Виллет Бронте Шарлотта

— Правда.

— И нравится вам?

— Не всегда.

— Отчего же вам это не оставить?

Отец взглянул на нее, и я испугалась, как бы он не учинил ей нагоняй. Но он сказал только:

— Так-то, Полли, продолжай свой допрос. Покажи лишний раз, какая ты у меня разумница. Ну, смешайся мисс Сноу, покрасней, я б тотчас приказал тебе попридержать язычок, и нам пришлось бы удалиться с позором. Но она только улыбается, а посему не стесняйся, расспрашивай! Да, мисс Сноу, отчего же вам это не оставить? Зачем вы учительствуете?

— Главным образом, увы, из-за денег.

— Стало быть, не из чистой филантропии? А мы-то с Полли сочли бы такое предположение единственным оправданием вашего странного чудачества.

— Нет. Нет, сэр. Скорей ради крова над головою и ради отрады, какую доставляет мне мысль о том, что я сама зарабатываю себе на хлеб, никому не будучи в тягость.

— Вы как хотите, папа, а мне жаль Люси.

— Берегите эту жалость, мисс де Бассомпьер. Береги ее, дочка, охраняй, как неоперившегося птенца в теплом гнездышке твоего сердца. И если когда-нибудь тебе придется на собственном опыте убедиться, как неверны земные блага, я хотел бы, чтобы ты последовала примеру Люси: сама бы работала и никого не обременяла.

— Да, папа, — сказала она задумчиво и покорно. — Но бедняжка Люси! Я-то думала, что она богатая дама и у нее богатые друзья.

— Вольно ж тебе, дурочка, было так думать! Я никогда так не думал. Когда я размышлял о ее поведении, а случалось это нечасто, я приходил к выводу, что она не из тех, у кого в жизни есть надежная опора, что она должна действовать сама и помощи ниоткуда не ждет, но за такую судьбу она, если доживет до почтенной старости, верно, лишь возблагодарит Провидение. Да, так насчет этой школы, — продолжал он, переходя снова на легкий тон. — Как вы думаете, мисс Люси, примет мадам Бек мою дочь?

Я сказала, что надо просто спросить саму мадам; думаю, что примет, она любит учениц-англичанок.

— Стоит вам, сэр, — добавила я, — посадить мисс де Бассомпьер в карету, сегодня же к нам отправиться, и привратница Розина, я не сомневаюсь, не замедлит отворить дверь на ваш звонок, а мадам, бесспорно, натянет самые лучшие свои перчатки и выйдет в гостиную вас встретить.

— В таком случае, — ответил мистер Хоум, — зачем же откладывать дело в долгий ящик? Пусть миссис Херст отправит за юной леди ее пожитки, Полли нынче же засядет за букварь, а вы, мисс Люси, я полагаю, не откажете в любезности за нею присматривать и время от времени подавать мне о ней вести. Надеюсь, вы одобряете мой план, графиня де Бассомпьер?

Графиня мялась и не сразу нашлась с ответом.

— А я-то думала, — наконец сказала она, — что мне уже нечему учиться…

— Это говорит лишь о том, как тяжко мы порой можем заблуждаться. Я придерживаюсь мнения совсем иного, и его разделил бы всякий, кто послушал бы тебя сегодня и убедился в твоем глубоком знании жизни. Ах, дочь моя, тебе еще многому надобно учиться, бедный твой отец, увы, мало в чем тебя наставил! Делать нечего, придется проситься к мадам Бек. Да и погода, кажется, наладилась, и я уж позавтракал.

— Но, папа!

— Да?

— Я вижу одно препятствие.

— А я — так не вижу никакого.

— Огромное препятствие, папа, неодолимое; оно больше того сугроба, какой вы вчера принесли на своих плечах!

— И подобно всякому сугробу может растаять?

— Никогда! Оно чересчур — ну чересчур плотное! Это вы сами, папенька! Мисс Люси, упредите мадам Бек, чтоб меня не принимала, потому что ей тогда придется принять и папу. О, я много могу о нем порассказать! Миссис Бреттон, вы только послушайте. Слушайте все! Пять лет назад, когда мне исполнилось двенадцать, папа взял себе в голову, будто он меня совсем разбаловал, испортил, что мне придется в жизни туго, и прочее, и единственный выход — отдать меня в школу. Я плакала, молила, но мосье де Бассомпьер оказался тверд и неколебим, как скала, и пришлось мне идти в школу. И что же? Папа тоже поступил в школу! Чуть не каждый день он туда являлся проведать меня. Мадам Эгреду ворчала, но без толку. И наконец нас с папой, так сказать, исключили. Пусть Люси расскажет мадам Бек об этой милой подробности. Нечестно было бы ее утаивать.

Миссис Бреттон спросила у мистера Хоума, что он может сказать в свое оправдание. А коль скоро он не нашелся, что ответить, ему вынесли обвинительный приговор, и Полли восторжествовала.

Но не всегда была она лукавой и наивной. После завтрака, когда старшие удалились — верно, потолковать о делах миссис Бреттон — и предоставили нас с доктором Бреттоном и графиней самим себе, она тотчас повзрослела. С нами, почти сверстниками, она превратилась вдруг в светскую даму, даже лицо у нее переменилось; открытый взгляд, улыбка, с какой она смотрела на отца и от которой лицо ее делалось таким милым, живым, переменчивым, уступили место строгости и меньшей подвижности черт.

Грэм, без сомненья, не хуже меня заметил перемену. Несколько минут он стоял у окна, глядя на снег, потом подошел к камину и затеял разговор, но без всегдашней своей непринужденности; он, казалось, не сразу нашел тему; перебирал в уме одну за другой и не очень удачно остановил выбор на Виллете — завел речь о его обитателях, живописных видах и строениях. Мисс де Бассомпьер отвечала ему со взрослым достоинством и умно, правда, какая-нибудь нотка, взор или движенье, скорее быстрое и порывистое, нежели сдержанное и тихое, вдруг выдавали прежнюю Полли.

И все же эти ее черточки смягчались такой непринужденной изысканностью, таким спокойным изяществом, что человек менее чуткий, чем Грэм, не догадался бы усмотреть в них надежду на отношения более короткие.

Доктор же Бреттон, оставаясь сдержанным и не по своему обычаю степенным, однако, не утратил своей наблюдательности. От него не укрылись ни один ее невольный порыв, ни одна оплошность. Он не пропустил ни одного характерного для нее жеста, ни одной заминки, ни одного нечетко произнесенного слога. Она, когда говорила быстро, иногда шепелявила; и всякий раз при таком огрехе краснела и старательно и трогательно повторяла — уже правильно произнося — слово, в котором сделала ошибку.

И всякий раз доктор Бреттон улыбался. Понемногу у обоих стала исчезать натянутость; продлись их беседа, я думаю, она и вовсе сделалась бы сердечной. Уже на губах Полины заиграла прежняя улыбка и вернулись на щеки ямочки; уже она шепелявила и не поправляла себя. Что до доктора Джона, я не могу сказать, в чем была перемена, но перемена была. Он не развеселился — лицо его не отражало ни легкости, ни веселья, — но он заговорил, пожалуй, уверенней, проще и мягче. Десять лет назад эти двое могли часами болтать друг с дружкой без умолку; протекшие годы не сделали их обоих ни скучней, ни глупей. Но есть натуры, для которых важно видеться непрестанно, и чем больше они говорят, тем больше у них находится, что еще сообщить; в беседах рождается привязанность, а из нее полная общность.

И вот Грэму пришлось нас оставить: ремесло его не терпело небрежения и отсрочек. Он вышел из комнаты, но, прежде чем уйти из дому, воротился. Думаю, он воротился не за бумагой и не за визитной карточкой, какие якобы ему понадобились, а чтобы бросить еще один взгляд на Полину и удостовериться, что она та, какой он уносит ее в памяти, что он не украсил ненароком ее облик своим пристрастием, что его не ввела в заблуждение собственная нежная склонность. Нет! Впечатление подтвердилось, от проверки оно скорее окрепло, чем рассеялось, — Грэм унес с собой прощальный взор, робкий, нежный и такой прелестный и доверчивый, какой мог бы бросить олененок из зарослей папоротника или овечка с пушистого луга.

Оставшись одни, мы с Полиной сперва помолчали; обе достали шитье и принялись за кропотливый труд. Белую игрушечную шкатулку былых дней сменила шкатулка, украшенная драгоценными инкрустациями и позолотой. Крошечные пальчики, прежде едва державшие иголку, хоть и остались крошечными, сделались проворными и умелыми; но так же точно, как в детстве, она озабоченно морщила лоб и с той же милой повадкой то и дело поправляла выбившийся локон либо смахивала с шелковой юбки воображаемую пыль, приставший обрывок ниточки.

В то утро разговаривать мне не хотелось; меня пугала и угнетала злобная зимняя буря. Неистовство января никак не утихало, ветер выл, ревел и не думал угомониться. Будь со мной сейчас в гостиной Джиневра Фэншо, она бы не дала мне тихо посидеть и подумать. Только что ушедший непременно сделался бы темой ее речей — и как бы взялась она переливать из пустого в порожнее! Как замучила бы она меня расспросами и догадками, как истерзала бы откровенностями, от которых я бы не знала куда деться!

Полина Мэри разок-другой бросила на меня спокойный, но проникающий взор из-под густых ресниц; губы ее приоткрылись, словно готовясь что-то произнести, но она заметила и тотчас поняла мое желание помолчать.

Нет, думала я про себя, долго это не продлится, ибо я не привыкла встречать в женщинах и девушках уменье властвовать собой, себя обуздывать. Насколько я изучила их, они редко могут отказать себе в удовольствии излить в болтовне свои тайны, обычно пустые, и свои чувства, порою вздорные и глупые.

Графиня, кажется, составляла исключение. Она шила, а когда шитье ей наскучило, взялась за книгу.

По воле случая ее внимание привлекла одна из тех полок, где стояли книги доктора Бреттона, и она тотчас нашла знакомую книгу — иллюстрированный том по естественной истории. Часто видела я Полли рядом с Грэмом, на коленях у которого лежал этот том; он учил ее читать, а по окончании урока она молила в награду рассказать ей про все, что изображено на картинках. Я стала пристально на нее смотреть — настал час проверить хваленую память: верны ли окажутся ее воспоминания?

Верны ли? В том не было сомненья. Она листала страницы, а лицо ее принимало разные выражения, но по ним видно было, как дорого ей Прошлое. Вот она открыла книгу на титульном листе и вгляделась в имя, написанное школьным, мальчишеским почерком. Она смотрела на него долго, но этим не удовольствовалась; она чуть тронула буквы пальчиком и невольно улыбнулась, тем обратив свое прикосновенье в нежную ласку. Прошлое было ей дорого, но необычность этой сценки состояла в том, что Полина не проронила ни слова, она умела не изливать своих чувств в потоках речей.

Чуть не час целый перебирала она книги на полках, вынимала том за томом и обновляла свое с ними знакомство. Покончив с этим занятием, она села на низенький стул, оперлась щекой о кулачок, по-прежнему не нарушая молчания, и задумалась.

Но вот снизу раздался стук отворяемой двери, пахнуло холодом и послышался голос ее отца, обратившегося к миссис Бреттон. Полина тотчас вскочила, и через минуту она была уже внизу.

— Папа, папа, вы уходите?

— Мне нужно в город, милая.

— Папа, но сейчас так… так холодно!

Далее я услышала, как мосье де Бассомпьер доказывает ей, что достаточно защищен от холода, обещает ехать в карете, где ему будет тепло и уютно, и уверяет ее, что ей не следует о нем тревожиться.

— Но вы обещаете вернуться еще засветло? И доктор Бреттон тоже пусть вернется. И тоже в карете. Верхом теперь нельзя.

— Хорошо. Если увижу доктора Бреттона, я передам, что некая дама приказала ему беречь свое драгоценное здоровье и воротиться в карете вместе со мной.

— Верно, так и скажите: некая дама велела, и он решит, будто речь идет о миссис Бреттон, и послушается. Папа, только не запаздывайте, я очень буду ждать.

Дверь захлопнулась, и карета мягко покатила по снегу, а графиня вернулась, тревожная и задумчивая.

Она и правда очень ждала весь день, но по-прежнему была тиха и бесшумно бродила взад-вперед по гостиной. Время от времени она замирала, наклоняла голову и вслушивалась в вечерние шумы или, вернее сказать, в вечернюю тишину, ибо ветер наконец-то улегся. Небо очистилось от вихревых туч и висело голое и бледное; сквозь нагие ветки мы хорошо видели его и холодный блеск новогоднего месяца, блиставшего на нем белым льдистым кругом. А потом, не очень поздно, мы увидели и воротившуюся карету.

На сей раз Полина не стала прыгать от радости, встречая графа. Она даже с какой-то суровостью завладела отцом, как только он переступил порог гостиной, тотчас по-хозяйски взяла его за руку, подвела к стулу, осыпая, однако же, похвалами за то, что он так скоро воротился. Взрослый крепкий человек безропотно повиновался хрупкому созданью, верно, с радостью признавая власть слабого существа, сильного лишь своей любовью.

Грэм показался только несколько минут спустя. Полина едва обернулась на звук его шагов; они обменялись всего двумя-тремя фразами, их пальцы едва соприкоснулись в рукопожатье. Полина не отходила от отца; Грэм сел в кресло в дальнем углу.

Хорошо еще, что миссис Бреттон с мистером Хоумом разговаривали без умолку, без конца перебирая старые воспоминанья, не то, я думаю, нам выпал бы очень уж тихий вечер.

После чая проворная игла Полины и быстрый золотой наперсток так и замелькали в свете лампы, но она не разжимала губ и почти не поднимала век. Грэм тоже, кажется, устал от дневных трудов — он послушно внимал речам старших, сам больше молчал, а наперсток завораживал его взгляд, словно то порхали легкие крылья яркой бабочки или мелькала головка юркой золотистой змейки.

Глава XXVI

Похороны

С этого дня в жизни моей не было недостатка в разнообразии; я много выезжала с полного согласия мадам Бек, которая одобряла мои знакомства. Достойная директриса всегда обращалась со мной уважительно, а когда узнала, что меня то и дело приглашают в замок и в «отель», стала крайне почтительно ко мне относиться.

Она, разумеется, передо мной не лебезила; охотница до мирских благ, мадам ни в чем не проявляла слабости. Никогда не упускала собственную выгоду, при этом не теряя разума и чувства меры; она хватала добычу, не лишаясь спокойствия и осторожности. Не вызывая моего презренья суетностью и подхалимством, мадам умела подчеркнуть, что рада, когда люди, связанные с ее заведением, вращаются в таком кругу, где их могут ободрить и наставить, а не в таком, где их того и гляди испортят и уничижат. Она не расхваливала ни меня, ни моих друзей, и лишь однажды, когда она грелась на солнышке в саду, прихлебывая кофе и читая газету, а я вышла к ней отпроситься на вечер, она объяснилась в следующих любезных выражениях:

— Oui, oui, ma bonne amie, je vous donne la permission de cur et de gr. Votre travail dans ma maison a toujours t admirable, rempli de zle et de discrtion: vous avez bien le droit de vous amuser. Sortez donc tant que vous voudrez. Quant votre choix de connaissances, j’en suis content; c’est sage, digne, laudable.[208]

Она сомкнула уста и вновь устремила взор на газетные строчки.

Читателю не следует слишком возмущаться, узнав, что в это же приблизительно время бережно охраняемый мною пакет с пятью письмами исчез из бюро. Первым моим впечатлением от печального открытия был холодный ужас, но я тотчас ободрилась.

— Терпенье! — шепнула я себе. — Остается лишь молчать и смиренно ждать, письма вернутся на свое место.

Так оно и вышло — письма вернулись; они только погостили немного в спальне у мадам и после тщательной проверки вернулись целыми и невредимыми. Уже на другой день я обнаружила их в бюро.

Интересно, какое мнение составила мадам о моей корреспонденции? Какое вынесла она суждение об эпистолярном даре доктора Джона Бреттона? Как отнеслась она к его мыслям, порою резким, но всегда здравым, к его сужденьям, иной раз странным, но всегда вдохновенно и легко преданным бумаге? Как оценила она его искренность, его шутливость, столь тешившие мое сердце? Что подумала она о нежных словах, блистающих здесь и там, не изобильно, как россыпи бриллиантов по долине Синдбада, но редко — как встречаются драгоценности в краях иных, невымышленных? О мадам Бек, как вам все это понравилось?

Думаю, что мадам Бек не осталась безучастна к достоинствам пяти писем. Однажды, после того как она их позаимствовала у меня на время (говоря о благородной особе, и слова надобно выбирать благородные), я поймала на себе ее взгляд, слегка озадаченный, но скорей благосклонный. То было во время короткого перерыва между уроками, когда ученицы высыпали во двор проветриться. Мы с нею остались в старшем классе наедине; я встретила ее взгляд, а с губ сорвались следующие слова:

— Il у a quelque chose de bien remarquable dans le caractre anglais.[209]

— Как это, мадам?

Она усмехнулась, прежде чем ответить на мой вопрос, заданный по-английски.

— Je ne saurais vous dire «как это»; mais, enfin, les Anglais ont des ides eux, en amiti, en amour en tout. Mais au moins il n’est pas besoin de les surveiller,[210] — заключила она, встала и затрусила прочь, как маленькая лошадка пони.

— В таком случае, надеюсь, — пробормотала я себе под нос, — вы впредь не тронете моих писем.

Увы! У меня потемнело в глазах, и я перестала видеть класс, сад, яркое зимнее солнце, как только вспомнила, что никогда уже не получу письма, подобного ею читанным. С этим покончено. Благодатная река, у берегов которой я пребывала, чья влага живила меня, та река свернула в новое русло; она оставила мою хижину на сухом песке, далеко в стороне катя бурные воды. Что поделать — справедливая, естественная перемена; тут ничего не скажешь. Но я полюбила свой Рейн, свой Нил, я едва ли не боготворила свой Ганг и горевала из-за того, что этот вольный поток меня минует, исчезнет, как пустой мираж. Я крепилась, но я не герой; на мои руки и на парту упали капли — соленым недолгим дождем.

Но скоро я сказала себе: «Надежда, которую я оплакиваю, погибла и причинила мне много страданий; она умерла лишь тогда, когда пришел ее срок. После столь томительных мук смерть — избавленье, она желанная гостья».

И я постаралась достойно встретить желанную гостью. Долгая боль приучила меня к терпенью. И вот я закрыла глаза усопшей Надежде, закрыла ее лик и спокойно положила ее во гроб.

Письма же следовало убрать подальше; тот, кто понес утрату, всегда ревниво прячет от собственных взоров все то, что может о ней напомнить. Нельзя, чтобы сердце всечасно ранили уколы бесплодных сожалений.

Однажды в свободный вечер (в четверг) я собралась взглянуть на свое сокровище и решить наконец, как с ним обойтись. Каково же было мое огорченье, когда я обнаружила, что письма опять кто-то трогал: пакет остался на месте, но ленточку развязывали и снова завязали; я заметила и по другим приметам, что кто-то совал нос в мое бюро.

Это, пожалуй, было уже слишком. Мадам Бек была воплощением осмотрительности и к тому же наделена здравым умом, как редко кто из смертных. То, что она знакома с содержимым моего ящика, меня не ободряло, но и не угнетало. Мастерица козней и каверз, она, однако, умела видеть все в правильном свете и понять истинную суть вещей. Но мысль о том, что она посмела поделиться с кем-либо сведениями, добытыми с помощью таких средств, что она, быть может, развлекалась с кем-то вместе чтением строк, дорогих моему сердцу, глубоко меня уязвила. А у меня были основания этого опасаться, и я даже догадывалась уже, кто ее наперсник. Родственник ее, мосье Поль Эмануэль, накануне провел с нею вечер. Она имела обыкновение с ним советоваться и делиться соображениями, каких никому более не доверила бы. А нынче утром в классе сей господин подарил меня взглядом, словно заимствованным у Вашти, актрисы; я тогда не поняла, что выражал угрюмый злой блеск его синих глаз, теперь же мне все сделалось ясно. Уж он-то, разумеется, не мог отнестись ко мне со снисхождением и терпимостью; я всегда знала его как человека мрачного и подозрительного. Догадка о том, что письма, всего лишь дружеские письма, побывали у него в руках и, может статься, еще побывают, — надрывала мне душу.

Что мне делать? Как предотвратить такое? Найдется ли в этом доме надежное укромное местечко, где мое сокровище оградит ключ, защитит замок?

Чердак? Но нет, о чердаке мне не хотелось и думать. Да к тому же почти все ящики там сгнили и не запирались. И крысы прогрызли себе ходы в трухлявом дереве, а кое-где обосновались мыши. Мои бесценные письма (все еще бесценные, хотя на конвертах и стояло «Ихавод»)[211] сделаются добычей червей, а еще раньше того строки расплывутся от сырости. Нет, ердак — место неподходящее. Но куда же мне их спрятать?

Раздумывая над этой задачей, я сидела на подоконнике в спальне. Стоял ясный морозный вечер; зимнее солнце уже клонилось к закату и бледно озаряло кусты в «allee defendue». Большое грушевое дерево — «груша монахини» — стояло скелетом дриады — нагое, серое, тощее. Мне пришла в голову неожиданная идея, одна из тех причудливых идей, какие нередко посещают одинокую душу. Я надела капор и салоп и отправилась в город.

Завернув в исторический квартал города, куда меня всегда, если я бывала не в духе, влек унылый призрак седой старины, я бродила по улицам, покуда не вышла к заброшенному скверу и не очутилась перед лавкой старьевщика.

Среди множества старых вещей мне захотелось найти ящичек, который можно было бы запаять, либо кружку или бутылку, какую можно было бы запечатать. Я порылась в ворохах всякого хлама и нашла бутылку.

Потом я свернула письма, обернула их тонкой клеенкой, перевязала бечевкой, засунула в бутылку, а еврея-старьевщика попросила запечатать горлышко. Он исполнял мою просьбу, а сам искоса разглядывал меня из-под выцветших ресниц, верно, заподозрив во мне злой умысел. Я же испытывала — нет, не удовольствие, но унылую отраду. Такие же приблизительно побужденья однажды толкнули меня в исповедальню. Быстрым шагом отправилась я домой и пришла в пансион, когда уже стемнело и подавали обед.

В семь часов взошел месяц. В половине восьмого, когда начались вечерние классы, мадам Бек с матерью и детьми устроилась в столовой, приходящие разошлись по домам, а Розина удалилась из вестибюля и все затихло, я накинула шаль и, взяв запечатанную бутылку, проскользнула через дверь старшего класса в berceau, а оттуда в «allee defendue».

Грушевое дерево Мафусаил стояло в конце аллеи, возвышаясь неясной серой тенью над молодой порослью вокруг. Старое-престарое, оно еще было довольно крепким, и только внизу, у самых корней его было глубокое дупло. Я знала про это дупло, упрятанное под густым плющом, и там-то надумала я упокоить мое сокровище, там-то решила я похоронить мое горе. Горе, которое я оплакала и закутала в саван, надлежало наконец предать погребенью.

И вот я отодвинула плющ и отыскала дупло; бутылка без труда в нем помещалась, и я засунула ее поглубже. В саду стоял сарай, и каменщики, недавно поправлявшие кладку, оставили там кое-какие свои орудия. Я взяла там аспидную доску и немного известки, прикрыла дупло доской, закрепила ее, сверху все засыпала землей, а плющ расправила. А потом еще постояла, прислонясь к дереву, как всякий, понесший утрату, стоит над свежей могилой.

Ночь была тихая, но туманная, и свет месяца пробивался сквозь дымку. То ли в самом ночном воздухе, то ли что-то странное в этом тумане — какая-то наэлектризованность, быть может, — действовало на меня удивительным образом. Так, однажды давно, в Англии, ночь застигла меня в одиноких полях, и, увидев, как на небе взошла Северная Аврора, я очарованно следила за сбором войск под всеми флагами, за дрожью сомкнутых копий и за стремительным бегом гонцов снизу к темному еще замковому камню небесного свода. Я тогда не испытала радости — какое там! — но ощущала прилив свежих сил.

Если жизнь — вечная битва, то мне, верно, судьбой суждено вести ее в одиночку. Я стала раздумывать, как бы мне сбежать с зимней квартиры, как бы удрать из лагеря, где недоставало еды и фуража. Быть может, во имя перемен придется вести еще одно генеральное сражение с фортуной; что ж, терять мне нечего и, может статься, Господь даст мне силы победить. Но по какому маршруту двигаться? Какой разработать план?

Я все еще размышляла над этими вопросами, когда месяц, прежде такой тусклый, вдруг засветил как будто бы ярче; в глазах у меня засиял белый луч, и, ясная и отчетливая, пролегла тень. Я вгляделась пристальней, чтобы узнать причину вдруг разыгравшейся в темной аллее борьбы света и теней, проявлявшейся с каждым мигом резче, и вот в трех ярдах от меня очутилась женщина в черном, скрывавшая под белой вуалью свое лицо.

Прошло пять минут. Я не двигалась с места. Она застыла. Наконец я обратилась к ней:

— Кто вы такая? И зачем явились ко мне?

Она молчала. Лица у нее не было — неразличимы были черты, все скрывалось под белой воздушной тканью; но были глаза — и они смотрели на меня.

Я не расхрабрилась — я отчаялась, а отчаяние порой заменяет храбрость. Я сделала шаг к темной фигуре. Я вытянула руку, чтобы ее коснуться. Она отступила. Я сделала еще шаг, потом еще. Она, все так же молча, обратилась в бегство. Кусты остролиста, тиса и лавра скрыли от меня преследуемую цель. Когда я обошла препятствие, я не увидела ничего. Я стала ждать, потом сказала:

— Если тебе чего-то надобно от людей, вернись и попроси.

Ответом мне были пустота и молчанье.

На сей раз я не могла прибегнуть к утешениям доктора Джона. И мне некому уже было шепнуть: «Я опять видела монахиню».

Полина Мэри часто посылала за мною. В давние дни, в Бреттоне, она, правда, не признавалась в своей привязанности, но так ко мне привыкла, что постоянно нуждалась в моем обществе. Стоило мне уйти в свою комнату, она тотчас туда бежала, отворяла дверь и тоном, не терпящим возражений, требовала:

— Идемте вниз. Отчего вы одна тут сидите? Идемте со мной в гостиную.

Точно таким же тоном убеждала она меня теперь:

— Уходите с улицы Фоссет и живите у нас. Папа будет вам гораздо больше платить, чем мадам Бек.

Сам мистер Хоум тоже предлагал мне солидное жалованье — втрое против моего нынешнего, — если я соглашусь быть компаньонкой его дочери. Я отказалась. Я отказалась бы, будь я даже еще бедней, будь моя дальнейшая судьба еще темней и безвестней. Я не создана быть компаньонкой. Я умею учить, давать уроки. Но ни на роль гувернантки, ни на роль компаньонки я не гожусь. Скорей уж я нанялась бы в служанки, не боялась бы черной работы, мела бы комнаты и лестницы, чистила бы замки и печи, только бы меня предоставили самой себе. Лучше быть нищей швеей, чем компаньонкой.

Я — не тень блистательной леди, хотя бы то была даже мисс де Бассомпьер. Мне свойственно уступать первое место, отступать в сторонку — но лишь по собственной охоте. Я могу покорно сидеть за столом среди прирученных воспитанниц в старшем классе заведения мадам Бек; или на скамье, прозванной моею, у нее в саду; или на своей постели в спальне ее же заведения. Но какова бы я ни была, я не умею приноравливаться к чуждым обстоятельствам и по заказу меняться. Как бы ни были скромны мои способности, они никогда не послужат оправой ни для какого перла, не станут дополнением чужой красоты, принадлежностью чужого величия. Мы с мадам Бек, отнюдь не став близкими людьми, сумели понять друг друга. Уж ее-то компаньонкой я не была, как и гувернанткой ее детей; она предоставила мне свободу и ничем ее не связывала. Однажды болезнь близкой родственницы принудила ее на две недели покинуть улицу Фоссет, и она тревожилась, как бы в ее отсутствие дела не пошли прахом; найдя по возвращении все на своих местах, она всем учителям сделала подарки в благодарность за верную службу. Ко мне же она подошла в полночь, когда я уже легла спать, и сказала, что для меня у нее нет подарка.

— Я могу вознаградить верность Сен-Пьер, но, приди мне мысль вознаградить вашу верность, это повлекло бы недоразумение и даже разрыв. Одно, во всяком случае, я могу для вас сделать и сделаю — я предоставлю вам полную свободу.

И она сдержала слово. Если и прежде были легки налагаемые ею на меня оковы, теперь она их вовсе сняла. Так досталось мне удовольствие добровольно следовать ее правилам, честь посвящать воспитанницам вдвое больше времени против прежнего и радость отдавать им вдвое больше трудов.

Что касается мисс де Бассомпьер, я охотно к ней ездила, но жить с нею не хотела. Я чувствовала, что даже и без коротких, добровольных моих визитов она в скором времени научится обходиться. Сам же мосье де Бассомпьер не предвидел такой возможности, не сознавал ее, как дитя не замечает вероятностей и знаков надвигающегося события, сулящего огорченья.

Я нередко размышляла о том, будет ли он в самом деле огорчен или, напротив, обрадуется. Я затруднялась ответить на этот вопрос. Научные интересы его поглощали; он упрямо и даже люто отстаивал их, в житейских же, будничных делах был прост и доверчив. Насколько я заметила, дочь свою он считал всего лишь ребенком и не догадывался, что другие могут видеть ее в ином свете.

Он любил поговорить о том, как Полли вырастет и станет взрослой женщиной, а Полли, стоя у его кресла, частенько при этом улыбалась, охватывала ладошками его почтенную голову, целовала в седые кудри, а то надувала губки и пожимала плечиками, но ни разу она не сказала: «Папа, да ведь я уже взрослая».

С разными людьми она бывала разная. С отцом она и впрямь оставалась ребенком, нежным, живым, веселым. Со мной становилась она серьезной и делилась мыслями и чувствами отнюдь не ребяческими. С миссис Бреттон она делалась послушна, мягка, но на откровенности не отваживалась. С Грэмом она теперь держалась робко, очень робко; иногда напускала на себя холодность, иногда его избегала. Она вздрагивала от звука его шагов, краснела, когда он входил в комнату, на вопросы его отвечала с запинкой, а когда он прощался и уходил, оставалась смущенной и рассеянной. Даже отец заметил странность ее поведения.

— Полли, — сказал он однажды, — ты ведешь жизнь слишком уединенную. Если у тебя и у взрослой будут такие робкие манеры, что скажут про тебя в свете? С доктором Бреттоном ты говоришь как с чужим. Отчего? Неужели ты забыла, как в детстве была к нему привязана?

— Привязана, папа, — подхватила она суховато и тихо.

— Что ж теперь он тебе не нравится? Что он сделал плохого?

— Ничего. Да нет, напротив, он очень мил. Только мы друг от друга отвыкли.

— А ты это перебори в себе. Вспомни старое и перестань его дичиться, разговаривай с ним побольше, когда он приходит.

— Он и сам-то немного разговаривает. Боится он меня, что ли, папа?

— Да если ты все молчишь! Ты хоть на кого можешь нагнать страху.

— А ты бы сказал ему, что это ничего, если я молчу. Сказал бы, что у меня привычка такая, что я люблю молчать и молчу вовсе не со зла.

— Привычка! Это у тебя-то! Ну нет, маленькая моя трещотка, никакая не привычка, а просто твой каприз.

— Ах, папа, я исправлюсь!

И на другой день мило силилась сдержать слово. Она старалась любезно беседовать с Грэмом на общие темы; ее внимание, видимо, льстило гостю; он отвечал ей обдуманно, осторожно и мягко, словно боялся, слишком глубоко вздохнув, порвать ненароком тонкий тенетник счастья, повисший в воздухе. В самом деле, ее робкая, но серьезная попытка восстановить прежнюю дружбу была трогательна и полна прелести.

Когда доктор откланялся, она подошла к отцовскому креслу.

— Сдержала я слово? Я лучше себя вела?

— Моя дочь вела себя как королева. Если так и дальше будет продолжатся, я смогу ею гордиться. Моя дочь скоро научится принимать гостей, оставаясь спокойной и величавой. Нам с мисс Люси придется немало потрудиться над улучшением своих манер и постоянно быть начеку, чтоб ты нас не затмила. И все же, должен тебе заметить, ты иногда запинаешься, заикаешься, а то и шепелявишь, как шепелявила когда-то давно, еще шестилетней девочкой.

— Нет, папа, — перебила она его с негодованием. — Этого быть не может!

— Спросим у мисс Люси. Правда ли, мисс Люси, что, отвечая на вопросы доктора Бреттона, Полли дважды произнесла «ражумеется»?

— Папа, папа, ну как вам не совестно, какой вы злой! Я не хуже вашего могу произнести любую букву алфавита. Но вот вы объясните: отчего вам важно, чтоб я была учтива с доктором Бреттоном? Вам-то он нравится?

— Конечно, он мне нравится, я ведь так давно его знаю, и он хороший сын и добрый малый, он мастер своего дела; да, славный callant.[212]

— «Callant»! Ну как же, настоящий шотландец! Папа, это у вас эдинбургский или абердинский акцент?

— И тот и другой, радость моя, а также акцент Глазго. Именно поэтому мне так хорошо дается французский.

— Ах, французский! И шотландский! Папа, вы неисправимы, вам также следует учиться!

— Значит, Полина, тебе придется уговорить мисс Сноу взять на себя нелегкий труд обучать нас обоих. Из тебя сделать уверенную в себе юную леди, а из меня — истинного джентльмена.

Высказывания мосье де Бассомпьера о «мисс Сноу» не в первый раз навели меня на странные мысли. До чего же разное впечатление складывается о нас у людей, различных меж собою! Мадам Бек считала меня синим чулком; мисс Фэншо находила меня едкой, иронической, резкой; мистер Хоум видел во мне примерную учительницу, пусть немного ограниченную и чересчур дотошную, но все же являвшую воплощением сдержанности и такта, необходимых гувернантке. И в то же время еще один человек — профессор Поль Эмануэль — не упускал случая высказать свое суждение о моем характере — горячем, неуемном, непокорном и дерзком. Все эти мнения были мне смешны. Если кто и понял меня правильно, то одна только маленькая Полина Мэри.

Платной компаньонкой ее я не сделалась, общество ее день ото дня становилось мне приятней, а потому я согласилась, когда она предложила мне, чтобы почаще видеться, брать вместе какие-нибудь уроки. Она выбрала занятия немецким языком, который, как и мне, казался ей трудным. Мы договорились ходить к одной учительнице на улице Креси, а значит, каждую неделю несколько часов проводить вместе. Мосье де Бассомпьер, кажется, очень обрадовался, что мадам Серьезность будет отныне делить часть своего досуга с его прелестной любимой дочерью.

Нельзя сказать этого о моем непрошеном наставнике, профессоре с улицы Фоссет. Тайно выследив меня и узнав, что я более не сижу безвылазно в пансионе, но в известные дни и в известные часы его покидаю, он взял на себя добровольный труд надзирать за мною. Говорят, мосье Эмануэль воспитывался у иезуитов. Я бы скорее этому поверила, будь его действия удачней замаскированы. Его же поведение не подтверждало этих слухов. Никогда еще не видывала я человека, столь неискусного в плетении интриг, столь неопытного в составлении коварных планов. Он сам пустился разбирать собственные умозаключения и хвастаться своей прозорливостью. Он меня скорей позабавил, нежели рассердил, когда подошел ко мне однажды утром и важно шепнул, что «он за мною присматривает», что он решил исполнить свой дружеский долг и более не оставит меня во власти моих прихотей, что мое поведение ему представляется странным и он, право, не знает, как ему со мной поступить. Он заявил, что напрасно кузина его, мадам Бек, закрывает глаза на мой столь легкомысленный образ жизни и он не понимает: как особа, выбравшая высокое призвание воспитывать других, может порхать по отелям и замкам, вращаться среди титулованных особ? По его мнению, я совершенно «en l’air».[213] Ведь я шесть дней в неделю куда-то езжу.

Я ответила, что мосье преувеличивает. Мне и в самом деле предоставили возможность получать новые впечатления, но не ранее, чем они стали для меня необходимы.

— Необходимы?! Как это понимать?

Нет, он решительно не мог взять этого в толк. Необходимы новые впечатления! Да полно, здорова ли я? Он советовал мне изучать жизнь католических монахинь. Уж им-то не требуется новых впечатлений.

Я не могу судить о том, какое выражение приняло мое лицо во время его речи, но его оно возмутило. Он назвал меня суетной, беспечной охотницей до удовольствий, сказал, что я жадно гоняюсь за житейскими радостями и льну к высшим кругам. Моей натуре, оказывается, не свойственны самопожертвование, сосредоточенность, а также честь, благородство, жертвенность и смирение. Полагая бесполезным отвечать на его нападки, я молча правила ошибки в тетрадях по английскому языку.

Оказывается, я вовсе и не христианка. Я, как и многие протестанты, погрязла в гордыне и языческом своеволии.

Я слегка отвернулась от него, понадежней забиваясь под крылышко молчания.

Он издал какой-то странный звук. Что произнес он? Конечно, не ругательство, он был для этого слишком религиозен, но я ясно расслышала слово sacr.[214] Как ни горестно в этом признаться, то же слово, да еще в сопровождении еще кое-чего, я услышала, когда обогнала его через два часа в коридоре, отправляясь на свой урок немецкого языка. Милейший человек мосье Поль, просто несравненный; но и несравненный, язвительнейший деспот.

Обучавшая нас немецкому языку фрейлейн Анна Браун была добрая, достойная особа лет сорока пяти; судя по тому, какое количество пива и мяса поглощала она за завтраком, ей следовало бы жить во времена королевы Елизаветы. Ее прямая и открытая немецкая душа жестоко страдала из-за нашей, как называла она, английской чопорности; нам, правда, казалось, что мы с нею держимся очень сердечно, но мы не хлопали ее по плечу, а если она подставляла нам щеку для поцелуя, целовали ее легонько, без смачного чмоканья. Подобные упущения немало ее удручали. Во всем же прочем мы прекрасно ладили. Занимаясь обучением иностранных девиц, не желающих ни думать, ни учиться, не прикладывающих ради знаний ни малейших трудов, она, кажется, поражалась нашим успехам, на мой взгляд, довольно скромным. В ее глазах мы были немыслимыми, сверкающими звездами, гордыми, холодными, невиданными.

Юная графиня и впрямь держалась немного горделиво, к тому же была довольно взыскательна; впрочем, при тонкости ее и красоте она, быть может, имела на это право. Но совершеннейшей ошибкой было приписывать мне подобные свойства. Я никогда не избегала поцелуйного обряда при встрече, от которого Полина, если только могла, уклонялась. В моем арсенале защитного оружия не было холодного презрения, тогда как Полли всегда держала его наготове и пускала в ход при всякой грубой немецкой вылазке.

Честная Анна Браун в какой-то мере чувствовала это различие и, трепеща перед Полиной, боготворя ее, как прелестную нимфу, ундину, она искала поддержки у меня, существа земного и смертного.

Больше всего мы любили читать с нею баллады Шиллера. Полина скоро выучилась выразительно их читать. Фрейлейн слушала ее с широкой блаженной улыбкой и говорила, что голос у нее звучит, словно музыка. Переводила Полина их тоже очень свободно и бегло, с живым огнем вдохновенья. У нее тогда пылали щеки, на губах играла дрожащая усмешка, а на глаза иногда даже набегали слезы. Лучшие стихи она выучивала наизусть и часто повторяла их, когда мы с нею оставались наедине. Особенно любила она «Des Mdchens Klage»,[215] вернее, она любила повторять слова, ее зачаровывали печальные звуки, смысл ей не нравился. Однажды вечером, сидя рядом со мной у камина, она тихонько мурлыкала:

  • Du Heilige, rufe dein Kind zuruck,
  • Ich habe genossen das irdische Glck,
  • Ich habe gelebt und geliebt.[216]

— Жила и любила! — повторила она. — Значит, предел земного счастья, цель жизни — любить? Не думаю. Ведь это и самая горькая беда, и потеря времени, и бесполезная пытка. Сказал бы Шиллер — «меня любили», вот тут бы он не ошибся. Правда ведь, Люси, это совсем другое дело?

— Возможно. Только к чему пускаться в подобные рассуждения? Что знаете вы о любви?

Она залилась краской стыда и раздраженья.

— Не надо, Люси, — сказала она. — Зачем вы так? Пусть уж папа обращается со мной как с малым ребенком. Мне так даже лучше. Но вы-то должны понимать, что мне скоро восемнадцать лет!

— Да хоть бы и все двадцать восемь. Рассужденьями чувств не объяснишь. О любви толковать нечего.

— Разумеется, — горячо подхватила она, — вы можете затыкать мне рот, сколько вам вздумается. Но я достаточно уже говорила о любви и достаточно о ней наслушалась! И совсем недавно! И очень вредных рассуждений наслушалась, вам бы они не понравились!

И она саркастически расхохоталась.

Я не могла понять, что имеет она в виду, и расспрашивать тоже не решалась. Я пребывала в замешательстве. Видя, однако, за дерзостью и упрямством полное ее простодушие, я наконец спросила:

— Да кто же пускается с вами в эти вредные рассужденья? Кто посмел вести с вами такие разговоры?

— Ах, Люси! — произнесла она, смягчаясь. — Эта особа чуть не до слез меня доводит. Лучше бы мне не слышать ее!

— Да кто же это, Полина? Не томите меня.

— Это… это моя кузина Джиневра. Всякий раз, когда ее отпускают к миссис Чамли, она является к нам, и всякий раз, когда застанет меня одну, начинает рассказывать о своих обожателях. Да, любовь! Послушали бы вы, как она рассуждает о любви!

— Да уж я слушала, — отозвалась я очень холодно. — Неплохо, быть может, что и вы ее слушали. Это вам не повредит. Джиневра не может на вас повлиять. Вряд ли вас может интересовать, что у нее на душе, каков у нее образ мыслей.

— Нет, она очень на меня влияет. Она, как никто, умеет меня расстроить и сбить с толку. Она умеет меня задеть, задевая самых дорогих мне людей и самые дорогие мне чувства.

— Да что же она говорит, Полина? Мне надо знать. Надо же вас уберечь от скверного влияния.

— Она унижает тех, кого я давно и искренне почитаю. Она не щадит миссис Бреттон. Она не щадит… Грэма.

— Полноте. Но при чем они к ее чувствам, ее… любви? Ведь она о них упоминает, не правда ли?

— Люси, она такая наглая. И она лгунья, я думаю. Вы же знаете доктора Бреттона. Обе мы его знаем. Он бывает горд и небрежен, это верно; но неужто может он быть низким, недостойным? А она твердит мне, что он ходит за ней по пятам, ползает перед ней на коленях! Она отталкивает его, а он опять перед ней унижается! Люси, неужто это правда? Неужто в этом есть хоть слово правды?

— Когда-то она казалась ему красивой. Но она и теперь выдает его за искателя ее расположения?

— Она говорит, что в любой день может за него выйти. Он, дескать, только и дожидается ее согласия.

— И эти россказни стали причиной вашей холодности с Грэмом, которую и отец ваш заметил?

— Разумеется, я стала к нему приглядываться. Конечно, на Джиневру нельзя полностью полагаться. Конечно, она преувеличивает, возможно, и сочиняет. Но насколько? Вот что хотела бы я знать.

— Давайте ее испытаем. Предоставим ей возможность показать свою хваленую власть.

— Можно сделать это завтра же. Папа пригласил кое-кого на обед. Все ученые. Грэм, которого даже папа начинает признавать за ученого, тоже приглашен. Мне нелегко будет в таком обществе. Я совсем потеряюсь среди важных господ, для меня это будет провалом. Вы с мадам Бреттон должны прийти мне на выручку. И Джиневра пусть тоже пожалует.

— Хорошо. Я передам ей ваше приглашение, и ей представится случай доказать правдивость своих слов.

Глава XXVII

На улице Креси

Следующий день оказался приятней и беспокойней, чем мы ожидали, по крайней мере я. Кажется, был день рождения одного из молодых принцев Лабаскура, по-моему, старшего, Дюка де Диндоно, — и в его честь устраивались торжества во всех школах и, уж разумеется, в коллеже — в Атенее. Молодежь этого заведения приготовила поздравительный адрес, и затевалось собрание в актовом зале, где проходили ежегодные экзамены и раздавались награды. После церемонии поздравления один из профессоров собирался сказать речь.

Ждали кое-кого из связанных с Атенеем ученых приятелей мосье де Бассомпьера, должен был явиться и почтенный виллетский муниципалитет, бургомистр мосье Кавалер Стаас и родители и близкие атенейцев. Друзья мосье де Бассомпьера уговорили его тоже пойти; разумеется, его прелестная дочь собиралась появиться на вечере и послала записку нам с Джиневрой, прося нас приехать пораньше, чтобы мы могли сесть рядом.

Мы с мисс Фэншо одевались в дортуаре, и вдруг она расхохоталась.

— В чем дело? — осведомилась я, потому что она отвлеклась от собственного туалета и уставилась на меня.

— Как странно, — сказала она в обычной своей наивной и вместе с тем оскорбительной манере, — мы с вами настолько сравнялись, что приняты в одном обществе и у нас общие знакомые.

— Пожалуй, — сказала я. — Мне не очень нравились прежние ваши друзья: общество мссис Чамли совершенно мне не подходит.

— Да кто вы такая, мисс Сноу? — спросила она с таким неподдельным и простодушным любопытством, что я даже расхохоталась. — Обыкновенно вы называете себя гувернанткою; когда вы в первый раз тут появились, вы и вправду опекали детей мадам, я видела, как вы, словно были няня ей, носили на руках маленькую Жоржетту, — не каждая гувернантка на такое согласится. И вот уже мадам Бек обходится с вами любезнее, чем с парижанкою Сен-Пьер, а эта зазнайка, моя кузина, делает вас своей наперсницей!

— Поразительно! — согласилась я, полагая, что она просто меня дурачит, и притом забавно. — В самом деле, кто я такая? Наверное, я прячусь под маской. С виду я, увы, не похожа на героиню романа.

— По-моему, все это не слишком вам льстит, — продолжала она. — Вы остаетесь странно хладнокровны. Если вы и впрямь никто, как я одно время полагала, тогда вы довольно самонадеянная особа.

— Никто, как полагали вы одно время! — повторила я, и тут уж в лицо мне бросилась краска. Не стоило, однако, горячиться: что мне за дело до того, в каком смысле глупая девчонка употребляет слова «никто» и «кто-то»! Поэтому я только заметила, что меня встречают с простою учтивостью, и спросила, почему, по ее мнению, от простой учтивости надо приходить в смятение или восторг.

— Кое-чему нельзя не удивляться, — настаивала она.

— Вы сами изобретаете всякие чудеса. Ну, готовы вы, наконец?

— Готова. Дайте вашу руку.

— Не нужно; пойдемте рядом.

Беря меня под руку, она всегда повисала на мне всей тяжестью, и, не будучи джентльменом и ее поклонником, я стремилась от этого уклониться.

— Ну вот, опять! — воскликнула она. — Я предложила вам руку, чтобы выразить одобренье вашему туалету и вообще наружности; я хотела вам польстить.

— Неужто? То есть вы хотите сказать, что не стыдитесь появиться на улице в моем обществе? И если миссис Чамли, играя с моськой у окна, или полковник де Амаль, ковыряя в зубах на балконе, ненароком нас заметит, вы не станете очень уж краснеть из-за такой спутницы?

— Да, — сказала она с той прямотою, что составляла главное ее достоинство и даже лживым выдумкам ее придавала честную безыскусственность, была солью, главной, скрепляющей чертой характера, которого без этого просто не было бы.

Я позволила отозваться на это «да» лишь моему выражению лица, а точнее, выпятив нижнюю губу, избавив от работы язык. Разумеется, взгляд, которым я ее одарила, не выражал ни уважения, ни почтения.

— Несносное надменное создание! — говорила она, пока мы пересекали широкую площадь и входили в тихий милый парк, откуда рукой подать до улицы Креси. — Со мной в жизни никто не обращался так высокомерно!

— Держите свои соображения при себе, а меня оставьте в покое, не то мы расстанемся.

— Да разве можно с вами расстаться, когда вы такая особенная и загадочная?!

— Загадочность эта и особенность — плод вашего воображения, ваша причуда — не более; сделайте милость, избавьте меня от ваших догадок.

— Но неужели вы и вправду — кто-то? — твердила она, силой беря меня под руку, однако рука моя весьма негостеприимно прижалась к телу, отклоняя непрошеное вторженье.

— Да, — был мой ответ, — я многообещающая особа: некогда компаньонка пожилой дамы, потом гувернантка, и вот — школьная учительница.

— Нет, скажите, кто вы на самом деле? Я не стану просить в другой раз, — настойчиво повторяла она, с забавным упорством подозревая во мне инкогнито.

Она сжимала мне руку, получив ее наконец в полное свое распоряжение, и ласкалась, и причитала, пока я не остановилась, хохоча, посреди парка. На продолжении всего пути как только не обыгрывала она эту тему, утверждая с упрямой наивностью (или подозрительностью), что она не в состоянии постичь, каким образом может человек, не возвышенный происхождением или состоянием, без поддержки, которую дают имя или связи, держаться спокойно и независимо. Что до меня, то для душевного покоя мне вполне довольно, чтобы меня знали там, где мне это важно. Прочее меня мало заботит: родословная, общественное положение и ловкие ухищренья поднаторевшего ума меня равно не занимают — то постояльцы третьего разряда, им отвожу я только маленькую гостиную да боковую спаленку. Пусть столовая и зала пустуют, я никогда им их не отворю, ибо им, по-моему, более пристало ютиться в тесноте. Знаю, что свет придерживается другого мнения, и это его правда, хотя думаю, что и я не так уж не права.

Иных низкое положение унижает нравственно, для них лишиться связей — все равно что потерять к себе уважение. Можно легко извинить их: они дорожат местом в обществе, которое служит им защитой от унижений. Кто-то чувствует себя презренным, когда становится известно, что предки его люди простые, а не благородные, бедные, а не богатые, работники, а не капиталисты, — так неужто же следует судить его строго за желание утаить роковые сведения, за то, что он вздрагивает, мучится, ежится перед угрозой случайного разоблачения? Чем дольше мы живем, тем больше у нас опыта, тем менее склонны мы судить ближнего и сомневаться в избитой мудрости: раз защищается добродетель недотроги или безупречная честь человека светского с помощью мелких оборонительных уловок — значит, в них есть нужда.

Мы подошли к особняку Креси. Полина ждала нас, с нею была миссис Бреттон, и, сопровождаемые ею и мосье де Бассомпьером, мы вскоре присоединились к собранию и заняли удобные места поближе к трибуне. Перед нами выстраивали учащихся Атенея. Муниципалитет и бургомистр сидели на почетных местах; юные принцы со своими наставниками располагались на возвышении; в зале было полно знати и высокопоставленных горожан.

Страницы: «« ... 89101112131415 »»

Читать бесплатно другие книги:

Каждый из нас мечтает о любви, о человеке, с которым суждено прожить жизнь, о семейном счастье. Тем ...
Впервые на русском новая книга Франка Тилье «Медовый траур».После гибели жены и дочери комиссар Шарк...
У Риз Конлон, новой помощницы шерифа, голова идет кругом от обретенной свободы. Доктор Виктория Кинг...
В храме находились странные люди. Около дюжины мужчин в длинных темных рясах и с накинутыми на голов...
Из этой книги вы узнаете много полезной информации о молоке и кисломолочных продуктах, а также о леч...
Ее имя до сих пор мелькает в заголовках, фотографии появляются в различных изданиях – она одна из са...