А Роза упала... Дом, в котором живет месть Апрелева Наташа
— Так вот. Говорит: привет, а что, с этого года на «Осенний бал» и малявок пускают? Малявки — это мы как раз были, восьмой класс.
— Ага. Малявка ты моя.
— Да. Я просто офигела, ничего не отвечала, пялилась на него во все глаза, вот и все. Полагаю, он решил, что я умственно отсталая девочка-даун.
— Хи-хи!
— После этого знаменательного события я почему-то вообразила, что он у меня почти что в кармане. Ну вот не спрашивай, почему. Сначала недели две ждала. Потом написала ему письмо… O-о-о-о, не представляешь, какое. В стихах, господи. В стихах!
— Девочка, которая — поэт.
— Написала и отдала. Подстерегла его у питьевого фонтанчика.
— А он?
— Ну что он. На следующий день подошел и сказал: спасибо.
— И все.
— И все, да. Я тогда решила, что раз он не оценил мою любовь, то оценит нелюбовь, если она будет достаточно убедительной. Хотела не любить его сильнее всех. Чтобы он закачался от силы моей нелюбви. И упал, что ли. Ну вот как-то так.
— Замечательный настрой.
— Самой стыдно. Быстро прошло.
Дом. 1960 г
…Поминками распоряжалась Тамара Мироновна, «просто Тамара» — с небольшим кокетством представлялась она высокопоставленным траурным гостям. За ее черный подол — ночь шила специальное платье из благородного креп-сатина — цеплялся пятилетний Павлик, с ямочкой на треугольном подбородке и яркой родинкой на мочке уха, удивительно похожий на военного строителя, а на кого ж еще было походить бедному Павлику? Из Тамариных многочисленных детей двое мальчиков, стараниями покойного генерала, обучались в Суворовском училище, один уже его закончил и благополучно продолжал образование в чем-то таком очень летчицком, Тамара, разумеется, знала — в чем именно, но сейчас подзабыла, столько дел…
Высокопоставленных гостей было много, и всех их надлежало принять по-королевски, вдобавок строго соблюсти русские поминальные традиции. Генеральский шофер трижды привозил полный багажник продуктов с главнейшего городского рынка: говяжью грудинку, роскошные пласты вырезки, сочащуюся янтарным жиром осетрину, золотистый лук, свежайшее масло, деревенскую сметану, и травы, травы…
Тамара Мироновна молниеносно жарила блины, орудуя тремя раскаленными чугунными сковородками, мешала кутью в просторной салатнице с блеклыми цветочками — народу-то, народу, понадобится много кутьи… В фарфоровых соусниках бронзовел мед, все как полагается, да.
В одной огромной алюминиевой кастрюле, взятой взаймы из школьной столовой, томились кислые щи, в другой — рыбная солянка, рядом в начищенном котле булькал традиционный гуляш — день был непостный, так чего ж. Картофельное пюре взбивалось с маслом и кипящим молоком. Компот был сварен и охлаждался, разлитый в празднично блистающие новые ведра.
Неизвестные многим прочим каперсы и оливки дожидались своей очереди — а в каждую тарелочку порционно, вместе с ломтиком лимона.
Старшая Тамарина дочка вышла замуж за целого осетина и уехала в древний город с современным названием Орджоникидзе, и есть уже внучка Лиана, ну и что, что немного не русское имя, зато к фамилии и отчеству подходит идеально. Лианочка красавица, у нее черные кудри и пушистые большие глаза, а Орджоникидзе через двадцать лет переименуют обратно во Владикавказ.
Посуды у генералов много, Тамара достает парадный столовый сервиз на двадцать четыре персоны, и еще один. И еще один, на всякий случай. На первом сервизе ловкие охотники пленяют изящных животных с грустными человеческими глазами, на втором — красивые цветы сплетаются друг с другом в причудливые узоры, а третий — чисто белый, с золотой такой волнистой каемкой, слегка выпуклой.
Младшая Тамарина дочка, нежная девочка с прозрачной кожей и ярко-синими змейками тонких вен — в каждой звучал пульс хорошей наполненности, а толку-то — три года назад утонула в неглубоком до обидного пруду, Тамара всегда заостряла на этом внимание, воробью по колено, кошке не напиться, словно будь пруд достаточно глубоким по ее меркам, гибель нежной девочки не была бы такой обидной.
А пироги-то, пироги!.. Духовитые, румяно запеченные, заботливо смазанные для добавочного блеску корочки перышком, смоченном в сбитом яйце, укутанные полосатыми крахмальными полотенцами!.. Вот этот — с капустой, тот — с курагой и изюмом, а вот этот, в форме рыбы — разумеется, с рыбой. С сомятиной.
Так что в прилежащем к Дому флигеле осталась Тамара Мироновна одна — с мальчиком Павликом, хорошим таким мальчиком, грядущим первоклассником, в его птичью ладошку она вложила сегодня горсть мокрой земли и тихо велела бросить в глубокую прямоугольную яму, чуть не на треть залитую водой. Павлик быстро-быстро вытряс чумазую ручку, спрятался за черные людские спины и закрыл испуганные круглые глаза, прощаясь с доброй тетей Лялей — матерью, которой он не знал.
Розочка не видела ничего, к мысли «только не здесь» как-то сама собой добавилась мысль «это не со мной», так проходили какие-то ее минуты, часы — а вообще времени никакого не было в Доме, избыточно наполненном тучными людьми, редкими слезами и продолжительными речами, напоминающими выступления членов Политбюро по телевизору. Телевизор, разумеется, в семье давно был.
А потом у Розочки что-то совсем странное произошло в голове, потому что она вдруг с каким-то явным облегчением встала, серебристо расхохоталась и в несколько «гигантских» шагов оказалась в своей Персиковой комнате, где с ненавистью сдернула темно-синюю юбку и пиджак, и надела желтое платье в крупные черные горохи, к нему — красный лаковый пояс и красные длинные лаковые бусы, завязанные узлом. Повернувшись на каблуках-рюмочках, Розочка еще немного, минут десять-пятнадцать, похохотала перед зеркалом, потом посерьезнела и речевкой несколько раз выкрикнула: «Эй, Крылов, давай забей пять голов в ворот свиней!»
Каждый новый выкрик был громче предыдущего.
За ЦСК МО, получивший недавно свое новое название ЦСКА, очень болел генерал. И Розочка совершенно не поняла, почему набежали какие-то люди, уложили против воли на аккуратно заправленную неширокую кровать, потом стали нелогично приподнимать ее голову за дрожащий подбородок, заливая в рот противную тепловатую воду, Розочка хотела возмущенно потребовать, чтобы позвали маму, маму, можно и папу, но получились одни рыдания.
Спустя два часа, а может быть, три часа — в этот день не было никакого точного времени в Доме, на просторной Лялиной кухне сидела Тамара Мироновна — в долгожданном одиночестве. Устала за день. Роза еще. Непонятно, как с ней и что. Вроде бы спит у себя, а иной раз заглянешь в комнату — нет, не спит, сгорбилась на кровати и бормочет что-то, все больше про футбол. Тамара Мироновна бегло перекрестилась. Пустырника пойти заварить… Тамара Мироновна встала, подошла к угловому кухонному шкафу, таившему в своих недрах запасы сушеных трав: шалфей — от кашля, пижма — от тараканов, и ромашка — ото всего. Ничего не произошло, просто что-то сильно толкнуло ее под левую лопатку, будто бы укусила особо крупная и злая оса, и не вот себе просто укусила, а свирепо прогрызла кожу и ввинтилась вглубь тела, продолжая попутно его понемногу выедать.
Скорее, это могла бы быть не оса, а крыса — покойница генеральша как-то рассказывала обморочным шепотом, что для допросов особой категории к правому подреберью обвиняемого плотно приставляли стеклянный куб с копошащимися крысами.
Еды им не полагалось, и с течением времени они начинали выкусывать куски плоти, прокладывая себе узкий и влажный от льющейся крови лаз.
Но об этом Тамара Мироновна подумать не успела, тяжело оседая, сползая по дверце углового шкафа с сушеными травами. Она даже не сумела сообразить, видит ли на самом деле подвижное худое лицо сегодняшнего распорядителя похорон, или он с какого-то перепугу ей пригрезился. Ничего не произошло, просто крыса-оса добралась до бедного Тамариного сердца, впилась в него всеми хоботками, мелкими острыми зубками и разорвала его. Достаточно сильно.
Пека Копейкин никому не грезился, не имел он такой тактической задачи, просто, только добравшись до дому и уже отпустив Никитишну, он обнаружил, что забыл получить подпись родных и близких усопшего на специальном бланке-заказе. Это называлось: оформить отношения, и могло, в принципе, происходить по-разному. Предыдущий Пекин клиент, полковник Мертвецкий, был бы немало удивлен, наблюдая за страстными объятьями своей неутешной вдовы с подтянутым Копейкиным — если, конечно, его полковничья душа действительно витала в доме. Полковница долго не отпускала Пеку, стареющая львица, с большой белой грудью и мягкими умелыми губами.
Бывали вдовы и принципиально иного образа мышления, предпочитающие падать в глубокие обмороки и быть уносимыми в прохладные затемненные комнаты друзьями дома или распорядителями похорон.
Бывало все ровно — в большинстве случаев.
В генеральском Доме как раз и предполагался такой вот случай из большинства, только Пека вовремя не подсуетился с подписью. Пришлось вновь вызывать недовольную Никитишну, дожидаться ее приезда, собираться и ехать. Никитишна грозно кричала ему вслед, что она должна быть дома не позднее чем через полтора часа. Луиза прыгала вокруг нее на одной ножке — недавно научилась.
Разумеется, Копейкин не ожидал увидеть домоправительницу — так он про себя обозначил статус Тамары Мироновны — без чувств на полу, очень похожую на пожилую покойницу.
— Вы что же это, Тамармиронна, помирать задумали? — проорал он ей в ухо. — Так вам ведь ни духового оркестра, ни салюта пока не полагается…
Вытащил из кармана валидол, предназначенный для вдовиц принципиально иного образа мышления, с усилием впихнул пахучую таблетку женщине в плотно сжатый рот.
«Скорая помощь», грубый бородатый доктор в расстегнутом халате, с сильными крепкими пальцами, пищанье кардиографа, брезентовые носилки и — перекрывая все это, диагноз: «обширный инфаркт».
Тамара Мироновна, укрытая до подбородка клетчатым полушерстяным одеялом, уехала в бело-красной карете, никогда не превращающейся в тыкву.
Из своей комнаты выползла Розочка, кутаясь в огромный цветастый платок. Раскосые темные глаза опухли, длинные черные волосы по-вороньи как-то топорщились. Заплакала жалко, сморкаясь в шелковую платковую бахрому.
Пека растерянно опустился на красивый стул с мягкой выпуклой спинкой, абсолютно не представляя, что ему делать. Пека молчал, потому что если он чему научился за годы безупречной службы, то это открывать рот только через пару секунд после появления в голове мысли, в крайнем случае — одновременно с этим. В голове было пусто.
Марго открыла меню в переплете коричневой искусственной кожи, провела рукой по бледной щеке, будто пытаясь стереть страх и боль, вопросительно посмотрела на Юраню:
— Ты что-нибудь из супов будешь? Первое блюдо?
Модный ресторан «Старая квартира» никогда не нравился Марго. Эти стилизации под коммуналки времен социализма — граненые стаканы, алюминиевые вилки, простые белые тарелки с вензелем «общепит» и песни Эдуарда Хиля — казались ей не забавными, а стыдноватыми и жалкими. Но Юраня привез ее пообедать именно сюда, возражать и спорить не было желания.
— Непременно буду, — отвлекаясь от необходимости изображать клоуна, Юраня делался серьезным даже излишне. — Здесь великолепные щи. С кислой капустой.
Юраня положил широкие ладони на клеенку в духе интерьера, изрисованную кувшинами и виноградными гроздьями.
— Удивительно, насколько грубые ошибки допускают домохозяйки, приготавливая щи! — оживленно произнес он.
Марго устало отложила меню. Позвала официанта. Невысокая коренастая девушка с бейджем «Ваша Танюша» открыла маленький блокнотик. Одета она была в школьную форму — коричневое платье, белый фартук. Красный галстук.
Марго почувствовала легкую тошноту. Есть расхотелось.
— Чаю мне, пожалуйста, — сказала она.
— Что ты, что ты, — забеспокоился Юраня, — что значит: чаю? Давай-ка возьми пюре с сосисками, салат какой-нибудь… Селедку под шубой… Мимозу…
— Нет, чаю, черного. Сахар и лимон.
— Чай со слоном? — уточнила пионерка Танюша.
— О господи! — Марго затошнило еще сильнее. — А нормального у вас нет? Без слона? «Ахмад»? «Метр де тэ»?
— Есть, — обиделась Танюша, — пожалуйста. Возьмите кофейную карту. Точнее, чайную. Просто многие любят именно что со слоном…
Вдоль стены на толстой бельевой веревке болтались хлопчатобумажные разноцветные детские колготки, ползунки с уже неразличимым узором и просторные «семейные» трусы в клетку. На обшарпанном письменном однотумбовом столе стопкой желтели «Правды» и «Известия» с бытописаниями пленумов и прочих побед коммунизма.
Марго поморщилась. Тяги к плебсу она не испытывала никогда. Только этот редкий мужчина напротив и мог заставить ее сидеть в этой фальшивой насквозь столовке и пялиться на чьи-то подштанники. Этот редкий мужчина мог заставить ее делать и многое другое. Приятные воспоминания.
— Так что я сказать-то хотел… Прекрасно зная, что щи — народное русское блюдо, они что, глупышки, делают?
— Что?
— Пережаривают лук с морковкой! — Юраня возмущенно жестикулировал. — Представляешь?
— Ну и что, в борщ тоже все пережаривают, это такой закон супов, — вяло ответила Марго, тема разговора ее не интересовала нисколько. Лук, морковь… Тьфу.
— Ничего похожего! — кипятился Юраня. — Русской кухне вообще не свойственно обжаривание каких-либо ингредиентов. Это тебе не украинская, где сала невпроворот…
Юраня погрозил Марго пальцем, будто бы уличив ее в жарке ингредиентов блюд русской кухни. Марго вздохнула.
Появилась Танюша, расставила тарелки. Звякнула столовыми приборами. Неприязненно подвигала чашкой с чаем.
— Ты скажи лучше, что обо всем этом думаешь? Лилька в больнице. Розка с разбитой головой в больнице. А ты говоришь: щи…
— Разговоры, не имеющие ни малейшего шанса повлиять на исход какого-то события, не должны вестись вообще, — пожал плечами Юраня. — Мы же сейчас заехали поесть. Потом сразу к сестрам твоим. В больницу…
Он положил на колени полотняную желтенькую салфетку с вышитым крестиком знаком зодиака. Кажется, Близнецами. Или Рыбами. Марго поморщилась — некрасиво. Журнал «Работница» в свое время предлагал советским женщинам не только несколько затейливых способов испечь праздничный торт из черствого хлеба, луковой шелухи и манной каши, но и образцы маловразумительных вышивок.
— Ага. А разговоры про пережаренный лук? — вредно поджала губы она.
— Так это я как раз на тебя влияю!
Юраня проглотил очередную ложку щей.
Марго погладила рукой чуть шероховатую стену, в старомодных глянцевых фотообоях с видом на море. Солнце почти не заглядывало в полуподвальное помещение ресторана, стена была холодной. Взяла чашку с чаем. Сделала глоток.
— Слишком много новых людей появилось в Доме, — неторопливо проговорила, — жильцы, педагоги.
Юраня взял в руки высокий запотевший стакан с, клюквенным морсом. Посмотрел на Марго.
— Да-да, а некоторые еще с успехом изображают идиотов. Я в детстве обожала книжку Успенского, «Школа клоунов», по-моему. Там были клоун Наташа и клоун товарищ Помидоров…
Юраня помолчал.
— Товарищ Помидоров? — уточнил через некоторое время.
— Зачем ты это делаешь? — Марго смотрела в стенку. Смотрела в сторону. Отыскивала взглядом официантку Танюшу. Не смотрела на Юраню.
— Это моя защитная стена, — ответил Юраня, отпив, наконец, морсу. — Двойной ров. Пионерская комната. Медпункт. Келья.
— А можно без аллегорий?
— Разумеется. Я так отдыхаю. Просто отдыхаю.
На Южной веранде
Маленький столик, обычно используемый Котом и Куклой для вечерне-утренних чаепитий, ломился от разнообразных спиртных напитков, выставленных батареей. В глаза бросалась квадратная резная бутылка золотистой текилы и гигантских размеров водочный штоф зеленоватого стекла. Пестрели этикетками чинзано и пара сортов мартини — bianco и extra dry, девичий вкус Куклы. Незатейливо тускнела пара пива, оттеняемая благородным Black Label, заботливо распакованным из коробочного плена. Как говаривал однокурсник Кота, интеллигентный алкоголик Хрюнов: «Водка для тех, кто собирается бухать, и вино — для тех, кто думает, что не собирается…»
Кот нервно отдирал фольгу с бутыли шампанского, некрасивыми лохматыми клочьями, нервно отбрасывал их на благородного дерева пол террасы, наконец, отодрал и принялся нервно раскручивать проволочные путы. Молчал. Нервно.
Кукла, аккуратно причесанная, длинные волосы громоздким узлом собраны у основания высокой шеи, плотно сжала губы темно-красного, чуть зловещего оттенка, комкала подол нарядного горошкового платья и мучительно придумывала, чего бы такого сказать людям, сидящим напротив.
«Может быть… Признаете ли вы автономность Южной Осетии? Нет, не то… Или вот: а как вы относитесь к магии цифр? В этом году случится десять, десятое, десятое, наверняка будет свадебный ажиотаж… Не то, не то… Надо что-нибудь такое, общего типа… Про кризис… Повторится ли финансовый кризис в будущем, и как этого избежать?.. Нет, нет… Дура, быстрей давай соображай… что-то такое, оригинальное, самобытное…»
— Великолепнейшая стоит погода, не правда ли? — оригинально произнесла она, встретилась глазами с Котом и быстро добавила самобытности: — Такая мягкая!..
Люди, сидящие напротив, неуловимо напоминали Кукле персонажей каких-то классических диснеевских мультфильмов, однозначно не Тома и Джерри, не русалочку Ариэль и морского конька, и не Микки-Мауса с его верной женушкой, распустехой Минни.
«Белоснежка и семь гномов!» — сообразила Кукла и откинулась на спинку складного деревянного кресла, довольная.
Да, женщина своей гладкой прической в форме танкистского шлема, игриво украшенной чуть сбоку миниатюрным красным бантиком, и педагогически-строгим выражением скуластого лица, страшно была похожа на беглянку Белоснежку, изгнанную королевну. Ноги она геометрически точно сложила, перекрестив лодыжки в атласных бантах от королевских туфелек.
Мужчина был вылитый гном, один из семерых, собирательный образ. Никакой бороды, разумеется, а гладковыбритое румяное лицо, пшеничного цвета кудри, круто вздымающиеся вокруг головы, смеющиеся голубые глаза, общее впечатление умудренности и некоторой хитрости. «Гномьи качества», — подумала одобрительно Кукла.
— Смешной случай сегодня со мной произошел, господа. — Мужчина заговорил хорошим голосом, низким, но не чрезмерно. — Видите ли, я работаю немного за городом. Двадцать пять километров, ничего страшного, и езжу ежедневно одной и той же дорогой. Да другой просто нет, — мужчина пожал плечами, — так вот. Всю прошлую осень я с большим удовольствием покупал у одной из таких сувенирных старушек, что продают всякие дары леса у обочины, прекрасные соленые грузди. Старушка роскошно называлась бабкой Никифоровной. Потом пришла зима, старушки и грузди вполне логично исчезли, по весне стали понемногу проявляться. Сморчки, строчки, топинабмуры там всяческие… Но моей нет и нет. А я, понимаете ли, все на службу опаздываю в последнее время.
Мужчина-гном почему-то сердито взглянул на жену. Женгцина-белоснежка раскраснелась аллорозой.
— Опаздываю, потому что трудно приходить на работу к девяти, если из дома выходишь полдесятого. Сегодня наконец останавливаюсь около старух, спрашиваю: любезнейшие, а не подскажете ли, отчего не видать бабки Никифоровны. Я бы купил ее прекрасных груздей, честное слово. С чесночком и укропчиком.
Кот откупорил-таки шампанское, немедленно разлил по фарфоровым чайным кружкам. Все выпили, глухо стукнувшись чашками.
— Благодарю, — мужчина-гном промокнул губы обширной бумажной салфеткой в желтеньких утятках — дар Кукле от Розки, остатки детского дня рождения.
— Грузди? — вежливо напомнила Кукла, опасаясь очередного провала в разговоре.
— А бабкины товарки и отвечают мне хором: «Никифоровна-то наша… товой!.. А груздей мы тебе и так, сынок, выдадим!..» Я, признаться, перепугался, говорю: «Нет-нет, не стоит беспокоиться, не надо мне ваших никаких груздей…» Ну, потом выяснилось, что Никифоровна не совсем «товой», покушамши грибов, а вовсе даже и напротив — ушла в запой…
— Обнадеживающе, — усмехнулся Кот, вновь разливая шампанское.
Кукла несколькими жадными глотками осушила свою неподходящую случаю чашку. Независимо подвигала ею по столу. Потом поменяла ее местами с блюдцем, полным нарезанных лимонов, будто бы собиралась продемонстрировать почтеннейшей публике фокус с посудой и кроликами. Но фокуса с посудой и кроликами Кукла демонстрировать почтеннейшей публике не стала, потому как, во-первых, не знала такового, а во-вторых — почтеннейшая публика ожидала от нее другого.
You are viewing RumpelstilZchen's journal
26-Июнь-2009 00:18 am
«Не перечьте мне, я сам по себе, а вы для меня только четверть дыма» (с)
МЕТКИ: РЕВЕРС
Ты знаешь мою двойную дрожь, да и тебе ли не знать, как я покрываюсь мурашками не только снаружи, ну и внутри, под кожей. Если она овладевает мной, то не оставляет долго, так долго. Это моя болезнь. Мой морок. Из него никогда не вырастает ничего жизнеспособного.
Впервые он одолел меня тем самым летом, которое началось странным маем, продолжилось холодноватым июнем, потом жарким ослепительным июлем, закончилось классически нежным августом, как и положено.
Мною закончены девять классов, никаких экзаменов, короткая передышка, и надо «отдохнуть как следует», повторяет отец, аккуратно собирая вредительскую тлю с листьев смородиновых кустов.
«Набраться сил перед десятым классом», — говорит он, пересаживая клубнику куда-то в другое место, где ей будет привольней расти — так он считает.
В то время Дом соседствовал (относительно, конечно) с тренировочной базой юношеского хоккейного клуба города, и около невысокого кирпичного забора, крашенного полосками в зеленый и оранжевый, постоянно бушевала небольшая толпа девочек. Такие разные девочки. В книге «Дети Арбата» Рыбакова мне больше всего нравились вот эти несколько строк: «Прохаживались по тротуару арбатские девочки, и дорогомиловские, и девочки с Плющихи, воротники пальто опущены, цветные косынки развязаны, на ногах туфельки и тонкие чулки телесного цвета».
Хоккейные девочки были не хуже, в белых колготках по моде сезона, вываренных с применением дробленого активированного угля, синих джинсовых юбках и свитерках с горлышком.
Сестры, ранее не обращавшие никакого внимания на пыхтящих, красных хоккеистов, малыми группками бегающих кроссы вокруг своего загончика, внезапно взбодрились и активизировались. Заиметь себе хоккеиста оказывается делом очень простым, Лилька ловит своего — рослого паренька с быстрыми глазами — на стакан холодной воды: вот, выпей-выпей, будет легче. Хоккеист в один шумный глоток стакан осушает и становится Лилькиным хоккеистом. Марго наотмашь сбивает сразу двоих лучших спортсменов смелыми суждениями о современной геополитической обстановке и короткими кожаными шортами с индейской бахромой. Даже малявка Роза заполучает себе в друзья небольшого тренерского сынка, румяного и вихрастого, похожего сразу на Тома Сойера и Гекльберри Финна.
Я болтаюсь неприкаянно. Грызу орехи, арахис в бледно-желтых некрасивых обложках, напоминающих отходы жизнедеятельности плотоядных.
Счастливые парочки встречаются по утрам и вечерам, в зависимости от графика тренировок, иной раз скитаются по местным закоулочкам, а местных закоулочков имеется много. Иной же раз они собираются все вместе в Садовой беседке, играть в «дурака» и «детский покер» на поцелуи. В беседку позволительно приходить мне, и этим правом я пользуюсь широко. Именно здесь, уткнувшись подбородком в колени, я знакомлюсь со своей новой подругой, верной спутницей на долгие годы — двойной дрожью.
Все разговоры — очень откровенные. Хоккеисты учатся в спортивной школе, деля класс с «художественными гимнастками», рассказывается ряд историй, иллюстрирующих бесконечную распущенность и вседозволенность в их девичьей среде. Главной героиней постоянно выступает некто Кира со странной фамилией Кусу, простая корейская фамилия, объясняют мальчики. Кира Кусу всерьез заинтересовывает меня, в любом случае, это яркая личность, даже если 90 % рассказов о ней — тестостероновые хоккеистские бредни.
Быстроглазый неумело, но с сильным чавканьем целует разомлевшую Лильку, массируя ее изрядно покрасневшее уже ухо, Марго заносчиво сидит на коленях у одного из лучших спортсменов, а вот Розки в этот день я что-то не помню.
Нет, нет, была Розка, она артистично врала, округляя кофейные глазки, насчет наличия в Доме лифта, причем с лифтером-негритенком в ливрее, многие верили, потом схватила Тома Сойера за классически бородавчатую руку и убежали они. То ли на пляж, то ли в кино, то ли закапывать крысу. То ли «покушать мороженого», как торжественно говорит Розка. Ну а как же, ноблес оближ, лифт с негритенком обязывают к учтивости, благонравию и соблюдению языковых норм.
Второй лучший спортсмен предлагает перестать заниматься ерундой и сыграть в карты на раздевание. Девчонки дружно визжат. Готовно проигрывают. Одежды снимаются. Лилькин кружевной лифчик синего цвета собственноручно расстегивает и стягивает с ее загорелых плеч быстроглазый. Всем взглядам доступна его мощная эрекция, он в каком-то будто бы забытьи трогает Лилькин бледно-розовый сосок указательным пальцем. Быстро выбегает, сильно ссутилившись. Его форменная бело-красная футболка еще видна какое-то время между растопырившихся листьев, но вскоре — уже нет. Расквашенная, красная Лилька с прыгающим подбородком пытается одеться, к ней вплотную подходит второй лучший спортсмен и сильно сжимает ее груди обеим руками, Лилька вздыхает как-то так, что мне становится страшно, очень страшно, я боюсь пошевелиться, боюсь закрыть глаза, боюсь отвести взгляд, боюсь не отводить взгляда. Я начинаю дрожать — сначала изнутри, потом дрожь гейзерами и нефтяными фонтанами вырывается наружу, реактивный лайнер, механическая тряска в разбеге, время принятия решения, мой личный взлет, мое личное падение, как бы все-таки закрыть глаза, почему я не умею закрыть глаза. Проблема решается сама собой — наверное, решается — с глухим стуком я сваливаюсь с деревянной свежесколоченной моим отцом скамейки, глубокий обморок.
добавить комментарий:
Umbra 2009-06-26 01.01 am
Негритенок, говоришь? Пожалуйста, появись. Пускай фрагментарно.
You are viewing RumpelstilZchen’s journal
26-Июнь-2009 01:28 am
Обязательно. Завтра. Хорошо? Чуть позже допишу кое-что, это важно, важно. Сейчас, соберусь. Немного нервничаю, понимаешь?
Umbra 2009-06-26 01.41 am
Успокойся, прошу. Завари чайку себе. Отдохни. Допишешь потом, ничего страшного.
You are viewing RumpelstilZchen’s journal
26-Июнь-2009 01:47 am
Нет, страшно.
Дом. 1960–1971 гг
Пека Копейкин и Розочка поженились через полгода, в аккурат перед ноябрьскими праздниками, присовокупив к законным полагающимся трем выходным дням еще два. Фамилию Розочка менять не пожелала. К тому же, презрев традиционный белый тюль и пенопластовый флердоранж, рекомендуемый советской легкой промышленностью в качестве свадебного наряда, невеста была в темно-красном платье из крученого гипюра, английских лаковых лодочках и прическе «бабетте». Жених обошелся парадной формой. Закадычный друг Зюзя, получивший увольнительную и прибывший из своего буржуинства, поразил синими брюками с названием «джинсы» и одноименной рубахой на кнопках. Оправившаяся Тамара Мироновна дебютировала в тончайшем панбархате цвета фуксии. Павлика нарядили в нелюбимый матросский костюмчик, он бы предпочел спортивные темно-синие шаровары с яркой красной полосой лампасов. Луиза порхала в белоснежных как раз кружевах, сообщая всем желающим, что невеста — это она. Смешные они, девочки.
Особого празднества не было, заняли столик в модном ресторане «Снежинка», что на главной улице города, дети получили свое мороженое, пломбир с розочкой из сливочного крема, а взрослые несколько раз провозгласили тосты с пузырящимся тепловатым шампанским. Официант, худощавый мальчик с порочным лицом, угодливо суетился: поменять пепельницы, расставить букеты, а не желаете ли рыбный нарезик, Зюзя немедленно реагировал: «Отдохнешь!..» — Пека просто улыбался.
Официант временно отступил, но порывался работать в розлив и самолично наполнять тюльпанообразные бокалы.
Зюзя торжественно преподнес молодоженам по паре джинсов, Розочка счастливо завизжала и весь ужин поглаживала их рукой с обручальным кольцом через шуршащий пакет. Луиза с Павликом под столом играли в добрую детскую игру: покажи мне — я покажу тебе, а потом щипали родителей за лодыжки разной степени упитанности.
Мальчик Антошка — два килограмма прозрачных воробьиных косточек и не-детски грустные синие глаза — родился через два года. А еще через месяц Розочка, настороженная небывало долгим ночным сном сына, обнаружила его в новенькой чехословацкой полированной кроватке холодным, таким холодным. Антошка был очень маленький и остыл быстро. До утра Розочка баюкала своего мертвого ребенка, укутав во все пледы, одеяла и платки, попавшиеся под руку, но крохотные пальцы никак не согревались, фиолетовая жилка на чистом лобике отказывалась пульсировать, смешной квадратный подбородок не дрожал от плача и уже дежурила под дверью верная Тамара Мироновна наготове.
Пека в этот момент был в инспекторской командировке, в одном из ближних поволжских городов, и прибыл по срочной телеграмме как раз в день похорон, всю дорогу старательно надеясь, что это какая-то ошибка. Это не оказалось ошибкой.
Возможно ли не сойти с ума, забрасывая землей собственное дитя, — конечно, возможно.
После этого возможно вообще многое: просыпаясь, выпивать стакан водки, чтобы уснуть снова, и так по кругу, по кругу. Возможно удивительно трезвым голосом для пол-литра чистого спирта, прилагающегося к пяти литрам крови, сказать плачущей жене: это я виноват, потому что никогда не любил тебя.
Возможно ничего не ответить на это, а собраться и пойти на работу, в элитную английскую школу, прилежно исполнять обязанности учителя, а вечером спокойно объявить мужу: если завтра ты выпьешь хоть рюмку, я тебя упеку в ЛТП, и надолго, прощайся со службой, будешь дорабатывать до пенсии сторожем на киркомбинате, тоже в казенном обмундировании. Возможно больше не пить водку. Очень долго. Возможно не вспоминать плеткой резанувшее по теплому и нежному: «никогда не любил тебя». Возможно жить дальше.
Ездить летом с подрастающей забавной Луизой в теплую Гагру, элегантную Палангу или по какому-нибудь туристическому Золотому Кольцу.
Отводить ее за маленькую теплую ручку в школу, на занятия художественной гимнастикой, к преподавательнице музыки.
Слушать смешные девичьи глупости и оттаскать за ухо местного хулигана Севку Брыкина за смелые высказывание в ее адрес.
Доставать дефицитные польские журналы о моде, копировать тот или иной туалет, включая шляпу с полями и тупоносые светлые туфли, заказывать у лучшей городской портнихи точную копию, за исключением туфель.
Туфли приобретать у спекулянтки.
Заниматься текущим ремонтом Дома и немного — благоустройством Сада.
Есть мнение, дорогой русскоговорящий читатель, что в каждом японском тексте, будь он хоть описью имущества злостного неплательщика алиментов («…диван-кровать производства Россия — одна штука, радиоприемник „Нейва РП-205“ — две штуки»), должны содержаться строки о красоте растительного и животного мира — вечно заснеженной вершине горы Фудзиямы, первой встречающей солнце, цветении хризантем и прочих бабочках. Так что с Садом все было вроде бы неплохо: все взрастало в строго определенные природой сроки, наливалось соками, зрело и колосилось. Но майору не хватало чего-то, причем он сам не понимал — чего. «Все как-то не так, — с сердцем вздыхал он, — чертовщины какой-то недостает, изюминки…»
Второй ребенок, беленькая девочка, похожая на калорийную булочку, родилась в семье Копейкиных-Старосельцевых только через девять лет, получив цветочное имя, личную комнату молочной белизны, хорошую добрую няньку и ту самую чехословацкую полированную кроватку — а что, Роза не была суеверной, а может быть, перестала ею быть. Пека Копейкин новой дочери обрадовался, конечно, но не так, чтобы слишком.
Примерно в это же время премного удивили родителей с обеих сторон Луиза, выросшая в красивую надменную девицу в кратчайшей «на районе» мини-юбке, и Павлик — тоже сделавшийся вполне себе взрослым и хорошим юношей — аккуратная стрижка Пола Маккартни, тесный пиджачок в пять пуговиц с коротковатыми рукавами.
Нет, ничего такого особенного не случилось, просто в одно из добрых воскресных утр, вздрогнув от пронзительного радийного «В эфире — Пионерская Зорька!», Пека увидел родную дочь, подозрительно торжественно входящую на кухню рука об руку с сыном бывшей соседки Тамары Мироновны. Тамара Мироновна уже два года как перебралась к дочери в Орджоникидзе, выписанная следить за старшим внуком Аликом, все норовившим встать на неверную дорогу и лихо по ней пойти. Ставшими ей родными Розочке и, разумеется, Павлику она писала непременно раз в неделю по недлинному письму, полному орфографических ошибок, новых выученных осетинских слов и поцелуев.
«Лось-то какой вымахал», — вскользь подумал Пека, глядя на дочь со спутником и отпивая любимый крепкий чай из генеральского стакана с серебряным подстаканником. Шумно разгрыз сухарик бородинского хлеба. Потянулся за другим.
Роза ранними пробуждениями по выходным себя не утруждала, справедливо считая, что раз всю чертову неделю с помощью трудов делает из обезьян человеков, то может с полным правом и отдохнуть. Роза занимала уже пост завуча по старшим классам в своей единственной в городе английской школе, знала себе цену. И родителей, и педагогический состав эта цена устраивала.
Иногда она не спускалась из своей Персиковой комнаты примерно до обеда, до ужина. До следующего завтрака. И обед, и ужин, и следующий завтрак в Доме появлялись стараниями домработницы и няньки Леночки, полноватой сорокалетней женщины с лицом настолько безмятежным, что хотелось спросить грубовато: а у вас все в порядке? Намекая, что уж не может быть все в порядке настолько, чтобы так себя нести, да.
Пека кое-как дослужился до майора, по карьерным перспективам заморачивался не очень, предпочитая другие способы украшения рабочих будней: неспешное обсуждение с сослуживцами политической ситуации и товарищей по оружию («Вчера Рыбакова встретил на Набережной. Лежал под скамейкой»), неспешные доклады благодушному начальству, опохмелившемуся вовремя («Значит, все не пьешь, Копейкин?» — «Алкоголизм не лечится, Максим Алексеевич, я просто растягиваю период воздержания… хотелось бы до самой смерти в кругу семьи…»), неспешные служебные романы с пухлыми подавальщицами Ритами, Ларисами или вот еще Галинами («А я вот уважаю чисто женское поведение. Это когда просто делают что-то, и все. Без объяснений…»).
— Папа, — звонко сказала Луиза, — мы вот с этим женимся. Скоро. Я беременна, и срок уже большой…
— А что ж ты раньше? Что ж ты молчала?.. — смог выдавить через ощутимую паузу бедняга майор. Пожалуй, он как-то погорячился насчет воздержания до смерти от алкоголя.
— Да понимаешь, пап, — Луиза моргнула длинными, будто приклеенными ресницами, — я ведь такая же молчаливая, как и ты.
— Согласен, — Пека постепенно приходил в себя, — поразительное сходство…
Ребенок родился в начале марта.
Мало сказать, что Пека Копейкин был недоволен замужеством дочери. Пека Копейкин был взбешен, разъярен, Павлик уже не казался ему вполне себе хорошим мальчиком, а — злобным выходцем из ада, ввергшим в хаос размеренную и правильную жизнь его любимицы. Павлик учился на инженера и увлекался авиамоделированием, что представлялось Пеке своего рода извращением. Даже активное участие зятя в озеленении Сада (раздобыл и лично укоренил двадцать кустов жасмина) никак не повлияло на общую негативную оценку, выставляемую ему тестем ежедневно и ежеминутно.
— Ну что, допрыгался? — спрашивал, к примеру, Пека своего ближайшего родственника поутру.
Павлик молчал, так как отвечать было абсолютно бессмысленно.
— Погода — дрянь, — сообщал далее майор и отправлялся на службу.
Или еще он полюбил игнорировать любой зятев вопрос. Выглядело это примерно так:
— Петр Константинович, передайте мне, пожалуйста, соль!
— А похрену!
Еще служба одарила Копейкина новым, богатым словом (куда там Фиме Собак с ее «гомосексуализмом») — кирдык.
Часто, глядя на Павлика, он меланхолично произносил:
— Ну это полный кирдык!..
Несмотря на то что к этому времени помимо Луизы у майора появились одна за другой еще три дочери с букетными именами — Лилия, Маргарита и Роза, их он так и не смог принять на сердце, как говорится. Заботился, естественно, даже любил — великолепное определение «по-своему», но никакого сравнения с тем изнуряющим томлением в груди и страстно пересыхающим от отцовской любви ртом, принадлежащим Луизе, и только ей.
Любимица майора тоже была недовольна своим замужеством. Любимица майора, несказанно похорошев после стремительных родов, была удивительно красива, вся такая в волнующих формах скрипичного ключа: тяжелая грудь, тонкая талия, роскошные бедра. Ярко-голубые длинные глаза, копна светло-светло-русых кудрей, схваченная в игриво раскачивающийся высокий «конский хвост».
Может быть, дело было в том, что каждый отец подсознательно считает, что прикасаться к его дочери может только один мужчина. Он сам.
You are viewing RumpelstilZchen's journal
26-Июнь-2009 10:37 am
«Не перечьте мне, я сам по себе, а вы для меня только четверть дыма» (с)
МЕТКИ: РЕВЕРС
Тем не менее я с достоинством выступаю в роли Харона для щепотки кровавых сгустков, отторгнутых Лилькиным полудетским телом. На следующий уже год земля в том месте прорастет неожиданно и бурно жирными сорными травами, а вовсе не виноградными гроздьями — по Булгакову. Но я этого уже не узнаю.
С моей мамой что-то не так — спокойно говорю я отцу вечером того дня. Обескровленная и обесцвеченная, Лилька крепко спит под верблюжьим одеялом, байковым детским одеялом и еще шерстяным пледом в рыбках и курочках, зеленым светляком горит на стуле ночник, Лилька теперь боится темноты. За длинный день написано и разорвано порядка пяти писем быстроглазому хоккеисту и другому мальчику, музыканту, сказано много слов, пролито много слез, выдано много обещаний, какая еще ерунда, господи, все эти обещания.
Приходится учитывать еще и то, что быстроглазый в длительной и тяжкой обиде на Лильку — душным июльским вечером, когда воздух столь плотен, что продираешься сквозь него с трудом, царапая кожу, — не хочется быстроглазому хоккеисту оставаться в пропахшей потом палате на двадцать, что ли, четыре хоккеистских рыла, с кроватями в два железно-панцирных яруса. Отправляется быстроглазый хоккеист, нацепив грязноватые длинные шорты и редкие кроссовки Puma (достала тетка, лучшая портниха города), подышать свежим воздухом, полюбоваться закатом, покурить быстро и вдвойне тайно (от тренера и от командного стукача по прозвищу Зверь, правда, правда — по прозвищу Зверь). Все это он намерен сделать на крутом волжском бережку. А на крутом волжском бережку в душный летний вечер, когда воздух столь влажен, что выжимаешь его в кулаке и выпиваешь, подставив губы трубочкой, было немноголюдно. В вечерний час, когда краски дня милосердно приглушены, на крутом волжском бережку красиво отдыхают всего-то четыре человека. Трое из них совершенно незнакомы быстроглазому хоккеисту. Четвертой оказывается вероломная Лилька. Лилька, впервые в жизни ощутив свою немаленькую женскую власть, кокетливо глумится над подающим надежды музыкантом. Скрипачом. Нет, его зовут вовсе не Яша. Не-Яша, балансируя на железной полой трубе, ограничивающей доступ прекрасных купальщиц к дикому и каменистому дну, исполняет Лильке нечто романтическое без, как можно было вообразить, скрипки. Не-Яша, красиво жестикулируя, громко читает Маяковского, умный мальчик, тонкий мальчик, он знает у Маяковского не только Стих о советском паспорте: «Дайте руку! Вот грудная клетка. Слушайте уже не стук, а стон; тревожусь я о нем, в щенка смиренном львенке. Я никогда не знал, что столько тысяч тон в моей позорно легкомыслой головенке. Я тащу вас. Удивляетесь, конечно? Стиснул? Больно? Извините, дорогой. У меня, да и у вас в запасе вечность. Что нам потерять часок-другой?! Будто бы вода — давайте мчать болтая, будто весна — свободно и раскованно! В небе вон луна такая молодая, что ее без спутника и выпускать рискованно»[28].
Показывает на небо, никакой пока луны, да и ладно, кого это смущает?
Трубадур, грамотно и неприязненно думает быстроглазый хоккеист, затаившись в невысоких прибрежных кусточках.
Из кусточков он и видит, как, выкрикнув еще пару строк, не-Яша спрыгивает к рукоплещущей и восторженной Лильке, она обнимает его за шею и прижимается плотно своими крепкими бедрами, своей твердой грудью, своей горящей щекой и своим всем-всем-всем.
Быстроглазый хоккеист, с отвращением сплевывая, выходит из кусточков и бьет несколько раз трубадура в удивленное интеллигентное лицо. К Лильке он больше не подойдет.
Музыкант тоже останется недоволен инцидентом, ему обидно за свое разбитое интеллигентное лицо и униженное мужское достоинство.
Лилька начнет переживать, но через некоторое время. Через две недели примерно.
Еще через две недели она спрыгнет с забора, несколько раз. Не больше десяти.
Еще через сутки она встанет утром с кровати и по ногам ее, игриво пробулькивая, потечет веселая красная речка.
И вечером этого дня я скажу отцу: с моей мамой что-то не так.
Отец уставится на меня, фальшиво удивившись и округлив глаза.
— Что ты имеешь в виду? — с трудом сглотнет он.
— Ничего особенного. — Я достану из шуршащего целлофанового пакета с красными словами «спасибо за покупку!» один предмет. Со стуком положу его на стол, выполняющий в нашей маленькой семье обязанности кухонного и разделочного, на самом деле это обыкновенный стол-книга, полированный, в других домах его устилают крахмальными скатертями и усаживают человек девять гостей, отведать, чем бог послал, или ставят сверху ручную швейную машинку. У нас «книга» закрыта — стол полностью собран и представляет собой узкую и недлинную горизонтальную поверхность, накрытую местами изрезанной клеенкой с яблочным рисунком. На клеенке сахарница почерневшего мельхиора, надо бы почистить, или уже не надо, и чашка с остывшим утренним чаем, подернутым противной пленкой.
Вечером этого дня я положу между сахарницей и чашкой когда-то ярко-синюю, но изрядно выцветшую туфлю. Высокий каблук кажется чуть старомодным. Через мысок носка темнеет след большого пальца — на светлых стельках всегда заметно, выглядит довольно неопрятно, чего уж там. Отец, побледнев до синевы, откроет рот, очевидно, желая произнести что-то абсолютно невинное: «что Это?», «откуда Это?» или вот «зачем Это здесь?». Но звуки отказываются у него складываться в слова русского языка, а никаких других языков он не знает.
Так мы и молчим какое-то время. Я нахожу глазами необходимые мне сегодня вещи, одну большую и две гораздо меньше, все в порядке — стоит в пределах досягаемости большая, а две маленькие спрятаны в кармане до поры. До времени. Потом я достаю из шуршащего целлофанового пакета с красными словами «спасибо за покупку» — а вот ведь в чем фокус, мною ничего-то и не покупалось! — ярко-синюю туфлю номер два. Такая уж это штука — туфли — обычно их бывает по две. Не думаю, чтобы отцу это было неизвестно. И вряд ли можно объяснить его сильнейшее потрясение некоторым осквернением клеенки яблочного рисунка — только вчера он дробил на ней собственноручно дождевых червей для какого-то органического удобрения. Кстати, о червях.
В течение дня много думаю о них.
— С моей мамой что-то не так, — повторяю я.
Отец что-то делает, закрыв лицо руками, может быть, плачет. Потом начинает говорить. На удивление, достаточно членораздельно. Я многое понимаю. Еще больше не понимаю, точнее — отказываюсь понимать. Это понятно — защитное свойство любой психики, отталкивать от себя разрушающую информацию. Поэтому часть великолепной отцовской речи я просто записываю куда-то, в памятийные недра.
Потом он замолкает. Зачем-то меняет местами туфлю номер один и туфлю номер два, от набойки на старомодном — сколько же лет прошло? десять? ничего удивительного — каблуке отколупываются и с сухим шелестом падают на пол комочки земли.
Я все прекрасно вижу, пожалуй, даже отчетливей обычного, вижу, как колышутся от форточного нежного сквозняка его темные волосы, он всегда носит вот именно такую, удлиненную стрижку, в честь сэра Пола Маккартни, вижу, как ритмично вздрагивают его руки, вижу его лицо, мокрое от слез. Я все прекрасно слышу, пожалуй, даже отчетливей обычного, слышу негромкую музыку из радиоприемника, укрывшегося за занавеской, слышу тяжелое дыхание, свое и его, и опять какие-то слова. Только вот разобрать я их почему-то не могу, что-то мне мешает. Может быть, пачка сигарет в кармане его полосатой рубашки, может быть, отсвечивающая тускло квадратная пряжка ремня на его брюках, может быть, крепко зажатый в моем кулаке тяжелый пестик из латуни. Может быть, его выставленные вперед руки, может быть, его перекошенное от ужаса лицо, может быть, глухой удар его тела о доски пола.
Я усмехаюсь. Даже несколько раз хихикаю вслух. Оказывается, я тоже умею осуществлять свои планы.
Подтаскиваю ближе черную оранжевую канистру с бензином, в гараже всегда стоит несколько канистр, для заправки газонокосилки, бензопилы и прочих садовых нужд, отворачиваю крышку, и сразу вот этот запах — приторный, удушающий. Но нестрашно, я сейчас выхожу.
И я выхожу, прихватив собранную за длинный день сумку, хорошая спортивная сумка, в нее помещается много вещей.