мост до сих пор стояли нетронутые. Это казалось почти непостижимым, однако это было так. И чудилось, что эти громадные прекрасные сооружения своей неуязвимостью издеваются над бессильной злобой врага.

Здесь на станции Волховстрой, на широко раскинувшихся железнодорожных путях, Лунин впервые в жизни подвергся бомбежке и впервые с земли наблюдал за воздушным боем. Он десятки раз видел, как от «Юнкерсов» отделяются бомбы, но никогда прежде не приходилось ему самому находиться под этими бомбами. Когда из реденьких, пронизанных солнцем туч над Волховстроем вывалились черные, противно гудящие птицы и из них с какой-то омерзительной неторопливостью посыпались бомбы, Лунин растерялся. Очень уж непривычным для него было ощущение полной своей беспомощности, — он был безоружен, он ничего не мог сделать, ему оставалось только смотреть. Когда бомбы стали рваться по зеленым склонам берегов, возле железнодорожного моста, метрах в двухстах от того места, где они стояли, он побежал за Славой, как наседка за цыпленком, схватил за руку и не отпускал от себя, словно мог уберечь его тем, что до синевы сжимал его руку.

Не без смущения он вспоминал впоследствии, с каким спокойствием отнеслись к бомбежке работавшие вокруг него железнодорожники. Рвались бомбы, оглушительно трещали зенитки, а маленький маневровый паровозик по-прежнему развозил вагоны по путям, заливаясь пронзительным свистоv возле стрелок; дежурный, похаживая, махал машинисту флажком; смазчики заглядывали под колёса, проверяя буксы. Едва бомбы перестали рваться и «Юнкерсы» скрылись в тучах, как к мосту помчалась дрезина с ремонтными рабочими, чтобы немедленно заменить погнутый взрывом рельс. Туда же побежали и санитары в белых халатах, с пустыми носилками, тяжело стуча большими кирзовыми сапогами. Значит, были и раненые.

«Юнкерсы» опять мелькнули в облаках. Они, видимо, собирались пойти на второй заход, но тут им наперерез помчались советские истребители. Двое ведущий и ведомый. Заметив их, «Юнкерсы» мгновенно переменили курс и вновь ушли в облака. А навстречу советским истребителям двинулись два «Мессершмитта», чтобы прикрыть отход своих бомбардировщиков.

И начался бой — неистовый, стремительный. Положения всех четырех самолетов менялись каждые две-три секунды. Треск коротких очередей, похожий с земли на кваканье лягушек, пение моторов на немыслимо крутых виражах. Сколько раз Лунину приходилось самому участвовать в подобных стычках с «Мессершмиттами»! Там, в небе, он обычно даже не испытывал волнения, мгновенно ориентировался, всегда понимая, что нужно делать. Но, следя за боем с земли, он мучительно волновался, именно потому, что не принимал в нем участия. Он словно впервые понял, как страшен в действительности воздушный бой. «Мессершмитты» шли в атаку на советских летчиков, а он ничем не мог им помочь!.. Эх, если бы он находился в воздухе!.. И когда все четыре самолета, сражаясь, скрылись наконец за вершинами леса, он почувствовал себя таким утомленным, что не мог стоять, и сел на траву.

— Как долго они здесь кружились!.. — сказал он, сняв фуражку и вытирая лоб платком.

— Немного меньше трех минут, — сказал Кузнецов. — Я следил по часам.

…До тылового аэродрома было каких-нибудь триста километров, но добирались они до него трое суток. Дни стояли жаркие, крыши товарных вагонов накалялись. Сквозь раскрытую дверь Лунин видел с детства знакомый северный лес. Цвела земляника, повсюду были рассыпаны белые звездочки ее цветов. Нагретые почти незаходящим солнцем бугры, заросшие жесткой брусникой и вереском, дышали жаром. Сыростью и холодом веяло с болота, где под осинами стояла черная, торфяная вода.

На станции их, встретил Ермаков с грузовой машиной, чтобы ехать на аэродром. Техники и мотористы набились в кузов, а Лунин и Ермаков уселись в кабине «ЗИСа» рядом с водителем.

— Ну как? — спросил Лунин.

— Самолеты еще не прибыли, — ответил Ермаков.

— А что слышно?

— И не слышно ничего.

— А как они?..

Ермаков повернулся, взглянул на Лунина и понял, что Лунин спрашивает о новых летчиках.

— Детский сад, — сказал Ермаков.

2

И действительно, в новых летчиках эскадрильи прежде всего поражала крайняя их молодость.

Лунин привык к тому, что он постоянно окружен людьми, которые гораздо моложе его. Он был старше всех не только в полку, но и в дивизии. В этом отчасти сказывалась и молодость всей авиации, — летающий человек, переваливший за сорок лет, казался каким-то обломком минувших столетий, помнящим доисторические времена. Лунин привык быть окруженным молодежью, и всё-таки новоприбывшие летчики в первую минуту поразили его. Долговязые школьники. Ребята, ну просто ребята!

Ермаков, Лунин и Кузнецов, подходя к зданию сельской школы, в которой были поселены новые летчики, еще издали услышали звуки далеких и тяжелых ударов, вырывавшиеся из открытых окон. Подойдя ближе и заглянув в окно, они увидели странно скачущие фигуры. Там играли в чехарду.

Когда они поднялись на крыльцо, игра мгновенно прекратилась. Застигнутые врасплох, игроки перепугались. Кто-то срывающимся от испуга голосом крикнул: «Смирно!» — и крупный, неуклюжий парень, грузно стуча сапогами, выскочил им навстречу. Споткнувшись на пороге и с трудом удержав равновесие, он вытянулся перед Ермаковым и заговорил, спеша и отчаянно сбиваясь:

— Товарищ комиссар полка… дежурный по кубрику гвардии сержант Остросаблин… Во время дежурства., никаких происшествий…

Пот тек по его широкому красному лицу, и видно было, что он сам только что играл в чехарду.

Остросаблин… Что-то хорошо знакомое было в его говоре, в походке, даже в крепких кривоватых ногах. «Казак! — вдруг понял Лунин, долго живший в казачьих краях и немало перевидавший казаков. — Да еще какой казак! На коне был бы хорош, а будет ли хорош на самолете…»

Они вошли в класс, уставленный койками.

— Вольно, — сказал Ермаков.

И Лунин впервые увидел своих новых товарищей.

Он не сразу разобрался во всех этих лицах, раскрасневшихся от игры и испуганных внезапным появлением начальства.

Одно лицо, сразу же замеченное им, поразило его своей яркостью — очень черные кудрявые волосы, очень черные брови, смуглые от загара щёки, очень красные пухлые губы и очень белые крупные зубы. «Неужто цыган?» — подумал Лунин. Глаза тоже цыганские, черные, с голубоватыми белками, внимательные, спокойные, веселые глаза. Уверен в себе и нелегко расстанется с этой уверенностью…

Зато стоявший рядом с ним мальчик, круглолицый, веснушчатый и курносый, был полон детской робости и застенчивости. «Ну, уж этот, конечно, ни разу еще не брился», — решил Лунин.

Ермаков представил им Лунина, и все глаза повернулись в его сторону. Вот он наконец, их командир, которого они столько ждали и о котором уже немало слышали. Они с уважением разглядывали его. Впрочем, в некоторых взглядах подметил Лунин и удивление: вероятно, они представляли его совсем другим.

Ермаков вышел, чтобы дать им возможность лучше познакомиться. Лунин сел на стул и предложил всем сесть. Они расселись по койкам; за их ногами, под койками, стояли их запыленные сундучки и чемоданчики. Все они были сержанты: их подготовили ускоренно, за шесть месяцев, и выпустили сержантами, а не младшими лейтенантами, как выпускали летчиков, учившихся до войны.

Лунин, зараженный общим смущением, обратился к веснушчатому, круглолицему, которого считал самым молодым:

— Как ваша фамилия? Тот вскочил.

— Рябушкин.

«Ну дитя, совсем дитя!..»

— Сколько же вам лет?

Если бы Рябушкин ответил, что ему семнадцать, Лунин не удивился бы. Но оказалось, что Лунин ошибся.

— С четвертого мая двадцать первый пошел, — сказал Рябушкин, задохнувшись.

Он побледнел от волнения, и веснушки на его лице стали еще заметнее. Вероятно, это был для него весьма болезненный вопрос. Он, видимо, претерпел уже немало мук от того, что все считали его моложе, чем он был на самом деле.

Оказалось, что в эскадрилье есть летчики и моложе Рябушкина. Например, похожему на цыгана было всего девятнадцать. И вовсе он был не цыган, а уроженец одного из шахтерских городков на Донбассе. Звали его Илья Татаренко. Он объяснил Лунину, что до войны работал в шахте навалоотбойщиком, хотя всегда мечтал стать летчиком. Чуть началась война, он отправился в лётное училище, и его приняли. Отец его и два старших брата работали в шахте.

— В нашем роду никто по земле ходить не хочет, — сказал он, улыбнувшись и блеснув яркой белизной зубов. — Мы либо под землю, либо в небо.

Чем больше Лунин смотрел на него, тем больше он ему нравился. Высокий, крепкий, красивый. Вот уже действительно ладно скроен. Только будет с ним, пожалуй, трудновато. «Характерный, — думал, глядя на него, Лунин. — Слишком самоуверенный».

После Татаренко внимание Лунина привлек тоненький белокурый молодой человек с небольшими бачками и золотым обручальным кольцом на пальце. Видно было, что он неравнодушен к своей внешности. Имя у него было звучное Вадим, фамилия — Лазаревич, и поглядывал он вокруг себя с какой-то небрежной томностью. И эта томность и бачки Лунину поначалу не понравились, до тех пор пока Лазаревич не улыбнулся. Но когда он улыбнулся, всё лицо его преобразилось и оказалось простодушным, доверчивым и очень славным.

Он был уроженец маленького южного городка, на главной улице которого считались модными и такие бачки и такая томность. Он охотно показал Лунину фотографию своей жены — извлек из элегантного бумажника с застежкой «молния». На фотографии изображена была полная девушка с черными завитыми волосами.

— До войны она работала в кондитерской, — веско сказал Лазаревич, видимо считая, что это очень изысканная работа.

Мало-помалу Лунину удалось заставить их разговориться.

— Товарищ гвардии майор, разрешите узнать, — спросил Татаренко, — скоро мы получим самолеты.

Все лица оживились, все глаза устремились на Лунина. Очевидно, вопрос этот занимал их всех до крайности. Им надоело ждать и терпеть. Война продолжается уже второй год, а они ее до сих пор даже не видели. Им так хотелось иметь самолеты, летать, сражаться…

— Скоро, — ответил Лунин, хотя знал об этом не больше их.

Впрочем, он не стал притворяться, что знает больше. Они принялись гадать, что это будут за самолеты, и он гадал вместе с ними. Оказалось, что о новых советских истребителях они могут рассказать даже больше, чем он. Там, где они учились, недавно появилось несколько самолетов самой последней конструкции — самолет, созданный Яковлевым, и самолет, созданный Лавочкиным.

Некоторые из них — например, Татаренко да еще Костин, длинный толстогубый малый, — успели даже сделать на новых самолетах по два-три вылета.

Блестя глазами, они наперебой рассказывали. Новые самолеты устойчивы, легко управляемы, поворотливы. Вооружение сильное, но главное — быстрота! Они сыпали техническими терминами, стараясь показать, что они настоящие авиационные люди. И по их увлеченным лицам Лунин видел, что они все пошли в авиацию по страстной любви к ней, как и сам он когда-то.

Со следующего дня он стал вести с ними занятия. Самолетов не было, и потому они могли заниматься только теорией. Они не слишком много знали, но всё же оказались подготовленными лучше, чем он ожидал.

Костин, например — тот, губастый, — даже удивил его своими познаниями. Он отлично знал математику и физику; крупный, довольно нескладный, он стоял перед Луниным и, отвечая на его вопросы, объяснял густым басом, как отрываются вихри воздуха от плоскостей летящего самолета, и приводил наизусть одну сложнейшую формулу за другой. Размышляя вслух, он упорно смотрел в пол или в стену, как будто там начерчены были цифры. Его интересовало всё, что относилось к авиации; видно было, что учился он основательно и серьезно. Когда он отвечал Лунину, остальные внимательно слушали его, и Лунин старался задавать ему такие вопросы, которые были бы поучительны для всех.

В ожидании самолетов Лунин постарался по мере возможности загрузить их занятиями, ученьем, понимая, что ничего не может быть для них тягостнее и вреднее, чем безделье. Теорией полетов занимался он с ними сам, один из техников разбирал с ними мотор, а один из оружейников — пулемет; политзанятия вел то Ермаков, то парторг эскадрильи техник Деев. Перед ужином они каждый день ходили за деревню на выгон, где стреляли из пулеметов и бросали ручные гранаты.

3

Это было тревожное время. Каждые два-три дня приходила какая-нибудь новая тяжелая весть. Третьего июля стало известно, что наши войска оставили Севастополь. Восьмого июля оставили Старый Оскол. Двенадцатого июля Кантемировку и Лисичанск. Пятнадцатого июля — Богучар и Миллерово, девятнадцатого — последний областной центр Украины — Ворошиловград.

Северные и центральные фронты были неподвижны. Но там, на юге, в двух тысячах километров от той вологодской деревушки, где они находились, немцы шли вперед и вперед, и было неясно, когда и где их остановят.

Летчики, с которыми Лунин начал войну — Рассохин, Серов, Кабанков, Чепелкин, — были уроженцы северных областей России. Но случайно получилось так, что новые летчики эскадрильи сплошь оказались южанами. Лётная школа, которую они все окончили, комплектовалась на юге, и все они были уроженцы Донбасса, Ростовской области, Кубани; один только Рябушкин был родом откуда-то из-под Саратова. И все эти места, о которых ежедневно сообщало радио, были хорошо им знакомы.

Они мучительно тревожились за своих родных. Уезжая, они оставили их далеко в тылу, а теперь там был фронт, там наступал враг. И надо же было случиться так, что как раз в эти дни они бессмысленно сидели где-то в глуши — и ждали самолетов, вместо того чтобы летать и драться! Каждое утро, когда Лунин входил к ним в кубрик, его прежде всего спрашивали, не слышно ли чего-нибудь нового о самолетах.

Но о самолетах ничего не было слышно.

Один только Слава в это тревожное время был весел и, видимо, чувствовал себя вполне счастливым. Стояли прекрасные теплые летние дни, небо голубело, травы поднялись в полный рост. Перед отъездом на тыловой аэродром Слава был отчислен от вещевого склада и перечислен в распоряжение командира второй эскадрильи. Бомбежка в Волховстрое его ничуть не испугала, и длинное путешествие сначала в поезде, потом на автомобиле было для него беспрерывной цепью развлечений. А на новом аэродроме ожидало его полнейшее раздолье. Здесь не было даже сержанта Зины, чтобы на него покрикивать. Поселился он в одной избе с Луниным, но весь день был предоставлен самому себе. Он сразу же сошелся с деревенскими мальчишками, несмотря на то что глядел на них свысока, как человек фронтовой да к тому же еще обладающий настоящей бескозыркой и настоящими флотскими брюками. Он наслаждался уважением этих мальчишек, разговаривал с ними особым, мужественным голосом и громко командовал ими, бродя с ними по лесу, катаясь на плоту по глубокой тихой реке, протекавшей возле деревни, купаясь по многу часов, до синевы, до дрожи.

Двенадцатилетнему мальчику год кажется длиннее, чем взрослому десятилетие. Довоенное время, когда он жил в городе с папой и мамой, с дедушкой и Соней, представлялось теперь Славе безмерно далеким. Целая жизнь прошла с тех пор. Голодная зима в Ленинграде, поле, где немецкие снаряды помогали ему выкапывать картошку из промерзлой земли, смерть дедушки — всё это тоже отошло уже вдаль. Он ничего не забыл, но, как все дети, он всегда был слишком поглощен настоящим, чтобы отдаваться воспоминаниям.

Ему казалось, что он знаком с полком, с эскадрильей, с Луниным уже бесконечно давно. Жизнь полка он знал если не лучше, чем сам Проскуряков, то, во всяком случае, подробнее. Он знал всех в полку, знал характер каждого, знал, кто получает письма и кто не получает, знал их шутки и любимые поговорки. И все его знали. Он был частью полка и чувствовал себя в жизни устойчиво и прочно, так как был уверен, что в любую минуту каждый человек в полку и весь полк в целом готов встать на его защиту.

Новые летчики сразу обратили на него внимание. Сначала они решили, что он сын Лунина. Но им объяснили, что это воспитанник эскадрильи, спасенный от голода ленинградский мальчик. Они прониклись к нему симпатией и стремлением ему покровительствовать.

Новые летчики с самого начала проявляли жадное любопытство к прошлому своего полка и своей эскадрильи. Они гордились тем, что из училища их направили в знаменитую гвардейскую часть.

Минувшей зимой в центральной печати появлялись заметки о подвигах Рассохина, Лунина, Кабанкова, Чепелкина, и они, не пропускавшие в газетах ничего, что имело отношение к авиации, к летчикам, запомнили эти имена. Они гордились тем, что их командиром стал Лунин — «тот самый, известный Лунин», хотя внешность Лунина не вполне соответствовала их представлению о внешности, подобающей герою. Особенно возрос их интерес к своей эскадрилье, когда Ермаков дал им посмотреть полный комплект «боевых листков», выпущенных Кабанковым.

После исчезновения Кабанкова комиссар собрал все его «боевые листки» и бережно хранил их. Он придавал им очень большое значение и всё-таки не ожидал, что эти раскрашенные цветными карандашами листы бумаги произведут на новых летчиков такое громадное впечатление. Они разложили их по койкам и читали, разглядывали, обсуждали без конца. Они никогда не уставали перебирать их. Кабанков при всей примитивности своей рисовальной техники легко схватывал сходство и с замечательной точностью передавал всякое действие. Из этих листков перед ними возникали образы Серова, Рассохина, Чепелкина, Байсеитова, Никритина и тех, кто дрался и погиб еще раньше, в Эстонии. Перед ними вставали армады «Юнкерсов», идущие бомбить осажденный город, вставали бесчисленные воздушные битвы, и они заучивали наизусть печальные и грозные строки поэмы «Месть». Чем больше они узнавали, тем больше им хотелось знать. Техник Деев, парторг эскадрильи, был прежде техником самолета Кабанкова; он хранил в своем сундучке все номера дивизионной газеты «Крылья Балтики», в которых находились статьи Кабанкова или рассказывалось о Кабанкове. Все эти номера извлечены были теперь из сундучка, передавались из рук в руки и читались, читались…

Нашлись у Деева и фотографии летчиков, служивших во второй эскадрилье с начала войны. Всеми этими фотографиями завладел Миша Карякин — маленький, вихрастый летчик с раскосыми веселыми глазами; он наклеил их на огромный лист картона под изображением гвардейского знамени, вырезанным из красной бумаги. Под каждой фотографией летчик Коля Хаметов каллиграфическим почерком подписал звание, имя, отчество, фамилию каждого и сколько он сбил самолетов. Этот лист картона повесили в кубрике, и новые летчики внимательно разглядывали его, пристально всматриваясь в лица.

Им хотелось быть похожими на них — не на всех сразу, а одному на одного, другому на другого. Миша Карякин, например, находил в себе сходство с Кабанковым. Правда, сходство это, кажется, заключалось в одном только росте: Карякин, как в свое время Кабанков, был ростом меньше всех в эскадрилье. Карякин не умел рисовать, писать стихи, играть на аккордеоне, как Кабанков. Но зато он умел и любил пошутить, посмешить, а Кабанков, вероятно, тоже был шутник и весельчак, — ведь вот какие смешные у него карикатуры! Кроме того, Миша Карякин был певец, знал множество песен и романсов, и в этом у него было даже преимущество перед Кабанковым.

Остальные тоже отдавали должное Кабанкову, но всё-таки не он был их идеалом. Рассохин — вот кто поразил воображение Ильи Татаренко. Вот это был командир! Вот это был летчик!

Впрочем, не один только Татаренко мечтал стать таким, как Рассохин. Костин тоже. Прочитав в старом номере дивизионной газеты заметку о том, как командир подразделения Рассохин рассеял восемьдесят вражеских самолетов, шедших бомбить флот, Костин сказал:

— Тактика — это наука. Воздушный бой нужно строить на научных основах.

Летчик Кузнецов, услышав эти слова, усмехнулся. Костин заметил его усмешку и обернулся к нему.

— Я знаю, отчего вы усмехаетесь, Кузнецов, — заговорил он сквозь толстые губы, нисколько, впрочем, не обиженно. — Вы думаете про меня: вот он рассуждает о тактике боя, а неизвестно еще, как он будет вести себя под огнем. Ведь так? Вы это подумали?

Кузнецов промолчал.

— Ну что ж, вы вправе были так подумать, я еще под огнем ни разу не был, — продолжал Костин рассудительно. — Но, совершенно независимо от того, как я лично буду себя вести, мысль моя верна. Воздушный бой нужно строить на научных основах.

— Значит, по-твоему, Рассохин строил свои бои на научных основах? — спросил Татаренко.

— Безусловно! — ответил Костин с убеждением.

— Ну нет, — сказал Татаренко, — я думаю, у него были совсем другие основы.

— Какие же?

— Не знаю, как и назвать, — произнес Татаренко, задумавшись. — Скорее всего, вдохновение.

Смуглое лицо его порозовело, когда он выговорил это слово. Он посмотрел на Кузнецова — не усмехнулся ли тот. Но Кузнецов на этот раз уже ничем не выдал своих мыслей. С новыми летчиками он был так же замкнут и неразговорчив, как и со всеми в полку. Они объясняли это тем, что он, как человек, побывавший в боях, смотрит на них, необстрелянных новичков, свысока.

В лётной столовой они все, конечно, обратили внимание на Хильду. В этом не было ничего удивительного: она попрежнему была хороша, как кукла, ее бело-розовое личико попрежнему сияло среди пара, клубящегося над тарелками. Но к их вниманию примешивалось и сознание того, что ведь она «та самая Хильда». Кабанков не раз рисовал ее в своих «боевых листках», ее можно было узнать, например, на том смешном рисунке, где изображалось, как Чепелкин сражается с крысой. Она знала их всех, этих почти сказочных летчиков эскадрильи, она видела их своими глазами и каждый день трижды кормила. И для новых летчиков она была не просто очень молоденькая и очень хорошенькая девушка, но еще и нечто вроде священной реликвии.

Даже Слава и тот казался им реликвией, — всё-таки старожил эскадрильи, хоть и не такой древний, как Хильда. Он и сам это отлично понимал и чувствовал свое превосходство над ними, новичками. В действительности не они ему покровительствовали, а он им. Как старожил, он дал им немало дельных советов, по вопросам, связанным с получением обмундирования, легкого табака, дополнительных пайков. Кроме того, он был близко знаком с командиром эскадрильи и даже с комиссаром полка, и новые летчики не без робости слушали его, когда он толковал им, что может понравиться Лунину и что может ему не понравиться. Слава порой и сам начинал разговаривать с ними таким тоном, будто он был их начальник. Впрочем, по большей части отношения между ними были самые простые, приятельские.

Татаренко обычно подзывал его криком:

— Эй, Славка, давай повозимся!

Он хватал бегущего ему навстречу хохочущего Славу и поднимал высоко над своей черной кудрявой головой. Он заставлял Славу становиться на плечи, на голову, вертел, кувыркал, переворачивал в вышине. Потом обрушивал его сверху, подхватывал над самой землей и начинал кружить его колесом между своими длинными расставленными ногами. Иногда в этой возне принимал участие еще кто-нибудь — чаще всего Карякин и Остросаблин. И возня становилась совершенно неистовой: они бросали Славу друг к другу, как мяч, вырывали его друг у друга, прыгали друг через друга со Славой в руках. Слава порой сопротивлялся, пытался вырваться, но не мог, потому что хохотал и совсем ослабевал от хохота.

Возня прекращалась, когда все участники доходили до полного изнеможения.

Они присаживались отдохнуть и, отдышавшись, начинали расспрашивать Славу.

Слава тоже никогда не видел ни Рассохина, ни Кабанкова, ни Чепелкина, ни Байсеитова. Он знал только могилу Рассохина на вершине бугра. И всё же он попал в эскадрилью, когда память о них всех была еще совсем свежа, когда о них говорили как о людях, которых только что, совсем недавно, видели. И, кроме того, он сам, своими глазами, много раз видел Колю Серова.

Он видел, как Лунин и Серов вели бой с «Мессершмиттами», напавшими на аэродром. Вместе с доктором Громеко он ходил в лес к «Мессершмитту», сбитому Серовым. Об этом он рассказывал много раз, всё с новыми подробностями, и они никогда не уставали его слушать. Это делало Славу сопричастным подвигам летчиков, давало ему право небрежно говорить: «Мы, рассохинцы».

Как раз у Славы и научились они этому выражению — «рассохинцы». И стали называть свою эскадрилью рассохинской, а себя рассохинцами.

Лунин был несколько даже удивлен, заметив, как гордятся они своей эскадрильей и с каким волнением произносят имена погибших летчиков, своих предшественников. В этом удивлении была, конечно, прежде всего радость, гордость, но была и грусть. Грустно, что никто из тех, погибших, не увидел своей славы. Была и ревность. Рассохинцы? Вот эти мальчики, которые еще ничего не совершили? А будут ли они достойны этого имени?

В середине июля Ермаков как-то вечером зашел в избу к Лунину и, весело подмигнув, сказал:

— А ну, гвардии майор, ответьте, сколько английских ярдов в тысяче метров?

— Представления не имею. А зачем вам? — удивился Лунин.

— Сколько футов в тысяче метров? Сколько метров в миле?

Страницы: «« ... 1011121314151617 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Олег Турнов, прозванный Рыцарем «Золотой розы», оказывается замешан в загадочной истории – катастроф...
А знаете ли вы, что известный знаток из игры «Что? Где? Когда?» Борис Бурда в далекой студенческой ю...
В книге анализируются начальные стадии освоения ребенком родного (русского) языка. Основное внимание...
Книга Чарльза Ледбитера способна поразить даже самого закоренелого скептика и полностью перевернуть ...
Героини нового романа от автора бестселлера «Счастье будет!» – тридцатилетние девушки, которые сталк...