Записки социопата Калита Степан
Только человек с тонкой душевной организацией может так выглядеть в моем относительно еще юном возрасте. Очень хреново. Я помят, регулярно умираю от похмелья, у меня постоянно скачет давление, и вообще – я, в сущности, очень больной и старый человек. Я неоднократно слышал, что внешность у меня нестандартная, и нос сделали хреново. И голова шишковатая – последствия все той же сложной операции.
Не думаю, что молодой хирург, которому предстояло собрать меня по кусочкам, слишком старался. У него была холеная внешность человека, уверенного в собственной безупречности (такие чаще всего встречаются среди адвокатов) и выводок девочек-студенток в качестве постоянного сопровождения. Девочки также присутствовали, когда меня разбинтовали и представили им – для подробного изучения моей изувеченной физиономии. Они наблюдали за операцией, восхищаясь работой педагога и обилием вытекающей из меня крови. Эти же студенточки опрашивали меня в палате уже после того, как операция завершилась.
Поначалу они не могли расслышать, что именно я говорю. А я не мог извлечь из себя ни единого членораздельного звука. Но потом мои отчаянные: «Пошли вон, стервы!» и «Да будьте вы прокляты!» их нежный слух все же различил. Надо ли говорить, как они были возмущены. Ведь им нужно было писать курсовые, а я категорически не желал отвечать на вопросы, испытывая сильную боль…
Внешность моя необратимо изменилась в возрасте примерно двадцати двух лет после весьма неудачной драки и последующего восстановления в обычной московской клинической больнице. С тех пор, я не знаю, как я выгляжу. Тому, кто никогда не менял лицо, сложно объяснить это ощущение. Помню, как разматывал бинты, стоя перед зеркалом, и, когда снял их, ужаснулся, насколько я не похож на себя прежнего. С тех пор из зазеркалья на меня смотрел чужак – он скалился, улыбался, бывал сердит. Но никогда не походил больше на меня прежнего.
Много раз потом я размышлял, как поступил бы тогда, знай, что за этим последует. И неизменно отвечал себе: сделал бы то же самое. Я заступился за девушку.
Военное заведение, где люди становятся крепки телом, но не разумом, отмечало окончание одного из курсов, в парке. Курсанты пили водку. И в определенный момент некоторые из них, видимо, полностью утратили разум. Потому что схватили и потащили в кусты случайную прохожую. Что касается меня, то я шел мимо из университета, с портфелем, который больше никогда не видел. Поначалу конфликт выглядел вполне безобидно – они отступили, девушка убежала. Я тоже собирался покинуть поле несостоявшегося боя – но один из них вдруг ударил меня в лицо, и я упал, после чего на меня налетели стаей. Так бывает, когда от злости люди не думают о последствиях. Курсанты потоптались у меня на лице, разбежались и скучковались у лавочек, что-то пили, оглядываясь… Я смог встать. Далеко не сразу. Добрел до забора. Оторвал доску с длинным гвоздем. И вернулся. Этой доской я бил их не без удовлетворения. С холодной яростью и отчаянием. Я всегда ненавидел подонков. Гвоздь вонзался в тела. Помню тошнотворный звук, с каким я вырывал его. Меня снова повалили, били жестоко. Я уже мало походил на человека. Но снова поднялся и убрел, пошатываясь. Купил в местном хозяйственном два кухонных ножа. Продавщица смотрела на меня с немым ужасом. Но продала. После очередной схватки, – я располосовал ножами множество рук и ткнул кого-то пару раз в тело, но, кажется, неудачно, – я потерял сознание, и меня увезли на скорой. День закончился около пяти вечера. А я пока нет…
Я лежал спустя сутки в палате, с перебинтованной головой, и думал, что жизнь закончена. Больнее всего было душе. У меня она живая. Умеет до сих пор отзываться болью. Помню, было ужасно обидно, что я так рано умер. А эти, которые нападали «стаей», толпой на одного, будут жить. Возможно, доживут до глубокой старости. Интересно, думал я, как там та девушка? Она и представить, наверное, не может, что от ее спасителя остался кусок мяса с изувеченным лицом.
Один старичок – в двадцать лет, другой и в сорок пять – все еще молод, у него нет этой мрачной надломленности, загруженности, глубоких проблем, переживаемых людьми в возрасте. И кто вам больше нравится? Мне милее первый типаж – юный старичок. У него есть опыт. Может, уже и глаз тусклый, и усталость периодически накатывает, мучают депрессии и мигрени, он слишком много пьет – зато он все про вас и про жизнь, скорее всего, уже понимает.
Я был старичком, мне кажется, уже в раннем детстве. Мама потом, через много лет, говорила, что она всегда воспринимала меня опытным и взрослым мужчиной. В отличие от младшего брата, лишенного по этой причине свободы и подвергнутого сверхопеке. И я ей верю. Это досадная правда. Мне не хватало легкости моих сверстников. Зато я был наблюдательнее. Умел слушать. Анализировать информацию. И всегда хорошо учился…
Мы поговорили с врачом. Он интересовался, в основном, кто мои родители, и сколько я смогу заплатить за операцию. Я понял, что без денег мое лицо так и останется страшной маской. Умирать я к тому времени раздумал, душевные волнения прошли, стало казаться, что я выкарабкаюсь. Наивная простота. Долгие годы я не мог свыкнуться с новым лицом, мне предстояло с ним жить, но я пока не представлял даже – как. К родителям за деньгами по многим причинам обращаться было бесполезно: у них были свои заботы, своя жизнь, и связанные с ней серьезные траты. Я старался с ранних лет обходиться сам. Пришлось звонить друзьям.
Никогда и никого ни о чем не просил. Это ценили. Окружающие напротив – все время что-то от меня хотели, им казалось, что именно я смогу им помочь. И очень обижались, когда получали отказ. Обусловленный тем, что у меня есть глубокое убеждение – каждый должен сам справляться со своими проблемами, не загружая ими окружающих. И только в крайнем случае имеет права попросить о помощи.
Из всех моих близких друзей (хотя таковыми сложно кого-либо назвать), только у одного, у Дини, все судимости погашены. И то только потому, что он всегда умел договариваться. Ценнейшее качество, но не для меня – я не иду на компромиссы. Особенно с собой. Что касается друга, то он договорился с прокуратурой. Да и сам в свое время получил юридическое образование. С другими людьми, не имеющими шальной природы, удалой лихости, быстро становится скучно. В этих прочих нет отчаяния, им всегда есть, что терять. Они еще не осознали, что жизнь – в сущности, игра без правил, и справедливости нет, и не будет, как нет и единой правды. И надо обладать смелостью, какая граничит с постоянным осознанием, что рок маячит над тобой, и ты в любой момент можешь умереть. Если моя жизнь слишком комфортна, и я забываю об этой простой истине, то долго смотрю в зеркало. Мое новое лицо говорит мне: парень, ты, как и все мы, уже мертвец, приговоренный к смерти по причине рождения. Смирись с этим. И будешь счастлив.
Но это не значит, что осознание смерти должно привести вас к дурацкому умозаключению, будто каждый свой день нужно проживать, как последний. Вовсе нет. Каждый свой день нужно проживать с достоинством. И помнить, что ты, скорее всего, ничего не успеешь понять, когда Смерть придет за тобой. А есть ли за последней чертой судилище, или все умершие друзья ждут тебя за широким столом Вальхаллы, неизвестно никому. Даже клирикам, наивно полагающим, что только им известна Истина.
Деньги мне привезли на следующий день. Я вышел в холл. Ощущал я себя египетской мумией. Чудовищно болела голова. Ни глаз, ни носа, ни ушей не было видно. Одна щель, через которую я мог обозревать агрессивный мир. И еще одна, где помещался мой рот с разбитыми опухшими губами.
– Спасибо, – выдавил я, взяв у Сереги конверт с деньгами.
– Держись давай. Мы все за тебя кулаки держим.
Я вяло кивнул.
– Извини, Серег не до общения.
Мой интеллект в очередной раз сыграл со мной любопытную штуку. Он разгонялся, как только я переставал злоупотреблять алкоголем, до такой степени, что я терял возможность общаться с людьми в их неторопливой манере. Они говорили слишком медленно, мыслили слишком медленно, они качественно не соответствовали моей стремительной модели мышления. Им недоставало совершенных синапсов в нервной системе, и это было слишком очевидно, чтобы я мог им это простить. А они не могли простить мою гордыню. Мне было дискомфортно общаться с ними. Они слышали только себя. И не могли воспринимать информацию в том темпе, какой я задавал.
Радость от общения с себе подобными, в результате, я испытывал, только принимая алкоголь. В отличие от газет, новостных ресурсов в интернете, научной литературы, люди не могли сообщить мне ничего нового. Пустой треп раздражал. Они были невыносимы. И я их не выносил.
Так и начинается социопатия. К кому-то она приходит от жизненных потрясений, кому-то достается по наследству в связи с несовершенным генофондом, а кто-то мыслит слишком быстро и методологически четко, чтобы в трезвом виде переносить человеческие существа.
Кажется, мой приятель, с которым мы обычно пили сутками, всерьез обиделся. Но он, по счастью, был достаточно проницателен, чтобы понять: я не том состоянии, чтобы ждать от меня не только общения, но и обыкновенной вежливости.
– Вот еще кое-что, – он сунул мне сумку и слегка постучал по ней ногтем. Послышался звон.
Друзья были настолько милы, что купили мне три апельсина и литровую бутылку водки. Сознаюсь, я всерьез подумывал в тот же день, а не выпить ли мне, черт побери. В конце концов, я вполне сносно перемещался по клиническому отделению. А от ужасного самочувствия водочный наркоз должен был помочь. Но потом благоразумие взяло верх, и я подарил бутылку соседу по палате. Он провел в больнице уже почти три недели, постоянно отказываясь от предстоящей операции. «У меня эмоциональный шок!» – говорил он. В конце концов, не только я, знакомый с реалиями жизни, но и врачи начали подозревать, что он бездомный. И выгнали его на улицу.
Случилось это через месяц, когда я уже пошел на поправку. Он был чрезвычайно возмущен недоверием и черствостью медицинских работников. И сказал дрожащим голосом, что сегодня непременно напьется.
За окном больницы открывался чудесный вид – морг и обширное кладбище, напоминая о моей бренности и особенностях российской медицины. Больным, считали врачи, не обязательно иметь хорошее настроение. Достаточно и того, что их лечат бесплатно. Ну, как бесплатно – за взятки. Но попробуй об этом упомяни – живо вылетишь вон, вместе со своей искореженной физиономией и острым языком.
Сосед по палате, пока его досадная тайна не раскрылась, очень любил поговорить. Поскольку первое время мне было тяжело поддерживать беседу, приходилось все больше слушать. Говорил он медленно и монотонно, не умея выстроить мало-мальски увлекательный рассказ. Под его бубнеж заснуть не представлялось возможным. Он мешал не только мне, но и другим больным нашей палаты. До сих пор не понимаю, откуда берется такое количество людей, обожающих пустой треп, но при этом неспособных донести хоть какую-то внятную мысль.
– Если соберешься жениться, Степа, – говорил он мне, – запомни хорошенько. Бабы – расчетливые суки. Жена все у тебя может отобрать – и сбежать. Ничего ей не давай. В квартиру не прописывай. Деньги держи у себя. И чуть что – сразу бей в морду. Баба, она как собака, любит сильную руку. Вот у меня была жена. И что ты думаешь, все получилось, как я и говорю – сбежала, падла, не прошло и полгода.
– Может, она оттого сбежала, что ты ей денег не давал и чуть что сразу бил в морду?! – отозвался из угла Валерик.
Валерик, восемнадцатилетний парнишка, лежал в больнице вторую неделю. Умудрился простудиться сразу после сдачи анализов, поэтому операцию ему отменили – ждали, когда он выздоровеет.
Я беспокоился, что могу тоже подхватить простуду, и тогда меня непременно ждут осложнения. Поскольку переложить Валерика было некуда, врачи приняли радикальные меры – стали пичкать всех в палате антибиотиками. Включая разговорчивого соседа. Таблетки он всегда ел с большой охотой – подозреваю, полагал, что все они очень полезны для здоровья.
Предположение Валерика соседу не понравилось. Он придерживался радикальных взглядов на женщин, переживая снова и снова коварство сбежавшей жены. Некоторым любителям пострадать только дай повод – они сами доведут себя до белого каления.
– Помолчал бы, парень, – сказал он. – Сука она была. Потому и пропала с концами…
Кстати, эту незатейливую историю я позже рассказывал нескольким приятелям – и постепенно она превратилась почти в анекдот. Во всяком случае, я слышал ее пересказ от одного малознакомого человека. И очень удивился.
Я сразу понял, что в отделении челюстно-лицевой хирургии хорошо спит тот, кто засыпает первым. В носы жертв отечественной хирургии были забиты целые мотки бинта и ваты, из отдельных ноздрей торчат трубки, рты всегда приоткрыты, чтобы жадно ловить спертый больничный воздух. Поэтому храп по ночам стоял чудовищный. В то время совесть меня почти не беспокоила, поэтому я спал, как страшный замотанный бинтами младенец, извергая самые причудливые и очень громкие звуки. Сосед утверждал, что я задыхаюсь во сне, и он, обеспокоенный моим состоянием, вынужден меня будить. Уверен, он просто не мог заснуть под нашу канонаду. Ему, единственному, так и не сделали операцию. Впрочем, он и не собирался ее делать. А здоровому человеку в палате с пятью издающими звериный рык монстрами по ночам было очень неуютно. Так, должно быть, чувствовал себя Одиссей в пещере циклопа.
Над нами находилась «Хирургия глаза». Между лестничными пролетами висел телефон-автомат – единственная доступная связь с миром. Сверху к нему ползли, цепляясь за стены, люди с окровавленными повязками на глазах. Некоторые перемещались довольно бодро, стучали по ступеням палками. Сразу можно было понять, кто только начал терять зрение, а кто ослеп уже очень давно, и успел освоиться. Приходилось часто помогать беднягам набирать номер – у меня, по крайней мере, оставались на поломанной физиономии глаза, а они пребывали в кромешной тьме, или видели очень смутный мир через тусклые бельма.
Однажды я провел у автомата почти четыре часа. Слепцы выстроились в очередь, и я все крутил и крутил диск, выслушивая кошмарные рассказы об их болезни. И ни одной, ни единой светлой истории о чудесном исцелении. Они, словно, сговорились.
Чудесное исцеление, наверное, могло происходить где угодно, только не в этих мрачных стенах. Большинство врачей в чудеса не верили, только в торжество науки над несовершенством человеческой плоти. Бог, должно быть, обладает очень черным чувством юмора, раз он создал нас такими хрупкими. Но ему и этого показалось мало. Душа, заключенная в полную нервных окончаний оболочку из мяса и костей, тоже может болеть. И так болеть, что жить не захочешь. Не понимаю, как Бог может осуждать самоубийц, если сам дарует им не совместимые с жизнью страдания…
Я решил к телефону-автомату больше не ходить. Слишком много человеческих страстей обрушивались там на меня в одночасье, и они начинали меня душить. Как дурные воспоминания. Только это были даже не мои воспоминания, а память о чужих разрушенных судьбах, о страданиях и боли. С меня хватит, понял я. И больше никогда не появлялся на площадке между этажами. Иногда мне представлялись слепцы, стоящие там унылой толпой, тянущие руки к телефону на стене. Я старался о них не думать. Малодушие иногда – единственное спасение для человека, у которого душа живая…
Впоследствии я видел точно такую же боль старого, умирающего, пребывающего в отчаянии человека, видел ее каждый божий день на протяжении нескольких месяцев. И от осознания собственного бессилия и постоянной жалости, я начал пить все чаще и чаще. Жалость, мне довелось это узнать, – по-настоящему разрушительное чувство. Оно может вас даже убить, если ваша душа способна к состраданию. Тогда я начал завидовать людям, не способным чувствовать, и завидую до сих пор.
– Ну вот, значится, едем мы из Кельна на поезде с корешком из моего призыва… – разглагольствовал сосед, лежа на своей кровати.
Больше всего он любил вспоминать о службе в армии. Ему, наверное, повезло тогда единственный раз в жизни – он поехал отдавать своей стране «священный долг» в Германию. И там ему так понравилось, что он решил в один прекрасный момент стать немцем и остаться на родине Адольфа Гитлера навсегда. Разумеется, такие планы не могли понравиться командованию части, дислоцированной где-то в Восточной Пруссии… О дальнейшей своей биографии незадачливый дезертир упоминать не любил. Судя по всему, ничего хорошего после Германии в его жизни уже не происходило.
– А в поезде познакомились с двумя девками. Такие, скажу я тебе, девахи, – он зацокал языком. – Выпили мы с ними шнапса. Разговорились. А потом я одну уже раздел, значится, сапог тяну на себя, чтобы снять. А у нее ноги распухли, не снимается, и все тут…
– А почему ноги распухли? – удивился я. – Девахи что, совсем старые были?
Сосед выпучил на меня глаза, как будто только что увидел.
– По… почему старые? – выдавил он.
– Так ведь ноги-то распухли.
– Не старые! – взвился он. – Молодые девки. Немки они. Понял? Вот у них ноги и распухли… – И продолжил свой обстоятельный рассказ. – Пришлось, значит, сапог резать. Но она не возражала, так ей хотелось…
Я решил, что с меня хватит, и, ни слова не говоря, вышел в коридор. Посидел немного у телевизора, шел какой-то убогий мексиканский сериал, несколько старух оккупировали территорию, бесполезно было пытаться переключить канал. Куда-то проследовал хирург с выводком студенток. После операции я его по-настоящему боялся. Этот человек способен был резать человека по живому, терзать плоть, отрывать от нее куски, швыряя их в тазик, смещать лицевые кости с помощью клещей и молотка. Сейчас он представлялся мне нацистским палачом. Такие резали детей в концентрационных лагерях, чтобы посмотреть, что у них внутри.
Я и подумать не мог, что платить в советской больнице нужно не только хирургу, но и анестезиологу, если не хочешь в буквальном смысле прочувствовать на своей шкуре, что такое пытка… Физическое страдание не способен перенести ни один человек. Я бы, без сомнений, сдал всех партизан, лишь бы прервать мучение. Анестезия действовала полчаса, стандартное время для тех, кто забыл дать взятку. Операция длилась полтора – сложный случай. Надо было все разрезать, поставить на место, сшить. Поэтому через час я просто-напросто потерял сознание. Мне говорили, такие операции не делают под местным наркозом, потому что больной может задохнуться. Через много лет я узнал, что это не так. На Западе такое откровенное зверство не практикуется. Но советский человек – особая порода людей, считали они, из них гвозди можно делать, так что может и потерпеть.
Самый симпатичный хирург, какого мне довелось знать – Максим Топоров (имя и фамилия изменены, как и у всех в этом повествовании). Максиму было около сорока. Каждый вечер он был что называется в кондиции – набирался во дворе, с мужиками. А утром отправлялся как ни в чем не бывало оперировать. Руки у него при этом не дрожали. Как это бывает с дворовыми обитателями, окружающие относились к нему очень по-разному. Большинство презрительно, называли его просто Топор. Это и есть снобизм офисного быдла по отношению к врачу-алкоголику. Некоторые считают, что в нашей стране к алкоголизму относятся терпимо. Это неправда. Алкоголиков у нас презирают и ненавидят. Максим не умел пить – и периодически впадал в запои, но на работе ему неизменно прощали его прогулы, перенося сроки операции. Впоследствии я узнал, что он – очень талантливый хирург. Образ жизни, который вел Максим, его полностью устраивал. Он был счастливым, очень обаятельным человеком. Даже когда напивался вдрызг.
Несколько раз мы пили с ним пиво во дворе, пару раз водку в сквере (он предпочитал именно ее), и каждый раз после общения с Топором у меня оставалось очень теплое чувство. Редкий случай – когда имеешь дело с хроническим алкоголиком. Обычно попойки с такими людьми заканчиваются печально. И на следующий день испытываешь только омерзение – и к себе, и к тому, с кем пил.
У Максима была жена и две или три любовницы из числа его студенток. Он регулярно навещал их – и охотно делился подробностями своих похождений с собутыльниками. Жена же, массивная дама, особенно – в области бедер, безумно его любила, и столь же безумно ревновала. Мне приходилось видеть, как он бежит от нее через двор, а она несется за ним – то со скалкой, то со сковородой наперевес. После очередного скандала он обычно пару недель ночевал у друзей. У него их хватало. Как я уже упоминал, сильно пьющий хирург был исключительно добрым и душевным человеком.
В последний раз я видел Максима, выезжая из наших старых дворов на черном БМВ шестой серии. К тому времени я заработал много денег и нашел нужных людей, которые двинули меня по политической линии. Помог Диня. Помогли старые связи. Никогда не думал, что внезапно сделаю столь успешную карьеру. Прекрасный хирург Топоров спешил куда-то с авоськой, в домашних тапочках. Внешний вид его никогда не волновал. Скорее всего, он торопился в продуктовый – близилось закрытие…
Я давно уже переехал из того района, но, подозреваю, окажись я на знакомой улице, возле домов, где мы жили, я увижу его снова. Он все так же будет сидеть на лавочке в компании помятых людей, рядом с которыми ему совсем не место. А может, будет бежать через двор от разъяренной супружницы. Но непременно остановится, улыбнется, как прежде, пожмет мне руку, и затрусит дальше, пока его не настигла справедливая кара за многочисленные измены.
Меня навещали за все время пребывания в больнице только трижды. В первый раз, когда я был без сознания, родители привезли кое-какие вещи – спортивный костюм, джинсы, футболку, свитер и кожаную куртку (моя одежда вся была в крови, и ее забрали). Во второй раз Серега привез деньги. Затем друзья приехали шумной толпой. Визит сопровождался обычной для нашей компании пьянкой. Ребята умудрились пронести в отделение водку и пиво, от которых я, впрочем, категорически отказался. Друзья вдоволь поржали над моей раздувшейся, как у утопленника (это их определение), рожей и предложили мне немедленно организовать побег из больницы. Но я отверг это заманчивый план, прекрасно осознавая, что без многочисленных процедур по прочистке носовых пазух, полосканий и прочая-прочая-прочая, я, скорее всего, наживу какие-нибудь осложнения на свою морду, и меня, в конце концов, придется усыпить, потому что вылечить уже будет нельзя.
Скажете, человека нельзя усыпить? Он же не животное? Что ж, я сильно в этом сомневаюсь. По мере того, как атеистическая идея все больше овладевала умами простых граждан, человек постепенно превращался в животное. Я вовсе не хочу при этом сказать, что он оскотинивался. Совсем нет. Просто если принять во внимание тот факт, что человек слеплен не по образу и подобию Бога, а произошел от обезьяны, то он и есть натуральное животное. А как иначе? У обезьян тоже, между прочим, есть мораль, то есть они следуют общепринятым нормам поведения, чтобы не быть битыми сородичами. Моя мораль, как выяснилось, была недостаточно высока для нашего социума. Иначе, почему я в больнице, а мои сородичи где-то бродят по городу. О нравственности мартышек я бы поспорил. Но и среди людей по-настоящему нравственных индивидуумов я встречал чрезвычайно мало.
Однажды мы пили с приятелем, и он сказал, что к нему скоро придет ветеринар.
– А что, обычный врач уже не помогает? – поинтересовался я с иронией.
Несмотря на веселое настроение, сопровождавшее нас весь день, кошка, к которой, собственно, и должен был придти ветеринар, к вечеру издохла. Признаюсь, я не питал к ней симпатии. Это было тощее уродливое существо искусственно выведенной породы, абсолютно лысое, с очень дурным нравом. Эта бестия постоянно за что-то мстила хозяину – и гадила, то в тапки, то на кровать, но он все равно ее любил. Парадокс человеческой психики – большего негодяя я, наверное, за всю жизнь не встречал. Он отправил в больницу жену, выбив ей передние зубы и сломав ребра, избил собственную мать, не платил алименты детям, называл их «крысята». А к лысой кошке испытывал самые нежные человеческие чувства – холил ее, лелеял, и кормил только элитным кормом.
Но вернемся к животным от человеческих чувств. Наблюдая за жизнью социума, в целом, и отдельными людьми, в частности, могу сказать, что да – всем нам свойственны отнюдь не человеческие, а животные страсти, все мы ведомы могучими инстинктами, подчинены рефлексам. И даже любовь, это высокое состояние души, воспетое поэтами, есть ни что иное, как гормональная лихорадка, когда наша эндокринная система свихнулась и выбрасывает в кровь все новые и новые дозы биологически активных веществ. Если эндокринная система полностью охвачена болезнью, ради любви вы даже можете совершить страшное. Например, убийство. Ну, или суицид, если ваш недуг оказался недостаточно заразен – и вы не смогли передать его бациллы своей избраннице.
И все же, я человек сомневающийся, и, несмотря на все вышесказанное, не до конца разделяю эти радикальные взгляды. По очень простой причине. Любой, даже самый мощный инстинкт, человек, столь явно наделенный животным началом, способен преодолеть. Я утверждаю, что любовь, или страсть к продолжению рода, как зовут ее психологи, возможно преодолеть. И страх смерти, или инстинкт самосохранения, может стать абсолютно неважен, когда речь идет о том, чтобы защитить женщину, ребенка, когда необходимо быть мужчиной – в самом простом и понятном смысле – настоящим мужиком. Я неоднократно перебарывал этот страх. И, к моему удивлению, прожил, наверное, уже половину жизни, преодолевая данный мне от рождения могучий инстинкт. И остальную часть, надеюсь, прожить также – с достоинством…
Пора, пожалуй, покинуть серые стены больницы. И выйти в большой мир. Это только на первый взгляд они кажутся белыми, тому, кто не знает, что в природе ни истинно белого, ни радикально черного не существует. «Так то в природе, – непременно возразит кто-то слишком умный, – а стены больницы воздвиг человек, а потом маляр покрывал краской и белил известью, так что это белый цвет». Возражу. Мы с вами и есть природа. В нас нет ни единого по-настоящему ярко выраженного проявления – будь то наши чувства или наши поступки. Даже если шагаешь за край. Все они – лишь бледная тень того, чем могли бы быть, умей мы достигнуть всей четкости спектра, всей полноты эмоций. Нет. Мы чувствуем наполовину, живем наполовину, и даже в пропасть шагаем, надеясь, что лететь не слишком долго, и в конце нам не будет слишком больно. Вот и больничные стены – серые, да и какими они еще могут быть, если они – часть общей картины…
Если вам случалось видеть человека, который выписывается из хирургического отделения, после операции на лице, вы можете себе представить, как я выглядел. Синее лицо, распухший нос, узкие щелки глаз, – в общем, законченный бомж, проведший на улице не один месяц. Не просыхающие «Синяки» даже с похмелья выглядят много лучше, чем я тогда. Несправедливость жизни заключается в том, что свои лица все эти категории граждан заслужили. Я же стал «красавцем» по стечению обстоятельств. Хотя, если мыслить философски, каждый в этой жизни получает по заслугам. Даже если о том не просит.
Я вышел из больницы в ноябре. И ощутил кожей прохладный ветер. Если бы у меня сохранилось обоняние, я бы, наверное, почувствовал тот сладкий запах, какой ощущает любой, кто долго болел и, наконец, выбрался из дома на свежий воздух. В кармане куртки лежало немного денег, и я решил выпить пива, чтобы почувствовать себя увереннее. Дело в том, что я постоянно ловил на себе брезгливые и в то же время заинтересованные взгляды прохожих. Ощущение было для меня абсолютно новым. Я еще не понимал, но позже осознал, что именно тогда нажил один из своих главных неврозов. Периодически мне начинает казаться, что все взгляды устремлены на меня, на мое лицо. Я словно стою один, под светом софитов, а на мне скрещиваются взгляды, словно лучи фонарей. Так, наверное, должен чувствовать себя беглец, выхваченный мощным прожектором из темноты.
Я медленно прошел вдоль забора больницы, свернул к пруду, миновал его и вышел к палатке с разливным пивом. То, что она оказалась здесь, у меня на пути, показалось мне чудом. В такие минуты думаешь, что Бог все же есть. Потом снова начинаешь сомневаться. Так уж паскудно устроен человек. Успокаивает одно. Вряд ли бородатый великодушный парень на небе сильно обижается на нас. Если он существует, то наверняка думает, что мы получились довольно хреново – не только пребывающими постоянно в сомнениях, но и полусумасшедшими. Так любой отец подумает о своем отпрыске, если тот вдруг однажды заявит: «На самом деле, отец, тебя нет, я в тебя не верю!»
Меня приняли у палатки, как родного. Кто-то даже хлопнул по плечу и сказал: «Прости, парень, обознался». За столиками и чуть поодаль у бетонного забора скопилось человек тридцать. Тянули пиво и трепались меж собой. Здесь обсуждались все вопросы – от семейных дрязг до международной политики. Собеседники попадались самые разные. Иные спившиеся интеллигенты и интеллектуалы, впавшие в запой, куда более интересные люди, чем директора крупных предприятий и топ-менеджеры частных компаний. И я бы с ними, возможно, поболтал, рассказал бы, что со мной случилось и, уверен, нашел бы и сочувствие, и понимание, и добрый совет. Но сейчас мне нужно было понять, что делать со своим новым чужим лицом, как принять себя таким, какого я еще не знал, и понять, куда двигаться дальше.
Опьянение – это настоящее счастье для тех, кто часто и с удовольствием поддает. Если, конечно, вы просто пьяница, а не хронический алкоголик, трясущийся по утрам. Эти пьют уже просто от горя, оттого, что их жизнь – развалины, а сами они – одинокая руина, такие существуют по инерции, давно утратив всякий смысл бытия.
– Посуды нет, – сказала продавщица в палатке.
Расстроенный, я обернулся. И тут какой-то помятый тип сунул мне в руки поллитровую банку: «На вот, я пошел…» – И заковылял прочь.
Я немедленно сунул банку в окошко, и продавщица, сполоснув ее для порядка, нацедила мне бледно-желтого пенистого пива. На ценнике написано было «Жигулевское», но в те времена другого было днем с огнем не сыскать, так что если бы они написали просто «Пиво» – это был бы тоже устойчивый и популярный у народа бренд.
Банку я осушил до дна. И снова протянул продавщице. Вторую тоже. Третью уже можно было посмаковать. Мне показалось, что это пиво, выпитое после полутора месяцев больницы, самое вкусное, какое я пил в жизни. Я отошел к забору, облокотился на него плечом и, прихлебывая пиво, стал думать, как жить дальше…
Постепенно я почувствовал, как меня заполняет уверенность в себе – очень приятное чувство. Она была мне необходима сегодня как никогда… Теперь на меня никто не смотрел, прохожие спешили мимо, я не привлекал их внимания, я слился с толпой, стал одним из них. И мысли потекли уже не так стремительно, как раньше, обгоняя одна другую, а размеренно, вышагивали чинно, так что я мог уловить их суть, вглядеться в них, осознать, наконец, что же со мной произошло, и как мне теперь жить. Алкоголь в небольших дозах помогает разобраться в себе и в ситуации. Это абсолютно точно. Главное, не переборщить, не допустить, чтобы мысли кинулись от твоего разума врассыпную, а ты сам, утратив контроль, нырнул во мрак. А наутро проснулся с больной головой, удивленный, как же так получилось – ведь было же желание выпить в меру. К сожалению, меры я не знал. Да и кто ее знает? Только те, кто привык себя обманывать. Или те, кто не испытывает никаких страстей. Мне они всегда были свойственны. У меня горячая кровь. И чувство меры я презирал.
– Эй, парень, – меня кто-то осторожно тронул за плечо, и я обернулся. На меня смотрел невысокий дядька в кожаной кепке. Рядом топтался другой, в тренировочных штанах, и очень угрюмый. – Пить будешь?.. – Дядька приоткрыл полу куртки и продемонстрировал пузырь.
Сейчас, когда всюду шныряют клофелинщики, столица наводнена разнообразным сбродом со всей страны, и народ за время реформ, звериного капитализма и последующей коррупционной стагнации окончательно озверел, я бы отказался, не задумываясь. Но тогда были времена, когда человек человеку еще мог иногда побыть братом, а не демонстрировать постоянно звериный оскал. Это уже потом, когда эффективные менеджеры вытравили из народа веру в собственные силы и заставили каждого быть энергичным, не в меру напористым, существующим по соревновательным западным принципам, все мы стали намного хуже, и из хомо советикус превратились в обыкновенных злобных жлобов. Раньше мы их презирали, теперь они хозяева жизни. Да и сам я ненамного лучше. Катаюсь по Москве на трехлетнем «БМВ» шестой серии, и ненавижу общение с так называемыми в нашем кругу «простыми людьми». И только когда достаю вечером бутылку коньяку (чаще – XO, реже – VSOP), выпиваю несколько рюмок, и вспоминаю, что такое человечность, я корю себе за то, что очерствел душой. Хотя карьерный успех, наверное, все же, не моя заслуга, а просто стечение обстоятельств.
Мы отошли к тополям, где, по очереди прикладываясь к бутылке, быстро ее опустошили. Тогда было принято пить прямо из горла, если, конечно, у вас не было с собой складного стаканчика. Некоторые любители поддать, точнее – настоящие профессионалы по части поддавания, везде носили с собой стаканчик из пластмассовых колец, вдетых одно в другое, словно специально разработанный советской промышленностью для алкоголиков. Реже – обычную рюмку прямо в кармане брюк. Хорошо современным бухарикам. Если есть желание раздавить на троих пузырь, всегда можно купить пластиковые стаканчики. Не то, чтобы это сильно повысило общий уровень культуры пития – он всегда был в России неизменен, убийственно низкий, но во дворах и скверах благодаря распространению пластика распивают теперь чуть культурнее, это факт…
Душа распахнулась навстречу миру. Мне стало казаться, что жизнь, в сущности, прекрасна. В этом иллюзорном состоянии благодаря алкоголю можно прибывать несколько дней и даже недель. Но потом неизбежно наступит тяжелая депрессия, как только вы вынырнете на поверхность, протрезвев… Но до нее было еще далеко. Мне стало хорошо.
Домой ехать не хотелось. Я жил тогда с родителями и братом Георгием, Гошей, который был младше меня на десять лет, в небольшой двухкомнатной квартире в Текстильщиках. И мне там совсем не было места. Мое детство было весьма пустым с точки зрения современных понятий о детстве, и в то же время очень насыщенным. Я рос заброшенным ребенком. Зато научился самостоятельности. И очень рано повзрослел. Братом родители занимались обстоятельно (скорее всего, это возраст сделал их ответственными по отношению к детям), они заставили его пойти в музыкальную школу. А когда Гошу сбила машина в восемь лет, мама настояла на том, чтобы виолончель он не бросал. Она поседела тогда за один день, каштановые волосы стали серыми. До сих пор помню чудовищную истерику, когда она металась по квартире и безостановочно кричала. Она вернулась из реанимации, где провела без сна несколько дней. Но нервная система находилась в таком возбуждении, что она не могла ни спать, ни есть.
Могу сказать абсолютно точно, что такую серьезную трагедию люди воспринимают очень по-разному. Некоторые реагируют внешне спокойно, а потом их вдруг увозит скорая с инфарктом. Другие выражают свои эмоции бурно. И начинают действовать. Мама всегда была очень эмоциональна – покричав вдоволь, она начала действовать. Полагаю, она совершила подвиг, подняв его на ноги.
Впоследствии мне тоже пришлось совершить подобный подвиг. Смог бы я его повторить? Со всей ответственностью заявляю – нет, никогда. Второй раз я бы этого не выдержал.
Несколько месяцев Гоша пролежал в коме. Его левая рука, та, что должна скользить по грифу виолончели, была изуродована. Думаю, мама была абсолютно права, заставив его все-таки закончить музыкальную школу. Хотя преподаватели всячески старались больного ребенка выпихнуть. Гошиной руке, да и голове, такие упражнения были очень полезны.
Поскольку мы жили в одной комнате, я был вынужден слушать бесконечные неровные пиликанья, дисгармонию, вызывавшую нервную дрожь в конечностях. Смычок соприкасался со струнами и скользил по ним, а левая изувеченная рука не могла правильно их зажимать. В результате, инструмент исторгал совершенно непотребные и очень громкие звуки. Хотя о виолончели говорят, что она обладает тембром человеческого голоса, я до сих пор не могу переносить ее звучание. Такое ощущение, что некто проводит смычком прямо по оголенным нервам. Может, потому, что эта музыка соотносится у меня в голове с той давней трагедией. Ни одно наше переживание никуда не уходит, оно остается с нами, осаждается на самое дно души. Стоит ее взбаламутить, и оно вырывается наружу, делая нас глубоко несчастными.
Сейчас мои родители и брат живут за границей. У Гоши прекрасный сын по имени Николай Георгий, – у англо-саксов принято давать детям двойные имена, – правда, жена, очень деловая девушка, от Гоши ушла, назвав его бездельником. В сущности, она права. Брат, и правда, бездельник. Бренчит целыми днями на гитаре и мечтает когда-нибудь сколотить собственную группу. Учитывая тот факт, что ему уже за тридцать, вряд ли в музыкальной карьере он достигнет успехов. Впрочем, его безалаберность каким-то образом делает его очень обаятельным. Есть лентяи мерзкие и гнусные, их буквально хочется прибить. А есть очаровательные бездельники, идущие по жизни с улыбкой. Они делают только то, что им нравится, и всем своим видом выражают счастье. Мой младший брат как раз из таких – жизнерадостный, исполненный позитива человек. Может быть, он такой потому, что побывал по другую сторону бытия и сумел вернуться обратно в земную жизнь? А может, ему от рождения суждено было стать человеком легким и веселым. Четыре раза он пытался получить образование, родители тратили на обучение большие деньги, и каждый раз Гоша бросал учебу, придумывая себе уважительные причины. Последняя – он должен зарабатывать деньги для сына. Из этой затеи ничего не получилось, университет он бросил, но и работу через полтора месяца бросил тоже, сформулировав свое решение просто: «Не моё».
Я пришел к выводу, что есть люди, для которых «своего» в этой жизни не существует вовсе. Для них, где бы они ни работали, любая деятельность будет «не моё». У меня же колоссальная приспособляемость к обстоятельствам, я способен в любой, даже самой рутинной, работе отыскать что-то, что будет доставлять мне удовольствие. Возможно, меня будет тяготить то, что я занимаюсь «не своим» делом, но я все равно буду успешен в этом «не своем» деле.
Как это часто бывает с нетрезвыми людьми, меня понесло туда, где мне всегда было хорошо – к Лене. Она жила неподалеку от метро «Аэропорт». Снимала комнату у человека, к которому я всегда испытывал необыкновенную симпатию. Он просил называть его просто – дядя Коля. Девочка из провинции, светленькая, с широко открытыми глазами, Лена была глубоко наивна, как это часто бывает с провинциалками, и в то же время совсем не глупа. Недавно поступила в институт на биофак. Там я ее и подцепил. Мой друг, студент того же ВУЗ-а по имени Антон, учился на курс старше. Лена курила у центрального входа. Я подкатил в своей обычной манере: «Привет… ой… прости». Изобразил смущение. «Похоже, я обознался. Принял вас за другую». И отошел в сторонку. Еще раз смущенно обернулся. «Вы извините». «Да ничего», – ответила она. «Я Степан». Я обкатывал эту схему долгие годы, она отлично срабатывала. Вот и в тот раз все получилось как нельзя лучше. Увы, в те годы мобильная связь еще не стала обыденностью. А домашнего телефона у них с дядей Колей не было. Зато она записала мне на бумажке адрес, и сказала, что я могу приехать в любое время, она будет ждать. В общем, проявила недюжинный интерес к моей персоне. Тогда у меня было другое лицо, и девушкам я нравился не за деньги и ум, а просто за то, что я симпатичный и веселый молодой человек. Не лишенный, впрочем, дурных наклонностей.
Причина отсутствия городского телефона была прозаической. Дядя Коля пропивал все, что зарабатывал, до копейки. Пил он страшно, даже не запоями, а одним бесконечным запоем, который длился уже лет десять, с тех пор, как его жена и сын погибли в автомобильной катастрофе. Но при этом он никогда не позволил себе ни единого дебоша, столь свойственного людям с недостатками воспитания. Изъяснялся дядя Коля изысканно, как аристократ девятнадцатого века, у него были рыжие пышные усы, закрученные кверху, и очень бравый вид. Увлекался дядя Коля всего двумя вещами – водкой и поэзией. У него была обширная библиотека, в которой встречались уникальные книги, и даже сброшюрованные самописные самиздатовские сборники поэтов с дарственными надписями. В прошлой жизни дядя Коля был уважаемым издателем, его ценили за проницательность и умение раскрыть талант. Но потом проклятая автокатастрофа навсегда вышвырнула его из обыденности и превратила в человека, которому, в сущности, на все плевать. И в первую очередь, на себя. Причем, это состояние вовсе не было апатией. Это была зрелая позиция человека, все для себя решившего раз и навсегда. Пустить пулю в лоб – слишком радикально, счел дядя Коля, поэтому я буду убивать себя медленно. Помимо водки он пил вино из бумажных пакетов, предпочитал «Изабеллу». Иногда мы пили ее вместе. И достигнув определенной кондиции, начинали по памяти читать любимые стихи. Когда стихи кончались, дядя Коля извлекал из недр обширной библиотеки какой-нибудь запылившийся фолиант, изыскивал поэтический бриллиант, и, тыкая крупным пальцем с желтым нестриженным ногтем в книгу, зачитывал, захлебываясь от восторга, очередной шедевр малоизвестного автора. Как правило, я тоже приходил в восторг, и затем заучивал его наизусть. До сих пор помню многие строчки поэтов, чьи имена не найдешь ни в одной литературной энциклопедии. Меня очень впечатлил, к примеру, поэт по фамилии А.Глинский. На его стихи известные барды сочинили песенку, об этом я случайно узнал много-много лет спустя. Дядя Коля не сознавался, но я подозревал, что он и был тем самым А.Глинским. Во всяком случае, этот псевдоним очень ему подходил, а поэзия была в его духе: «Когда умру, мне станет не до сна, любимая вернется в каждый сон…». Позже я узнал, что Глинский – другой человек, но явно когда-то приятельствовал с дядей Колей. Работал дядя Коля на кладбище, могильщиком, и говорил, что с этой работой ему очень повезло. Подозреваю, дело было не только в деньгах. Могильщик – одна из немногих профессий, позволяющая пить прямо на рабочем месте. И кроме того, находясь все время на кладбище, он, как будто, становился ближе к своей семье, с которой всеми силами стремился воссоединиться.
Как это часто бывает с алкоголиками, в его квартире периодически появлялось множество сомнительных личностей, так называемых «друзей». Один из них, отсидевший десять лет за вооруженный налет, как-то раз кидался на меня с ножом, хрипел: «Падла-а-а!» и брызгал слюной. А когда мы с Леной заперлись в комнате, долго ломился в нее и орал, что все равно меня достанет. Не достал… Припадок случился с ним неожиданно. Вот мы сидим, вот я залпом выпиваю рюмку, встаю, чтобы покинуть довольно скучные посиделки (в отличие от дяди Коли, его «друзья»-собутыльники не внушали мне симпатии), говорю: «Спасибо, я пошел», и в следующую секунду бывший зека с ревом кидается через стол, опрокидывая тарелки: «Падла-а-а!»
В другой раз какой-то паренек вполне заурядной наружности занял у меня немного денег, еще немного денег у Лены, унес дяди Колин серебряный портсигар, серебряные ложки и несколько дореволюционных изданий. Дядя Коля, когда он упаковывал вещи, отрубился и мирно спал.
– Черт с ним, с серебром! – убивался позже дядя Коля. – Но книги, книги!..
Когда меня лет через десять занесло в район «Аэропорта», я решил пройтись и посмотреть, как они живут – не заходить, а просто глянуть, светятся ли окна, ощутить запах былого, люблю порой окунуться в воспоминания о былом.
Есть умники, которые говорят, что прошлого не существует, надо жить будущим – мне их искренне жаль. Прошлое – это то, что нас формирует, делает нас теми, кто мы есть. Если у вас нет прошлого, если вы старательно уничтожаете, вымариваете его, значит вы оторванный от своего опыта пустой человек. Наше прошлое сродни родовой памяти, очень важно помнить о своих корнях, откуда ты пришел, – только тогда становится понятно, куда и как идти дальше.
Старый дом, где жил дядя Коля, снесли. На его месте построили четырнадцатиэтажные современные здания. Куда переселили жильцов, я так и не сподобился узнать. Так бывает, потеряв однажды человека, ты сохраняешь его только в памяти. И там он живет до бесконечности. Надеюсь, дядя Коля присоединился к своей семье. Он так сильно этого хотел…
Я никак не мог сообщить Лене, что попал в больницу. Получалось, что я просто исчез на полтора месяца из ее жизни. Испытав несколько разочарований в личных отношениях, она не могла предположить, что со мной что-то случилось, а решила, я ее просто бросил. Я действительно тогда производил впечатление весьма легкомысленного молодого человека. Девушек у меня было много, и я даже не старался их наличие скрыть. Не удивительно, что она так подумала. Оказавшись у подъезда ее дома, я вдруг вспомнил, как выгляжу, и понял, что напугаю Лену до чертиков, если она увидит меня таким. Тут я заметил ковыляющего по улице дядю Колю – он немного прихрамывал на правую ногу, повредил ее в той самой аварии, отобравшей у него жену и сына. Он заметил меня, остановился шагах в двадцати и громко проговорил:
– Merde! Что это с тобой, Степан? – Он любил использовать в своей речи французские словечки, восхищая своих диковатых собутыльников.
Я подошел, вкратце рассказал о том, что произошло.
– Ничего себе, – сказал дядя Коля. – Знаешь что, у меня есть стойкое ощущение, что тебе ни в коем разе не стоит сейчас появляться пред светлые очи Елены Прекрасной. Боюсь, она несколько на тебя сердита.
– Но у вас же нет телефона, я не мог позвонить…
– Одни ищут возможности, другие изыскивают причины. Давай-ка поступим так, я поднимусь наверх, поговорю с ней, потом помашу тебе из окна, если все в порядке. И ты зайдешь. Такой вариант тебе подходит?
– Ладно, – сказал я. Хотя предложенный дядей Колей «вариант» мне сразу не понравился.
Он скрылся в подъезде, а я, помявшись пару минут, понял, что ждать не могу – совсем. Интуиция – странная штука. Даже у тех, кто обладает ею в полной мере, она не всегда срабатывает. Иногда молчит, как дохлая рыба. А иногда вдруг включается на полную катушку, особенно тогда, когда ей следовало бы помолчать. Именно поэтому я не считаю интуицию даром, она не всегда уместна. Я открыл тяжелую подъездную дверь, – домофоны и подъездные коды, как и мобильные телефоны, еще не вошли в обиход, – по старой лестнице с высокими ступенями и чугунными ажурными перилами поднялся на второй этаж. Там я наткнулся на соседа Лёню, нигде не работающего омерзительного бездельника лет тридцати. Он целился в меня из боевого пистолета.
– Привет, – сказал Леня, – руки вверх.
– Ты что, дурак? – я попятился назад. Кто-то может смотреть прямо в лицо черному глазу огнестрельного оружия, я не из таких смельчаков.
– Спокойно, я же шучу, – Леня поднял ствол к потолку и загоготал, обнажив желтые зубы. Недавно он устроился на очередную временную работу, в троллейбусный парк, продержался там месяца три, потом, получив очередной оклад, запил – и работу бросил. Коммуналка, где жил Леня, находилась на той же лестничной площадке, что и квартира дяди Коли. – Смотри, какая штука, – Леня любовно погладил вороненый ствол и поделился: – Дядька дал. А что у тебя с мордой?
– Подрался.
– Понимаю. Зайдешь? – он красноречиво постучал указательным пальцем по горлу.
Я подумал: почему бы и нет. Пусть Лена с дядей Колей наговорятся, выяснят все, а я потом к ним загляну. Как выяснилось позже, это решение было ошибкой…
– Ну, чего ты приперся?! – зло говорил Леня, заглотив третью рюмку водки. – Думаешь, тебя тут кто-то ждал. У нас с Ленкой только-только все складываться начало…
– В каком смысле? – спросил я угрюмо.
– Ты на себя посмотри, вечно у тебя какие-то странные идеи, стишки пишешь, заумный такой, короче, все у тебя – не как у людей. А она девушка простая и понятная. Ясно же, что ничего у вас не получится.
– А у вас получится?
– Конечно, получится.
Мне показалось, он больше пытается убедить в этом себя, чем меня. В комнате у Лени был обычный беспорядок: давно немытый дощатый крашеный пол, старый шкаф с оторванной дверцей, нестиранная одежда валялась в кресле и на стуле, у стены стоял ряд бутылок из-под водки и портвейна. Особой гордостью Лени являлся большой телевизор, который он не выключал никогда. Телевизор был для него не только окном в мир, но и единственным источником информации. Потому что книг и газет он не читал.
– Хочешь, подарю? – предложил хозяин дома неожиданно и протянул мне компостер для талонов на троллейбус. Словно взятку предлагал.
– Спасибо, не надо, – отказался я, чем разозлил его окончательно.
Я почувствовал, как всегда в таких ситуациях, запах опасности. Интуиция меня редко подводила. Пистолет лежал между нами на столе, как разделительная линия на игровом поле. Мы были противниками. Боевое оружие, стреляющее девятимиллиметровыми патронами, способно было проделать аккуратное отверстие и в умной голове, и в башке полного кретина. Пуля – зла и безразлична. В меня стреляли много раз. Но попали только однажды. В руку. Но об этом позже.
– Брезгуешь, да?! – разошелся Леня.
– Ну, что ты завелся? – попытался я его урезонить. – Вовсе я не брезгую! – Но его уже было не остановить.
Он махнул еще рюмку, раскраснелся и даже немного взмок от ярости. Я заметил, что руки у него сильно дрожат – видимо, он пил не первый день. В таких случаях человек быстро теряет самоконтроль…
Пистолет я успел схватить первым. Его рука хапнула пустоту. Леня отшвырнул табурет и попытался меня ударить. В эту секунду сердце у меня скакнуло вниз – я представил, что меня оперируют снова. И поспешно, медлить было нельзя, ударил его рукояткой по лицу, наотмашь, не сдерживаясь, изо всех сил. Он отшатнулся с криком, закрывая рассеченную скулу. Я резко отодвинул стол, – с него полетела, разливаясь, бутылка и стаканы, – и ткнул его пистолетом в солнечное сплетение.
– Ну, ты, с-сука! – Леня задохнулся от боли, скрючился и сполз на пол.
– На хрен мне твой компостер, подари лучше ствол, – попросил я.
– Да ты!.. Не могу. Он не мой.
– А я тебе его потом отдам. Поиграю немного, и верну.
– Сука, – повторил Леня. – Пиздец тебе. Понял?
– Угрожать не надо, не советую, – сказал я. Поднял с пола бутылку, демонстративно залпом допил то, что осталось, и вышел на лестничную клетку. В голове роились самые разные мысли. Главная – ни Лена, ни дядя Коля не знают, где я живу. И это, в сущности, очень хорошо. Леня, конечно, – тупой паразит, прыщ на теле общества, не имеющий никаких серьезных связей, но и такой человек может быть опасен, потому что напрочь лишен фантазии. Многие преступники совершают что-то просто потому, что не могут себе представить, какие последствия могут их ожидать.
Когда через некоторое время я попал в серьезную переделку, Ленин пистолет служил мне гарантом безопасности. Честное слово, я даже вспомнил его добрым словом. К тому моменту я научился разбирать, собирать оружие, заменил пружину, регулярно смазывал детали. Я привязался к этому опасному предмету, предназначенному для самообороны и нападения, настолько, что таскал его с собой буквально везде. Разумеется, у меня не было разрешения. Беззаботная юность тем и хороша, что ограничений не существует. Подозреваю, если бы не драка в парке, не операция на лице и не возникшее у меня ощущение беззащитности и смутного страха, я бы избавился от пистолета. Но он был мне нужен сейчас, чтобы снова почувствовать себя мужчиной, ощутить, что я способен любому агрессору дать отпор. Я хотел иметь возможность отстоять справедливость, если потребуется, и сохранить при этом жизнь…
На звонок открыл дядя Коля. Он просочился в дверь и печально склонил голову.
– Знаешь, Степ, – он положил мне руку на плечо, – она сейчас не хочет тебя видеть. Может, позже?
– Но вы сказали ей, что я был в больнице?
– Женщины, – он вздохнул, – иногда сложно понять, что у них на уме.
– Ладно, – я пожал дяде Коле руку: – Увидимся! – И поспешил по лестнице вниз. Наверху хлопнула дверь, раздался Лёнин крик. Я прибавил шагу, а потом и вовсе перешел на бег…
Это была последняя моя встреча с дядей Колей. Что касается Лены, то я снова встретил ее лет через десять с гаком. Она сильно изменилась, выглядела уже не юной девочкой из провинции, а провинциальной хабалкой, с короткой стрижкой, выбеленными волосами и чуть припухшим лицом. Она и Лёня сидели в маршрутке на задних сидениях, а я впереди, лицом к ним. Мы смотрели друг на друга почти безразлично, малознакомые люди из далекого прошлого. Мне даже показалось, что Лёня меня не узнал. Впрочем, он был сильно пьян, и дремал. А Лена пробормотала отчетливо: «Ну и встреча!» – и поспешно отвернулась. Так мы ехали минут пятнадцать. К друг другу мы так и не подошли, не перемолвились и парой слов.
Я с удивлением думал потом об этой странной встрече. Как она могла предпочесть мне Леню? С другой стороны, я не оставил ей выбора. Никогда не был обидчив, но после больницы мне нужна была ее поддержка, внимание. А она даже не захотела меня видеть. Может, я был слишком жёстким, бескомпромиссным и недостаточно настойчивым, может, просто не смог донести до нее своих чувств. А может, Леня был для нее вполне естественным выбором. Лена – девушка из простой многодетной семьи, дочь обвальщика мяса и водительницы автобуса. Со мной, чьи интересы лежали в самых разных областях, ей, наверное, было сложно. Леня не мог просто так начать тот разговор – видимо, Лена жаловалась ему на меня раньше. Что ж, дядя Коля в очередной раз оказался абсолютно прав. Женщины, иногда сложно понять, что у них на уме.
Порой наступает время, когда любому нужно забиться в нору, остаться одному, чтобы собраться с мыслями и вновь стать самим собой. Волк зализывает раны, укрывшись в потаенном месте в лесной чаще. Мне жаль тех, кто боится одиночества. Для меня одиночества не существует. Оно – удел несчастных людей, у которых внутри нет ничего. У поэта, философа, человека думающего – внутри космические пространства, целая Вселенная, для них одиночество исключительно плодотворная среда. Я всегда подсознательно стремился остаться один, но у меня почти никогда не было такой возможности. Потом я изыскал ее, заработал возможность иногда пребывать в одиночестве. Но сейчас, по прошествии многих лет, у меня появились и другие мысли по этому поводу, возник другой опыт. Может быть одиночество вдвоем – когда человек рядом с тобой ничем тебе не мешает, не раздражает, дает возможность думать, созерцать себя и окружающую действительность. И даже более того – через ценнейшее общение, уникальные поступки – дает предпосылки для новых духовных и бытийных открытий. Найти такого человека, такую женщину, с которой возможно понимание, единение душ и тел, это, безусловно, – главная ценность, важнейшая грань жизненного успеха. И я такую женщину нашел. Но много позже.
– К тебе пришли, – сказала мама, через трое суток моего сознательного затворничества.
Все эти дни, по большей части, я сидел за секретером, чирикал стихи в клетчатой тетрадке и смотрел в окно. Мне казалось, я страдаю. На самом деле, я испытывал творческий экстаз, умея ловко обратить свое дурное настроение в довольно неплохую поэзию.
Подобное перетекание негативного жизненного опыта в литературу, замечу, мне удавалось далеко не всегда. Позже я испытал настоящее горе, и от бесконечной жалости к умирающему, утратил все силы. У меня не было их даже на то, чтобы выразить горе в стихах. Я мог только лежать под одеялом битые сутки. Чувствуя себя постаревшим на много лет, с трудом приподнимался на локте, цедил коньяк в рюмку и, отхлебнув совсем немного, падал на подушки, лежал без сил. В таком состоянии я провел без малого месяц. Так выглядит настоящая депрессия. Говорят, из нее невозможно выйти без помощи специалиста. Я выбрался сам, собрав силу воли в кулак. Но до депрессии было еще далеко. Пока я всего лишь прощался с Леной, оставившей в моей жизни крошечный, малозначительный след. Я, будто, увидел на лугу порхающую над разнотравьем лимонницу – ничего особенного, простенькая белесая бабочка, но до чего она прелестна, живет всего мгновение, появилась и исчезла из моей судьбы, словно ее и не было. Осталась только память. Но образ совсем поблек, почти стерся, будучи заменен на новый – ее изменившееся, постаревшее лицо, запечатленное оттиском более поздних воспоминаний мимолетной встречи в маршрутном такси.
За окном люди, имевшие о жизни более устойчивое представление, чем я той осенью, спешили по своим скучным человеческим делам. Толпились на остановке, чтобы добраться до метро. Штурмовали редкие желтые автобусы. Некто с портфелем смешно упал в лужу – после дождя на перекрестке возле родительского дома всегда стояла вода. Автомобили то и дело разражались музыкальными сигналами – мода на громогласные клаксоны с мелодиями появилась как раз той осенью. И некоторые водилы, лишенные вкуса и воспитания, чаще всего кавказских кровей, с удовольствием жали на сигнал через каждый километр пути, чтобы продемонстрировать – круче них только вареные яйца.
Ко мне пришел мой друг Серега. Мы дружили со средней школы. Жизнь его сложилась, в общем, довольно бестолково. Хулиган и забияка, он любому времяпровождению предпочитал качалку и секцию бокса. При этом оставался добрым и отзывчивым парнем, не терпел несправедливости и защищал слабых. Ему прочили отличную карьеру на ринге, но бокс он, в конце концов, бросил. Из школы Серегу тоже исключили после восьмого класса. И он пошел в ПТУ, учиться на слесаря. А оттуда в армию. По возвращению из рядов доблестных Вооруженных сил Сергей стал куда менее добродушным парнем. Ему пришлось там не сладко, жесткий нрав и наличие московской прописки настроили дедушек против него. Сначала у него украли помазок. Он провел краткое расследование, спрашивая всех, не видели ли они его кисточку для бритья. И, в конце концов, набрел на бойца своего призыва, который красил помазком подоконник – демонстративно, под чутким руководством старослужащих. Конфликт на кулаках закончился абсолютной победой Сереги в первом же раунде. Разумеется, такого безобразия дедушки стерпеть не могли. Следующей ночью Серегу вызвали в умывальник, где били уже вдесятером, с применением подручных средств, в том числе, табурета. Там он и пролежал до утра, весь в крови. А утром его нашли и отвезли в местный военный госпиталь. Ему сделали операцию в связи со сложным осколочным переломом ребер. А затем, после лечения, перевели в другую часть, от греха подальше. Потому что всё, о чем мечтал Серега, – вернуться и отомстить. В этом мы были с ним похожи. Наверное, потому и стали друзьями. Серегу отправили в крошечный горный блокпост на Северном Кавказе. В то время проблемы с закавказскими республиками уже начались, хотя власти старались замалчивать все эпизоды…
Из армии Серега вернулся с синими татуировками на обеих руках и уродливым шрамом в области сердца. Мы выпили пива на пляже в Серебряном бору и разговорились. Я стал рассказывать о своих романах, о том, как весело порой провожу время, о Лене – тогда мы еще встречались. А он вдруг пришел в ярость.
– Пока мы я там кровь проливал, ты здесь баб трахал! – И попытался ударить меня, но я вовремя увернулся. – Пошел ты, крыса тыловая! – сказал Серега и, натянув широкие штаны (слаксы) и футболку, зашагал прочь.
Его бурная реакция на мои, в сущности, безобидные рассказы меня покоробила, и я решил, что наше общение себя исчерпало. Но потом подумал, что, должно быть, в армии ему неслабо досталось, – в основном, по голове, – что мы друзья с детства, и надо проявить понимание.
Я оказался прав, через некоторое время Серега оттаял, стал мягче, но периодически его, все же, переклинивало, и он кидался на людей. Потом он признался, что ему довелось поучаствовать в боевых действиях и даже зачистке одного села, – официально об этом нигде не говорилось. Двух его сослуживцев тогда убили. А им пришлось по приказу командира расстрелять несколько местных жителей. И до самого дембеля, который он встречал там же, на блокпосте, Серега ждал, что их маленькую заставу, возьмут штурмом – угрозы от местных боевиков поступали все время. А местный старейшина пытался договориться с командиром, чтобы ему отдали (или хотя бы продали) несколько русских солдат, участвовавших в расстреле. Кроме того, регулярно постреливали снайперы, так что военнослужащие старались не высовываться.
– У одного «черепа», – рассказывал Сергей, – крыша не выдержала, и он ночью ушел в самоволку. Так его и не нашли потом. Ни домой не вернулся, ни в часть. Видно, грохнули там же, в горах.
Нам еще многое предстояло пройти вместе. Но потом наши пути, все же, разошлись. Когда с бизнесом не получилось, он на некоторое время ушел в криминал. Занимался разного рода темными делами, в основном, крышевал коммерсантов средней руки. Еще ездил по России – и сбывал фальшивые доллары. Однажды получил задание – поехать в Чечню и забрать деньги. Въехал в Грозный на стареньком «БМВ». А вернулся пешком, на перекладных, без копейки. И очень радовался, что унес ноги. Во мне всегда присутствовала осторожность, а он был абсолютно бесшабашным малым. В начале двухтысячных Сереге улыбнулась удача – он стал телохранителем одного из видных политиков, первых лиц государства. Чем очень гордился. Платили Сереге хорошо: он женился, завел ребенка, стал строить дачу. А через некоторое время погиб – закрыл телом своего подопечного.
Мне всегда бывает странно, когда я слышу такие истории, потому что отлично знаю, как большинство телохранителей относятся к «денежным мешкам», которых им приходится охранять. Собственная жизнь всегда дороже. Но почему-то в такие секунды они вдруг принимают решение – пожертвовать собой. Может быть, срабатывает профессиональный рефлекс? Или же это идет откуда-то изнутри? Может, поступить иначе им не дает кодекс чести, что-то сродни самурайской морали?..
Так что уже более десяти лет мой старый друг Серега лежит в могиле. А его бывший начальник, – теперь видный оппозиционер, – периодически мелькает в прессе, рассказывая, как он собирается бороться с «режимом». Подозреваю, он, как и большинство подобных деятелей, существует на западные деньги. Хотя для всех нас финансирование подобных оппозиционеров давно уже не секрет. Даже Бориса Николаевича Соединенные Штаты сделали президентом России – во всяком случае, это американцы оплачивали его предвыборную кампанию. В российской политике не считается зазорным опираться на западный капитал. Поговорка «Деньги не пахнут» актуальна сегодня как никогда.
– Ну, у тебя и рожа, Шарапов, – сказал Серега, хотя навещал меня в больнице и уже имел «счастье» видеть меня таким. – Может, пойдем, погуляем?..
– Пойдите, пройдитесь, – крикнула мама с кухни. – Тебе надо выйти на улицу.
Я воспринял предложение без всякого энтузиазма. Настроение было хуже некуда, как я уже упоминал – мне казалось, что я страдаю. И все же согласился. Прельщала перспектива немного промочить горло. Мы вышли из дома и направились дворами к пивному ларьку.
– Есть дело, – поведал Серега, когда мы взяли пару кружек. – Можно бабок срубить по-легкому.
– Я тебя внимательно слушаю, – я сдул пену и отхлебнул пиво.
– В общем, один парень, Хасан, предложил кое-что купить. Он дешево продает, ему срочно деньги нужны. Ну и можно будет купить у него, и потом продать.
– Основа любой спекуляции, или бизнеса, что, по сути дела, одно и то же, – заметил я, рисуясь, – дешево купить, выгодно продать. А что именно он продает? Это раз. И второе, у тебя что, деньги есть?
– Ну-у, – протянул Серега, – деньги всегда можно достать.
– Где, например?
– Например, занять.
– А отдавать как планируешь?
– Так когда продадим, деньги будут. Вот и отдадим. А разницу – в карман.
– Мда. А если не продадим? И кстати, что ж ты один все не провернул, если все так просто?
– Мы же друзья, – Серега замялся, – и потом, ты у нас – с мозгами, сразу поймешь, если что не так.
– Так, – сказал я с иронией: – Такие дела не делаются с бухты-барахты, надо выпить сначала, и хорошенько все обдумать.
– Согласен.
Мы купили в хозяйственном магазине канистру на пять литров для пищевых продуктов (были и не пищевые), наполнили ее пивом под завязку и отправились в парк, к пруду. Здесь Сергей поделился со мной информацией, что именно предлагает купить неведомый мне Хасан.
– Ворованные Жигули, – сообщил он, – можно поштучно. Калашниковы. Но только оптовые партии. И коньяк – «Слынчев бряг».
– Как? – переспросил я.
– «Слынчев бряг». В переводе с болгарского – солнечный берег.
– Это тебе Хасан рассказал, или ты сам перевел?
– Хасан, конечно, – Сергей кивнул.
– Ну-у, что я тебе хочу сказать, – сделав основательный глоток из канистры, я вытер губы, – на хрен ворованные «Жигули» и Калашниковы. Это подсудное дело. Не надо нам с этим связываться. Даже если деньги большие. Ты в тюрьму хочешь?
– Н-нет, – Сергей затряс головой.
– Вот и правильно. Тебе и армии, я так думаю, вполне хватило. А что касается коньяка. Он не ворованный?
– А черт его знает.
– Ладно, будем надеяться, что нет. Надо узнать, сколько он хочет за ящик, взять на пробу один – и попробовать его впарить через магазины и ларьки. Если получится, возьмем больше. Кататься будем, само собой, не с ящиком, а с одной бутылкой. И еще условие – если беремся за дело, чур, то, что идет на продажу, не выжирать. Договорились?
– Конечно, договорились, – Серега заметно воодушевился. – Вот ты молодец. Ну, чего, может, тогда сразу к Хасану? Он тут недалеко работает, на овощном складе. У него там рядом подвал в доме, он там все и держит…
И мы направились к неизвестному мне тогда поставщику ворованных Жигулей, Калашниковых и жуткого болгарского пойла под называнием «Слынчев бряг». Сейчас я подобную продукцию не пью, поэтому не могу сказать наверняка – существует ли этот суррогат коньяка по сию пору, хотя бы на Золотом берегу, или давно канул в лету, вместе с коньячным спиртом «Наполеон» и спиртом «Рояль», столь любимым одно время в простонародье. По мере того, как мы приближались к подсобке овощного склада, а пиво в канистре уменьшалось, походка наша была все увереннее, в нас все заметнее проступал простой российский бизнесмен девяностых годов. Мы беседовали о том, как это замечательно – купить дешевле, а продать дороже, как это просто, в сущности, – но никто так не может, потому что все идиоты. К тому моменту, как мы пришли к воняющему гнилыми овощами складу, в нас плескалось по три с половиной литра пива в каждом, и дельцы с Уолл Стрит в сравнении с нами казались нам с Серегой просто не имеющей коммерческого таланта швалью.
Помещение так называемого «Склада» досталось Хасану благодаря матери-дворничихе. Она была этнической узбечкой, и даже в Москве не изменила цветастым свободным халатам и шапочкам наподобие тюбетеек. Обычно узбекские женщины с возрастом, об этом рассказывал сам Хасан, пышно «расцветают» – то есть приобретают ярко-выраженные грушевидные формы, и быстро «отцветают» – их коричневатые лица покрываются морщинами и становятся похожи на древесную кору. Именно так выглядела родительница Хасана. Ко всему прочему, без всякого стеснения она носила под носом еще один ярко выраженный элемент национального колорита – усы.
В то пору, когда мы с Серегой решили заняться коммерцией, Хасану было чуть больше тридцати. Репутация среди интеллигентных людей нашего района у него была самая неприглядная. Все считали его бандитом. Не без оснований. Что касается обычных граждан, каковых всегда большинство в любом российском городе, на селе и среди топографических координат помельче (в районе, на улице), у них Хасан пользовался неизменным авторитетом. Заработал он свою славу еще в отрочестве, когда местное матёрое юношество шло район на район – с кастетами, свинцовыми накладками на кулаках, ножами, заточками, цепями и железными прутами. В этих столкновениях Хасан всегда отличался крайней жестокостью. Ему ничего не стоило, например, сломать кому-нибудь руку, пробить голову, ударить так, чтобы противник не поднялся, – поэтому его боялись. Этот детский страх постепенно трансформировался во что-то вроде уважения. Его сверстники подрастали и рассказывали тем, кто помоложе, что с Хасаном лучше не связываться, и детишки верили. Тем более что наш герой периодически кого-то бил, будучи в подпитии. Отец Хасана был то ли киргизом, то ли казахом, откуда-то из тех степей. Поэтому к нему часто приезжали с малой родины земляки, и тогда они начинали бурно радоваться встрече, доходя в своих кутежах до крайности. Как правило, такие родственные визиты заканчивались в камерах местного отделения милиции. Несмотря на явное хулиганство, вроде разбитых витрин и физиономий простых прохожих, все шалости подвыпившего Хасана почему-то обходились без последствий. Авторитета полуузбеку, искренне полагавшего себя русским (тогда быть русским у малых народностей еще почиталось престижным), добавляла его недюжинная физическая сила – он фанатично занимался самбо. И даже стал призером нескольких крупных турниров.
Впрочем, о регалиях я его никогда не спрашивал. Мы, вообще, редко сталкивались с ним. Мне было лет девять-десять, когда я принимал участие в тех самых разборках район – на район, где отличился Хасан. С тех пор я знаю, как ощущали себя воины на Куликовом поле. На меня массовая драка (сто на сто человек) с применением холодного оружия произвела неизгладимое впечатление. Мне в кровь разбили губы. И я, уронив стальной прут, подобранный на ближайшей стройке, бежал, как заяц, натыкаясь то и дело то на воющего от боли паренька, закрывавшего порезанное лицо разбитыми руками, то на кого-то лежавшего навзничь и, кажется, вовсе убитого.
Будучи вне себя от стыда за свое трусливое бегство с поля боя, я затем преодолевал свой страх, разгуливая по темным улицам и постоянно нарываясь на драки. Мне важно было доказать себе, что я Мужчина, почувствовать, что я способен перебороть омерзительное чувство дрожи в коленях, что я больше не боюсь схватки. Инстинкт самосохранения в нас настолько силен, что, наверное, человек его напрочь лишенный – просто инвалид, да и вообще смертник. Мне так и не удалось стать бесстрашным, но я умею обуздать этот инстинкт.
Мне стоило, к примеру, огромных усилий совершить первый прыжок с парашютом, но я умудрился заставить себя шагнуть из люка самолета в никуда. И потом, пребывая в абсолютном ужасе и некоторой растерянности, я дергал запутавшиеся стропы, в стремительном полете к земле. Когда я уже успел обогнать всех, кто прыгал раньше, потоком воздуха вдруг надуло крошечный кусочек купола, и я, вращаясь вокруг своей оси, ощутил, что полет замедляется. А через секунду парашют распутался полностью, и меня ударило по рукам и в области паха, где крепились ремни, и я повис в громадной пустоте неба. Глянул вниз – и увидел крошечные домики, тонкую полосу дороги, электрические провода, поле, куда я должен был приземлиться. И все это стремительно росло, приближалось. Единственной мыслью в тот самый первый раз было: какого черта я во все это втравился, идиот?!. Это уже потом, после третьего, четвертого прыжка, после того, как парашют раскрывался, я научился ощущать радость полета, удивительный покой высоты, и стал завидовать птицам. Им не надо было забираться в старый шумный кукурузник и сигать оттуда вниз, преодолевая страх. Они могли просто вспорхнуть с земли или ветки – и устремиться в небесные дали.
Думаю, ученые правы, и птицы произошли от динозавров, постепенно приобрели способность летать… Они уменьшились в размерах, поскольку поднять такую огромную тушу в воздух может только авиаконструктор (например, Туполев), но никак не рациональная матушка-природа. И если это так, то, может быть, и человек через многие века приобретет столь ценный навык. И тогда закроются все парашютные и аэроклубы, и прекратятся авиасообщения на короткие расстояние, и косяки людей самостоятельно потянутся на юга в период летних отпусков. Что-то я углубился в фантазии, вернемся в реальность прошлого.
Хасан встретил нас приветливо.
– Что с лицом? – спросил он меня.
– Подрался, – ответил я, не углубляясь в подробности. С такими людьми лучше говорить мало, и всегда по существу. Иначе сочтут болтуном. А болтунов серьезные люди этой социальной прослойки очень не любят.
– Так ты боец?
– Да какой он боец?! – ответил за меня Серега. – Студент он.
– Что изучаешь?
– Филфак.
– Философия, что ли? – Хасан прищурился.
– Вроде того… Литература.
Он поскучнел:
– Я читать не люблю. От книжек настроение портится.
Спорить с такими людьми тоже не стоит. Поэтому я просто кивнул.
И мы направились на «Склад». Серега, давно знавший Хасана, обсуждал с ним каких-то общих знакомых и их дела. Я по большей части помалкивал.
«Склад» представлял собой обычную однокомнатную квартиру в типовой хрущевской пятиэтажке, но имел отдельный вход с улицы. Именно из-за этого злополучного входа через несколько лет «Склад» привлек внимание сразу нескольких группировок, желавших это помещение заполучить под бизнес. К тому времени Хасан бесславно сгинул где-то на просторах нашей Родины. Ходили самые разные слухи: что он уехал к себе, чтобы там заниматься делами, что он где-то скрывается, что его убили или посадили. Последние два предположения мне представлялись самыми реальными. Если торговать Калашниковыми и ворованными Жигулями, рано или поздно тебе придется за это заплатить. Мать Хасана некому было защитить, и ее просто выкинули на улицу – и со «Склада» и из квартиры. Некоторое время она бродила по району и бесконечно причитала, рассказывая внешне участливым, но, в общем, безразличным к ее проблемам местным клушам, о своих бедах. Потом куда-то пропала…
Мы поднялись по лестнице. Хасан отпер дверь ключом, и мы зашли на Склад. Здесь помимо многочисленных ящиков, выстроенных до самого потолка, и сумок с разнообразным товаром были заперты, но немало по этому поводу не переживали, какой-то мужичок уголовной наружности и три поддатых девицы. Все четверо сидели за столом, накрытом газетами, и пили «Слынчев бряг».
– Наши парни, – сказал Хасан, указав на нас, – будут товар толкать.
– Здоров, парни. Откушайте продукт, – предложил мужичок хриплым, пропитым голосом и, отобрав рюмки у девиц, под их бурные протесты, нацедил из бутылки коричневую жидкость. Назвать «Слынчев бряг» коньяком сейчас, после стольких лет употребления элитных сортов, язык у меня не поворачивается.
– Штрафная, – взвизгнула блондинка с синяком под глазом и захохотала.