История философии: учебное пособие Скирбекк Гуннар
Аналогичные аргументы возникают и в связи с восприятием цвета, запаха и вкуса. Однако из того, что мы можем показать, что некоторые свойства являются относительными, не следует, что мы должны утверждать, что они не принадлежат самой вещи. В этом смысле утверждение о субъективности чувственных качеств является одним из способов объяснения их относительности.
Но разве не связаны первичные свойства, а опосредованно и чувственные качества, с внешними вещами, с материальными субстанциями? Именно это предположение и является, согласно Беркли, метафизической спекуляцией. Что мы действительно знаем о таких материальных субстанциях? Если все, что мы знаем, основывается на чувственных впечатлениях, то мы не можем знать ничего о таких материальных субстанциях. Представление о них является метафизической конструкцией.
Обыденное понятие материи, которое мы используем, когда говорим, например, что кусок сыра материален, отличается от философского понятия материи, согласно которому она является общим именем всех материальных вещей. Причем это имя считается обозначающим невидимые субстанции. Беркли опровергает не обыденное, повседневное, а философское понятие материи.
Беркли интерпретирует обыденное понятие материи как вопрос о чувственных впечатлениях. Кусок сыра является совокупностью чувственных впечатлений, которые мы воспринимаем при нормальных условиях как кусок сыра.
Итак, первым шагом по направлению к имматериализму будет отрицание материи как отличающейся от суммы свойств. Второй шаг состоит в интерпретации свойств как чувственных впечатлений.
Однако не должны ли мы представить, с одной стороны, субъект с органами чувств и, с другой, материальные вещи, и при этом считать, что чувственные впечатления от внешних вещей воспринимаются нашими органами чувств? Нет, говорит Беркли. Такая эпистемологическая модель — репрезентативный реализм (реализм — внешние вещи существуют и даны субъекту посредством чувственных впечатлений, которые представляют или репрезентируют вещи) — основывается на постулате о существовании внешних материальных вещей. Однако, строго говоря, мы не имеем никакого знания о внешних вещах, поскольку единственное, что мы можем знать, так это то, что мы имеем различные чувственные впечатления. Эти чувственные впечатления являются конечной и единственной основой знания. Исходя из этой основы, невозможно узнать что-либо о том, что ее породило, а именно о так называемых внешних материальных вещах.
Не следует ли из этого, что мы более не в состоянии отличать реальность от иллюзии? Нет, говорит Беркли. Чувственные впечатления, которые возникают регулярно и помимо нашей воли, представляют реальность. Впечатления, появляющиеся нерегулярно (и, возможно, по нашей воле), не могут рассматриваться в таком же качестве. Мы имеем регулярные чувственные впечатления о том, что мы называем стеной, и не производим их по нашей воле. Мы знаем, что решив совершить прогулку вдоль стены, не попадем в какое-либо другое место. Здесь мы имеем дело с реальностью. Однако мы можем в некотором смысле, если пожелаем, вообразить гнома или водяного. В этом случае речь не идет о реальности, как и в случае страшного сна. Хотя кошмары и возникают помимо нашей воли, но они появляются нерегулярно — в частности, в связи с событиями, которые мы переживаем в бодрствующем состоянии. Поэтому отсутствуют основания для утверждения о том, что переживаемое нами во время ночного кошмара является реальным.
Итак, Беркли полагает, что мы можем провести различие между реальностью и иллюзией[200]. Но что мы подразумеваем, говоря о реальности? Только то, что обладаем регулярными чувственными впечатлениями, которые не возникают согласно нашей воле. Именно это и ничто другое означает выражение «реальность». Добавив, что впечатления порождаются чувственно невоспринимаемой материальной субстанцией, мы не способствуем лучшему объяснению, а создаем путаницу путем введения метафизических конструкций.
Существовать (в качестве чего-либо) означает быть воспринимаемым (в качестве чего-либо): esse = percipi. Означает ли это, что стена исчезает, когда я поворачиваюсь к ней спиной и более ее не воспринимаю? Ведь то, что стена существует, означает, что она чувственно ощущается (или воспринимается), когда мы, при нормальных условиях зрения, смотрим на нее. Существовать означает быть способным восприниматься некоторым разумным созданием. То, что нечто существует, не означает, следовательно, что это нечто действительно воспринимается, но то, что это нечто может быть воспринято при нормальных условиях. Выражаясь в отрицательной форме: что не может быть воспринято, то не существует[201].
Субстанции — нет, Богу — да!
Беркли не думает, что существующее (esse) это только воспринимаемое (percipi). Он полагает, что принцип существовать = быть воспринимаемым влечет то, что имеется некто, кто воспринимает. Понятие восприятия необходимо связано с понятием субъекта (души). Должен быть некто, кто воспринимает. Для этого субъекта существовать означает воспринимать, то есть для него esse совпадает с percipi. Именно здесь вступает в игру человеческое сознание, субъект.
Однако, согласно Беркли, существует и сознание, которое охватывает всю реальность и всегда воспринимает все, что является воспринимаемым. Это сознание — Бог. Бог есть то, что поддерживает (sustains) все вещи. Следовательно, в этом случае esse = percipi: все вещи существуют постольку, поскольку они воспринимаются Богом.
Именно Бог обеспечивает регулярность, упорядоченность опыта, то есть реальности. Необходимые связи явлений порождаются в Боге [см. позицию Юма в Гл. 15].
Беркли предлагает следующее доказательство существования Бога. Есть идеи (то есть чувственные впечатления), которые я могу по собственной воле вызывать и прекращать. Есть идеи, которые не подвластны моей воле. Эти последние идеи должны иметь причину вне меня самого. Что является их причиной? Не материя, поскольку ее не существует, и не другие идеи, поскольку идеи пассивны. Следовательно, должен быть другой дух (субъект). Этот дух должен быть могущественным, так как он может быть причиной всего остального. Он должен быть добр и мудр, поскольку смог создать такой правильный и регулярный порядок. Этот дух является христианским Богом.
Так как Бог не является идеей, то мы не можем Его воспринимать (ощущать). В этом смысле Бог не в мире, так сказать, не есть идея среди других идей. Но то, что есть мир, упорядоченное разнообразие идей, показывает, что Бог должен существовать.
Для Беркли Бог играет приблизительно ту же самую роль, что и материя для Локка (и вещь в себе для Канта). Бог является чувственно невоспринимаемой причиной всех чувственных восприятий. По отношению к чувственным впечатлениям Бог выполняет двойную роль. Он является причиной наших чувственных впечатлений, и Он сам воспринимает все чувственные впечатления.
Что мы получили в результате замены философского понятия материи на представление о Боге? Ответ может гласить, что материя мертва, тогда как Бог является творцом, хранителем и дарителем.
Против представления о Боге как причине всех вещей можно возразить, что оно похоже на учение Локка о материи как причине всех чувственных впечатлений. Против идеи, согласно которой Бог охватывает все чувственные впечатления, можно возразить, что мы наши собственные чувственные впечатления принимаем таким способом, что никто другой их не может воспроизвести точно так же, как мы. Идея о том, что мы можем разделить с другими нечто глубоко личное, достаточно удивительна.
Итак, критически развивая эмпирицистскую эпистемологию, Беркли пришел к идеализму, так как свойства и существование возводятся им к субъекту, и к теизму, так как Бог действительно является тем Единственным, который все порождает.
Другой вопрос, насколько все это согласуется со здравым смыслом, или common sense. Беркли столкнулся с рядом существенных затруднений — например, с вопросом, в каком смысле мы все ощущаем и воспринимаем одни и те же вещи при условии, что чувственные впечатления являются личными и не существует внешних вещей. Даже если сказать, что Бог наполняет нас качественно одними и теми же чувственными впечатлениями стены, то и тогда, с количественной точки зрения, существуют два различных чувственных впечатления о «стене»: одно у вас и другое у меня. Возможно, что «здравый смысл» согласится с тем, что каждый из двух человек, которые пьют одно и то же вино и ощущают запах одной и той же розы, имеют разные чувственные впечатления. Но он с трудом согласится с утверждением, что два человека, которые смотрят на одну и ту же стену, в действительности имеют разные чувственные впечатления и, следовательно, не видят одну и ту же вещь.
Итак, согласно эпистемологии Беркли, имеются две формы бытия: сознание и чувственные впечатления, то есть воспринимающее и воспринимаемое. Как и Локк, Беркли соглашается с тем, что существуют ментальные субстанции, и при этом ссылается на людей и Бога. Но в противоположность Локку Беркли решительно отказывается от идеи внешней материальной субстанции. В дальнейшем мы увидим, что Юм развил эмпирицизм до такой степени, что опровергал существование даже ментальных субстанций. Существуют только одни впечатления (impressions).
Спор вокруг непосредственных чувственных впечатлений и проблемы внешнего мира продолжается и в наше время, например Муром, Айером и другими. Одна из предложенных позиций состоит в следующем. Обычно считается, что эмпирические утверждения не могут быть абсолютно определенными (ср., например, декартово сомнение). Если сильно стремиться к тому, чтобы найти констатации наблюдения, являющиеся абсолютно определенными, то соблазнительно сказать, что таковыми являются утверждения о нашем непосредственном опыте. Когда мы воспринимаем красную поверхность и констатируем это восприятие, то такая констатация является абсолютно определенной. При этом мы не говорим, что нечто является красным и для ощущений других людей. Непосредственное чувственное впечатление, от которого не требуется больше, чем то, чтобы оно воспринималось мною здесь и теперь, часто называют чувственно данным. Однако такие чувственно данные существуют только для воспринимающего субъекта. В таком случае, на каком основании можно говорить о внешних объектах? Проблематика чувственных данных связана, следовательно, с проблемами идеалистического эмпирицизма Беркли. Можем ли мы познавать внешний мир и другие субъекты? Имеет ли вообще смысл говорить о чем-то внешнем помимо чувственных данных?
Обычно проводится следующее различие между прямым и непрямым опытом. Мы видим красное небо. Это непосредственный опыт. Из него можно заключить, что красный цвет неба вызван лучами заходящего солнца. Этот вывод от следствий к причинам есть то, что мы подразумеваем под «опосредованным опытом». Однако в связи с проблематикой чувственных данных различие между непосредственным и опосредованным опытом проводится иным образом. То, что мы воспринимаем непосредственно, является чувственным впечатлением красного. То, что воспринимается нами опосредованно, является красными небесами.
Верно, что мы приписываем вещам свойства на основе опыта. Однако из этого не следует, что мы воспринимаем чувственные впечатления. Приписываемые свойства не являются нашими свойствами. Так, мы проводим различие между тем, что комната является теплой, и тем, что она только кажется теплой. «А: Здесь жарко. Б: Нет, у тебя лихорадка и высокая температура».
Исходя из того, что представление — это обладание визуальной картиной, Беркли критиковал использование всеобщих понятий. Например, мы можем представить себе кентавров и гномов, то есть мы можем использовать чувственные впечатления для создания этих воображаемых образов. Они являются «подозрительными» комбинациями простых чувственных восприятий. Заслуживают доверия только те впечатления, которые просты или же сложны, но регулярно возникают. Мы можем распознать правдоподобные комбинации, воспринимая их постоянное и регулярное появление. Но мы не можем воспринимать такие всеобщие идеи, как человек, материя, жизнь и т. д., то есть мы не в состоянии воспринимать общие идеи.
Итак, Беркли опровергает философское понятие материи с позиций концептуального номинализма. Материя мыслится как всеобщее понятие, но мы не можем представить всеобщие понятия. А так как существует только то, что мы можем представить, то материя не существует.
Мы используем слова «лошадь», «человек» и т. п. как сокращения для того, чтобы сделать речь более простой. Но такое использование языка не должно обманывать нас и вести к вере в то, что существуют всеобщие понятия типа лошадь или дом.
Теория языка Беркли предполагает, что слова обозначают чувственные впечатления, которые являются значениями слов. Слово «яблоко» указывает на чувственные впечатления яблока, то есть значение этого слова является связкой чувственных впечатлений, которые мы получаем от яблока. Слово «материя» является бессмысленным, так как оно не указывает на подобные чувственные впечатления.
Итак, мы рассмотрели, как некоторые положения эпистемологии Локка (различие первичных и вторичных качеств, репрезентативный реализм с чувственными впечатлениями как конечной основой познания) получили дальнейшее развитие в эпистемологической традиции, которую мы назвали эмпирицизмом. Для Юма, находившегося в рамках созданного Локком горизонта ассоциативной психологии, и для последующих эмпирицистов, которые в большей степени использовали в качестве исходного пункта своих размышлений логику и научный метод, радикальная форма эмпирицизма стала предметом всестороннего обсуждения. Если все познание сводится к чувственным впечатлениям или их сумме, то оказывается трудным не только легитимировать эмпирицистский тезис сам по себе. Ведь в силе остается классический аргумент об отсутствии у него самореференциальной непротиворечивости [ср. аналогичные аргументы в нашей интерпретации Протагора]. Кроме того, эта радикальная форма эмпирицизма ведет к скептицизму — например, в отношении познания внешнего мира и существования других сознаний. Эти вопросы остаются в центре внимания современной аналитической философии [см. Гл. 29].
Глава 15.
Юм — эмпирицизм как критика
Эмпирицистская критика. Представление о причинности
Для Фомы Аквинского концепция естественного права была связана с установленным Богом объективным порядком. Для Локка эта концепция связывалась с человеком как действующим субъектом. Неотъемлемыми правами обладал отдельный индивид. На протяжении XVIII в. концепцию естественного права критиковали как романтики, так и эмпирицисты (Юм). Романтики критиковали всеобщий аспект концепции естественного права и утверждали, что каждый народ имеет свои собственные уникальные законы, которые определяются его особым историческим развитием. Эмпирицисты критиковали эту концепцию на основе эпистемологического анализа, из которого они заключали, что мы не можем иметь знания об истинности норм, которое предполагает концепция естественного права.
Жизнь. Давид Юм (David Hume, 1711–1776) жил в эпоху Просвещения приблизительно в то же время, что Вольтер (Voltaire, 1694–1778) и Руссо (Rousseau, 1712–1778). Юм очень рано развил свои основные философские идеи. Трактат о человеческой природе (A Treatise of Human Nature) был опубликован, когда ему еще не было тридцати лет. Юм предполагал, что эта работа вызовет сенсацию, однако вначале ею мало кто заинтересовался. Только со временем возник большой интерес к его философии. Сейчас Юм считается одним из выдающихся философов эмпирицистской школы.
Обычно говоря о классическом английском эмпирицизме, имеют в виду Локка, Беркли и Юма.
Труды. Укажем на следующие работы Юма: Трактат о человеческой природе (1739), Эссе (Essays Moral and Political, 1741) и Исследование о человеческом познании (Enquiry Concerning Human Understanding, 1749).
Философы Просвещения обращались к разуму, который выступал орудием разрушения необоснованных традиций и предрассудков. В то же время само понятие разума было далеко не ясным.
В эпистемологическом смысле шотландец Юм был эмпирицистом, для которого существовало только два вида познания (науки). Первый вид основывается на опыте (в конечном счете на чувственном восприятии), второй — на установленных по соглашению правилах взаимосвязи понятий (согласно эмпирицистской интерпретации, такое познание присуще математике и логике). Мы не можем иметь никакого познания помимо этих двух видов. Мы не в состоянии познать то (например, Бога или объективные нормы), что не дано нам в опыте.
Эта эмпирицистская эпистемология приводит к следствиям, важным не только, например, для теологии и этики, но и для понимания экспериментальных наук. С такой точки зрения, в естественных науках нет определенного ядра (представляемого, например, законом причинности), в котором нельзя сомневаться. В дальнейшем мы увидим, что Кант обратил внимание на этот пункт и попытался его опровергнуть. Здесь же вкратце остановимся на аргументации, с помощью которой Юм обосновывал свое учение, предварительно рассмотрев юмовскую версию эмпирицизма как теории познания. Эта версия близка тому, что при рассмотрении Локка мы назвали радикальным эмпирицизмом[202].
Касаясь вопроса о происхождении познания, Юм указывает на различие между тем, что он называет «высшими эмоциональными восприятиями», или «импрессиями»[203] (impressions), и «идеями».
Импрессии являются сильными и яркими восприятиями. К ним относятся непосредственные чувственные восприятия типа зрительных и слуховых впечатлений. «Импрессиями» также являются и непосредственные психологические переживания вроде ненависти или радости. Таким образом, импрессии охватывают как внешние, так и внутренние восприятия.
Идеи являются менее яркими и ясными представлениями. Они, так сказать, выступают слабыми образами, или копиями импрессий. Идеи понимаются как ментальные образы (чувственные образы памяти), которые основываются на этих непосредственных чувственных восприятиях, или импрессиях. Отношение между импрессиями и идеями таково, что идеи не могут возникнуть без соответствующих им предшествующих импрессий. Итак, у нас есть следующий метод: «…как только мы подозреваем, что какой-либо философский термин употребляется без определенного значения…, нам следует только спросить: от какого впечатления происходит эта предполагаемая идея?»[204].
Воспринимаемые нами чувственные импрессии комбинируются и упорядочиваются таким образом, что они могут порождать наши различные идеи. В этом смысле идеей может быть, например, идея дома, идея фундаментального закона или геометрического отношения[205]. В конечном счете все такие идеи возникают из внутренних и внешних импрессий.
Граница познания находится между идеями, которые могут быть прослежены до уровня импрессий, и идеями, для которых это невозможно. Она проходит между идеями, которые представляют собой познание, и идеями, которые не представляют познание. Вопрос заключается в том, образуют ли идеи своего рода упорядоченное «генеалогическое дерево», то есть возможно ли проследить все элементы в идее до уровня внутренних и внешних импрессий. Когда это сделать невозможно, речь идет о ложных идеях. В этом пункте эпистемология выступает как критика познания, так как она опровергает такие идеи как неприемлемые и несостоятельные. Юм радикален в своей критике познания. Так, опираясь на свою эпистемологию, он, подобно Беркли, отвергает представление о материальной субстанции. Однако, в противоположность Беркли, Юм отвергает и представление о духовной (ментальной) субстанции, включающее представление о Боге. Он также критикует понятие причинности.
На этой основе Юм подвергает критике метафизику и одновременно предлагает свою интерпретацию естествознания и математики.
Математические идеи он интерпретирует как такие, которые касаются только отношений между понятиями, а не реальности. Таким образом, математические идеи являются «аналитическими», потому что речь идет не об их возможном соответствии с внутренними или внешними импрессиями, а лишь о логических отношениях между понятиями. (Отметим, что это номиналистическая интерпретация математических понятий, а не реалистическая или платонистская. См. Гл. 6).
Естественно-научные идеи Юм оценивает с точки зрения того, как они могут быть прослежены до уровня импрессий. Можно сказать, что такие идеи являются «синтетическими» в том смысле, что они что-то говорят о реальности. В общем и целом для таких идей может быть установлена связь с уровнем импрессий. Однако существуют исключения. В частности, вскоре мы рассмотрим критику Юмом понятия причинности.
Метафизические идеи характеризуются именно претензией на то, что они говорят нечто о реальности. Однако они не могут быть прослежены до уровня внутренних и внешних импрессий. Поэтому эти идеи подвергаются эмпирицистской критике познания. Юм трактует идеи материальной и духовной субстанций как примеры таких метафизических иллюзий.
Юм следует Беркли в критике идеи материальной субстанции. Наши чувственные импрессии охватывают только различные чувственно воспринимаемые свойства. Мы не ощущаем какой-либо материальной субстанции, которая предположительно лежит за этими чувственными импрессиями. Например, мы чувственно воспринимаем этот стол в том смысле, что обладаем различными визуальными импрессиями, которые могут быть дополнены другими чувственными импрессиями, когда мы касаемся стола, ударяемся об него и т. д. Верно, что все такие чувственные импрессии появляются в составе устойчивых групп в том смысле, что они возникают регулярно в определенных сочетаниях. Мы называем такие стабильные группы импрессий столом, или стулом, или чем-либо другим. Этого вполне достаточно. Но мы не обладаем импрессиями какой-либо материальной субстанции, которая лежит «за» этими группами свойств, и не нуждаемся в ее постулировании. Следовательно, идея материальной субстанции в качестве метафизического представления не выдерживает критики.
Юм выдвигает аналогичный аргумент и против идеи духовной или ментальной субстанции. У нас есть доступ только к внутренним импрессиям. Они часто появляются в определенных, относительно устойчивых сочетаниях. То, что находится «за» этими импрессиями и объединяет их, мы называем нашим эго, нашим Я. Однако в действительности это эго также является метафизической иллюзией. Ведь мы не можем иметь каких-либо внутренних импрессий любой такой «субстанции», скрывающейся «за» этими импрессиями различных свойств и их совокупностей. Кроме того, нет необходимости в постулировании такой субстанции. Нам достаточно иметь лишь эти свойства в их различных взаимосочетаниях. Ведь сама идея субстанциального эго возникает на основе ассоциаций свойств, которые постоянно появляются вместе. Все, что мы имеем, и есть эти ассоциации.
Опираясь на это изложение эмпирицистской эпистемологии Юма, рассмотрим более детально его критику понятия причинности.
Многие уверены, что на основе многочисленных наблюдений за механическим столкновением бильярдных шаров мы можем знать, как будут двигаться шары в дальнейшем. Так, мы можем установить законы причинной связи, например, о том, что случится на поверхности бильярдного стола, когда шар А, обладающий определенной скоростью и массой, столкнется с шаром Б, имеющим другую скорость и массу. Законы связи причины и следствия говорят нам, какое следствие необходимо произойдет, если имеет место определенная причина.
Юм анализирует это и подобные воззрения и спрашивает, исходя из предпосылок эмпирицистской теории познания: можем ли мы в действительности знать такие причинные законы?
Юм считает, что, говоря о причинах, мы имеем в виду то, что 1) нечто следует за чем-то другим; 2) имеет место контакт между двумя явлениями и 3) случающееся в результате этого контакта происходит необходимо.
Другими словами, согласно Юму, понятие причины (или причинности) характеризуется следующими особенностями: 1) последовательность; 2) контакт и 3) необходимость.
Однако как мы знаем это? Что порождает это понятие? Ведь согласно эмпирицистской эпистемологии, знанием является только то, что основывается на опыте.
Мы можем видеть последовательность явлений, и это означает, что идея последовательности является знанием, так как она основывается на опыте.
Мы также можем видеть контакт (например, столкновение шаров А и Б). И здесь мы обладаем знанием, основанном на опыте.
Более того, мы можем видеть, что последовательность и контакт воспроизводятся снова и снова, когда мы предпринимаем новые попытки наблюдения соответствующих явлений. Следовательно, мы обладаем знанием о постоянном повторении.
Момент времени t1
Шары А и Б обладают одной и той же массой. Шар Б покоится, а шар А движется со скоростью va по плоской поверхности.
Момент времени t2
Шар А сталкивается с шаром Б.
Момент времени t3
Шар А покоится. Шар Б движется приблизительно со скоростью va в том же направлении, в котором двигался шар А в момент t1.
До сих пор все в порядке. Но откуда мы знаем, что то, что случается (один шар сталкивается с другим), происходит необходимо? Какой опыт говорит нам, что происходящее необходимо? Можем ли мы увидеть необходимость? Как мы можем видеть необходимость? Как проблеск света? Очевидно, нет. Можем ли мы слышать необходимость? Например, как глухой гул? Конечно, нет. Не является необходимость и тем, что мы можем пощупать или понюхать, или чем-либо иным, от чего мы можем получить простые чувственные импрессии. Выходит, мы вообще не можем обладать знанием о необходимости.
Против этого положения можно выдвинуть следующее возражение. Даже если мы не можем иметь основанного на простых чувственных импрессиях знания о необходимой связи причины и следствия, мы тем не менее можем получить это знание индуктивным путем. Всякий раз, когда на плоской поверхности один шар сталкивается с другим покоящимся шаром (той же массы), то в результате шар, который двигался, всегда остается неподвижным, а шар, который покоился, всегда начинает двигаться приблизительно со скоростью первого шара. Мы можем много раз повторять этот опыт и наблюдать подобную причинную связь. Следовательно, мы можем прийти к индуктивному выводу[206] о том, что эта связь будет всегда иметь место. Она должна всегда быть такой. Иначе говоря, эта каузальная связь является необходимой. Следовательно, мы знаем, что такие же столкновения в будущем будут иметь те же самые следствия.
Ответ Юма прост. Мы знаем только то, о чем у нас есть опыт. Но мы не обладаем опытом относительно всех ситуаций в прошлом и настоящем, и тем более у нас нет опыта относительно будущих ситуаций. Следовательно, мы не можем сказать, что знаем, что нечто произойдет в будущем.
Важно уяснить себе, что говорит Юм и чего он не говорит. Юм не утверждает, что не существует необходимой связи между причиной и следствием. Он говорит, что мы не можем знать ничего о такой возможной необходимости. Другими словами, тезис Юма является эпистемологическим, а не онтологическим. Более того, Юм не говорит, что мы не должны рассчитывать на то, что шары в будущем будут вести себя так, как они ведут себя в настоящем. Он лишь говорит, что мы не можем знать этого (в юмовском смысле слова «знать»). Образно говоря, Юм не считает умным прыгнуть с Эйфелевой башни в надежде на то, что мы не полетим вниз с возрастающей скоростью к поверхности земли, как это происходило раньше с брошенными с башни вещами, а благополучно приземлимся на противоположном берегу Сены! («Ведь мы не знаем, разобьемся ли мы насмерть в будущем, так как этого не происходило до сих пор»).
Юм стоит на эпистемологической позиции: следует различать разные виды знания.
а) Непосредственный опыт. Мы обладаем знанием о том, о чем у нас был или есть непосредственный опыт. Однако такой отдельный опыт не говорит нам, что должны иметь место причинные взаимосвязи. Следовательно, такой вид опыта не имеет отношения к будущему.
б) Индукция. Если, исходя из конечного числа отдельных непосредственных опытов, мы утверждаем, что нечто должно произойти в будущем, то мы говорим больше, чем можем действительно знать. Однако это не означает, что мы поступаем неверно, принимая во внимание и учитывая происходящее!
Для Юма важно провести строгое различие между логическим и опытным знанием. Если мы говорим, что «А > В и В > С, то А > С», тогда мы знаем с полной уверенностью, что так должно быть. Логически необходимо, чтобы «А > С», если мы исходим из данных предпосылок и используем обычные правила вывода. Логическое знание является определенным на 100 %. Но это не так для опытного знания. В принципе, можно представить, что столкновение шаров А и Б (при тех же самых начальных условиях) может вести в будущем к иным результатам, чем в настоящем (например, шар Б подпрыгнет вверх вместо того, чтобы покатиться вдоль поверхности бильярдного стола)[207]. Можно также вообразить, что шары в будущем будут вести себя иначе, чем сейчас, или что новые опыты покажут ошибочность старых.
Итак, логическое знание является определенным на все 100 %, но оно не говорит нам ничего о мире (например, о столкновении двух шаров в будущем). Опытное знание говорит нам нечто о мире, но оно не является определенным на все 100 %.
Подведем итоги. Для Юма существуют только две формы знания (познания): 1) логическое знание, которое относится к взаимосвязям между понятиями (но не к миру) и 2) опытное знание, которое основано на простых чувственных внутренних и внешних — импрессиях. Согласно Юму, понятие причинности состоит из следующих компонентов:
Если это понятие причинности должно представлять знание о мире, то все эти компоненты должны вытекать из опыта. Но это не имеет места для третьего компонента — необходимости. Идея необходимости не может возникнуть ни из простых чувственных импрессий, ни путем индуктивного вывода (то есть предположения, что будущие события будут похожи на события, наблюдавшиеся в прошлом) и не дает нам подлинного знания.
Следующий вопрос, поставленный Юмом, состоит в том, можем ли мы обладать понятием причинности, если оно содержит компонент, не представляющий знание (в смысле эмпирицистской эпистемологии)? Его ответ носит частично психологический характер. Когда события снова и снова происходят одним и тем же образом, то у нас формируются ожидания, что они и в будущем будут происходить так же. Именно ожидания внутри нас порождают идею необходимости причинных взаимосвязей[208].
Таким образом, эпистемология Юма противостоит идее о том, что опытные науки дают абсолютно определенное (надежное на 100 %) знание в виде всеобщих законов, которые должны действовать как в прошлом, так и в будущем. Согласно Юму, никакой разум (никакая рациональная интуиция) не обеспечивает нам доступ к необходимым и неизменным принципам природы. То же верно и в отношении доступа к всеобщим моральным нормам.
Из этого следует, что наше знание причинных взаимосвязей основывается на опыте (чувственном восприятии). Однако на основании этого источника познания мы не можем знать, что причинные связи обладают «необходимостью», так как мы ее чувственно не воспринимаем. Не можем мы также знать (знать определенно), что наблюдаемые нами в прошлом ситуации будут иметь место в будущем.
Вместе с тем Юм не ограничивается только критическим эмпирицистским анализом понятий причины и основания. Придерживаясь представления, что у нас существуют ожидания, которые подводят нас к идее о том, что события происходят необходимо, Юм подчеркивает значение того, что он называет естественным убеждением (natural belief). Согласно Юму, благодаря естественному убеждению, мы упорядочиваем мир и события вокруг нас таким образом, что можем вести достаточно хорошую жизнь. Это возможно, несмотря на то, что разум и то, что мы в строгом смысле можем знать, не приносят нам, как это полагали предыдущие философы, много пользы. Юм подчеркивает важность обыденно-практического знания (естественного убеждения, здравого смысла) как в своей теории познания, так и в моральной философии и политической теории (где это убеждение выступает в качестве обычных беспристрастных чувств и симпатии).
Важно отметить, что как философ XVIII в. Юм положительно относится к научному исследованию и прогрессу. Хотя в своей эпистемологии он и отрицает представление о достижимости абсолютно достоверных результатов, но отмечает важность постепенного и самокорректирующего развития естественных наук. (Здесь налицо параллель с позицией Поппера, считающего, что прогресс науки возможен и желателен в форме подверженного ошибкам, но самокорректирующегося процесса. См. Гл. 29).
Моральная философия: различие между «существующим» и «должным» и доверие «здравому смыслу»
Так как концепция естественного права основывается на идее некоторых общезначимых норм или ценностей, то эмпирицист Юм отрицает, что эта концепция представляет знание: ценности и нормы являются выражением не знания, а чувств. Чувства же не могут быть истинными или ложными.
Позицию Юма можно представить следующим образом. Пусть мы являемся свидетелями аморального действия — например, убийства. Мы видим, как убийца выхватил нож, как этот нож вонзается в жертву. Мы слышим пронзительный крик жертвы. Мы все это воспринимаем, у нас есть опыт относительно происходящего. Мы видим и слышим это. Когда мы сообщаем об этом, тогда то, что мы говорим, является истинным. (Истинным в той мере, в какой мы сознательно не лжем, или чистосердечно говорим нечто, что является ложным в силу того, что мы обмануты нашими чувствами, или в силу того, что мы, не зная этого, были свидетелями фиктивного убийства, как, например, в кинофильме). При этом важно, что здесь мы можем использовать понятия истины и лжи. То, что мы говорим, является тем, что относится или может относиться к действиям подобного типа. Однако согласно Юму, мы не можем аналогичным образом воспринимать или иметь опыт относительно аморального аспекта такого действия. Аморальный аспект действия не является свойством действия, подобным тем, о которых шла речь выше.
Поясним сказанное. В случае столкновения шаров А и Б необходимость, заключающаяся в их движении согласно механическим законам, не дана в нашем опыте. Здесь необходимость скорее всего основывается на наших ожиданиях. Точно так же и в случае действия, например убийства: его аморальный аспект связан не с самим действием, но с тем, что внутри нас. Представление об аморальности действия основывается на нашем его восприятии, на чувствах, которое оно вызывает у нас. Мы испытываем моральное отвращение к некоторому воспринимаемому действию, но оно само не является ни моральным, ни аморальным. Его аморальность не дана нам в непосредственном опыте. Она связана с нашими чувствами. Мы воспринимаем действия и позиции как моральные или аморальные и, исходя из этого, полагаем, что определенные действия необходимо совершать, другие — нельзя. Все, что связано с моральными оценками, нормами и ценностями, возникает из человеческих чувств, а не из непосредственно воспринимаемых действий.
Приведем более нейтральный пример. Если мы говорим, что «у Рогара рыжие волосы», то истинность или ложность этого утверждения может быть определена, если мы посмотрим на волосы конкретного Рогара, о котором идет речь. Однако если мы скажем, что «Рогар должен подготовиться к семинару», то на что мы должны посмотреть, чтобы определить истинностное значение этого утверждения? Не существует ничего, на что мы можем посмотреть, чтобы найти это истинностное значение. Так как эмпирицизм утверждает, что мы можем знать что-то лишь посредством опыта (то есть непосредственного чувственного опыта), то мы никогда не сможем подтвердить или опровергнуть последнее утверждение. (Напомним, что рационалист типа Платона стал бы настаивать, что с помощью рациональной интуиции мы в состоянии знать, что некоторые этические и политические утверждения являются истинными либо ложными).
Схематически можно представить различие между двумя рассмотренными утверждениями следующим образом. С одной стороны, мы имеем утверждения о том, что есть, или дескриптивные утверждения. Примером является утверждение «у Рогара рыжие волосы» («Рогар рыжий»). Дескриптивные утверждения могут быть истинными или ложными. С другой стороны, мы имеем утверждения о том, что должно быть, или нормативные утверждения. Примером является утверждение «Рогар должен готовиться к семинару». Эти утверждения не могут быть истинными или ложными, так как они ничего не говорят о реальности или о понятиях. Эти утверждения выражают чувства, или пожелания, или побуждения. Здесь мотивом наших действий являются пожелания, но не рассудок.
Для Юма нормативное — цели, ценности, нормы — не может быть истинным или ложным. Вопрос об истинности или ложности предложения определяется зависящим от опыта использованием разума, как это имеет место в экспериментальных науках. Но это основанное на опыте использование разума или, как говорят, просто разум, не может дать оценку целям, ценностям и нормам. Другими словами, «разум» (в указанном смысле) может, конечно, оценить, какие средства наилучшим образом ведут к поставленной цели, то есть то, что мы должны или не должны делать для ее достижения. В принципе, «разум» говорит нам, достижима или нет наша цель[209]. Конечно, в ряде случаев «разум» может также подсказать нам, что мы преследуем внутренне противоречивые цели. Однако основанное на опыте использование разума не может сказать нам, к каким основным целям и ценностям мы должны стремиться, так как подобные нормативные вопросы лежат вне его границ. Эти нормативные вопросы не могут быть ни истинными, ни ложными. В конечном счете, нормы и ценности основываются на чувствах (побуждениях), а не на «разуме». Именно это различие дескриптивного и нормативного, «разума» и чувств имеет в виду Юм, когда он, например, говорит, что «я ни в коей мере не вступлю в противоречие с разумом, если предпочту, чтобы весь мир был разрушен, тому, чтобы я поцарапал палец».
Вместе с тем Юм не считает, что поскольку основные цели и ценности основываются на чувствах, постольку все является «субъективным и относительным». Он занимает иную позицию, чем некоторые софисты, также утверждавшие, что нормативное основывается на эмоциях, и выводившие из этого релятивистские и скептические заключения. Они полагали, что если чувства меняются от человека к человеку, то и нормативное не может быть универсальным. Напротив, Юм исходит из некоторого общего базиса для нормативного, несмотря на то, что оно основывается на эмоциях. Мы можем занять по отношению к происходящему беспристрастную и незаинтересованную позицию. Поступив так, все мы будем испытывать одни и те же чувства по отношению к определенному действию. Эти общие чувства отвращения или одобрения и являются универсальным аргументом, когда речь заходит о нормативных вопросах.
Итак, если мы 1) заняли беспристрастную позицию и 2) все испытываем по отношению к некоторому действию одно и то же чувство, то 3) мы способны к его правильной оценке.
По-видимому, здесь уместны некоторые дополнительные комментарии.
Кант начинает с понимания морали как требования долга, как императива: «ты должен!». Императивы — команды, приказы и требования — могут быть логически связанными друг с другом (как это имеет место в юридической системе). Они могут согласовываться или противоречить друг другу, быть случайными по отношению к высшим принципам или соответствовать им. В этом смысле императивы могут быть рациональными или иррациональными.
Напротив, Юм начинает с чувств. Как таковые, чувства не являются рациональными или иррациональными. Но чувства, конечно, могут быть также неуместными или неразумными, как это бывает, когда мы неправильно оцениваем ситуацию и эмоционально реагируем на то, что при ближайшем рассмотрении оказывается совсем иным, чем мы считали. Например, мы с гневом реагируем на фиктивное убийство, потому что мы не поняли, что мы переживаем сцену из кинофильма, а не реальное событие. Так бывает и тогда, когда мы психически нездоровы и реагируем улыбкой и смехом на то, что другие люди рассматривают как большое горе. В первом случае мы неправильно поняли реальность. Во втором — мы не в состоянии реагировать на события нормально и здраво. В том и другом случае наши чувства являются неуместными или неразумными.
Юм полагает, что мы эмоционально реагируем не только на действия, но и на позицию (установку) человека, который действует. Наблюдая за тем, как ведет себя человек в некоторых ситуациях, мы ожидаем он него определенного поведения в новых ситуациях. Именно так мы формируем моральные оценки других людей[210]. Таким путем мы формируем ожидания в отношении того, какими моральными характеристиками обладают различные люди. Следовательно, Юм принимает во внимание, что мы можем давать моральные оценки не только действиям, но также людям и их характерам.
Юм не ограничивается использованием понятий естественной симпатии и антипатии. Он также оперирует с тем, что может быть названо культурно заданным способом реагирования. Когда мы взрослеем, то усваиваем этот способ посредством традиций и соглашений, существующих в нашем локальном окружении. Добродетели типа справедливости и честности, таким образом, связываются с исторически наследуемыми общественными обычаями и нравами. Они являются усваиваемыми нами добродетелями, в рамках которых мы «социализируемся» и исходя из которых эмоционально реагируем на происходящее вокруг нас. Эти добродетели не являются чем-то, что мы вначале обдумываем, а затем, по соглашению с другими, принимаем, чтобы следовать им.
Существуют приятные и неприятные чувства. Согласно Юму, приятные чувства связаны с тем, что полезно для нас, с тем, что помогает нам действовать и жить. Как видим, моральная философия Юма содержит определенный утилитаристский компонент (ср. с Бентамом и Миллем, Гл. 17). Общественный порядок будет благим и справедливым, если он обеспечивает общее благосостояние и защищает жизнь и благополучие.
Юм подчеркивает значение как естественных эмоций, так и усвоенных привычек, задающих наш эмоциональный способ реагирования. Подобно Берку, Юм отрицательно относится к более рационалистическому объяснению морали, представленному в теориях общественного договора — например, у Гоббса и Локка. Согласно Юму, обычаи, естественная уверенность и приобретенные способы реагирования в большей степени фундаментальны, чем договоры и соглашения. Законы, общественные институты и правительство являются полезными для людей, живущих в обществе. Их легитимность основывается на нашей эмоциональной лояльности, которая является особым выражением того, что мы, через усвоенные нами обычаи, воспринимаем как полезное для нас.
Различие между дескриптивными и нормативными утверждениями определяет то, что мы никогда не сможем вывести нормативные утверждения из одних только дескриптивных предпосылок. Так, логически ошибочным является умозаключение: «План премьер-министра увеличит национальный доход на 1/2 %. Следовательно, этот план должен быть одобрен». Мы не можем сказать «следовательно, должен быть», если в предпосылке отсутствуют нормативные утверждения. Поэтому исходное умозаключение должно иметь, например, следующий вид.
а) «План премьер-министра увеличит национальный доход на 1/2 %».
б) «Планы, которые увеличивают национальный доход, должны быть одобрены».
в) «Следовательно, план премьер-министра должен быть одобрен».
Подобного вида анализ способов подтверждения и опровержения различных умозаключений, оказывается очень важным, если мы должны отстаивать свое мнение.
Знание способов подтверждения и, соответственно, видов утверждений представляет собой не только теоретический интерес. В приведенном примере в предпосылках умозаключения скрывается нормативное утверждение.
В наше время нередко различные группы экспертов имеют право решать, в какой степени дескриптивные утверждения (вида а) являются истинными или ложными. В этой ситуации сокрытие нормативного компонента в предпосылках (а именно б) равносильно лишению людей права принимать демократическим путем решения по нормативным вопросам. В этом случае происходит подмена демократии властью экспертов.
Таким образом, различие между «существующим» и «должным», между фактами, где решающее слово принадлежит экспертам, и целями и ценностями, где решающее слово принадлежит всем, является важным для защиты демократии[211].
Без сомнения, это различие является обоснованным. Если я имею бутылку с неизвестной мне жидкостью, то я обращаюсь к ученому с просьбой определить, является ли ее содержимое водой, ликером или кислотой. Если я выпью ее содержимое, то могу утолить жажду, захмелеть или умереть. Но если я спрошу, должен ли я выпить содержимое бутылки, то ученый в качестве ученого не может дать мне ответ. Ответ зависит от того, чего я хочу достичь и чего я должен хотеть достичь.
Следует отметить, что различие между фактами и ценностями не является непреодолимым. Ведь существуют различные множества основных понятий (своего рода «призм»), которые еще до того, как возникают вопросы о ценностях, по-разному структурируют факты[212].
В политической теории, как и в моральной философии, Юм апеллирует к основным человеческим склонностям и чувствам, как он их понимает. Все люди обладают способностью поставить себя на место другого, симпатией к другим человеческим существам. Сопереживание, эмпатия, является основой упорядоченного сообщества и общества. Поэтому общество покоится не на договоре, а на основной конвенции (соглашении), или более точно, не на конвенции, которая одобрена голосованием, а на непосредственном сопереживании общих чувств и интересов. Правила, нормы и законы — или, в более поверхностном смысле, конвенции — возникают из этого основополагающего чувства сообщности.
Юм столь сильно подчеркивает важность стабильности, порядка и авторитета, что его политическая теория даже приобретает консервативный оттенок. Она становится выражением английского либерального консерватизма, основанного на «здравом смысле» (common-sense) и склонного к свободе и реформам на базе исторически унаследованного общественного порядка, который покоится в конечном счете на людском сочувствии.
Важно, что Юм отводит в этике и политике чувствам, привычкам и соглашениям то место, которое он отобрал у разума. На это обстоятельство обращает внимание Кант в своей критике юмовской критики разума. В то же время эту мысль Юма разделяют романтизм и консервативная реакция против Просвещения. В политике и этике соглашения, привычки и чувства являются более важными, чем холодный разум. Чувства и традиции имеют преимущество перед разумом (Берк). Мысль Юма о том, что конвенции хороши, когда они поддерживают стабильность и порядок, напоминает консервативную версию утилитаризма: конвенции хороши, поскольку они полезны.
В теории познания, как и в теории ценностей, Юм обращается к обыденному практическому знанию, к здравому смыслу и общепринятым реакциям и позициям. Этот базис не является непогрешимым, но, согласно Юму, это то, что мы имеем, и этого достаточно.
Глава 16.
Просвещение — разум и прогресс
Наука и модернизация
Во второй половине XVII века Англия оказывала сильное влияние на европейские политические дискуссии. Однако после установления конституционной монархии теоретические споры приутихли, а интеллектуальная энергия переключилась на практическую политическую деятельность по проведению внутренних реформ и созданию империи.
В первой половине XVIII столетия центром политических дебатов стала Франция. Поэтому политическая теория этого времени в значительной степени является детищем французских философов-просветителей.
Во времена Людовика XIV, правившего с 1643 по 1715 гг., абсолютная монархия во Франции достигла наивысшего могущества: было распущено Национальное собрание; дворяне в основном превратились в государственных служащих и королевских придворных, а государственное управление стало централизованным. Но царствование Людовика XIV завершилось политическим кризисом, который повлек за собой возникновение идеологических разногласий.
Политическая мысль Франции выразила всенародное недовольство некомпетентностью королевской власти. В частности, люди критиковали абсолютизм за недостаточную эффективность и рациональность в деле организации торговли. Но критики не искали иной формы правления, а стремились лишь к более просвещенной и эффективной абсолютной монархии.
К этому периоду во Франции уже исчезли жизнеспособные представительские учреждения, существовавшие до установления абсолютной монархии и способные «поддерживать критику». Поэтому практически было невозможно сделать более умеренным и эффективным французский абсолютизм с помощью частично представительских институтов вроде английского парламента. Перемены приняли форму восстания против королевской власти, получившего название Французской революции 1789 г.
Но во Франции не только отсутствовали политические институты, но и была неразвита теоретическая политическая традиция. Поэтому в начале XVIII столетия французы в основном опирались на английские идеи. Идеалом выступали Локк и Ньютон как творцы нового либерализма и новой науки. Образованные французы эпохи Просвещения рассматривали английскую форму правления в качестве образца и были англофилами, друзьями Англии. Вольтер посетил Англию в 1720-х, а Монтескье — в 1730-х гг.
Итак, эпоха Просвещения XVIII столетия была связана с социальными изменениями и научным прогрессом. В частности, первые научные общества, подобные Королевскому обществу в Англии, возникли уже в середине XVII столетия. Одновременно с ними появились научные и общеобразовательные журналы, а также корпусы сведений по всем аспектам современного знания (ср. с французской энциклопедией).
В XVIII столетии происходила и соответствующая модернизация университетской жизни. К концу этого века на передовые позиции выдвинулись немецкие университеты. Так, Кант был одним из первых великих философов, ставших университетскими профессорами. Помимо прочего, возрождение и развитие университетов привели к более четкому выделению гуманитарных дисциплин [см. Гл. 19].
Концом этого столетия датируется возникновение новой интеллектуальной эпохи. На всем ее протяжении с нарастающей интенсивностью происходила сциентизация общества в сферах не только торговли и управления, но и идей и установок. Несмотря на многие отклонения и противодействия, программа Просвещения более или менее успешно воплощалась в жизнь.
Политические дебаты во Франции XVIII столетия проходили в литературных салонах городской буржуазии (the urban citizenry). В них легко взаимодействовали политика, философия и беллетристика, а также возник присущий французской культуре изящный и популярный стиль[213].
Возможно, что эти дебаты и не дали много нового и оригинального и свелись в основном к помещению старых идей в новый контекст. Однако при таком перенесении старые идеи часто приобретают отличное от старого содержание. Так случилось и здесь. При перенесении во Францию английская мысль, которая в это время была достаточно консервативна в отношении английских порядков, оказалась критически настроенной в отношении французского общества эпохи абсолютизма.
Так, например, в Англии идея естественного права, которое выше короля и которое дает индивиду определенные неотъемлемые права, была устоявшейся и социально консервативной. Но во Франции она играла критическую роль по отношении к абсолютистскому режиму.
Если в Англии имело смысл говорить о естественных правах человека, поскольку они там существовали, то во Франции идея естественного права носила отвлеченный, спекулятивный и не связанный с реальностью характер. Ведь французы заимствовали учение Локка о человеческих правах, не имея политической практики англичан.
Во Франции представление о человеческих правах было одновременно радикальным, направленным против абсолютной монархии, и спекулятивным, не имеющим конкретного политического содержания. Французская версия этого представления часто была более заостренной и критической и не характеризовалась присущим оригиналу сочетанием приземленного консерватизма и ориентации (в границах «здравого смысла») на реформы.
Заостренность идеи прав человека была обусловлена и большей остротой классовых различий во Франции. Духовенство владело пятой частью земельной собственности и обладало значительными привилегиями. Знать также находилась в особом положении, хотя и обладала значительно меньшей политической властью по сравнению с прошлым. При этом буржуазия во Франции была более искушенной, чем в Англии.
Крупные французские купцы сознавали, что по своему весу они значительнее всех остальных сословий. Ведь знать и духовенство вели паразитический образ жизни, основанный на привилегиях, а королевская власть была неэффективной.
Ведущие критики абсолютизма были выходцами из этой высшей прослойки буржуазии. При этом в качестве идеологического оружия в борьбе против абсолютной монархии и против традиционных привилегий знати они использовали представление о человеческих правах и либерализм (Локк). Кроме того, в борьбе против религии и духовенства они апеллировали и к естествознанию (Ньютон). Именно эти критики стали известны как философы-просветители, противопоставившие разум религии и стремившиеся с его помощью создать в борьбе против привилегий и невежества условия для всеобщего счастья и прогресса.
Эпоха Просвещения характеризовалась оптимистической верой в прогресс, носителем которой являлась растущая буржуазия. В ее среде вновь пробуждается доверие к разуму и человеку, а также зарождается секуляризированная «мессианская» традиция, в которой разум занимает место Евангелия. Согласно этой традиции, человек с помощью разума открывает наиболее глубокую сущность действительности и создает условия для материального прогресса. Люди шаг за шагом становятся самостоятельными. Они постепенно начинают заботиться о себе, не опираясь на ложные авторитеты и не прибегая к теологической опеке. Человеческая мысль становится свободной, так как она осознает, что является самоуправляемой и независимой от Библейского откровения и традиции. Становится модным атеизм.
Однако реализовать провозглашенный прогресс, о котором думали французские философы-просветители, оказалось не так-то легко и просто. Верно, что они в значительной мере были правы, утверждая, что разум (наука) может привести к значительному материальному прогрессу. Но их концепция разума была слишком многозначной. Она исходила из логических, эмпирических и философских знаний, имела как описательные, так и нормативные аспекты, и при этом не учитывала политические трудности реализации прогресса.
В первом приближении основные положения философии Просвещения заключаются в следующем[214].
По своей природе люди добры. Целью их жизни является благосостояние в этом мире, а не блаженство в загробном мире. Этой цели могут достигнуть сами люди с помощью науки («знание — сила»). Наибольшими препятствиями здесь выступают невежество, суеверие и нетерпимость. Для их преодоления необходимо просвещение (а не революция). Становясь более просвещенным, человек автоматически становится более моральным. Следовательно, мир с помощью просвещения будет двигаться вперед.
Далее, мы можем выделить такие положения:
Разумом обладают все, а не только избранные, т. е. привилегированные. Естественное право защищает права индивида (от сословных привилегий и тирании).
Предметом моральной теории является просвещенный личный интерес: каждый ищет и должен искать наилучшее для самого себя.
Социологический тезис о гармонии личных интересов заключается в том, что борьба каждого за его личный интерес должна способствовать всеобщему благосостоянию.
Идеальной и наиболее эффективной является форма государственного правления, которая одновременно обеспечивает право собственности и свободу личности. Внутри страны она защищает национальный частный капитал, а вне ее проводит политику протекционизма и колонизации.
Первые два положения составляют часть одной из версий философии естественного права (см. Локк). Последние три входят в либерализм и утилитаризм (см. Гельвеций, Смит и Бентам).
Гражданское благосостояние
Перечисленные выше положения не выражали интересы абсолютного монарха или знати. Они служили прежде всего интересам растущей буржуазии, стремившейся защитить частную инициативу и обеспечить право частной собственности. При этом целью являлось быстрое и беспрепятственное развитие торговли и промышленности.
Мы уже показали, каким образом либерализм может выступать в качестве социально-философского индивидуализма [см. Гл. 9 и Гл. 12]. Одновременно мы указали на изменения в представлениях о человеке как личности (например, от Гоббса через Локка к Смиту).
Кроме того, либерализм может быть охарактеризован в качестве рационализма в той мере, в которой индивид понимается как рациональное действующее лицо, или агент. (Хотя основные мотивы действий индивида и интерпретировались по-разному различными либералистскими теоретиками, все они рассматривают индивида в качестве агента, который может и обязан совершить непротиворечивый и рациональный выбор между различными средствами достижения поставленной цели. Часто такое поведение называют целевой рациональностью (purposive rationality) [см. Вебер, Гл. 27]. Эта вера в способность индивида осуществлять рациональный выбор средств достижения полезных результатов лежит в основе либерализма, утилитаризма и философии Просвещения.
Политический либерализм этой эпохи рассматривает в качестве основных мотивов и базисных ценностей удовольствие/счастье и полезность. Здесь наблюдается переход к утилитаризму [см. Бентам, Гл. 17][215].
Утилитаризм включает как психологический тезис о наших движущих мотивах, так и этический тезис о том, как мы можем оценивать действие в качестве морально хорошего или плохого. Этический тезис подчеркивает важность следствий того, что мы делаем: приводят ли результаты наших действий к удовольствию и полезности для нас или для возможно большого числа других индивидов. Он не относится к личным качествам и состояниям агента например, его состояниям сознания, т. е. мотивам и установкам. Таким образом, мы проводим различие между этикой следствий (консеквенциональной этикой) [см. Гельвеций и Бентам] и этикой доброй воли [см. Кант].
Утилитаризм [см. Гельвеций и Бентам] пытается установить объективный принцип для определения правильности или неправильности действия. Утилитаристы так выражали основой принцип философии удовольствия: действие является правильным в той мере, в которой оно способствует достижению наибольшего возможного счастья для максимально большого числа людей.
Обычным возражением против утилитаризма является то, что различные ценности (состояния счастья) являются несравнимыми. Как, например, мы можем объективно сравнивать удовольствие от чтения хорошей книги с удовольствием от вкусной еды? Но на практике утилитаризм прежде всего имел отношение, так сказать, к негативным ценностям, т. е. к предотвращению различных видов страдания и несчастья. Человека более заботит предотвращение страдания, чем получение наслаждения. Действительно, можно полагать, что на практике имеется общее соглашение относительно того, что следует рассматривать в качестве лишения и как соотносятся друг с другом его различные формы (например, недостаток протеина или свежего воздуха). При этом могут существовать расхождения по поводу того, что является наилучшей едой и наилучшим видом спорта. Подобный практический приоритет «негативного» может ослабить некоторые критические аргументы против утилитаризма, основывающиеся на несоизмеримости ценностей и невозможности достижения в отношении их консенсуса. Против этих аргументов можно было бы возразить, сказав, что существует, возможно, больше расхождений во взглядах и поэтому в ситуации «выбора десерта» гораздо труднее сравнивать ценности, чем в ситуации «отсутствия протеина». [См. точку зрения Поппера на приоритет «негативного» в его книге Открытое общество и его враги, сноска 2, Гл. 29].
Однако почему Я не являюсь более важным, чем другие? Или же счастье и боль любого индивида являются одинаково важными? Отвечая на эти вопросы, нам достаточно подчеркнуть, что утилитаризм как политическая идеология основан именно на эгалитаризме (философии равенства), который считает бесспорным то, что никто (в качестве индивида) не обладает уникальной и привилегированной позицией по сравнению с другими.
Против утилитаризма может быть выдвинуто и такое возражение. Мы не в состоянии всегда знать заранее, каким будет конечный результат действия. Если утилитаризм должен давать объективный критерий в ситуациях выбора, то прежде, чем мы начнем действовать, мы должны знать, какая альтернатива приведет к наилучшему долговременному результату. Однако мы не всегда обладаем таким знанием. На это можно было бы возразить, что здесь достаточно иметь хорошо обоснованное мнение агента. Но в таком случае мы отказываемся от объективности, которой требует утилитаризм. Ведь критерием хорошего действия начинает служить не объективный конечный результат, а оптимальные рассуждения (соображения) агента.
Можно также возразить, что утилитаризм и либерализм слишком сосредоточены на индивиде и упускают из вида важность сложного социального взаимодействия институтов и традиций. К тому же можно добавить, что модель рациональных агентов является одним из оснований и современной экономики (начиная со Смита) и современной социологии. В целом, ориентированные на индивида, либерализм и утилитаризм появились прежде, чем социальные науки достигли зрелости. В то же время эти направления послужили источником важных традиций внутри социальных наук.
Либерализм делает акцент на свободу самовыражения и свободу слова. В этом моменте политический либерализм и философия Просвещения снова сходятся. Защита подобных либеральных ценностей основывается не только на идее о том, что толерантность является ценностью («добром»). Она особо подчеркивает [см. например, Джон Стюарт Милль], что открытые и свободные дебаты являются основным условием достижения подлинного постижения как в науке, так и в политике. Либеральность является условием рациональности, в том числе и нашей собственной рациональности. Это положение оказывается важным и для вопроса о том, чем является научное сообщество исследователей [см. Пирс, Поппер, Хабермас]. В то же время либеральность как условие рациональности важна и для демократии в плане формирования общественного мнения, а так же просвещенного совместного взаимоопределения (codetermination).
Монтескье — разделение властей и влияние окружающей среды
Французский адвокат Шарль-Людовик де Секондат, в дальнейшем барон де ла Бред и де Монтескье (Montesquieu, 1689–1755), являлся одним из выдающихся политических теоретиков XVIII столетия. Наиболее известны два его творческих вклада: принцип разделения властей как условие свободы и теория о влиянии, которое оказывает на политику окружающая среда.
В работе О духе законов (L'esprit des lois, 1748) Монтескье формулирует важное двуединое положение о законах. Он связывает концепцию естественного права, согласно которой различные законы являются формулировками одного и того же Закона, с социологическим тезисом о том, что эти формулировки определяются различными историческими и природными условиями. Таким образом, Монтескье избегает и релятивизма, который часто возникает в результате отрицания концепции естественного права, и бесплодного догматизма, который появляется при постулировании универсального естественного закона без объяснения того, как этот закон реализуется в конкретных условиях.
Дух законов, согласно Монтескье, заключается во взаимосвязи различных видов окружающей социальной и природной среды и соответствующих им особых формулировок универсального закона.
Концепция естественного права не нова, как и тезис о том, что мы распознаем универсальный закон при помощи обыденного разума. Однако относительно новым является то, что Монтескье рекомендует эмпирически исследовать взаимосвязи между конкретной средой и отвечающей ей формулировками законов. Но и этот подход не является совершенно новым, так как еще раньше его практиковали Аристотель и Макиавелли.
Не является полностью эмпирическим и исследование самим Монтескье воздействий окружающей среды. По большому счету, оно ограничено довольно общими соображениями о том, какое влияние оказывают на политику и законодательство — например, климат, почва, формы торговли, способы производства и традиции.
Кроме того, Монтескье дает классифицирующее описание трех форм правления (республика, монархия, деспотия) и трех соответствующих им принципов (достоинство, честь, страх). Подобное тройственное разделение, напоминающее Аристотеля, вероятно, диктовалось политическими идеалами самого Монтескье. Республика представала как идеализированное изображение Древнего Рима, деспотия рисовалась внушающей ужас картиной того, чем может стать Франция, а монархия оценивалась в свете отношения Монтескье к английской форме правления как идеалу для Франции.
Однако если сам Монтескье и не полностью преуспел в реализации требований к научному исследованию, выдвинутых им самим, он все же являлся видным поборником свободы, политического реализма и научного подхода. Он защищал английские учреждения и порядки и тем самым свободу. Монтескье полагал, что в Англии имеется разделение власти между судебными, исполнительными и законодательными учреждениями. В дальнейшем принцип разделения сыграл исключительную роль в истории политических идей и нашел свое воплощение в конце XVIII века как в Декларации независимости США, так и во Французской декларации прав человека и гражданина.
Принцип разделения властей является античной идеей. Мы находим его в платоновских Законах и аристотелевской Политике. В определенной степени он был реализован в средневековых империях. Этот принцип содержится в учении Локка. Однако именно Монтескье, как юрист, разработал тезис о разделении властей на три ветви и сделал акцент на необходимости системы правового контроля и разумного баланса различных ветвей власти. Принцип разделения власти должен быть применен к отношениям между судебной, исполнительной и законодательной властями.
Гельвеций — индивид и наслаждение
Клод Адриан Гельвеций (Claude Adrien Helvetius, 1715–1771) стремился объяснить человека исключительно с естественно-научной точки зрения. Это был ученый, который в конечном счете не признавал никаких иных объяснений, кроме «научных». Он был уверен, что наука способна полностью объяснить все явления, включая социальные и психологические.
Но в отличие от Гоббса Гельвеций начинает свои построения не с инстинкта самосохранения. Для Гельвеция движущей силой выступает личный интерес. Человек ищет удовольствия и избегает страдания. По определению удовольствие и страдание являются эгоистическими чувствами, присущими только отдельному индивиду. (Мы можем переживать вместе с другими, но не в состоянии разделить их чувства).
Гельвеций дает такое простое психологическое объяснение движущих сил функционирования человека: поведение людей объясняется тем, что они автоматически стремятся к удовольствию и избегают боли. При этом Гельвеций не пытается свести все к чистой механике. Но он не соглашается и с идеей свободной рациональности, требующей, чтобы действия могли быть объяснены на основе соображений, которые понимает человек и которым он стремится следовать. По Гельвецию, человек действует в соответствии с простым принципом, согласно которому каждый выбор действия основывается на нахождении средств, приводящих к наибольшему индивидуальному удовольствию. Таким образом, Гельвеций придерживается целевой (purposive) теории мотивации.
Он отрицает существование какого-либо не основанного на опыте вида знания. В этом смысле он является эмпирицистом. И это предполагает несогласие Гельвеция с тем, что возможно эпистемическое оправдание нормативных вопросов. (Соответственно, должна быть опровергнута концепция естественных прав. В явной форме ее опровержение на основе эмпирицизма сделано Юмом).
В качестве компенсации за отсутствие нормативного мерила Гельвеций развивает теорию о том, что образ действий, когда люди ищут удовольствия и избегают боли, является хорошим. Однако как эпистемологический эмпирицист, Гельвеций не имеет оснований для последнего утверждения. Поэтому он не может с полным правом утверждать, что ему известно, что нечто является «хорошим», то есть то, что он знает, что это нечто является нормативно всеобщим.
Как представитель эпохи Просвещения, Гельвеций думает, что людей нужно просветить только в отношении их личных интересов. Когда люди знают, что ведет к удовольствию и что ведет к боли, они будут искать только первое. Называемое нами «хорошим» есть не что иное, как удовольствие. И когда каждый ищет то, что является хорошим, результат будет хорошим для каждого.
Эта идея гармонии, взаимосвязи личного и общего интереса, была важной для либералистских утилитарианцев. Исходя из принципа, что целью общества является достижение наибольшего счастья для максимально большого числа людей, они могли отстаивать политические реформы, направленные на поддержку частной инициативы. Ведь согласно этой идее, максимизация индивидуального удовольствия автоматически привела бы к наибольшему универсальному благу. Помимо прочего, опираясь на этот принцип, Гельвеций выдвинул требование восьмичасового рабочего дня. Вместе с тем он не был искренним защитником либералистской политики.
Как видим, пользуясь нашей терминологией, мы можем назвать Гельвеция либералистом, поскольку для него исходным понятием служит индивид. Но при этом наиболее важным является максимальное удовольствие индивида, а не его самосохранение, как для Гоббса, или его неотъемлемые права, как для Локка. Гельвеций — это утилитарист, представитель философии полезности. Согласно ей, вопрос о правильности или неправильности действия обусловлен тем, ведет ли оно к полезным или вредным последствиям (т. е. получает ли индивид удовольствие или страдание в результате осуществления действия).
Рассмотрим более детально теорию Гельвеция как психологический вариант экономического либерализма. Мы можем схематично интерпретировать ее следующим образом:
1. Психологический тезис: каждый индивид фактически пытается максимизировать свое удовольствие.
2. Этический тезис: такое поведение индивида является хорошим.
3. Социологический тезис: когда каждый индивид стремится максимизировать свое удовольствие, мы приходим к наивысшему из возможных всеобщему благополучию.
4. Этический тезис: это состояние является хорошим.
В такой огрубленной формулировке все эти тезисы оказываются проблематичными.
Первый тезис является или эмпирически ложным или лишенным смысла. Если правильно использовать понятия, то мы можем легко установить, что существуют по крайней мере некоторые индивиды, которые время от времени действуют не так, чтобы максимизировать собственное удовольствие. Например, сжигая себя, буддистский монах добровольно лишает себя жизни. Следовательно, по отношению к этому монаху рассматриваемый тезис оказывается эмпирически ложным. Но если мы по определению используем понятия таким способом, что «действовать» означает «стремиться к удовольствию», то этот эмпирический контраргумент не имеет значения. Согласно этому определению, даже буддистский монах, сжигающий себя во время политической демонстрации, действует исходя из «удовольствия». Но такое определение превращает первый тезис в тавтологию вида «А = А», которую не в состоянии опровергнуть ни один эмпирический аргумент. В результате первый тезис оказывается лишенным смысла: он не утверждает ничего о чем бы то ни было. При этом используется отличное от обычного понятие «удовольствия».
Второй тезис является нормативным и как таковой, согласно эмпирицизму, вообще не имеет никакого эпистемологического значения. В той мере, в какой либералисты являются радикальными эпистемологическими эмпирицистами, они не имеют права оценивать этот тезис (в качестве истинного).
Третий тезис также или эмпирически ложен, или лишен смысла. Сильным контраргументом против него было развитие Англии в начале XIX века, характеризовавшееся обнищанием рабочего класса. (Результатом осмысления этого развития явилась эволюция английского либерализма в направлении социального либерализма).
Четвертый тезис можно критиковать таким же образом, как и второй.
Далее мы увидим, что точно так же можно критиковать и экономический (laissez faire) либерализм, заменяя «удовольствие» на «прибыль»[216].
Античные греки придерживались представления об истории как круговороте, тогда как христианство принесло линейное представление истории. При переходе от XVII к XVIII веку возникает новая секуляризованная версия представления истории как линейного процесса, направленного в будущее. В это же время в литературных салонах центр дискуссии смещается с поэзии на науку и технику. До тех пор, пока аудитория парижских салонов рассматривала в качестве наиболее важного предмета обсуждений литературу, не было смысла говорить о том, что история движется вперед.
«Является ли Расин (Jean-Baptiste Racine, 1639–1699) более великим поэтом, чем Гомер?» Пока основным предметом обсуждений оставалась литература, можно было одинаково легко говорить как то, что история движется «назад», так и то, что она движется «вперед». Но как только в центре внимания публики оказались такие вопросы, как скорость перемещения дилижанса между Орлеаном и Парижем, то появился смысл говорить о «прогрессе». Дилижансы двигались все быстрее и быстрее. Значит, и история движется вперед.
Это смещение интересов не было, конечно, случайным. Если индустриальное общество должно функционировать, то интеллигенция (образованные слои общества) обязана проявлять определенный интерес к технологическим достижениям и усовершенствованиям и хорошо в них разбираться.
Философы-просветители выразили эту веру в прогресс: просвещение ведет к развитию науки и материальному благосостоянию.
Анн Робер Жак Тюрго (Anne Robert Jacques Turgot, 1727–1781) предвосхитил учение Конта о трех стадиях исторического развития. Он оперирует с анимистической, спекулятивной и научной стадиями, а Конт — с теологической, метафизической и позитивной стадиями.
Мари Жан Антуан Кондорсе (Marie Jean Antoine Condorcet, 1743–1794) указал выгоды, которые принесет человеку основанный на разуме прогресс: достижение равенства между нациями, устранение классовых различий и общее повышение духовного и морального уровня. Кондорсе надеялся на уничтожение расизма, расширение свободы торговли, введение пособий по болезни и пенсий для престарелых, запрещение войн, ликвидацию бедности и роскоши, обеспечение равных прав для женщин и мужчин и создание всеобщей системы образования, которая обеспечит всем одинаковые возможности.
Эта вера в прогресс являлась смесью реализма и наивности. Реализм состоял в том, что все перечисленное, действительно, стало научно и технически возможным. Наивность заключалась в том, что помимо прочего философы-просветители недооценивали значение политических проблем. Оказалось, что одного только просвещения недостаточно для достижения всеобщего благосостояния.
После первой мировой войны, если не раньше, вере в прогресс был нанесен смертельный удар. Сегодня вряд ли найдется человек, который столь же оптимистически смотрит в будущее с той наивностью и простодушием, как это делали в XVIII столетии представители эпохи Просвещения.
К концу XVIII века новая буржуазия начинает утверждаться в Западной Европе — сначала в Англии, позднее во Франции и в XIX столетии в Германии. Это утверждение осуществлялось на нескольких уровнях: идеологическом, политическом и экономическом.
Параллельно становлению капитализма укреплялся политический либерализм (свобода вероисповедания и свобода собраний). Возникла тенденция к созданию конституционных форм правления, которые предполагали общественный контроль над правительством посредством регулярных выборов (даже если избирательное право и было ограниченным). При этом правительство обладало политической властью, гарантировавшей жизнь и собственность без вмешательства в экономическую деятельность.
Смит — экономический либерализм
Шотландец Адам Смит (Adam Smith, 1723–1790, Исследование о природе и причинах богатства наций, An Inquiry into the Nature and Causes of the Wealth of Nations, 1776) считается основателем политической экономии как самостоятельной научной дисциплины. Однако из его работы Теория нравственных чувств (Theory of Moral Sentiments, 1759) следует, что он не рассматривал человека как исключительно экономическое создание.
Смит утверждает, что именно предметы потребления (товары) и их производство, а не количество золота и серебра, фактически определяют богатство нации. Он критикует экономический протекционизм: правительство должно как можно меньше вмешиваться в торговлю и промышленность. Экономика функционирует наилучшим образом, когда максимальна степень ее свободы. Если каждый промышленник и купец стремится максимизировать свою собственную экономическую прибыль, то и общее богатство будет наибольшим. Когда экономике позволяется функционировать без вмешательства со стороны правительства, то она следует естественным законам: каждый стремится максимизировать свою экономическую прибыль; цены становятся естественными, то есть справедливыми; в стране возникает наибольшее из возможных богатство. Итак, Смит является либералистом, стоящим на позиции laissez faire (невмешательства государства в развитие хозяйства)[217].
Смит рассматривает личный (частный) интерес индивида как подлинную движущую силу экономической жизни, тогда как Бентам считает такой силой стремление индивида к удовольствию.
Так называемая «проблема Смита» состоит в трудностях совмещения экономической и моральной философии. Как моральный философ, Смит отстаивает представление о том, что мы должны действовать на основе симпатии и заботы о других людях. Как экономист-теоретик, он утверждает, что бизнесмен должен руководствоваться только своими собственными интересами, стремиться к личному обогащению, которое часто происходит за счет других. Логика рынка, согласно Смиту, подразумевает, что с помощью невидимой руки рынка частные (личные) пороки могут привести к всеобщей пользе. С моральной точки зрения, это является достаточно спорным: хорошее не может возникнуть вследствие безнравственных действий, не породив при этом проблем.
Решение «проблемы Смита» состоит в том, что мы должны проводить различие между сферой рыночной экономики и повседневной жизнью. Смит также подчеркивает, что функционирование рынка должно регулироваться в соответствии с законом и справедливостью. Это означает, что Смит оперирует понятиями не только рыночной экономики, но и юридически-национальных факторов и сферы межличностного взаимодействия. В дальнейшем Хабермас будет трактовать «проблему Смита» как вопрос о взаимосвязи «системы» и «жизненного мира» (см. Гл. 30).
Атомистическая онтология Демокрита была весьма привлекательной тем, что она все упрощала и понятно объясняла. Тем же зачаровывал и экономический атомизм (индивидуализм), который все делал простым и ясным.
В принципе, индивид всегда и всюду ищет свою собственную экономическую выгоду. В принципе, для достижения этой цели индивид поступает строго рационально. Следовательно, мы можем вычислить, как поведет себя экономический человек в различных ситуациях. В этой модели человеческая вселенная понимается как своего рода социальный бильярд, в котором перемещаются и заключают друг с другом выгодные договоры стремящиеся к прибыли индивиды. При этом мы можем игнорировать «иррациональные» особенности, обнаруживаемые в человеке, в социальных учреждениях и во властных структурах. Иначе говоря, Смит предпринимает попытку объяснения всего на основе этой модели. Именно выдвижением таких базисных понятий Смит и другие либералистские экономисты внесли вклад в создание и разработку модели рационального взаимодействия нескольких индивидов (теория игры для экономического человека, homo economicus). Таким образом, Смит и другие либералистские экономисты принадлежат к числу основателей одной из первых социальных наук — политической экономии.