Балтийское небо Чуковский Николай
— Тревожился.
— Сердит?
— Рассердился на меня…
— За что?
— За то, что я вас оставил.
— Вы меня не оставляли! Это я, я во всем виноват! — воскликнул Лунин с жаром. — Идем к нему!
Он направился было к командному пункту, чтобы немедленно предстать перед Рассохиным. Он помнил, как Рассохин подзывал его к себе в воздухе, а он, увлеченный, бессмысленно погнался за двумя «Юнкерсами». Сейчас он будет стоять перед Рассохиным, как стоял вчера Байсеитов, и Рассохин будет кричать на него, как кричал на Байсеитова. Но Серов сказал ему, что идти на командный пункт не стоит. Сейчас обед, и все в столовой. Рассохин тоже. И Лунин заторопился в столовую.
— Вы ранены! — воскликнул Серов, шагавший с ним рядом.
— Нет, — сказал Лунин.
— У вас комбинезон в крови!
У себя на груди возле застежки «молния» Лунин увидел бурое пятнышко.
— Я цел, — сказал он Серову.
Это была кровь мальчика Зёзи, которого он прижал к груди. Но о мальчике Зёзе ему никому не хотелось рассказывать.
Рассохин, Кабанков и Чепелкин поджидали Лунина на крыльце. Они еще издали улыбались ему. Хильда, увидев его через дверь, всплеснула руками и тоже выскочила на крыльцо улыбаясь. Лунин остановился, смущенный этими улыбками.
— Заходите, заходите, майор, — сказал Рассохин. — Пообедаем.
Он улыбался каждой морщинкой своего веснушчатого лица.
Но Лунин медлил.
— Я, кажется, не всё правильно делал, товарищ капитан, — сказал он.
— Всё, — сказал Рассохин.
— Что всё?
— Всё неправильно, — сказал Рассохин. — Заходите.
Неожиданно оказалось, что в столовой за столом сидит комиссар дивизии Уваров. Узнав его, Лунин смутился еще больше. Но Уваров тоже улыбался.
— С боевым крещением, майор, — сказал он. — Вы заставили нас сегодня поволноваться.
— Я, товарищ комиссар… — начал было Лунин.
— А по правде говоря, я не сомневался, что вы выберетесь, — сказал Уваров. — Проголодались? Хильда, борщ товарищу майору!
Летчики были еще возбуждены боем, глаза их блестели. Они обсуждали события, рассказывали подробности, обращаясь к Уварову. Уваров молчал и внимательно слушал.
— Сколько их было сегодня? — спросил Чепелкин.
— Не так много — семьдесят три, — сказал Кабанков. — Вчера было больше — сто девятнадцать.
— А всё-таки мы три сбили, — сказал Чепелкин.
Это было новостью для Лунина: в суматохе боя он не заметил ни одного сбитого самолета. Оказалось, что два «Юнкерса» сбили Рассохин с Байсеитовым, а один — Кабанков с Чепелкиным. Они обсуждали весь ход битвы, и Лунин с удивлением убедился, что эта битва, в которой он сам участвовали которая представлялась ему сплошной сумятицей, им казалась чем-то стройным, подчиненным единому плану, расчлененным на отдельные звенья, имевшим начало и конец, и что они могли обстоятельно рассказать всё, что происходило.
Мало того, каждый из них ясно представлял себе, что делалось в это время на других аэродромах, лежащих вокруг Ленинграда. Они поминутно называли фамилии командиров полков и эскадрилий, они ощущали всю авиацию, оборонявшую Ленинград и флот, как нечто единое и отчетливо понимали те различные задачи, которые стояли перед каждой отдельной группой летчиков. Хотя во время боя они видели лишь самолеты друг друга, но ни одно мгновение не чувствовали себя одинокими, оторванными. Их очень волновало, как только что проведенный ими бой оценили в других эскадрильях, и в пехоте, и на кораблях.
— Я разговаривал со штабом флота, — проговорил вдруг Уваров. — Ни одна бомба не упала сегодня на корабли.
Все умолкли и повернулись к нему.
— Это — самое важное! — сказал Чепелкин с торжеством.
— Самое важное — что немцы окапываются, — продолжал Уваров.
— Окапываются? — удивился Чепелкин. — А что это значит?
— Это значит, что мы их остановили. — сказал Уваров. — Они рассчитывали захватить Ленинград и флот с хода, целенькими.
— И не вышло! — воскликнул Кабанков, подняв свой маленький крепкий кулак.
— Не вышло, — подтвердил Уваров.
— Что же они теперь будут делать? — спросил Чепелкин.
— Теперь они постараются взять город штурмом. Больше он не сказал ничего, потому что ушел вместе с Рассохиным в соседнюю комнату, где зазвонил телефон. Через минуту Рассохин вернулся.
— К самолетам! — сказал он.
Опять!
Гремя стульями, они хлынули из столовой, сталкиваясь в узких сенях. Мчась вслед за Серовым к своему самолету, который уже стоял на старте, Лунин на бегу видел за елками, на юго-востоке, над Ленинградом, разрывы зенитных снарядов.
Глава третья. Дом на Васильевском
1
Когда незнакомая женщина, с пятнами глины на юбке, сказала Соне, что мама убита, Соня сразу решила: дедушка этого знать не должен. А раз не должен знать дедушка, не должен знать и брат Слава. Никто не должен знать. Она вошла в квартиру с окаменевшим лицом и, накрывая к обеду на стол (это была ее обязанность), даже улыбалась, когда дедушка, выходя из кухни, взглядывал на нее. Но, расставив тарелки и вилки, она убежала в мамину комнату, где столько лет спала вместе с мамой, села за свой столик, на котором стоял игрушечный театр, склеенный из раскрашенного картона, и заплакала. Плакать нужно было молча, и она старалась не дышать, потому что при каждом вздохе изо рта вырывался звук, похожий на стон.
— Соня, обедать! — крикнул дедушка из столовой своим, высоким, резким голосом. (Готовить обед было его обязанностью.)
Она смахнула слезы и вышла улыбаясь. Он уже сидел за столом, важно откинув маленькую головку, и вдруг так пронзительно посмотрел на нее сбоку, что ей на мгновенье показалось: он всё понял. Однако он не сказал ничего. Чтобы выиграть время и лучше овладеть своим лицом, она торопливо отошла к открытому окну и крикнула вниз с шестиэтажной высоты:
— Славка, обедать иди!
С тех пор как мама уехала на оборонные работы, кухня перешла в ведение дедушки. Он готовил на троих и Соню к своим кастрюлькам не подпускал, как прежде не подпускал ее к своим книгам, картам и рукописям.
— Я путешественник, а все путешественники — кулинары, — говорил он, стоя перед плитой в своей профессорской ермолке, в голубом халате, в мягких красных туфлях. — Во всех экспедициях кулинария всегда лежала на мне.
И блюда, которыми он кормил Соню и Славу, были особенные, собственного его изобретения, до такой степени научно обработанные, что картошку порой нельзя было отличить от мяса, а мясо — от макарон.
Сонин дедушка, Илья Яковлевич Медников, был профессор очень сложной науки, которая называлась гидрологией. Он всю жизнь изучал реки и озёра. Он объездил и облазил всю страну, побывал в самых глухих местах. Когда-то он каждую весну отправлялся в экспедицию и возвращался только осенью. Но с возрастом экспедиции стали ему не по силам, выезжать он стал реже и всё свое время отдавал работе за письменным столом: систематизации накопленных материалов, решению важнейших теоретических проблем. Вот уже пять лет работал он над монографией о Ладожском озере, которая должна была стать главным трудом его жизни.
Катерина Ильинична была единственная дедушкина дочь. Давным-давно овдовевший, он не любил с ней расставаться и когда-то даже в экспедиции возил ее с собой. Семнадцать лет назад Катерина Ильинична, выйдя замуж, не решилась покинуть отца и поселила мужа в отцовской квартире. Муж Катерины Ильиничны, Всеволод Андреевич Быстров, тоже занимался наукой, но специальность у него была совсем другая, не та, что у дедушки, языкознание. С первых дней войны он был на фронте, но не здесь, под Ленинградом, а где-то очень далеко, на Украине. От него приходили письма, и из этих писем Соня знала, что в армии он на какой-то особой работе, где очень важно знание языков. Соня довольно часто писала ему. Она сразу решила, что непременно напишет о том, что случилось с мамой. Не сейчас, немного погодя, но напишет. Она почему-то чувствовала, что скрыть от него не имеет права. А дедушка не должен знать ничего.
Сонину маму дедушка любил болезненно и ревниво. До войны, если он приходил из своего института, а ее не было дома, он ждал ее напряженно, с тревогой и волнением, и при малейшем шорохе на лестнице летел, шаркая туфлями, открывать дверь. Он всегда ревновал ее к мужу, и между ним и Всеволодом Андреевичем отношения были холодноватые. Но когда в начале августа Катерина Ильинична внезапно уехала на десять дней на оборонные работы, он перенес это стойко и никак не проявлял своего беспокойства. Десять дней прошли, прошли и вторые десять дней, прошли и третьи. Илья Яковлевич молчал и ждал. За это время эвакуировался институт, в котором он работал, со всем оборудованием, со всеми сотрудниками и их семьями. Эвакуировалась школа, в которой работала Катерина Ильинична. Илья Яковлевич молчал и ждал. Только маленькая петушиная головка его всё горделивее задиралась кверху да голос становился резче. И Соня знала, что это значит.
Он и прежде вот так закидывал голову и покрикивал таким резким голосом, когда говорил о своих научных противниках. В науке у него постоянно были противники — и на родине и за рубежом. За рубежом — в Германии, в Америке — специалисты оспаривали каждую его новую работу. И, насмешливо, едко, надменно говоря за столом о своих противниках, он всегда вот так же вскидывал гордую голову с голубыми усами и блестел темными глазами, которые Соня унаследовала от него, и голос его становился таким же пронзительным, резким. Эта закинутая голова означала вызов судьбе, означала, что он никому не поклонится.
Когда Соня была маленькая и ее спрашивали: «Ты чья?» — она отвечала: «Я дедушкина». Так ее долго и называли «дедушкина девочка». К дедушке властному, суровому, важному — она была привязана больше, чем к отцу. Она долго-долго верила, что дедушка всё на свете видел, всё знает и всё может.
Теперь, когда Соне минуло шестнадцать лет, ростом она была выше дедушки. Она словно впервые увидела, какой он маленький, худенький и старый. С тех пор как Катерина Ильинична уехала на оборонные работы, он еще похудел. Лицо его заострилось, горбатый нос стал больше, глаза увеличились и запали, шея его стала тощей и жилистой. На другой день после того, как она узнала, что мама убита, она встретила его на лестнице. Он возвращался из библиотеки, куда по прежнему ходил ежедневно на несколько часов, и нес подмышкой тяжелые книги. Утомленный, утонувший в своем порыжелом от времени пальто, стучащий зонтиком по ступенькам и шаркающий разъезжающимися ногами, он казался таким маленьким, хилым и легким, что ей захотелось взять его на руки и донести. Заметив ее, он бодро вскинул голову и заторопился, стараясь ступать как можно тверже. Но обмануть ее уже было невозможно. Она знала, что теперь она старшая, что судьба дедушки и Славы зависит от нее и что она обязана заботиться о них…
Это всё так неожиданно получилось. Только что она была маленькая, у нее были папа, и мама, и дедушка, большие, сильные, всё знающие, жившие в том настоящем мире, в котором живут все взрослые, заслонявшие ее от этого мира и предоставлявшие ей играть, мечтать, учиться. Она никогда не интересовалась войной и презирала Славу за его любовь к танкам и самолетам. Она никогда не думала, что может быть война, и не знала, что это такое.
И вдруг всё изменилось сразу. Мама, мама!.. Соня проснулась среди ночи, внезапно разбуженная каким-то звуком. Она приподняла голову над подушкой, стараясь отгадать, что ее разбудило. Бомбят? Нет. Ночь была тиха; в густой осенней темноте, окружавшей ее, она не слышала ничего.
Однако она ясно помнила, что ее разбудил какой-то звук. Что это было?
Она лежала на своем диванчике рядом с маминой кроватью. На маминой кровати мягко и смутно белели подушки. Так белели они всегда, когда Соня просыпалась по ночам. Раньше Соня могла протянуть руку и дотронуться до мамы. Но теперь мамы там нет. И никогда не будет. Соня одна в огромной ночи, полной холода и страха.
Враги, убившие маму, окружили город, они совсем близко, там, за скатами этих крыш, еле видных в ночном окне. Что делать Соне? Соне нужно пойти на фронт. Она уже много раз думала об этом. Ей шестнадцать, она большая, ростом она выше дедушки. Ей вовсе не будет страшно, не страшнее, чем здесь, — там она тоже будет с людьми. Она прочитала в «Ленинградской правде» очерк о девушке, которая стала снайпером. Пойти бы на фронт и стать снайпером! Или не снайпером, а всё равно кем, лишь бы пойти на фронт и делать то, что нужно. Вот мама рыла землю лопатой, и ее убили… Соня не могла заснуть, глаза ее были широко раскрыты в темноте. Ночь окружала ее плотной тишиной.
И внезапно в этой тишине снова услышала она тот звук, который ее разбудил. Она сразу узнала его. Он донесся из темноты комнат, из глубины квартиры, и замолк. Соня села, вслушиваясь. Она старалась отгадать, что это было. Человеческий голос? Неужели человеческий голос может быть таким? И вдруг звук повторился.
Соня босиком побежала к двери. Белая длинная рубашка ее. на мгновение отразилась в темном стекле зеркала. Она вышла в столовую и остановилась.
В столовой спал Слава. Так было заведено давно, — по вечерам для него расставляли раскладушку возле буфета. Смутный свет ночного неба падал через окно на его лицо. Он спал на спине и тихо посапывал. Его безмятежное круглое лицо с раскрытыми пухлыми губами казалось во сне совсем младенческим. Соня подумала, что завтра уложит его у себя, в маминой комнате, пусть спит рядом. Она стояла возле стола, прислушиваясь. Она уже стала зябнуть и хотела вернуться в постель. И вдруг снова услышала тот же звук.
Это был плач, громкий, прерывистый, высокий, такой отчаянный, что от него останавливалось сердце, и доносился он из комнаты дедушки. На самой громкой ноте он вдруг захлебнулся, словно плачущий уткнул лицо в подушку. Всё стихло, но Соня уже бежала по коридору. Она никогда не слышала, как плачут взрослые мужчины. Неужели он узнал о маме? Или догадался?
— Дедушка!
Из дедушкиной комнаты ни звука. Она остановилась перед дверью. Потом раздался его голос, такой же, как всегда, только чуть-чуть хриплый:
— Это я кашляю. Иди! Иди!
— Дедушка, мама вернется! Честное слово! Я знаю…
— Иди, иди! — повторил он свирепо.
— Спи, дедушка…
Она побрела к себе. В столовой она опять остановилась возле Славы. Как ей уйти на фронт? На кого ж их оставить?
2
К тому времени, когда немцы начали штурм Ленинграда, город, опоясанный противотанковыми рвами, был уже крепостью. И каждый дом в городе был крепостью.
Стал крепостью и тот дом, где жила Соня.
В эти дни с Соней случилось важное событие — она влюбилась. Влюбилась в женщину лет тридцати восьми, среднего роста, просто одетую, с самым обыкновенным лицом, казавшимся, однако, Соне необычайно привлекательным. Звали ее Антонина Трофимовна, и именно она больше всех способствовала тому, что дом их превратился в крепость.
Соня и раньше встречала ее во дворе, еще перед войной. Антонина Трофимовна курила тоненькие папироски, старенькая жакетка сидела на ней как-то по-особенному ловко, нарядно, походка у нее была легкая, свободная, а голос — звучный и мягкий.
Соня впервые услышала этот голос в начале августа во дворе, когда один мальчишка, приятель Славы, бросил в Антонину Трофимовну картофелиной. Картофелина слегка коснулась ее юбки и разбилась о булыжник двора. Мальчишка сразу убежал, и Антонина Трофимовна, обернувшись, увидела только Славу. Она внимательно посмотрела на него смеющимися глазами, строго сдвинула светлые брови и спросила:
— Ты что ж это, голубчик, а?
Слава промолчал и довольно глупо ухмыльнулся. Когда Антонина Трофимовна скрылась за воротами, Соня зашипела на него:
— Хулиган!
— Не я же бросил, — сказал Слава.
Старуха, видевшая и слышавшая всё это из раскрытого окна первого этажа, спросила через окно об Антонине Трофимовне у проходившей по двору дворничихи:
— Кто такая?
— Из шестнадцатого номера.
— Замужем?
— Муж на фронте.
— А дети?
— Детей отправила: теперь одна живет.
— Работает?
— Работала. На ниточной фабрике.
— Так ниточницы все эвакуировались, — сказала старуха.
— А эта осталась.
— Чего ради?
— Кто ее знает, — ответила дворничиха пренебрежительно.
А через месяц и эта старуха, и эта дворничиха, и остальные женщины, населявшие дом, почтительно слушали голос Антонины Трофимовны. Никто ее не назначал и не выбирал, а просто она вдруг начала распоряжаться, и все стали охотно выполнять ее распоряжения, потому что всем нужно было, чтобы кто-нибудь распоряжался.
Начала она с бомбоубежища. Бомбоубежище в доме было и раньше, но маленькое, сырое, темное, в которое в первую бомбежку набилось столько народу, что можно было только стоять. Она объявила, что бомбоубежище это нужно расширить, потому что дом их был единственный большой дом в квартале и под ним можно создать укрытие на две тысячи человек. Соня участвовала в первом походе по подвалам, которым предводительствовала Антонина Трофимовна. Никогда Соня не подозревала, что под домом существует такое огромное, глубокое, темное и таинственное царство — бесконечный лабиринт сводчатых коридоров, пересеченных склизкими трубами, бесчисленные стоячие озёра вонючей воды, никогда не видавшие света и казавшиеся бездонными, Антонина Трофимовна шла своей легкой походкой над их черной глубью по скользким досточкам, со стеариновым огарком в поднятой руке, а за ней робко двигались женщины, человек двадцать, притихшие, подавленные мрачностью и огромностью подвала. Единственный мужчина среди них, дворник Абрам, высокий старый татарин со скорбным и торжественным лицом, хорошо знал этот подвал, но Антонина Трофимовна не нуждалась в провожатых: она сама вела всех, хотя была здесь впервые. Оступившись и попав ногой в воду, она спокойно сняла туфлю, вылила из нее жижу, снова надела и пошла вперед, продолжая говорить, какое здесь будет убежище.
— Мы построим здесь нары, — говорила она, — и набьем тюфяки, чтобы люди могли выспаться и утром свежими пошли на работу, У нас тут в квартале народ всё больше рабочий, а вы не хуже меня знаете, что сейчас рабочие делают… Проведем электричество, настелем пол, воду выкачаем насосами, поставим печурки и высушим стены, поставим громкоговоритель, чтобы все слышали отбой…
Трудно было поверить, что план ее можно выполнить — слишком уж огромен, мрачен и сыр был подвал, — но никто не возражал, все молчали. И когда она говорила: «Абрам, ведь у нас есть насос? Поставьте его на дворе…» или: «Тюфяки мы соберем у себя по квартирам. Ведь у вас, милые, наверно, у каждой есть лишний тюфяк», — никто с ней не спорил и не отказывался.
И в тот же день начали работать сразу два насоса, и желающих качать воду оказалось так много, что оба они скрипели без отдыха двое суток, вычерпав океан воды. Соня тоже качала, но покачать вдоволь ей не удалось, потому что ее оттаскивали от насоса, чтобы дать поработать другим. Особенно неистовствовали мальчишки которые часами стояли на дворе, чтобы иметь право покачать пять минут. Тот мальчик, который бросил в Антонину Трофимовну картофелиной, теперь заискивающе заглядывал ей в глаза, чтобы выпросить у нее разрешение покачать, потому что очередью заведовала тоже она.
Электричество и радио провели пятнадцатилетние подростки, оказавшиеся искуснейшими монтерами. И доски были настланы, и нары построены, и печурки поставлены, — всё сделалось так, как предсказала Антонина Трофимовна.
— Партийная, — многозначительно говорила теперь дворничиха, когда Антонина Трофимовна проходила по двору.
Под руководством Антонины Трофимовны расставили столы с домино, шашками, шахматами, прибили щит, на который каждый день наклеивали «Ленинградскую правду». И в первый же вечер, в тревогу, сюда действительно собралось население всего квартала. У стен было зябко, но жестяные печурки дышали жаром. Мамаши с детьми устроились на нарах, молодежь не отходила от столов. Рев зениток слышался здесь приглушенно, и уже в одном этом было утешение. Каждый чувствовал над собой, над низким сводчатым потолком, шестиэтажную громаду и надеялся на ее защиту. При разрывах бомб воздух в подвале даже не вздрагивал. Тревога длилась всю ночь, отбой прозвучал только в пятом часу утра, но и после отбоя многие, пригревшиеся и заснувшие, остались в бомбоубежище.
С этих пор бомбоубежище стало самым людным местом в квартале. Народ там толпился всегда, даже в спокойные часы. Особенно много народу было в том углу, где Антонина Трофимовна поставила письменный стол и устроила штаб. Там сидела она под стосвечовой электрической лампочкой перед телефоном, окруженная плакатами, распределяла дежурства, раздавала поручения. Дел и обязанностей у нее было великое множество; одни дежурства требовали бесконечных согласований, увязок и переговоров, потому что дежурили почти круглосуточно — и на крыше, и у ворот, и у парадных. Затемнение в таком большом и населенном доме требовало тоже немало забот.
— Сходи, милая, на четвертую лестницу, на третий этаж, там окно светится.
— Что ж вы, милая, выдаете наш дом немцам? У вас там, в третьем окне, всё расклеилось.
— Абрам, бегите сейчас же в одиннадцатый номер, взломайте дверь. Уж темнеет, а они все ушли, свет не выключили и окон не занавесили.
А сколько хлопот было с переселением жильцов из разбомбленных домов в пустые квартиры эвакуировавшихся летом граждан! Дело это было сложное и хлопотливое до крайности, потому что нужно было и переселенных разместить, и во что бы то ни стало сберечь площадь военнослужащих, и не подвергнуть опасности оставленное имущество эвакуированных. Об эвакуированных и об их имуществе Антонина Трофимовна очень заботилась, но, кажется, ей милее были те, кто остался.
— Мы здесь на фронте, — повторяла она значительно, и слушавшие ее женщины с гордостью думали о том, что они остались, — даже те из них, которые не уехали только потому, что не успели.
Соня, сидя в подвале, влюбленными глазами глядела на Антонину Трофимовну, мечтая о том, что следующее поручение Антонина Трофимовна даст именно ей. Застенчивость мешала Соне просить, она не решалась заговаривать, и поручения выпадали на ее долю самые мелкие: сбегать куда-нибудь, что-нибудь кому-нибудь передать. Она бросалась их исполнять с необычайным рвением, и в конце концов Антонина Трофимовна обратила на нее внимание. Получилось это случайно: Антонина Трофимовна пошла проверять ящики с песком, расставленные на чердаке и на всех лестницах, и взяла с собой Соню.
Эти ящики с песком были расставлены для того, чтобы тушить зажигательные бомбы. Вначале все смотрели на них, как на предметы военные, немного загадочные, и относились к ним почтительно. Но мало-помалу жильцы к этим ящикам привыкли и стали швырять в них что попало: окурки, мусор. Это был непорядок, и Антонина Трофимовна решила обследовать ящики.
— Ты внучка профессора Медникова? — спросила она вдруг Соню, когда они в четвертый раз поднимались на шестой этаж.
— Да, — ответила Соня, польщенная тем, что в голосе Антонины Трофимовны было заметно несомненное уважение к тому, что дедушка ее профессор.
— А почему твой дедушка никогда не ходит в бомбоубежище? Ведь вы на шестом этаже живете?
— Он не боится. Он всегда говорит, что в следующий раз пойдет, а сейчас немец непременно промахнется.
— Это неправильно, — сказала Антонина Трофимовна.
Соня промолчала.
— В каком же ты классе, милая? — спросила Антонина Трофимовна, когда они добрались до следующей площадки.
— В девятый перешла, — сказала Соня, еще больше польщенная таким вниманием. — Но наша школа эвакуировалась…
— Ты пионерка?
— Меня еще зимой в комсомол приняли…
Антонина Трофимовна легко шагала впереди по лестнице, не оборачиваясь. Соня почтительно следовала за ней.
— Погоди, я тебя со своими комсомолками сведу, — сказала Антонина Трофимовна. — Там у меня золотые девушки есть.
После этого разговора Соня стала принадлежать к ближайшей свите Антонины Трофимовны и постоянно получала от нее поручения: сбегать туда-то, сказать тому-то то-то. Она изучила все лестницы, все квартиры, все закоулки дома, чердаки знала не хуже, чем подвалы, и на крыше бывала не реже, чем на дворе.
На крыше Соня вначале чувствовала себя совсем неуютно. Железо так жутко грохотало при каждом шаге; ноги скользили по скату; шестиэтажная пропасть за краем словно втягивала в себя; упругий, плотный ветер, летящий с Финского залива, старался повалить и сбросить; тяжелый противогаз тянул вниз. (Противогазом этим наградила Соню Антонина Трофимовна, которая и сама теперь никуда не являлась без противогаза; таскать его с собой было очень неудобно, и всё же он доставлял Соне некоторое удовольствие, потому что придавал ей военный вид).
Особенно страшно бывало Соне, когда вместе с ней на крышу увязывался Слава. Страшно именно потому, что он не испытывал никакого страха. Он бегал по крыше как полоумный и нарочно грохотал железом, чтобы пугать Соню. Он ходил по самому краю, заглядывая сверху во двор, и даже садился на край, обхватив коленками верхушку водосточной трубы и свесив ноги вниз. Соня кричала от ужаса, а он нарочно поднимал руки, чтобы показать, что не держится.
Но со временем страх Сони перед высотой прошел, и она даже перестала понимать, почему раньше боялась. Крыша теперь казалась ей таким же устойчивым местом; как двор, и она полюбила бывать там, потому что оттуда виден был мир.
Тучи ползли над крышей, а под тучами лежал весь огромный осажденный город, перерезанный улицами, реками. Соня с удовольствием узнавала знакомые места и здания. Вон трамвай ползет по деревянному Биржевому мосту; там, за мостом, громады домов Петроградской стороны, горбатые «американские горы» и ветви облетающих деревьев Зоологического сада. Вон внизу длинная крыша Университета, за ней виден кусочек Невы, а там, на той стороне, Адмиралтейство и Исаакий и далеко за ними круглый низкий купол Казанского собора. А дальше во все стороны крыши, крыши без конца, теряющиеся вдали. А еще дальше со всех сторон — невидимый отсюда враг, осаждающий город.
По сигналу воздушной тревоги Соня теперь бежала не в бомбоубежище, а на крышу. Дежурить на крыше во время тревоги — это была самая опасная, а потому и самая почетная обязанность, которую несла небольшая группа смельчаков, отобранных Антониной Трофимовной. Они должны были тушить зажигательные бомбы, если немцы сбросят их на крышу. Немцы часто сбрасывали зажигательные бомбы в разных концах города, и по городу ходили бесчисленные рассказы о том, как их тушили. Слава, тот даже не скрывал, что ждет этих бомб с нетерпением — так ему хотелось тушить их. Но немцы ми разу не сбросили зажигательных бомб на тот дом, где жила Соня.
С крыши всё было видно от начала до конца. О появлении немецких самолетов возвещали зенитки, и всегда раньше видны были разрывы зенитных снарядов, а потом самолеты. Можно было следить, как они, черные, летят строем, то пропадая в тучах, то возникая из туч, и как зенитки разрушают их строй. Зенитки всё-таки здорово мешали немцам! Над городом самолеты расползались в разные стороны, и всё новые и новые батареи вступали в бой со всех концов. Когда самолет проходил прямо над домом, замирало сердце и голова сама вжималась в плечи. Приходилось лезть в чердачное окно, потому что осколки разрывавшихся в воздухе снарядов сыпались на крышу, как дождь. Впрочем, в окно можно было лезть не спеша, так как падали они неторопливо и достигали крыши с большим опозданием, когда самолет был уже далеко за домом. Потом можно было опять, вылезть и смотреть, как самолеты пикируют, отгадывать, что они сейчас бомбят: Петроградскую сторону или Балтийский вокзал, порт или гавань, заводы или корабли на Неве. Соня ложилась на железо крыши плашмя, чтобы ее не скинуло воздушной волной. Когда бомба взрывалась, вся громада дома ощутимо раскачивалась под Соней. Не раз видела она, как зенитки сбивали самолет и как он, крутясь и горя в воздухе, падал. Тогда она прыгала от восторга, и кричала, и бежала вниз, в бомбоубежище, рассказать.
Часто бывала Соня на крыше и ночью. Город внизу скрывала тьма, загадочная, притаившаяся, зато небо сияло огнями. Голубые лучи прожекторов скользили по небу, скрещивались как мечи, и звёзды, видные сквозь них, туманились и меняли цвет. Вражеское кольцо, сжимавшее город, было теперь отчетливо различимо: оно отражалось в небе пятнами зарев.
Штурм Ленинграда продолжался. Грохот ни на минуту не затихавшего боя доносился сюда, в центр города, как грохот океана. Казалось, где-то там, за темными домами, исполинские волны непрерывно бьют в подножие исполинских скал.
Как все жители города, Соня давно уже научилась безошибочно по слуху отличать выстрелы от разрывов, нашу артиллерию от вражеской. По ночам особенно хорошо был различим могучий голос орудий главного калибра наших кораблей, от которого вздрагивал весь воздух над городом. А в те редкие мгновения, когда артиллерия замолкала, ветер приносил треск пулеметов.
Глава четвертая. Осень
1
Всё начало сентября немцы, заняв Гатчину, рвались к морю, к южному берегу Маркизовой лужи, и вышли наконец к воде на узком пространстве между Петергофом и юго-западной окраиной Ленинграда. Ни в одном месте не удалось еще им подойти к осажденному Ленинграду так близко, как здесь. Заняв Стрельну и Лигово, которые давно уже слились с городом, они были остановлены у кирпичных стен завода пишущих машинок «Ленинград», за которым начинался уже самый город. И нигде положение гитлеровских войск не было таким неудобным, как здесь, потому что вышли они к морю узким клином, а расположенный к западу от Петергофа Ораниенбаум попрежнему находился в наших руках. Дальше, на запад от Ораниенбаума, прибрежная полоса шириной около двенадцати километров, с поселками Большая и Малая Ижора, Лебяжье, Гора-Валдай, тоже не была захвачена немцами, не преодолевшими могучего артиллерийского огня южных фортов Кронштадта. И так называемое «Ленинградское кольцо» состояло теперь из двух «колец», сообщение между которыми по суше было невозможно; в первое «кольцо» входил Ленинград и прилегающая к нему самая узкая часть Карельского перешейка, а во второе «кольцо» входил клочок южного побережья Финского залива, от Ораниенбаума до устья речки Воронки, впадающей в Финский залив с юга. Немцы, вклинившиеся между двумя этими «кольцами», весь сентябрь рвались вперед, в улицы города, сосредоточив здесь артиллерию, танки и большие авиационные силы.
Каждый день, а иногда по нескольку раз в день, немцы посылали на город и на флот армады бомбардировщиков. Их встречали небольшие отряды советских истребителей, поднимавшихся с аэродромов, расположенных вокруг города и даже внутри города. Здесь были истребители, входившие в состав войск Ленинградского фронта, и истребители, входившие в состав Балтийского флота; но подчинялись они в это время одному командованию, сражались по единому плану, в самом тесном взаимодействии. В условиях численного превосходства вражеской авиации постоянное взаимодействие всех частей было особенно необходимо.
Среди этих отрядов была и эскадрилья Рассохина. Рассохинская шестерка вылетала по четыре, пять, семь раз в день. Она атаковала вражеские самолеты, сколько бы их ни было.
В промежутках между нападениями армад немецкая авиация почти непрерывно действовала небольшими группами. То появлялся разведчик, висящий на страшной высоте над Кронштадтом, заметный снизу только по тянущемуся за ним белому следу, то корректировщик низко проползал над передовой, направляя огонь артиллерии, то бомбардировщик осторожно крался между тучами, стараясь неприметно доползти до какой-нибудь важной цели, то появлялся отряд немецких истребителей, стремившихся вызвать на бой рассохинскую шестерку и уничтожить ее. Висеть беспрерывно в воздухе вшестером они не могли, а потому в сравнительно спокойные дни вылетали на барраж парами поочередно. У старта стоял шалашик из еловых веток, и в этом шалашике они дожидались своей очереди. Лунин всегда вылетал с Серовым.
Десятого сентября Лунин впервые сбил самолет. Они с Серовым пересекли море и вышли к Петергофу. За Петергофом всё горело, и под дымом, почти неподвижно висевшим в безветренном влажном воздухе, ничего нельзя было разглядеть. Летя вдоль этой дымовой полосы, они издали заметили двухместный немецкий самолет «Мессершмитт-110». Он держался низко и то исчезал в дыму, то появлялся снова, хлопоча над линией фронта. Чтобы не дать ему удрать, Лунин тоже нырнул в дым и пошел к нему наугад. В дыму ничего не было видно, только внизу багровели расплывчатые пятна пламени. Одно такое багряное пятно туманилось и наверху — солнце.
Серова Лунин не видел, но знал, что тот идет за ним. Неожиданно они выскочили из дыма и сразу наткнулись на немецкий самолет. Он боком висел в воздухе прямо перед ними.
Лунин дал короткую очередь и поспешно проскочил мимо, потому что с немецкого самолета заметили их на мгновение раньше и вели огонь. Экипаж «Мессершмитта-110» состоял из двух человек и был очень трудно уязвимым, так как одновременно мог вести огонь по разным направлениям — вперед и назад. На завороте Лунин видел, как Серов тоже дал очередь, и задний пулемет немецкого самолета замолчал. Вероятно, был убит стрелок-радист, охранявший самолет со стороны хвоста.
Тогда Лунин вышел немецкому самолету в хвост. Теперь нужно бить его, бить, пока он не упадет. Немецкий самолет нырнул в дым, но Лунин шел, стреляя, так близко за ним, что не потерял его даже в дыму. Когда они выскочили из дыма, Лунин увидел внизу танки. Танки были пепельного цвета, с черными крестами. «Я собью его на виду у немецких танкистов! — подумал Лунин. — Пусть они поглядят!» Он летел почти вплотную за врагом, повторяя все его повороты и ведя огонь.
Немецкий самолет, нырнув носом и вертясь, пошел вниз. Он ввинтился в землю в двухстах метрах от той поляны, где стояли немецкие танки, и сразу превратился в черный столб дыма.
В Лунина стреляли с земли. Но прежде чем уйти, он сделал круг над упавшим самолетом. Это было совсем лишнее, и впоследствии он никогда так не поступал.
Следующий день был сухой, но облачный, хмурый. Облака висели странно, в несколько слоев. Каждый слой был другого цвета, каждый двигался с другой скоростью. Пространства между слоями, полные мерцающего рассеянного света, располагались одно над другим, как этажи. В этих этажах, не замеченные с земли и воздуха, могли пройти десятки бомбардировщиков. Лунин и Серов пробивали слои облаков то вверх, то вниз, переходили из этажа в этаж, оглядывая их.
Облака клубились и под ними и над ними. Они пробили слой вверх — опять облака и под ними и над ними. Пошли вверх, пробили еще слой — опять облака и вверху и внизу. Теперь наверху оставался, вероятно, только один слой облаков, потому что здесь уже чувствовалось солнце, — всё пространство вокруг напоминало огромный подводный грот, в который солнечные лучи проникают сквозь воду. И в этом гроте прямо перед собой они увидели одинокий «Юнкерс». Его гигантская расплывчатая тень ложилась на нижние облака.
Лунин и Серов начали стрелять одновременно. «Юнкерс» сразу нырнул вниз, в клубы пара, и потонул в них. Они тоже нырнули, прошли сквозь облака и оказались в нижнем межоблачном пространстве раньше, чем он. «Юнкерс» вылез сверху прямо на их пулеметы. Они успели дать только по одной короткой очереди. «Юнкерс» пошел вверх и исчез. Они устремились за ним, в верхние облака, но на этот раз обогнать его не успели. На миг мелькнул он над ними, уходящий вверх, в самый верхний слой облаков. Они помчались за ним, прошли сквозь последнее покрывало тумана и увидели солнце, сияющее в ясном небе над необозримыми холмами и долинами облаков.
Они оказались как раз между солнцем и «Юнкерсом». «Юнкерс» вел огонь неуверенно, потому что солнце слепило немцам глаза. Лунин и Серов в упор дали по нему несколько очередей, и правый пропеллер его перестал вертеться. Поврежденный «Юнкерс» ушел вниз в облака.
Теперь им ничего не стоило обогнать его, потому что он стал медлителен и неповоротлив. Он шел всё вниз и вниз, сквозь один слой облаков, сквозь другой, сквозь третий, и всякий раз они уже ждали его меж слоями и били до тех пор, пока он опять не исчезал в облаках внизу. Он уже горел, но левый пропеллер его всё еще продолжал крутиться.
Наконец они пробили самый нижний слой облаков и увидели под собой воду. «Юнкерса» нигде не было.
Лунин сделал круг, чтобы лучше оглядеться, и вдруг заметил всплеск воды. Вода сомкнулась над «Юнкерсом», и на поверхности не осталось ни следа.
Эти два сбитых немецких самолета дали наконец Лунину то, чего ему не хватало, — ощущение своего равенства с товарищами. Он больше не чувствовал себя новичком. Он пробыл пока в эскадрилье всего две недели, но за это время было столько событий, что ему казалось, будто он приехал много месяцев назад. И все к нему привыкли, и всем тоже казалось, что он так же давно в эскадрилье, как всякий другой.
Однажды они чуть было не погибли разом, все вшестером.
Посты наблюдения сообщили на аэродром, что «Юнкерсы» движутся армадой к морю с юга. Рассохин поднял в воздух всю свою шестерку. «Юнкерсы» оказались очень далеко, и было их не больше десяти. Заметив рассохинские самолеты, они повернули на юг и исчезли. Рассохин, ведя шестерку над морем, уже заворачивал, чтобы вернуться на аэродром, как вдруг высоко над собой увидели они двадцать немецких истребителей «Мессершмитт-109».
Коротенький широколобый «И-16» с мотором воздушного охлаждения был увертливее «Мессершмитта», но скорость у «Мессершмитта» была несколько больше. А преимущество в скорости давало «Мессершмиттам» возможность уклоняться от боя или навязывать бой по своему желанию. Сейчас их было двадцать против шести, бой был им выгоден, и они навязали его.
Рассохин построил свои самолеты в круг. Лунину показалось это разумным: они все охраняли друг друга сзади и становились неуязвимыми. Серов охранял Лунина, Лунин — Чепелкина, Чепелкин — Кабанкова, Кабанков Байсеитова, Байсеитов — Рассохина, Рассохин — Серова. Так кружились они на одном месте, стараясь, чтобы расстояние между ними не увеличивалось и не уменьшалось.
Немецкие истребители тоже построились в круг — гороздо больший, вращающийся в противоположном направлении, и рассохинская шестерка оказалась внутри их круга. Они вертелись и вертелись, две карусели — одна в другой. Лунин не понимал, чего немцы хотят достигнуть таким вращением, и это беспокоило его. Немецкие самолеты проносились мимо, как вагоны поезда, и он стал считать их. Восемнадцать. А прежде их было двадцать. Где же еще два?
Он поднял голову и сразу увидел их — два «Мессершмитта», круживших высоко над каруселью. И вдруг они, словно сорвавшись, понеслись вниз, вниз и ударили сверху по самолетам Кабанкова и Чепелкина. Кабанков и Чепелкин, видя их приближение, задрали носы своих самолетов, чтобы встретить их огнем, и хвост самолета Байсеитова оказался незащищенным. И сразу же четыре немецких истребителя, разрушив свой большой круг, устремились сзади к самолету Байсеитова. Все остальные кинулись на Чепелкина и Кабанкова.
Лунин видел, как Байсеитов обернулся в кабине и посмотрел назад, навстречу летящим в него пулеметным струям. Он мог бы попытаться повернуть свой самолет и встретить преследовавшие его «Мессершмитты» огнем, но тогда хвост самолета Рассохина остался бы незащищенным. И Байсеитов продолжал идти за Рассохиным, обрекая себя на расстрел.
Лунин был от него на другой стороне круга и двигался в обратном направлении. Он сразу круто завернул и сбоку ударил по «Мессершмиттам», гнавшимся за Байсеитовым. Те на мгновение шарахнулись от него, и он успел пристроиться к хвосту самолета Байсеитова, снова замкнув круг.
Но круг этот был меньше прежнего, он состоял всего из четырех самолетов — Рассохина, Байсеитова, Лунина и Серова. Кабанкова и Чепелкина Лунин потерял из виду и теперь озирался, ища их. Неужели их уже нет? Но вдруг он увидел их совсем близко: они вдвоем кружились на одном месте, защищая хвосты своих самолетов. «Мессершмитты», налетая на них со всех сторон, клевали их, как рыбы клюют брошенную в воду хлебную корку. Но всё же они вертелись и вертелись, всё ближе и ближе, и внезапно Кабанков нырнул вниз и, пройдя под «Мессершмиттами», двинулся снизу к самолету Лунина. Чепелкин в точности повторил его маневр. Лунин отвернул в сторону и впустил их на прежнее место. Круг был восстановлен.
Немцы тоже построились в круг, и опять завертелась двойная карусель одна внутри другой. Всё по прежнему. Чем это кончится? Лунин проверил горючее. Горючего осталось минут на двадцать. Еще двадцать минут можно вот так кружиться. А дальше? Да и дадут ли им эти двадцать минут? Восемнадцать «Мессершмиттов» шли один за другим. А где те два? Вот они, высоко наверху, блестят на солнце. Приготовились нырнуть вниз.
На этот раз они наметили самолеты Лунина и Серова. Лунин принял удар не шевельнувшись. Пусть будет что будет, но круг разрушать нельзя. Пули хлестнули по плоскостям, самолет вздрогнул и качнулся. Лунин обернулся и увидел Серова. Серов шел за ним. Круг на этот раз уцелел. Но два «Мессершмитта» ушли далеко вниз, вышли из пике и опять стали набирать высоту. Через две минуты они снова спикируют. В конце концов они непременно собьют кого-нибудь, разрушат круг, и тогда всё кончится.
Он видел перед собой то Кронштадт, то Петергоф, то исполинский кран Северной верфи в устье Невы, то Лисий Нос. И опять Кронштадт, Петергоф, кран, за которыми марево крыш огромного города, Лисий Нос. Горючего еще на пятнадцать минут. Те двое, там, наверху, понеслись вниз.
На этот раз они ударили по Байсеитову. Байсеитов, защищавший хвост самолета Рассохина, не дрогнул и не отвернул. Самолет его, видимо, был несколько поврежден, потому что вдруг как-то нырнул и закачался. Но Байсеитов мгновенно справился с ним и занял прежнее место, за Рассохиным. Два «Мессершмитта» ушли вниз, чтобы подняться и нанести новый удар. Два круга, один в другом, вращались равномерно и быстро, как колёса машины. Еще оборот, еще оборот, еще, еще… Горючего на двенадцать минут. И тогда конец, если не раньше. И нет выхода. Неужели нет выхода?
И вдруг «Мессершмитты» исчезли. Все двадцать, они повернули на юг и скрылись в солнечной голубизне неба. Лунин, не веря, не понимая, что произошло, не зная, откуда теперь ждать удара, по прежнему шел за самолетом Чепелкина.
Потом увидел восемь советских истребителей — четыре пары, которые шли к ним с востока на выручку, — и всё понял.
Это были соседи, летчики фронта. Их прислали на выручку. Немцы, заметив их, предпочли удалиться.
Когда Лунин на аэродроме вышел из самолета, елки еще долго вертелись вокруг него. Он не верил, что жив и что товарищи его невредимы.
Все, очевидно, чувствовали то же, что и он, потому что молчали и недоверчиво ступали по траве аэродрома. У Чепелкина и Байсеитова лица посерели и осунулись. Маленькие глазки Рассохина угрюмо глядели из-под рыжих бровей.
— Здорово! — сказал Чепелкин не то восторженно, не то растерянно.
— Что здорово-то? — закричал на него Рассохин, рассвирепев. — Что немцы плохо стреляют? Или что нас выручили? А какое право мы имели полагаться на выручку? Запоздай они на две минуты — и нас ни одного не осталось бы!..
Чепелкин, красный, стоял перед Рассохиным, смотрел в землю и старался догадаться, на него он сердится или не на него.
— Из круга нет никакого выхода, — сказал Рассохин, и стало ясно, что сердится он на самого себя. — Есть только одна хорошая оборона — бить!
Никто из них никогда больше не говорил об этой ужасной карусели, но Лунин чувствовал, что карусель эта еще сблизила их. Вообще между ними без разговоров и признаний установилась удивительная близость — оттого что всем им приходилось по многу раз спасать друг друга. Чтобы иметь душевные силы вести бой, каждый из них должен был доверять другому больше, чем самому себе. А чтобы другой мог доверять тебе, ты должен был любить его. И они доверяли друг другу, в каждом бою укрепляли это доверие и любили друг друга ясной, простой и ничем не омраченной любовью. И Рассохин мог нисколько не боятся вслух при всех сказать, что он, построив их в круг, совершил ошибку, которая только случайно не привела их к гибели, потому, что они любили его и доверяли ему, хотя он вечно разносил их и насмехался над ними.
Лунин всегда летал с Серовым, и цепь взаимных выручек связывала его с Серовым еще крепче, чем с другими. Как раз вечером того дня, когда они вертелись в карусели, перед закатом Серов еще раз спас Лунина.
Они вдвоем возвращались домой над морем. Поднимался туман, и видимость была плохая, потому что огромное дымное солнце, спускаясь к воде, пронизывало туман багровым слепящим светом. В этой сверкающей мути на Лунина неожиданно налетел «Мессершмитт-109». К счастью, Лунин заметил его, когда между ними было еще метров пятьсот, повернул и пошел ему навстречу.
Они неслись друг на друга, стреляя в упор.
«Ты свернешь, а не я!» — думал Лунин. Но немец тоже не хотел сворачивать. Казалось, они сейчас расшибутся друг о друга. Но в последнее мгновение немец не выдержал и взял ручку на себя. Он пронесся над Луниным, перепрыгнул через него, едва не задев его брюхом своего самолета. Лунин продолжал лететь вперед, довольный своим упорством, как вдруг заметил, что сзади к нему тянутся струи пуль. «Мессершмитт», перескочив через него, перевернулся и пристроился прямо к хвосту его самолета. Он теперь бил в него сзади и, сколько Лунин ни сворачивал, повторял все его движения и стрелял, стрелял… И Лунин был бы сбит наверняка, если бы Серов не оказался позади «Мессершмитта». Немец не заметил Серова в светящейся дымке, и Серов убил его. И «Мессершмитт», тощей черной птицей скользнув по громадному солнечному диску, упал в воду, багровую, как пламя.
А потом через день Лунин спас Серова. Их опять было двое, и два «Мессершмитта» напали на них над морем. Вышло так, что они разделились: Лунин дрался с одним, а Серов — с другим. Лунин долго возился со своим «Мессершмиттом»: они заходили друг другу в хвост, без конца переворачивались, атаковали сверху, снизу, сбоку. Неизвестно, удалось ли Лунину повредить его, или он ранил летчика, но «Мессершмитт» вдруг вышел из боя и удрал. Лунин оглянулся, ища Серова. Однако воздух был пустынен, нигде на километры вокруг не было видно ни одного самолета.
Что если Серов сбит? В тревоге и тоске Лунин помчался искать его.
Он кружил и кружил над морем, то поднимаясь, то опускаясь, то уходя далеко от места боя, то возвращаясь к нему, и постепенно терял надежду. Он искал, уже не надеясь, но оттягивая возвращение на аэродром до последней возможной минуты — ужасно было вернуться без Серова. И вдруг под собой, над самыми гребнями волн, он заметил два самолета.
Они неслись один за другим так низко, что сверху казалось, будто они скользят по воде. Один самолет уходил, другой преследовал. «Мессершмитт» гнался за Серовым. Серов, прижатый к воде, метался из стороны в сторону, не стреляя и только пытаясь уклониться от огня. Значит, патроны у него уже кончились.
Лунин кинулся на немца сверху и едва нажал гашетку, как «Мессершмитт» перевернулся, шлепнулся кверху брюхом в пенистую воду и исчез. Это произошло мгновенно. Серов взмыл и закачал плоскостями, призывая Лунина. Они вместе вернулись на аэродром. Шагая рядом с Серовым по аэродрому, Лунин чувствовал к нему такую нежность, что несколько раз, словно нечаянно, коснулся его плеча.
Лунин и Серов иногда разговаривали по ночам, когда все кругом спали.
Они ложились сразу после ужина, сваленные усталостью. Чепелкин, Кабанков и Байсеитов засыпали мгновенно, едва касались подушек, и могли проспать сколько угодно часов подряд, пока их не разбудят. Кабанков с Чепелкиным просыпались в той же самой позе, в какой легли, ни разу не шевельнувшись за всю ночь. Байсеитов по ночам беспокойно метался, вскакивал, стонал, быстро-быстро бормотал что-то по-своему, по-азербайджански. Рассохин ночевал у себя, на командном пункте, и как он спит, Лунин не знал. Сам Лунин, несмотря на усталость, иногда подолгу не мог заснуть. И нередко замечал, что Серов, лежащий на соседней койке, тоже лежит с открытыми глазами.
— Отчего вы не спите? — спросил его Лунин.
— Так, — ответил Серов. — Думаю.
Желтый свет керосиновой лампы блестел в его глазах. «О жене, вероятно», — решил Лунин.
— Я писал в отдел народного образования и спрашивал, куда эвакуировалась одна школа, — сказал Серов. — Сегодня пришел ответ.
— Что ж ответили?
— Пишут, что пока не знают, но как узнают — сообщат.
— Это хорошо, — сказал Лунин.
— Да, хорошо, — согласился Серов неуверенно. Он как будто еще что-то хотел сказать, но не решился. Они помолчали.
— А вы давно женаты? — спросил Лунин.
— Я не женат.