История моей грешной жизни Казанова Джованни

После обеда обещал я г-же XXX выдать ей преступника завтра же, когда мы будем возвращаться пешком из Французской комедии — в темноте он не распознает ее дома.

Тирета только посмеялся, когда я ему все рассказал, напустив на себя серьезнейший вид и упрекая его в ужаснейшем злодеянии, каковое посмел он содеять с дамой, со всех сторон достойной уважения.

— Никогда бы не поверил, — отвечал он, — что она решится кому-нибудь пожаловаться.

— Так ты не отрицаешь, что сотворил над ней это?

— Раз она так говорит, я спорить не буду, но умереть мне на месте, если могу в этом поклясться. В том положении, что я находился, иначе действовать мне было невозможно. Но я успокою ее и постараюсь обернуться побыстрей, чтоб не заставлять тебя ждать.

— Ни в коем случае. И в твоих и в моих интересах лучше, чтоб ты не торопился, ибо я уверен, что скучать не буду. Ты не должен знать, что я в доме; и даже если ты пробудешь с ней всего час, бери извозчика и уезжай. Они стоят на улице. Как ты догадываешься, вежливость не позволит г-же XXX оставить меня одного и без огня. Не забывай, она знатна, богата, набожна. Постарайся заслужить ее дружбу не склонив голову, но «faciem ad faciem» [273], как говаривал король Прусский[274]. Надеюсь, ты добьешься успеха. Если она спросит, почему ты больше не живешь у Ламбертини, правды не говори. Твоя сдержанность понравится ей. Наконец, постарайся как следует загладить свое гнусное преступление.

— Я могу ей сказать только правду. Я не видел, куда вошел.

— Бесподобное объяснение; француженка вполне может им удовольствоваться.

Выйдя из комедии, отпустил я карету и отвел злодея к матроне, каковая встретила нас самым благородным образом, извинившись, что никогда не ужинает, но если б мы уведомили ее наперед, она бы нам что-нибудь сыскала. Пересказав все новости, что услыхал в фойе, я испросил дозволения отлучиться, ибо должен был повидать одного чужеземца в Испанской отели.

— Если я задержусь хотя на четверть часа, — сказал я Тирете, — не жди меня. На улице есть извозчики. Увидимся завтра.

Вместо того чтобы спуститься по лестнице, я прошел через коридор в соседнюю комнату. Не прошло и двух-трех минут, как появилась м-ль де ла М-р со свечой в руке и сказала с веселым видом, что с трудом верит, что это не сон.

— Тетя велела мне побыть с вами и передать горничной, чтоб без звонка не поднималась. Вы оставили Шестьраза наедине с нею, и она приказала мне говорить тихо, он не должен знать, что вы здесь. Что означают сии чудеса? Признаюсь, я сгораю от любопытства.

— Вы все узнаете, ангел мой, но мне холодно.

— Она велела растопить как следует камин. Что-то она расщедрилась. Видите, свечи.

Когда устроились мы у огня, я рассказал ей обо всем, что случилось, она слушала с величайшим вниманием, но никак не могла взять в толк, в чем заключалось злодейство Тиреты. К своему немалому удовольствию, я объяснил ей все без обиняков, помогая жестами, отчего она засмеялась и покраснела. Я сказал, что тетя потребовала удовлетворения, и я все так подстроил, чтобы пока Тирета будет ее занимать, наверняка остаться с ней наедине; с этими словами принялся я в первый раз покрывать поцелуями хорошенькое ее личико, но иных вольностей себе не позволял, и она приняла поцелуи как непреложное доказательство моей нежности.

— Двух вещей я не понимаю, — сказала она. — Первая — как Шестьраз сумел сотворить подобное злодейство с моей теткой: ведь его возможно совершить только при согласии стороны, что подверглась нападению. Если же согласия нет, это невозможно, из чего я заключаю, что раз злодейство свершилось, любезная моя тетушка нимало ему не препятствовала.

— Разумеется, ведь она могла переменить позу.

— И даже без этого, мне кажется, в ее воле было не дать ему войти.

— А вот тут, ангел мой, вы ошибаетесь. Для настоящего мужчины не надобно ничего иного, кроме постоянной позы, и он без труда сокрушит преграду. Да и вход бывает разный, не думаю, что у вашей тети он был таков же, как, к примеру, у вас.

— Что до этого, то я и сотни Тирет не побоюсь. Другое, чего я не понимаю, — как решилась она поведать вам о бесчестье, ведь если б у нее была хоть капля ума, она бы догадалась, что только посмешит вас, как посмешила меня. И тем более я не понимаю, что за удовлетворение может она потребовать от наглого сумасброда, который, должно быть, и забыл об этом. Полагаю, он попытался бы проделать это с любой особой, позади которой оказался, когда на него дурь нашла.

— Вы угадали: он сам признался, что знать не знал, куда вошел.

— Ну и скотина ваш друг.

— Что до того, какого рода удовлетворения жаждет ваша тетя и, должно быть, надеется добиться, то мне она не сказала; но полагаю, оно будет состоять в любовном объяснении по всей форме: Тирета искупит свой грех, совершенный по неведению, тем, что станет примерным любовником и проведет с вашей тетей сегодняшнюю ночь, как если б утром женился на ней.

— О! Тогда история станет вконец смешной. Я вам не верю. Она слишком заботится о своей душе, а потом, как сможет юноша разыгрывать влюбленного, глядя ей в лицо? Когда он проделывал с нею это на Гревской площади, он ее не видел. Да разве бывает лицо противнее, чем у тети? Кожа нечистая, глаза гноятся, зубы гнилые, изо рта воняет. Она омерзительна.

— Для такого парня, как он, это сущие пустяки, душа моя, в свои двадцать пять лет он всегда готов. Это я могу быть мужчиной только под действием ваших прелестей, и мне не терпится законным путем вступить во владение ими.

— Я стану вам нежной и любящей женой, уверена, что похищу ваше сердце и никто до самой смерти не сможет у меня его отнять.

Прошел уже час, тетка все беседовала с Тиретой, и я понял, что дело серьезное.

— Давайте поедим, — сказал я.

— Есть только хлеб, сыр и ветчина и еще любимое тетино вино.

— Несите все, а то я от голода совсем ослабел.

Едва успел я это сказать, как она уже ставит на низенький столик два прибора и несет все, что было. Сыр был из Рокфора, и ветчина отменная. Ее хватило бы на десятерых, но так как больше не было ничего, мы съели все подчистую с отменным аппетитом и опустошили две бутылки. Прекрасные девичьи глаза сияли от удовольствия, и мы провели за обильной трапезой не менее часа.

— А вам не хочется узнать, — спросил я, — что делают ваша тетя и Шестьраз — ведь они вместе уже два с половиной часа?

— Они, верно, играют, но тут есть дырочка. Ничего не вижу, кроме двух свечей, и фитили у них уже в дюйм длиною.

— А я что говорил? Дайте мне одеяло, я лягу здесь на канапе, а вы идите спать. Пойдемте посмотрим вашу постель.

Она провела меня в свою комнатку, и я увидал чудесную постель, налой и большое распятие. Я сказал, что кровать ей мала, она отвечала, что нет, и в доказательство вытянулась на ней во весь рост. Какая прелесть будет у меня жена!

— Ах, бога ради, не двигайтесь! Позвольте мне расстегнуть платье, оно скрывает таинства, к которым мне не терпится прильнуть.

— Милый друг, я не в силах сопротивляться, но вы потом не станете меня любить.

Расстегнутое платье позволяло увидеть только половину ее прелестей, и она, не устояв перед моими мольбами, дозволила мне обнажить их все, впиться в них губами и, наконец, сгорая, как я, от страсти, раскрыла объятия, взяв клятву, что я не трону главного. Чего не обещаешь в такую минуту? Но какая женщина, если она и впрямь влюблена, потребует от любовника сдержать обещание, когда страсть в ней вытесняет рассудок? Проведя час в воспламенивших ее любовных забавах, о каких она дотоле не догадывалась, я показал, сколь удручен тем, что должен покинуть ее, не воздав ее прелестям тех почестей, коих они заслуживают. Я услышал, как она вздохнула.

Надобно было идти спать на канапе, камин уже погас, и я спросил у нее одеяло, ибо холод стоял лютый. Оставшись в ее постели и воздерживаясь, как обещал, я слишком легко мог уснуть. Она велела мне обождать в кровати, пока она подбросит полешко. Чтобы быстрей управиться, она не стала одеваться, и через минуту увидал я яркий огонь, но не столь сильный, какой зажгли во мне ее прелести: когда нагнулась она подкинуть дров, они стали воистину неотразимы. Я стремглав кинулся к ней, намереваясь нарушить клятву и зная, что у нее не достанет сил устоять. Сжав ее в объятиях, я сказал, что мне будет очень плохо, если она не решится осчастливить меня пусть не по любви, но хотя из жалости.

— Вкусим же счастье, — отвечала она, — и знайте, что жалость здесь ни при чем.

Тут легли мы на канапе и расстались только на рассвете. Она снова разожгла огонь в камине, а потом ушла к себе, заперлась и легла спать, уснул и я.

К полудню разбудила меня г-жа XXX в игривом дезабилье.

— Доброе утро, сударыня. Что с моим другом?

— Он и мой друг. Я ему простила. Он самым убедительным образом доказал, что ошибся. Теперь отправился к себе. Не говорите ему, что провели здесь ночь, а то он подумает, что провели вы ее с моей племянницей. Я очень вам признательна. Надеюсь на вашу снисходительность, а особенно на вашу скромность.

— Не беспокойтесь, сударыня, мне достаточно знать, что вы простили его.

— А как иначе? С этим мальчиком ни один смертный не сравнится. Если бы вы знали, как он меня любит! Я в долгу перед ним. Я взяла его к себе на год на полный пансион, и стол и кров ему обеспечены. Поэтому мы сегодня же едем в ла Виллет, у меня там прелестный загородный домик. Зачем с самого начала давать пищу злым языкам? В ла Виллет всегда найдется для вас добрая комната, если вам вздумается заехать поужинать. Постель будет отменная. Жаль только, вы станете скучать, племянница моя большая зануда.

— Напротив, она весьма любезна; накормила меня вкусным ужином, составила компанию часов до трех.

— Умница. Как ей это удалось, ничего ведь не было?

— Мы съели все, что было, потом она пошла к себе, а я прекрасно выспался здесь.

— Я и не думала, что девица столь умна. Пойдем проведаем ее. Она заперлась. Ну, открывай, открывай. Чего ты заперлась, дуреха? Это господин — честнейший человек.

Та отворила дверь, извинившись, что не одета, но она была чудо как хороша.

— Глядите-ка, — сказала тетка, — она вовсе не дурна. Жаль только, что так глупа. Ты хорошо сделала, что покормила ужином г-на Казанову. Я играла всю ночь, а за игрой теряешь голову. Я вовсе запамятовала, что вы здесь, а что граф Тирета привык ужинать, не знала и не велела ничего готовить. Но впредь мы станем ужинать. Я взяла этого юношу на пансион. У него чудный характер, и он умен. Вот увидите, он скоро выучится говорить по-французски. Одевайся, племянница, нам надо собираться. После обеда мы едем в ла Виллет на всю весну. Послушай, милая. Нет надобности рассказывать моей сестре об этом приключении.

— Не беспокойтесь, дорогая тетя. Разве прежде я ей что-нибудь говорила?

— Вы только полюбуйтесь на эту дуру! Прежде! Можно подумать, что со мной такое приключается не впервые.

— Я хотела сказать, что никогда ни о чем ей не рассказываю.

— Мы пообедаем в два, и вы вместе с нами, и тотчас уедем. Тирета обещал принести свой чемоданчик. Мы все уместимся в один фиакр.

Я обещал непременно быть и поспешил домой. Мне не терпелось услышать, что расскажет Тирета. Пробудившись, он сказал, что запродал себя на год за двадцать пять луи в месяц плюс стол и кров.

— Поздравляю. Она сказала, что ни один смертный с тобой не сравнится[275].

— Я для того трудился всю ночь; но, уверен, и ты время зря не терял.

— Одевайся, я тоже приглашен на обед и хочу посмотреть, как ты отбудешь в ла Виллет; я туда время от времени буду наезжать: твоя толстуха обещала отвести мне комнату.

Мы явились в два. Г-жа XXX вырядилась как юная девица и являла собою зрелище весьма комичное, а м-ль де ла М-р была прекрасна, как звезда. В четыре часа они уехали вместе с Тиретой, а я отправился в Итальянскую комедию.

Я был влюблен в эту барышню, но мысль о дочери Сильвии, с которой наслаждался я только ужинами в семейном кругу, гасила утоленное сполна чувство. Мы досадуем, когда женщины, нас любящие и уверенные, что любимы, отказывают нам в своих милостях; и мы не правы. Если они любят, значит, боятся нас потерять, а потому должны непрестанно распалять в нас желание обладать ими. Добившись своего, мы уже больше не будем их хотеть, ибо нельзя хотеть того, чем владеешь; стало быть, женщины правы, когда отказывают нам. Но если оба пола желают одного, почему тогда мужчина никогда не отвергает домогательства любимой женщины? Тут может быть только одна причина: мужчина, который любит и уверен во взаимности, более ценит удовольствие, каковое может доставить предмету своей страсти, нежели то наслаждение, что может получить сам, а потому ему не терпится удовлетворить страсть. Женщина, что печется о своем интересе, должна более ценить то удовольствие, какое она получит, а не то, какое доставит; потому она и тянет, как может, ведь, отдавшись, она боится лишиться того, что интересует ее в первую голову, — собственной услады. Чувство это свойственно женской природе, в нем единственная причина кокетства, которое разум прощает женщинам и не прощает мужчинам. Потому-то у мужчин оно встречается весьма редко.

Дочь Сильвии любила меня и знала, что я ее люблю, хоть и не признался пока в своем чувстве; но остерегалась выказывать мне любовь. Она боялась, что поощрит меня добиваться ее милостей, и, не ведая, достанет ли у нее сил противиться, страшилась потерять меня потом. Отец и мать прочили ее в жены Клеману, что вот уже три года учил ее играть на клавесине, и ей оставалось только повиноваться родительской воле; любить она его не любила, но и ненависти к нему не питала. Ей было приятно видеть своего суженого. Большая часть благовоспитанных девиц вступают в брак без всякой любви и весьма этим довольны. Они, похоже, знают наперед, что любовника из мужа не получится. Да и мужчины пребывают в этом убеждении, особенно парижане. Французы ревнуют любовниц и никогда — жен; но учитель музыки Клеман был явно влюблен в свою ученицу, и та радовалась, что я это приметил. Она знала, что, убедившись в этом, принужден я буду в конце концов объясниться и не ошиблась. После отъезда м-ль де ла М-р я решился, но впоследствии раскаялся. После моего признания Клеман получил отставку, но положение мое стало хуже некуда. Одни юнцы изъясняются в любви иначе, нежели пантомимой.

Через три дня после отъезда Тиреты отправился я в ла Виллет, отвезти ему скромные его пожитки, и был радушно встречен г-жой XXX. Мы как раз садились за стол, когда приехал аббат Форж. Сей ригорист, выказывавший мне в Париже великую дружбу, за обедом ни разу не взглянул в мою сторону, да и в сторону Тиреты тоже. Но тот за десертом потерял наконец терпение. Он первым поднялся из-за стола и просил г-жу XXX предуведомлять его всякий раз, как будет обедать этот господин; она тотчас удалилась вместе с аббатом. Тирета повел меня показывать свою комнату — как нетрудно догадаться, смежную с комнатой г-жи XXX. Пока он раскладывал вещи, племянница повела меня показать, где я буду спать. То была премилая комнатка на первом этаже, напротив ее собственной. Я заметил ей, что мне не составит труда прийти, когда все лягут, но она отвечала, что постель у нее слишком узкая, а потому она придет ко мне сама.

Тут она рассказала, как тетя чудит из-за Тиреты.

— Она думает, мы не догадываемся, что он с ней спит. Сегодня в одиннадцать она позвонила и велела мне пойти спросить, как ему спалось. Увидав, что постель не смята, я осведомилась, неужто он всю ночь писал. Он отвечал «да» и просил ничего не говорить тете.

— На тебя он не заглядывается?

— Нет. Ну, знаешь, как он ни глуп, все же он должен понимать, что внушает презрение.

— Почему?

— Потому, что тетя ему платит.

— А ты мне разве не платишь?

— Плачу, но только той же монетой, что и ты.

Тетка считала ее глупой, и она в это поверила. Она была умна и добродетельна, и мне бы никогда ее не соблазнить, когда б не воспитывалась она у бегинок.

Воротившись к Тирете, провел я у него целый час. Я спросил, доволен ли он своим положением.

— Удовольствия никакого, но мне это ничего не стоит, а потому я не печалюсь. На лицо мне нет нужды смотреть, притом она очень чистоплотная.

— Она о тебе заботится?

— Она задыхается от избытка чувств. Сегодня она не дозволила мне сказать ей «доброе утро». Она объявила, что знает, как тяжело мне будет перенести ее отказ, но я должен думать не о наслаждении, а о своем здоровье.

Аббат Форж уехал, г-жа XXX осталась одна, и мы вошли в ее комнату. Почитая меня за сообщника, принялась самым отталкивающим образом сюсюкать с Тиретой. Но мой отважный друг столь щедро расточал ей ласки, что я пришел в восхищение. Она заверила, что аббата Форжа он больше не увидит. Тот объявил, что она погубила себя и для этого света, и для того, и пригрозил покинуть ее; она же поймала его на слове.

Актриса Кино, что покинула сцену и жила по соседству, приехала с визитом к г-же XXX, через четверть часа увидал я г-жу Фавар и аббата де Вуазенона, а еще через четверть часа — м-ль Амелен с красивым юношей, какового называла она своим племянником; имя его было Шалабр; он во всем на нее походил, но она не считала сие достаточным основанием, чтоб признать его сыном. Г-н Патон, пьемонтец, что был с нею, после долгих уговоров принялся метать банк и менее чем в два часа обобрал всех, кроме меня — я играть не стал. Меня занимала одна м-ль де ла М-р. Кроме того, банкомет был явно нечист на руку, но Тирета ничего не понял, пока не проиграл все, что у него было, и еще сто луидоров под честное слово. Тогда банкомет бросил карты, а Тирета на хорошем итальянском языке сказал ему, что он мошенник. Пьемонтец совершенно хладнокровно отвечал, что он лжет. Тут я объявил, что Тирета пошутил, и заставил его, смеясь, согласиться. Он удалился в свою комнату. Дело последствий не имело, а то бы Тирете несдобровать[276].

В тот же вечер я как следует отчитал его. Я изъяснил, что, вступив в игру, он попадает в зависимость от ловкости банкомета: тот может оказаться плутом, но не трусом, а потому, дерзнув назвать его плутом, Тирета рисковал жизнью.

— Как! Безропотно позволить, чтобы меня обворовали?

— Да, раз сам сделал выбор. Мог не играть.

— Господь свидетель, я не стану платить ему сто луи.

— Советую заплатить их и не ждать, покуда он их с тебя спросит.

Я лег и минут через сорок м-ль де ла М-р пришла в мои объятья; мы провели ночь много более сладостную, чем в первый раз.

Наутро, позавтракав с г-жой XXX и ее другом, воротился я в Париж. Через три или четыре дня пришел Тирета и сказал, что приехал торговец из Дюнкерка, он должен обедать у г-жи XXX, и она просит меня быть. Скрепя сердце я оделся. Я не мог примириться с этим браком, но и воспрепятствовать ему не мог. М-ль де ла М-р, как я заметил, нарядилась пышнее обычного.

— Жених и без того сочтет вас очаровательной, — сказал я.

— Тетя так не думает. Мне любопытно взглянуть на него, но я уповаю на вас и уверена, что ему моим мужем не быть.

Минутой позже он вошел вместе с банкиром Корнеманом, что сговаривался о браке. Я вижу красивого мужчину лет приблизительно сорока, с открытым лицом, одетого с отменной строгостью; он скромно и учтиво представился г-же XXX и взглянул на нареченную свою, лишь когда его к ней подвели. Увидав ее, он приметно смягчился и, не пытаясь блистать остроумием, сказал только, что желал бы произвести на нее то же впечатление, что она произвела на него. Она ответила изящным реверансом, не переставая серьезно и внимательно его разглядывать.

Мы садимся за стол, обедаем, беседуем обо всем на свете, но только не о свадьбе. Нареченные и не взглянут друг на друга, разве только случайно, и не перемолвились ни словом. После обеда барышня удалилась в свою комнату, а г-жа XXX затворилась в своем кабинете с г. Корнеманом и женихом. Вышли они часа через два, господам надобно было возвращаться в Париж, и она, велев позвать племянницу, при ней сказала гостю, что ждет его завтра и уверена, что барышня рада будет его видеть.

— Не так ли, милая племянница?

— Да, дорогая тетя. Я буду рада видеть завтра этого господина.

Когда б не этот ответ, он так бы и уехал, не услыхав ни разу ее голоса.

— Ну, как тебе муж?

— Позвольте, тетя, отвечать вам завтра и, пожалуйста, соблаговолите за обедом разговаривать со мною; быть может, внешность моя не оттолкнула его, но он не может судить о моем уме.

— Я боялась, что ты сморозишь глупость и испортишь благоприятное впечатление, что произвела на него.

— Тем лучше для него, если правда его отрезвит; тем хуже для нас обоих, коль мы решимся на брак, не узнав, хоть в малой степени, образ мыслей другого.

— Как он тебе показался?

— Он человек приятный, но подождем до завтра. Быть может, он меня и видеть не захочет, так я глупа.

— Я знаю, ты себя за умную почитаешь, но потому-то ты и глупа, хоть г. Казанова и уверяет, что ты глубокая натура. Он смеется над тобою, милая племянница.

— Я уверена в обратном, милая тетя.

— Ну и ну. Что за чушь ты городишь.

— Прошу прощения, — вмешался я. — Барышня права, я нимало над нею не смеюсь и убежден, что завтра она будет блистать, о чем бы мы ни заговорили.

— Так вы остаетесь? Я очень рада. Составим партию в пикет, я буду играть против вас обоих. Племянница сядет с вами вместе, ей надо учиться.

Тирета испросил у своей толстушки дозволения пойти в театр. В гости никто не пришел, мы играли до ужина и, послушав Тирету, что пожелал пересказать нам спектакль, отправились спать.

К удивлению моему, м-ль де ла М-р явилась ко мне одетой.

— Я пойду разденусь, — сказала она, — как только мы поговорим. Скажи мне прямо, я должна соглашаться на брак?

— Тебе по нраву г. X?

— Он мне не противен.

— Тогда соглашайся.

— Довольно. Прощай. С этой минуты наша любовь кончилась, останемся друзьями. Я буду спать у себя.

— Станем друзьями завтра.

— Нет, лучше мне умереть и тебе тоже. Пусть мне тяжело, ничего не поделаешь. Коли я должна стать ему женой, мне надобно увериться, что я буду достойна его. Быть может, я обрету счастье. Не удерживай, пусти меня! Ты знаешь, как я тебя люблю.

— Ну хоть один поцелуй.

— Увы! нет.

— Ты плачешь.

— Нет. Бога ради, дай мне уйти.

— Сердце мое, ты будешь плакать у себя. Я в отчаянии. Останься. Я женюсь на тебе.

— Нет, теперь я уже не согласна.

С этими словами вырвалась она из моих рук и убежала, оставив меня сгорать со стыда. Я не смог сомкнуть глаз. Я был сам себе отвратителен. Я не знал, чем я провинился больше — тем, что соблазнил ее, или тем, что оставил другому.

Назавтра она блистала за обедом. Столь рассудительно беседовала она со своим женихом, что он, как я понял, был в восторге от того, какое сокровище ему досталось. Чтобы не участвовать в разговоре, я, по обыкновению, сослался на зубную боль. Подавленный, разбитый после мучительной ночи, я, к удивлению своему, понял, что люблю, ревную, тоскую. М-ль де ла М-р не удостаивала меня ни словом, ни взглядом, она была права, сердиться мне было не на что.

После обеда г-жа XXX пригласила в свою комнату племянницу и г-на X и, выйдя через час, велела поздравить барышню: через неделю та станет женою сего достойного господина и в тот же день уедет с ним в Дюнкерк.

— Завтра, — прибавила она, — все мы приглашены на обед к г-ну Корнеману, где и будет подписан брачный контракт.

Не берусь изъяснить читателю, в сколь жалком состоянии я пребывал.

Надумали ехать во Французскую комедию; их было четверо, и я отговорился. Я воротился в Париж и, решив, что у меня лихорадка, тотчас улегся в постель, но желанный покой не снизошел на меня, жестокое раскаяние ввергло в ад. Я понял, что должен помешать этому браку или приготовиться к смерти. Зная, что м-ль де ла М-р любит меня, я не мог поверить, что она станет противиться, узнав, что отказ будет стоить мне жизни. С этой мыслью встал я с постели и написал самое отчаянное письмо, какое только может продиктовать смятенная страсть. Облегчив душу, я уснул, а утром отправил письмо Тирете, велев тайком передать его барышне и уведомить ее, что я не уйду из дому, покуда не дождусь ответа. Через четыре часа я получил ответ и прочитал, дрожа:

«Милый друг, уже поздно. Полно ждать. Приходите обедать к г-ну Корнеману и знайте, что через несколько недель мы поймем, что одержали над собой великую победу. Любовь останется только в памяти нашей. Прошу вас более мне не писать».

Я испил чашу до дна. Решительный отказ и жестокое повеление не писать более привели меня в бешенство. Я решил, будто изменница влюбилась в купца, и, вообразив это, задумал убить его. Сотни способов исполнить гнусный мой замысел, один чернее другого, теснились в душе моей, раздираемой любовью и ревностью, замутненной гневом, стыдом и досадой. Сей ангел представлялся мне чудовищем, достойным ненависти, ветреницей, достойной наказания. Мне пришел на ум один верный способ отомстить, и я, хотя и почел его бесчестным, без колебаний решился прибегнуть к нему. Я замыслил отыскать супруга ее, каковой остановился у Корнемана, открыть ему все, что было между барышней и мною, и если этого окажется недостаточно, дабы отвратить его от намерения жениться, объявить, что один из нас должен умереть, наконец, если он презрит мой вызов, убить его.

Твердо вознамерившись исполнить чудовищный свой замысел, о котором нынче совестно мне вспоминать, я ужинаю с волчьим аппетитом, потом ложусь и сплю до утра как убитый. Наутро планы мои остаются прежними. Я одеваюсь и с заряженными пистолетами в карманах отправляюсь к Корнеману на улицу Грен-Сен-Лазар. Соперник мой еще спал, я жду. Четверть часа спустя выходит он ко мне с распростертыми объятиями, обнимает и говорит, что ждал моего прихода; я друг его невесты, и он должен был догадаться, как я к нему отношусь, а он всегда будет разделять ее чувства ко мне.

Прямодушие этого честного малого, его открытое лицо, искренние слова вмиг лишают меня способности завести разговор, с которым я явился. Оторопев, я не знаю, что и сказать. К счастью, он дает мне время прийти в себя. Он проговорил без остановки добрых четверть часа, пока не пришел г. Корнеман и не подали кофе. Когда настал мой черед говорить, я не произнес ничего бесчестного.

Вышел я из этого дома другим человеком, нежели вошел, и немало был этим поражен; я радовался, что не исполнил своего замысла, и сгорал от стыда и унижения, — ведь по одной случайности не стал я злодеем и подлецом. Повстречав брата, провел я с ним все утро и повез его обедать к Сильвии, где пробыл до полуночи. Я понял, что дочь ее сумеет заставить меня забыть м-ль де ла М-р, с которой мне до свадьбы лучше было не видеться.

На другой день сложил я в шляпную коробку всякие нужные мелочи и поехал в Версаль на поклон к министрам.

Глава V[277]

Граф де Ла Тур д’Овернь и госпожа д’Юрфе. Камилла. Я влюблен в любовницу графа; нелепое происшествие излечивает меня. Граф де Сен-Жермен

Несмотря на зарождающуюся эту любовь[278], во мне не угасла склонность к продажным красавицам, блиставшим на главных гульбищах и привлекавшим общее внимание; более всего занимали меня содержанки и те, что делали вид, будто для публики они единственно танцуют, поют или играют комедию. Почитая себя в остальном совершенно свободными, они пользовались своими правами, отдаваясь то по любви, то за деньги, а то и так и так одновременно. Я без труда стал для них своим человеком. Театральные фойе — благодатный рынок, где всякий охотник может поупражняться в искусстве завязывать интриги. Приятная сия школа принесла мне немалую пользу; для начала свел я дружбу с их записными любовниками, овладел умением не выказывать ни малейших притязаний и особливо представать пусть не ветреником, но ветрогоном. Надобно было всегда иметь наготове кошелек, но речь шла о сущей безделице, расход невелик, а удовольствие большое. Я знал, что так или иначе своего добьюсь.

Камилла, актриса и танцовщица Итальянской комедии, каковую полюбил я еще семь лет тому в Фонтебло, привлекала меня более других благодаря утехам, что находил я в ее загородном домике за Белой заставой; она жила там со своим любовником графом д’Эгревилем, изрядно ко мне расположенным. Он был братом маркизу де Гамашу и графине дю Рюмен, хорош собой, обходителен, богат. Он ничему так не радовался, как если у его любовницы собиралось множество гостей. Она любила его одного, но, умная и оборотистая, не разочаровывала никого, кто имел к ней склонность; не скупясь на ласки и не расточая их попусту, она кружила головы всем знакомым, не опасаясь ни нескромности, ни всегда оскорбительного разрыва.

После возлюбленного более других отличала она графа де Ла Тур д’Оверня. Сей знатный вельможа обожал ее, но был не довольно богат, чтобы оставить ее целиком для себя, и принужден был довольствоваться объедками с чужого стола. Его прозвали Нумером вторым. Для него она почти задаром содержала девчонку, бывшую свою служанку, которую, приметив его к ней расположение, можно сказать, ему подарила. Ла Тур д’Овернь снял для нее меблированную комнату на улице Таран и уверял, что любит ее как подарок дражайшей Камиллы; частенько он брал ее с собою ужинать на Белую заставу. Пятнадцати лет, скромная, наивная простушка, она говорила любовнику, что не простит ему измены, разве только с Камиллой, которой надобно уступать, ибо ей обязана она своим счастьем. Я так влюбился в эту девочку, что нередко приходил ужинать к Камилле единственно в надежде увидать ее и насладиться наивными ее речами, потешавшими все общество. Я, как мог, обуздывал себя, но был столь увлечен, что вставал из-за стола в тоске, не видя для себя возможности излечиться от страсти обычным путем. Я бы сделался посмешищем, если б кто догадался о моей любви, а Камилла принялась бы издеваться надо мной без всякой жалости. Но однажды случай исцелил меня, и вот как.

Домик Камиллы был за Белой заставой, и когда после ужина гости стали расходиться, я послал за извозчиком, дабы воротиться домой. Мы засиделись за столом до часу ночи, и слуга мой объявил, что фиакра теперь не сыскать. Ла Тур д’Овернь предложил отвезти меня, сказав, что никакого неудобства тут не будет, хотя карета его была двухместная.

— Малышка, — сказал он, — сядет к нам на колени.

Я, разумеется, соглашаюсь, и вот я в карете, граф слева от меня, Бабета сверху. Охваченный желанием, хочу я воспользоваться случаем и, не теряя времени, ибо карета ехала быстро, беру ее руку, пожимаю, она пожимает мою, в знак благодарности я подношу ручку ее к губам, покрываю беззвучными поцелуями и, горя нетерпением убедить ее в моем пыле, действую так, чтоб доставить себе великую усладу — и тут раздается голос Ла Тур д’Оверня:

— Благодарю вас, дорогой друг, за любезное обхождение, свойственное вашему народу; я и не рассчитывал удостоиться его; надеюсь, вы не обознались.

Услыхав эти страшные слова, вытягиваю я руку — и касаюсь рукава его камзола; в такие минуты присутствие духа сохранить невозможно, тем паче он засмеялся, а это любого выбьет из колеи. Я отпускаю руку, не в силах ни смеяться, ни оправдываться. Бабета спрашивала друга, для чего он так развеселился, но едва тот пытался объясниться, как его вновь разбирал смех, а я чувствовал себя круглым дураком. По счастью, карета остановилась, слуга мой открыл дверцу, я вышел и поднялся к себе, пожелав им спокойной ночи; Ла Тур д’Овернь вежливо поклонился в ответ, хохоча до упаду. Сам я начал смеяться лишь через полчаса — история и впрямь была нелепая, но к тому же грустная и досадная, ведь мне предстояло сносить ото всех насмешки.

Три или четыре дня спустя решил я напроситься на завтрак к любезному вельможе, ибо Камилла уже посылала справиться о моем здоровье. Приключение это не могло мне воспрепятствовать бывать у нее, но сперва я хотел разузнать, как к нему отнеслись.

Увидав меня, милейший Ла Тур расхохотался. Посмеявшись вволю, он расцеловал меня, изображая девицу. Я просил его, наполовину в шутку, наполовину всерьез, забыть эту глупость, ибо не знал, как оправдаться.

— К чему говорить об оправданиях? — отвечал он. — Все мы вас любим, а забавное сие происшествие составило и составляет утеху наших вечеров.

— Так о нем все знают?

— А вы сомневались? Камилла смеялась до слез. Приходите вечерком, я приведу Бабету; смешная, она уверяет, что вы не ошиблись.

— Она права.

— Как так права? Расскажите кому-нибудь другому. Слишком много чести для меня, я вам не верю. Но вы избрали верную тактику.

Именно ее я и придерживался вечером за столом, притворно удивляясь нескромности Ла Тура и уверяя, что излечился от страсти, которую к нему питал. Бабета называла меня грязной свиньей и отказывалась верить в мое исцеление. Происшествие это по неведомой причине отвратило меня от девчонки и внушило дружеские чувства к Ла Тур д’Оверню, который по праву пользовался всеобщей любовью. Но дружба наша едва не окончилась пагубно.

Однажды в понедельник в фойе Итальянской комедии этот милейший человек попросил меня одолжить сотню луидоров, обещая вернуть их в субботу.

— У меня столько нет, — отвечал я. — Кошелек мой в вашем распоряжении, там луидоров десять-двенадцать.

— Мне нужно сто и немедля, я проиграл их вчера вечером под честное слово у принцессы Ангальтской[279].

— У меня нет.

— У сборщика лотереи должно быть больше тысячи.

— Верно, но касса для меня священна; через неделю я должен сдать ее маклеру.

— Ну и сдадите, в субботу я верну вам долг. Возьмите из кассы сто луи и положите взамен мое честное слово. Стоит оно сотни луидоров?

При этих словах я поворачиваюсь, прошу его обождать, иду в контору на улицу Сен-Дени, беру сто луи и приношу ему. Наступает суббота, его нет; в воскресенье утром я закладываю перстень, вношу в кассу нужную сумму и на другой день сдаю ее маклеру. Дня через три-четыре в амфитеатре Французской комедии Ла Тур д’Овернь подходит ко мне с извинениями. В ответ я показываю руку без перстня и говорю, что заложил его, дабы спасти свою честь. Он с грустным видом отвечает, что его подвели, но в следующую субботу он непременно вернет деньги:

— Даю вам, — говорит он, — свое честное слово.

— Ваше честное слово хранится в моей кассе, позвольте мне более на него не полагаться; вернете сто луидоров, когда сможете.

Тут доблестный вельможа смертельно побледнел.

— Честное слово, любезный Казанова, — сказал он, — мне дороже жизни. Я верну вам сто луидоров завтра в девять утра в ста шагах от кафе, что в конце Елисейских полей. Я отдам их вам наедине, без свидетелей; надеюсь, вы непременно придете и прихватите с собой шпагу, а я прихвачу свою.

— Досадно, господин граф, что вы хотите заставить меня столь дорого заплатить за красное словцо. Вы оказываете мне честь, но я предпочитаю попросить у вас прощения и покончить с нелепой этой историей.

— Нет, я виноват больше вашего, и вину эту можно смыть только кровью. Вы придете?

— Да.

За ужином у Сильвии я был грустен — я любил этого славного человека, но не меньше любил и себя. Я чувствовал, что не прав, словцо и впрямь было грубовато, но не явиться на свидание не мог.

Я вошел в кафе вскоре после него; мы позавтракали, он расплатился, и мы двинулись к площади Звезды. Убедившись, что нас никто не видит, он благородным жестом протянул мне сверток с сотней луидоров, сказал, что мы будем драться до первой крови, и, отступив на четыре шага, обнажил шпагу. Вместо ответа я обнажил свою и, сблизившись, тотчас сделал выпад. Уверенный, что ранил его в грудь, я отскочил назад и потребовал от него держать слово. Покорный, словно агнец, он опустил шпагу, поднес руку к груди, отнял ее, всю обагренную кровью, и сказал: «Я удовлетворен». Пока он прилаживал к ране платок, я произнес все приличествующие случаю учтивые слова. Взглянув на острие шпаги, я обрадовался — лишь самый кончик был в крови. Я предложил графу проводить его домой, но он не пожелал. Он просил меня молчать о происшедшем и считать его на будущее своим другом. Обняв его со слезами на глазах, я воротился домой до крайности опечаленный — я получил добрый урок светского обхождения. Об этом деле никто не прознал. Неделю спустя мы вместе ужинали у Камиллы.

В те дни получил я двенадцать тысяч франков от аббата де Лавиля, награду за поручение, исполненное мною в Дюнкерке[280]. Камилла сказала, что Ла Тур д’Оверня уложила в постель ломота в бедрах и что, если я не против, мы можем завтра утром проведать его. Я согласился, мы пришли, и после завтрака я с самым серьезным видом объявил, что если он доверится мне, я его вылечу, ибо причина его болей — не ломота в бедрах, но влажный дух, коего я изгоню печатью Соломона и пятью словами. Он расхохотался, но сказал, что я могу делать все, что мне заблагорассудится.

— Тогда я пойду куплю кисточку, — сказал я ему.

— Я пошлю слугу.

— Нет, я должен быть уверен, что купили не торгуясь, а потом, мне надобны еще кое-какие снадобья.

Я принес селитры, серного цвета, ртути, кисточку и сказал графу, что требуется малая толика его мочи — совсем свежей. Они с Камиллой рассмеялись, но я с серьезным видом протянул ему сосуд, задернул шторы, и он исполнил мою просьбу. Сделав раствор, я сказал Камилле, что она должна растирать бедро графу, покуда я буду произносить заклинание, но если она рассмеется, все пропало. Добрых четверть часа они смеялись без умолку, но потом, взяв пример с меня, успокоились. Ла Тур подставил бедро Камилле, и та, войдя в роль, принялась усиленно растирать больного, пока я вполголоса бормотал слова, кои они не могли понять, ибо я и сам их не понимал. Я чуть было не испортил дело, увидав, какие гримасы корчит Камилла, чтобы не расхохотаться, — смешнее не бывает. Наконец я сказал «довольно», окунул кисточку в раствор и одним движением начертал знак Соломона: пятиконечную звезду величиной в пять линий[281]. Потом, обмотав ему бедро тремя салфетками, я обещал, что он выздоровеет, если сутки пробудет в постели, не снимая повязки. Мне понравилось, что они больше не смеялись. Они были озадачены.

Четыре или пять дней спустя, когда я уже обо всем подзабыл, услыхал я в восемь утра стук копыт под окном. Выглянув, я увидел, как Ла Тур д’Овернь слезает с коня и входит в дом.

— Вы были так уверены в себе, — сказал он, обнимая меня, — что даже не зашли удостовериться, помогла ли мне ваша чудодейственная операция.

— Конечно, уверен, но будь у меня побольше времени, я бы вас навестил.

— Могу ли я принять ванну?

— Никаких ванн, покуда не почувствуете себя совсем здоровым.

— Слушаюсь. Все кругом дивятся, ведь я не мог не поведать о чуде всем своим знакомым. Иные вольнодумцы подняли меня на смех, но пусть себе говорят, что хотят.

— Вам надлежало быть осмотрительнее, вы же знаете Париж. Теперь я прослыву шарлатаном.

— Да никто так не думает. А я пришел просить вас об одолжении.

— Что вам угодно?

— Моя тетка — признанный знаток абстрактных наук, великий химик, женщина умная, богатая, владеет большим состоянием; знакомство с нею ничего, кроме пользы, не принесет. Она сгорает от желания видеть вас, уверяет, что все про вас знает и вы не тот, кем слывете в Париже. Она заклинала меня привести вас к ней на обед; надеюсь, вы противиться не станете. Ее имя — маркиза д’Юрфе.

Я не был с нею знаком, но имя д’Юрфе произвело на меня впечатление, я знал историю знаменитого Анн д’Юрфе[282], прославившегося в конце XVI века. Дама сия была вдова его правнука, и я подумал, что, став членом этой семьи, она могла приобщиться высоких таинств науки, что весьма меня занимала, хоть я и почитал ее пустой химерой. Я отвечал Ла Тур д’Оверню, что поеду к тетке его, когда ему будет угодно, но только не на обед, разве что мы будем втроем.

— У нее за обедом всякий день бывает двенадцать персон, — возразил он, — вы увидите самых примечательных людей Парижа.

— Именно этого я и не хочу, мне претит репутация чародея, каковую вы по доброте душевной мне создали.

— Напротив, все вас знают и почитают. Герцогиня де Лораге говорила, что четыре или пять лет назад вы постоянно ездили в Пале-Рояль, проводили целые дни с герцогиней Орлеанской; г-жа де Буфлер, г-жа де Бло и сам Мельфор помнят вас. Напрасно вы не возобновили прежних знакомств. Вы так ловко исцелили меня, что, уверяю вас, можете составить огромное состояние. Я знаю в Париже сотню человек из высшего света, мужчин и женщин, что отдадут любые деньги, только бы их вылечили.

Рассуждал Ла Тур правильно, но я-то знал, что исцеление его — совершеннейшая глупость, удавшаяся случайно, и отнюдь не стремился к известности. Я сказал, что решительно не хочу выставлять себя на всеобщее обозрение и готов нанести визит госпоже маркизе в любой день и час, когда она пожелает, но только втайне и никак иначе. Воротившись в полночь домой, нашел я записку от графа; он просил меня быть завтра в полдень в Тюильри на террасе Капуцинов, там он встретится со мной и отвезет обедать к тетке; он уверял, что мы будем одни и для всех остальных двери будут закрыты.

На свидание пришли мы вовремя и отправились вместе к почтенной даме. Она жила на набережной Театинцев, неподалеку от особняка Буйонов. Госпожа д’Юрфе, красивая, хотя и в летах, приняла меня благороднейшим образом, с изысканностью, отличавшей придворных времен Регентства. Часа полтора мы беседовали о посторонних предметах, без слов согласившись, что надобно получше узнать друг друга. Оба мы хотели побольше выпытать у собеседника. Мне было нетрудно изображать профана — я им был. Госпожа д’Юрфе сдерживала любопытство, но я прекрасно видел, что ей не терпится блеснуть своими познаниями. В два часа нам троим подали обед, что готовили каждый день на двенадцать персон. После обеда Ла Тур д’Овернь покинул нас, дабы навестить принца Тюренна, у коего поутру был сильный жар, и госпожа д’Юрфе тотчас завела речь о химии, алхимии, магии и прочей блажи. Когда добрались мы до Великого Деяния и я по наивности осведомился, знакомо ли ей первичное вещество, только вежливость не позволила ей рассмеяться мне в лицо: с очаровательной улыбкой она отвечала, что обладает тем, что зовется философским камнем, и все таинства ведомы ей. Она показала мне свою библиотеку[283], унаследованную от великого Юрфе и супруги его Рене Савойской; ее пополнила она рукописями, стоившими сто тысяч франков. Более других почитала она Парацельса, каковой, уверяла она, не был ни мужчиной, ни женщиной, и к несчастью отравился чрезмерной дозой жизненного эликсира. Она показала мне небольшой список, где по-французски ясными словами изъяснялось Великое Деяние. Она сказала, что не держит его под замком потому, что оно зашифровано, а ключ от шифра ведом ей одной.

— Так вы, сударыня, не верите в стеганографию[284]?

— Нет, сударь, и, если желаете, я готова подарить вам копию.

Я поблагодарил и положил список в карман.

Из библиотеки прошли мы в лабораторию, что положительно меня сразила; маркиза показала мне вещество, каковое держала на огне пятнадцать лет; оно должно было томиться еще года четыре или пять. То был порошок, способный мгновенно обратить в золото любой металл. Она показала мне трубку, по которой уголь, влекомый собственной тяжестью, равномерно подавался в огонь и поддерживал в печи постоянную температуру, так что маркизе случалось по три месяца не заходить в лабораторию, не опасаясь, что все потухнет. Внизу был небольшой зольник, куда ссыпался пепел. Обжиг ртути был для нее детской забавой; она показала мне прокаленное вещество и прибавила, что я могу посмотреть сию операцию как только захочу. Она показала мне «дерево Дианы»[285] славного Таллиамеда, ее учителя. Таллиамед[286], как всем ведомо, — это ученый Майе, но госпожа д’Юрфе уверяла, что он отнюдь не умер в Марселе, как всех убедил аббат Ле Мезерье, но жив и, добавила она с улыбкой, частенько шлет ей письма. Если бы регент, герцог Орлеанский, послушался его, он был бы жив и поныне. Она сказала, что регент был первый ее друг, он прозвал ее Эгерией[287] и собственноручно выдал замуж за маркиза д’Юрфе.

Были у нее изъяснения Рамона Люлля с толкованием сочинений Арно де Вильнева, подытожившего писания Роджера Бэкона и Гебера, которые, по мнению ее, были живы до сих пор. Сей бесценный манускрипт держала она в шкатулке из слоновой кости, ключ от которой хранила у себя; лаборатория также была ото всех заперта. Она показала мне бочонок, наполненный платиной из Пинто[288], — ее могла она превратить в чистое золото, когда ей заблагорассудится. Господин Вуд самолично преподнес ей бочонок в 1743 году. Она поместила платину в четыре различных сосуда: в трех первых серная, азотная и соляная кислота не смогли разъесть ее, но в четвертом была налита царская водка, и платина не устояла. Маркиза плавила ее огненным зеркалом[289] — иначе металл этот не плавился, что, по ее мнению, доказывало превосходство его над всеми другими, и над золотом тоже. Она показала, что под действием нашатыря платина выпадает в осадок, чего с золотом не бывает.

Под атанором[290] огонь горел уже пятнадцать лет. Его башня была наполнена черным углем, из чего я заключил, что маркиза была там пару дней назад. Оборотившись к «дереву Дианы», я почтительнейше осведомился, согласна ли она с тем, что это детская забава. Она с достоинством отвечала, что создала его для собственного увеселения посредством серебра, ртути и азотного спирта, совместно кристаллизуемых, и что дерево, произрастанием металлов рожденное, показывало в малом то великое, что может создать природа; но, присовокупила она, в ее власти создать настоящее солнечное дерево, каковое будет приносить золотые плоды, пока не кончится один ингредиент, что смешивается с шестью «прокаженными» металлами[291] в зависимости от их количества. Я со всей скромностью отвечал, что не считаю сие возможным без посредства философского камня. Госпожа д’Юрфе только улыбнулась в ответ. Она показала мне фарфоровую плошку с селитрой, ртутью и серой и тарелку с неразлагаемой солью.

— Полагаю, — сказала маркиза, — ингридиенты эти вам знакомы.

— Разумеется, — ответил я, — если это соль мочи.

— Вы угадали.

— Восхищен вашей проницательностью, сударыня. Вы сделали анализ амальгамы, которой я начертал пентаграмму на бедре вашего племянника, но никакой винный камень не откроет вам слов, придающих ей силу.

— Для этого в нем нет нужды, достаточно открыть рукопись одного из адептов, что хранится у меня в комнате, я вам покажу, в ней приводятся эти слова.

Я промолчал, и мы покинули лабораторию.

Войдя в комнату, она достала из шкатулки черную книгу, положила ее на стол и принялась искать фосфор; покуда она искала, я за ее спиной открыл книгу, сплошь испещренную пентаграммами, и, по счастью, увидал ту, что начертал на бедре ее племянника, в окружении имен Духов планет[292], за исключением двух, Сатурна и Марса; я быстро захлопнул книгу. Об этих Духах знал я от Агриппы и как ни в чем не бывало подошел к маркизе, которая вскоре нашла фосфор; вид его меня порядком удивил, но об этом в другой раз.

Страницы: «« ... 89101112131415 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Обстоятельная книга Марка Блиева погружает читателя в историю с древнейших времен, включая вековые п...
Книга посвящена одной из самых злободневных проблем – переходу к модернизации России в условиях остр...
В книге, написанной известными британскими учеными; содержится подборка оригинальных тестов для дете...
В учебнике излагается курс истории экономических учений в соответствии с общим замыслом предыдущих т...
Молодой супружеской паре, едва сводящей концы с концами, достается по наследству миниотель в Подмоск...
Если на географической карте Земли связать между собой координаты местонахождения нескольких следов ...