Статский советник Акунин Борис
В Москве извечная вражда между жандармами и «охранниками» до некоторой степени смягчалась единоначалием – и те, и другие подчинялись городскому обер-полицеймейстеру, – но здесь у обитателей зеленого дома имелось некоторое преимущество: обладая более мощной агентурной сетью, они лучше, чем их синемундирные коллеги, были осведомлены о жизни и настроениях большого города, а для начальства кто осведомленней, тот и ценнее. О некотором превосходстве Охранного косвенно свидетельствовала и сама дислокация Отделения – в непосредственной близости от резиденции обер-полицеймейстера, только пройти закрытым двором из одного черного хода в другой, а с Малой Никитской до полицмейстерова дома на Тверском бульваре было не менее четверти часа быстрого ходу.
Однако из-за затянувшегося отсутствия главного полицейского начальства хрупкое равновесие между Малой Никитской и Гнездниковским нарушилось, о чем Эрасту Петровичу было хорошо известно. Поэтому инсинуации Сверчинского в адрес подполковника Бурляева и его подчиненных следовало воспринимать с известной долей осторожности.
Фандорин толкнул неказистую дверь и оказался в темноватой передней с низким, потрескавшимся потолком. Не задерживаясь, статский советник кивнул молчаливому человеку в штатском (тот ответил почтительным поклоном) и по старинной витой лестнице поднялся на второй этаж. Смольянинов, придерживая шашку, грохотал следом.
Наверху обстановка была совсем иная: широкий светлый коридор с ковровой дорожкой, деловитый стук пишущих машин из-за обитых кожей дверей, на стенах бонтонные гравюры с видами старой Москвы.
Жандармский поручик, видимо, оказался на враждебной территории впервые и оглядывался с нескрываемым любопытством.
– Посидите тут, – показал ему Эраст Петрович на ряд стульев, а сам вошел в кабинет начальника.
– Рад вас видеть в добром здравии! – подполковник выскочил из-за стола и с преувеличенным оживлением бросился жать гостю руку, хотя они расстались каких-нибудь два часа назад, и статский советник, кажется, не давал ни малейших оснований тревожиться о своем здоровье.
Фандорин бурляевскую нервозность истолковал в том смысле, что подполковнику неудобно за давешнее арестование. Однако все положенные извинения были многословнейшим образом высказаны еще на вокзале, поэтому к досадному эпизоду за исчерпанностью темы чиновник возвращаться не стал, а сразу перешел к существенному.
– Петр Иванович, вчера вы докладывали мне о предполагаемых мерах по устроению б-безопасности визита генерал-адъютанта Храпова. Ваши предложения я одобрил. Сколько мне помнится, вы выделили двенадцать филеров для встречи на вокзале, четверых, одетых извозчиками, определили в уличное сопровождение и еще две бригады по семь человек назначили для патрулирования окрестностей особняка на Воробьевых горах.
– Точно так, – осторожно подтвердил Бурляев, ожидая подвоха.
– Осведомлены ли были ваши филеры о том, что за персона п-прибывает?
– Лишь старшие каждой из бригад – всего четыре человека, исключительно надежные.
– Та-ак. – Статский советник закинул ногу на ногу, отложил цилиндр и перчатки на соседний стул и небрежно поинтересовался. – Надеюсь, вы не забыли сообщить этим ч-четверым, что общее руководство охраной возложено на меня?
Подполковник развел руками:
– Никак нет, Эраст Петрович. Не счел нужным. А что, следовало? Виноват.
– И что же, никто кроме вас во всем Отделении не знал, что встречать генерала поручено мне? – стремительно наклонился вперед Фандорин.
– Знали только мои ближайшие помощники – коллежский асессор Мыльников и старший чиновник для поручений Зубцов, а более никто. В нашем заведении лишнего болтать не принято. Мыльников, как вам известно, заведует филерской службой, от него утайки быть не могло. А Сергей Витальевич Зубцов – самый толковый из моих работников, он в свое время и разработал схему «Встреча Пэ-Пэ-эР». Это, можно сказать, его профессиональная гордость.
– Какая-какая встреча? – удивился Эраст Петрович.
– Пэ-Пэ-эР. «По первому разряду». Такая служебная терминология. Мы ведем негласное наблюдение по разрядам, в зависимости от количества задействованных агентов. «Слежка по второму разряду», «Арестование по третьему разряду» и прочее. «Встреча по первому разряду» – это когда нужно обеспечить безопасность особы первого ранга. Вот, например, две недели назад австрийский наследник приезжал, эрцгерцог Франц-Фердинанд. Тоже тридцать филеров было задействовано: двенадцать на вокзале, четыре в пролетках и дважды по семь вокруг резиденции. А «высший разряд» бывает только для его императорского величества. Все шестьдесят филеров работают, и из Петербурга еще Летучий отряд прибывает, не считая дворцовой охраны, жандармерии и прочего.
– Мыльникова я знаю, – задумчиво произнес чиновник. – Евстратий Павлович, кажется? Видел его в деле, сноровистый. Он ведь из низов выслужился?
– Да, вознесся из простых городовых. Малообразован, но сметлив, цепок, схватывает на лету. Филеры на него как на Бога молятся, ну и он их в обиду не дает. Золото человек, я им очень доволен.
– Золото? – усомнился Фандорин. – А мне д-доводилось слышать, будто Мыльников на руку нечист? Живет не по средствам, и вроде бы даже служебное расследование было по поводу расходования казенных сумм?
Бурляев задушевно понизил голос:
– Эраст Петрович, у Мыльникова в полном ведении немалые средства на поощрение филеров. Как он распоряжается этими деньгами – не моя печаль. Мне нужно, чтобы его служба работала на ять, а это Евстратий Павлович обеспечивает. Чего ж еще?
Чиновник особых поручений обдумал высказанное суждение и, видимо, не нашелся, что возразить.
– Ну хорошо. А что за человек Зубцов? Я его почти совсем не знаю. То есть, видел, конечно, но никогда с ним не работал. Правильно ли я запомнил, что он из б-бывших революционеров?
– Истинно так, – с явным удовольствием принялся рассказывать начальник Охранного. – Эта история – моя гордость. Я ведь сам Сергея Витальевича арестовывал, еще когда он студентом был. Пришлось с ним повозиться – поначалу держался чистым волчонком. И в карцере у меня посидел, на хлебе и воде, и поорал я на него, и каторгой пугал. А взял не страхом, убеждением. Смотрю – очень уж шустрого ума юноша, такие к террору и прочим насильственным мерам по самому складу мозга не склонны. Бомба и револьвер – это ведь для тупых, у кого недостает соображения, что лбом стену не прошибить. А мой Сергей Витальевич, примечаю, любит о парламентаризме порассуждать, о союзе здравомыслящих патриотов и прочем. Одно удовольствие с ним было допросы вести, иной раз, поверите ли, до утра в предвариловке засиживался. Смотрю – он о своих товарищах по кружку критически отзывается, понимает их узость и обреченность, ищет выхода: как социальную несправедливость поправить и при этом страну динамитом на куски не разорвать. Очень мне это понравилось. Выхлопотал ему закрытие дела. Товарищи его, само собой, в измене заподозрили, отвернулись от него. А ему обидно – он-то перед ними чист. Можно сказать, один я у него друг остался. Встречались мы, говорили о том о сем, я ему что можно про свою работу рассказывал, про трудности и загвоздки всякие. И что вы думаете? Начал мне Сергей Витальевич советы давать – как лучше с молодежью разговаривать, как отличить пропагатора от террориста, что из революционной литературы почитать и прочее. Исключительно ценные советы. Однажды за рюмкой коньяку я ему говорю: «Сергей Витальевич, душа моя, привязался я к вам за эти месяцы, и больно мне видеть, как вы между двумя правдами мечетесь. Я ведь понимаю, что у ваших нигилистов тоже своя правда есть, только вам теперь к ним путь закрыт. А вы вот что, говорю, присоединяйтесь-ка к нашей правде, она, ей-богу, поосновательней будет. Я же вижу, вы истинный патриот земли русской, вам до ихних Интернационалов дела нет. Ну так и я патриот не меньше вас, давайте помогать России вместе». И что же? Подумал Сергей Витальевич денек-другой, написал письма своим прежним приятелям – мол, разошлись наши дорожки – да и подал прошение о зачислении на службу под мое начало. Теперь он у меня правая рука, и далеко пойдет, вот увидите. Между прочим, ваш горячий поклонник. Просто влюблен в вас, честное слово. Только и разговоров что о ваших дедуктивных свершениях. Иной раз меня прямо ревность берет.
Подполковник засмеялся, судя по всему, очень довольный тем, что и себя в выгодном свете представил и будущему начальнику неглупо польстил, однако Фандорин по всегдашнему своему обыкновению вдруг взял и заговорил совсем о другом:
– Известна ли вам, Петр Иванович, некая д-дама по имени Диана?
Бурляев посмеиваться перестал, лицо словно окаменело и отчасти утратило обычное выражение грубоватого солдатского прямодушия – взгляд сделался острым, настороженным.
– Могу ли я полюбопытствовать, господин статский советник, почему вы интересуетесь этой дамой?
– Можете, – бесстрастно ответил Фандорин. – Я ищу источник, из которого сведения о нашем плане охраны попали к т-террористам. Пока удалось установить, что кроме Департамента полиции детали были известны т-только вам, Мыльникову, Зубцову, Сверчинскому и его адъютанту. Полковник Сверчинский допускает, что о мерах безопасности могла быть осведомлена «сотрудница» с агентурной к-кличкой Диана. Вы ведь с ней знакомы?
Бурляев ответил с внезапной злобой:
– Знаком. «Сотрудница» прекрасная, спору нет, но только Сверчинский напрасно намекает. Это называется с больной головы на здоровую! Если кто и мог ей проболтаться, то скорее он. Она из него веревки вьет!
– Как, Станислав Филиппович – ее любовник? – поразился чиновник особых поручений, едва успев проглотить слово «тоже».
– А черт их там разберет, – все так же озлобленно рявкнул подполковник. – Очень даже возможно!
Сбитый с толку Эраст Петрович не сразу собрался с мыслями.
– И что она так хороша собой, эта Диана?
– Право не знаю! Никогда не видел ее лица.
Петр Иванович сделал ударение на последнем слове, что придало всей фразе двусмысленное звучание. Подполковник, очевидно, и сам это почувствовал, потому что счел необходимым пояснить:
– Видите ли, Диана никому из наших лица не показывает. Все встречи происходят на конспиративной квартире, в полумраке, да она еще и в вуали.
– Но это неслыханно!
– В романтическую героиню играет, – скривился Бурляев. – Уверен, что Сверчинский ее лица тоже не видел. Прочие части тела – весьма вероятно, но лицо наша Диана прячет, словно турецкая одалиска. Таково было твердое условие ее сотрудничества. Грозится, что при малейших поползновениях открыть ее инкогнито прекратит всякую помощь. Было особое указание из Департамента – попыток не предпринимать. Пусть, мол, интересничает, лишь бы сообщала данные.
Эраст Петрович сопоставил манеру, в которой Бурляев и Сверчинский говорили о загадочной «сотруднице», и обнаружил в интонации и словах обоих штаб-офицеров черты несомненного сходства. Кажется, Управление и Отделение соперничали не только на поприще полицейской службы.
– Знаете что, Петр Иванович, – сказал Фандорин с самым серьезным видом. – Вы меня заинтриговали вашей т-таинственной Дианой. Свяжитесь-ка с ней и сообщите, что я хочу немедленно ее видеть.
Глава вторая
Отдых стального человека
Семьсот восемьдесят два, семьсот восемьдесят три, семьсот восемьдесят четыре…
Мускулистый, поджарый человек с неподвижным лицом, спокойными серыми глазами и решительной складкой поперек лба лежал на паркетном полу и считал удары собственного сердца. Счет шел сам собой, без участия мысли и ничуть ей не мешая. Когда человек лежал, удар его сердца в точности соответствовал секунде – это было многократно проверено. Давняя, еще с каторги, привычка, отдыхая, прислушиваться к работе своего внутреннего двигателя настолько вошла в плоть и кровь мужчины, что иногда он просыпался среди ночи на четырехзначном числе и понимал, что не прекращал счета даже во сне.
Эта арифметика была не лишена смысла, потому что приучала сердце к дисциплине, закаляла выдержку и волю, а главное – позволяла за каких-нибудь пятнадцать минут (то есть за девятьсот ударов) расслабить мышцы и воскресить силы не хуже, чем за три часа крепкого сна. Однажды мужчине пришлось долго обходиться без сна. В Акатуйском каторжном остроге его хотели зарезать уголовные. Днем сунуться боялись, ждали темноты, и это повторялось много ночей подряд.
А обыкновение лежать на жестком осталось с ранней юности, когда Грин (так его называли товарищи, настоящего же имени теперь не знал никто) занимался самовоспитанием и отвыкал от всего, что считал «роскошью», включив в эту категорию вредные или даже просто не обязательные для выживания привычки.
Из-за двери доносились приглушенные голоса – члены Боевой Группы возбужденно обсуждали детали успешно проведенного акта. Иногда Снегирь, забывшись, повышал голос, и тогда остальные двое на него шипели. Они думали, что Грин спит. Но он не спал. Он отдыхал, считал пульсацию сердца и думал про старика, который перед смертью вцепился в его запястье. Кожа до сих пор помнила прикосновение сухих горячих пальцев. Это мешало ощутить удовлетворение от чисто проведенной акции, а ведь иных радостей кроме чувства выполненного долга у сероглазого человека не было.
Грин знал, что его кличка по-английски значит «зеленый», но свой цвет ощущал иначе. Всё на свете имеет окраску, все предметы, понятия, все люди – он чувствовал это с раннего детства, была у Грина такая особенность. Например, слово «земля» было глиняно-коричневое, слово «яблоко» светло-розовое, даже если антоновка, «империя» – бордовое, отец был густо-лиловый, мать – малиновая. Даже буквы в алфавите имели свой окрас: «А» – багровый, «Б» – лимонный, «В» – бледно-желтый. Грин не пытался разобраться, почему звучание и смысл вещи, явления или человека для него окрашиваются так, а не иначе – просто принимал это знание для сведения, и знание редко его обманывало, во всяком случае в отношении людей. Дело в том, что по шкале, изначально встроенной в Гринову душу, каждый цвет имел еще и свое потаенное значение. Синий был сомнение и ненадежность, белый – радость, красный – печаль, поэтому российский флаг выходил странным: тут тебе и печаль, и радость, причем обе какие-то сомнительные. Если новый знакомый отсвечивал синевой, Грин не то чтобы относился к нему с заведомым недоверием, но присматривался и примеривался к такому человеку с особенной осторожностью. И еще вот что: люди единственные из всего сущего обладали свойством со временем менять свой цвет – от собственных поступков, окружения, возраста.
Сам Грин когда-то был лазоревый – мягкий, теплый, бесформенный. Потом, когда решил себя изменить, лазурь пошла на убыль, понемногу вытесняемая строгой и ясной пепельностью. Со временем голубые тона ушли куда-то внутрь, из главных стали оттеночными, а Грин сделался светло-серым. Как дамасская сталь – таким же твердым, гибким, холодным и не подверженным ржавчине.
Преображение началось в шестнадцать лет. Прежде Грин был обычным гимназистом – писал акварельные пейзажи, декламировал Некрасова и Лермонтова, влюблялся. Нет, он, конечно, и тогда отличался от одноклассников – хотя бы потому, что все они были русские, а он нет. В классе его не травили, не дразнили «жидом», потому что чувствовали в будущем стальном человеке сосредоточенность и тихую, несуетливую силу, но друзей у него не было и не могло быть. Другие гимназисты прогуливали уроки, устраивали учителям обструкции и списывали со шпаргалок, а Грину надлежало учиться на одни пятерки и вести себя самым примерным образом, потому что иначе его бы отчислили, а отец бы этого не перенес.
Вероятно, гимназия была бы благополучно окончена, лазоревый юноша стал бы сначала студентом университета, а потом врачом или – как знать – художником, но тут генерал-губернатору Чиркову взбрело в голову, что в городе расплодилось слишком много евреев, и он распорядился выслать обратно в местечки аптекарей, дантистов и торговцев, не имевших вида на проживание вне черты оседлости. Отец был аптекарем, и семья оказалась в маленьком южном городе, откуда Гринберг-старший уехал много лет назад, чтобы выучиться чистой профессии.
Натура Грина была устроена так, чтобы откликаться на злобную, тупую несправедливость искренним недоумением, которое, пройдя через стадии острого, физического страдания и обжигающего гнева, завершалось неодолимой жаждой ответного действия.
Злобной, тупой несправедливости вокруг было много. Она мучила подростка и прежде, но до поры до времени удавалось делать вид, что есть дела поважнее – оправдать надежды отца, выучиться полезному ремеслу, понять и раскрыть в себе то, ради чего появился на свет. Теперь же злобная тупость налетела на Грина, как пышащий грозным паром локомотив, отбросила под насыпь, и противиться голосу натуры, требовавшей действия, стало невозможно.
Весь тот год Грин был предоставлен сам себе. Считалось, что он готовится к сдаче гимназического курса экстерном. Он и в самом деле много читал – Гиббона, Локка, Милля, Гизо. Хотел понять, почему люди мучают друг друга, откуда берется несправедливость и как ее лучше исправлять. Прямого ответа в книгах не обнаруживалось, но, если как следует поразмыслить, его можно было прочесть между строк.
Чтобы не загнить, не затянуться ряской, общество нуждается в периодическом взбалтывании, имя которому революция. Передовые нации – те, которые прошли через эту болезненную, но необходимую операцию, и чем раньше, тем лучше. Класс, слишком долго находящийся наверху, мертвеет, как ороговевшая кожа, от этого поры страны закупориваются, и в обществе нарастает удушье, производящее бессмысленность и произвол. Государство ветшает, как давно не ремонтированный дом, и если процесс разрушения зашел слишком далеко, подпирать и латать гнилую постройку нецелесообразно. Нужно ее спалить, и на пепелище выстроить новый дом, крепкий и светлый.
Но сами по себе пожары не происходят. Нужны люди, согласные взять на себя роль спички, которая, сгорев, даст начало большому огню. При одной мысли о такой судьбе захватывало дух. Грин соглашался стать спичкой и сгореть, но понимал, что одного согласия мало.
Требовались стальная воля, богатырская сила, безупречная чистота.
Воля досталась ему от рождения, надо было только ее развить. И он разработал целый курс преодоления собственных слабостей – главных своих врагов. Страха высоты: ночью часами вышагивал взад-вперед по перилам железнодорожного моста, заставлял себя не отводить глаз от черной, маслянистой воды. Гадливости: ловил в лесу гадюк и не отворачиваясь смотрел в мерзкую шипящую пасть, пока упругая пятнистая плеть неистово обвивалась вокруг голой руки. Застенчивости: ездил в уездный город на ярмарку и пел там под шарманку, а слушатели покатывались со смеху, потому что ни голоса, ни слуха у хмурого полоумного еврейчика не было.
Богатырская сила досталась труднее. От природы Грин был крепок здоровьем, но неловок и узок в кости. Неделя за неделей, месяц за месяцем он по десять, двенадцать, четырнадцать часов в день растил телесную мощь. Действовал по собственной методе, поделив мышцы на нужные и ненужные. На бесполезные мускулы времени не тратил. Начал с тренирования пальцев и продолжал до тех пор, пока не научился запросто гнуть между большим и указательным не только пятаки, но и алтыны. Потом занялся кулаками – колотил по дюймовой доске, разбивал суставы в кровь, мазал ссадины йодом и снова бил, пока кулаки не обросли мозолями, а дерево не стало переламываться от первого же удара. Когда дошла очередь до плеч, нанялся на мельницу таскать четырехпудовые мешки. Живот и поясницу развивал при помощи французской гимнастики. Ноги – посредством велосипеда, причем ехал только в гору, а с горы нес машину на себе.
Тяжелее всего давалась нравственная чистота. От излишеств в пище и бытовых удобств Грин отучился быстро, хоть мать и плакала, когда он закалял себя голодом или в октябрьскую дождливую ночь отправлялся спать на железную крышу. Но отрешиться от физиологического никак не получалось. Не помогали ни голодовки, ни стократное подтягивание на патентованной английской перекладине. Однажды он решил вышибить клин клином – вызвать у себя отвращение к половому. Поехал в уездный город и нанял у станции самую мерзкую из всех гулящих. Не подействовало, только хуже стало. Значит, оставалось полагаться на силу воли.
Год и четыре месяца Грин выстругивал из себя спичку. Он еще не решил, где тот коробок, о который ему суждено чиркнуть перед тем как сгореть, но уже знал, что без крови не обойтись, и готовился обстоятельно. Научился без промаха стрелять по мишени. С двенадцати шагов бросал в маленькую дыню нож, молниеносно выхватывая его из-за пояса. Засел за химические учебники и изготовил гремучую смесь собственной рецептуры.
С трепетом следил он за небывалой охотой, которую решительные люди из партии «Народная воля» устроили на самого царя. Царь не давался им в руки, его хранила таинственная сила, раз за разом посылавшая самодержцу чудесное спасение.
Грин ждал. Он начинал догадываться, что это за чудесная сила, но пока еще боялся верить такому невероятному счастью. Неужто история выбрала именно его, Григория Гринберга? В конце концов он был всего лишь мальчишкой, одним из сотен, а то и тысяч точно таких же юнцов, мечтавших о короткой жизни пылающей спички.
Ожидание закончилось мартовским днем, когда застоявшаяся река трещала и горбилась перед ледоходом.
Грин ошибся. История выбрала не его, а другого мальчишку, несколькими годами старше. Он бросил бомбу, раздробил императору ноги, а себе грудь. Перед смертью на минуту очнулся, на вопрос об имени ответил «не знаю» и ушел, осыпаемый проклятьями современников, но заслуживший вечную благодарность потомков.
Судьба поманила Грина и обвела вокруг пальца, но бросить не бросила, из железных объятий не выпустила, а подхватила его, недоумевающего, онемевшего от разочарования, и поволокла кружной дорогой навстречу цели.
Погром начался, когда аптекарева сына в городке не было. Охваченный жадным, ревнивым любопытством, он на два дня уехал в Киев, чтобы узнать подробности цареубийства – газеты излагали невразумительно, больше налегая на верноподданнические излияния.
В воскресенье утром в слободе за рекой, где жили гои, ударил набат. Кабатчик Митрий Кузьмич, отряженный обществом в Белоцерковск, приехал с подтверждением, что слух был верный: царя-императора убили жиды. Значит, абрашек можно бить, и ничего за это не будет.
Пошли толпой через железнодорожный мост, разделявший городок на две части, православную и жидовскую. Шли чинно, спокойно, с хоругвями и пением. Вышедшим навстречу представителям – раввину, директору еврейского училища и рыночному старосте – ничего не сделали, но и слушать их не стали. Просто отодвинули в сторону и разбрелись по тихим улочкам, слепо пялившимся закрытыми ставнями. Примерялись долго – не хватало толчка, чтоб растворилась душа.
Тот же кабатчик и положил почин – вышиб дверь в шинке, что открылся в прошлый год и испоганил ему всю торговлю. От треска и грохота очнулся народ, вошел в настроение.
Все вышло, как положено: пожгли синагогу, пошарили по хатам, кому ребра намяли, кого за пейсы оттаскали, а к вечеру, когда в шинкарском погребе отыскались припрятанные бочки с вином, кое-кто из парней и до жидовских девок добрался.
Возвращались еще засветло, унося тюки с добром и пьяных. Перед тем как разойтись, порешили всем миром: завтра не работать, потому что грех работать, когда у народа такое горе, а снова идти за реку.
Вечером вернулся Грин и не узнал городка. Выломанные двери, летают перья и пух, тянет дымом, из окон женский вой и детский плач.
Родители уцелели, отсиделись в каменном подвале, но дома было мерзко: погромщики разломали больше, чем взяли, а злее всего расправились с книгами – и хватило же усердия рвать страницы из всех пятисот томов.
Невыносимо было смотреть на белого, с трясущимися губами отца. Он рассказал, что аптеку разнесли еще утром, потому что в ней спирт. Но это не самое страшное. Старому цадику Белкину проломили голову, и он умер, а сапожниковой Гесе за то, что не отдавала дочь, отрубили топором половину лица. Завтра толпа придет снова. Люди собрали девятьсот пятьдесят рублей, отнесли исправнику. Деньги исправник взял, сказал, что поедет за воинской командой, и вправду уехал, только к завтрашнему утру не обернется, так что придется потерпеть.
Грин слушал, бледнея от страшного разочарования. Так вот к чему готовила его судьба? Не к ослепительной вспышке, что взметнется из-под колес золоченой кареты и прогремит на весь мир, а к бессмысленной смерти под дубьем похмельного сброда. В глухом захолустье, ради жалких, неинтересных ему людей, с которыми у него нет ничего общего. Он даже толком не понимает их чудовищного говора, потому что дома всегда разговаривали по-русски. Ему дики и смешны их обычаи, да и он для них чужак, полоумный сынок еврея, который не захотел жить по-еврейски (и что, я вас спрашиваю, из этого вышло?).
Но тупость и злоба мира требовали ответного действия, и Грин знал, что выбора у него нет.
Утром в слободе снова ударил колокол, и с майдана к мосту двинулась густая толпа, многолюднее, чем накануне. Сегодня не пели. После шинкарева вина и аптечного спирта лица были мятые, но деловитые. Многие волокли тележки и тачки. Впереди с иконой шел самый главный человек, Митрий Кузьмич, в красной рубахе и новом казакине хорошего сукна.
Ступив на мост, толпа вытянулась в серую ленту. По реке такой же серой неостановимой массой плыли ноздреватые льдины.
В дальнем конце моста, между рельсов, стоял высокий жидок в пальто с поднятым воротником. Держал руки в карманах, хмурый ветер трепал черные волосы на непокрытой голове.
Когда передние подошли ближе, стоявший не произнеся ни слова вынул правую руку. В ней чернел тяжелый револьвер.
Передние хотели остановиться, но задним револьвера было не видно, они напирали, и движение толпы не замедлилось.
Тогда черный человек выстрелил поверх голов. В звонком утреннем воздухе хлопок получился гулким, речное эхо подхватило его и многократно повторило: Кррах! Кррах! Кррах!
Люди остановились.
Черный по-прежнему ничего не говорил. Его лицо было серьезно и неподвижно, дырка ствола опустилась и смотрела прямо в глаза впереди стоящим.
Азартно работая локтями, через толпу протиснулся Егорша-плотник, мужик озорной и беспутный. Вчера он весь день пролежал пьяный, жидов бить не ходил и теперь сильно маялся от нетерпения.
– А ну-ка, ну-ка, – сказал Егорша, посмеиваясь и засучивая рукав драной чуйки. – Ништо, не пальнет, забоится.
Револьвер немедленно ответил на Егоршины слова грохотом и дымом.
Плотник охнул, схватившись за простреленное плечо, и сел на корточки, а черное дуло размеренно крахнуло еще четыре раза.
Больше пуль в барабане не было, и Грин достал из левого кармана самодельную бомбу. Но бросать ее не понадобилось, потому что случилось чудо. Раненный в коленку Митрий Кузьмич так страшно завопил «ой, убили, убили, православные!», что толпа дрогнула, подалась назад, а потом, давя друг друга, побежала по мосту обратно в слободу.
Глядя в спины убегающим, Грин впервые ощутил, что лазурного цвета в нем осталось мало, гамму теперь определяет серо-стальной.
В сумерки прибыл исправник с взводом конной полиции и увидел, что в городке все спокойно. Удивился, поговорил с евреями и увез аптекарева сына в тюрьму.
Григорий Гринберг стал Грином в двадцать лет, после очередного побега. Прошел полторы тысячи верст, и уже под самым Тобольском угодил в глупую облаву на бродяг. Надо было как-то назваться, вот и назвался. Не в память о прежней фамилии, а в честь Игнатия Гриневицкого, цареубийцы.
На тысяча восьмисотом ударе он почувствовал, что силы полностью восстановлены, и легко, не коснувшись руками пола, поднялся. Времени было много. Теперь вечер, а впереди еще целая ночь.
Неизвестно, сколько придется пробыть в Москве. Недели две, вряд ли меньше. Пока не уберут филеров с застав и вокзалов. За себя Грин не беспокоился, у него терпения хватит. Восемь месяцев одиночки – хорошая школа терпения. Но ребята в группе молодые и горячие, им будет тяжело.
Он вышел из спальни в гостиную, где сидели трое остальных.
– Ты почему не спишь? – переполошился Снегирь, самый юный из всех. – Это из-за меня, да? Я громко болтал?
В группе все были на «ты», вне зависимости от возраста и революционных заслуг. Не «выкать» же, если завтра, или через неделю, или через месяц вместе идти на смерть. На всем белом свете Грин говорил «ты» только этим троим: Снегирю, Емеле, Рахмету. Раньше были и другие, но они все умерли.
У Снегиря вид был свежий, что и понятно – на акцию мальчика не взяли, хоть умолял и даже плакал от злости. Двое других выглядели бодрыми, но усталыми, что тоже было естественно.
Операция прошла легче, чем ожидалось. Помогла пурга, а больше всего снежный занос перед Клином, настоящий подарок судьбы. Рахмет и Емеля ждали с санями в трех верстах от станции. По плану предполагалось, что Грин будет выбрасываться из окна на ходу и может расшибиться. Тут они его и подобрали бы. Или охрана могла заметить выпрыгнувшего, открыть стрельбу. И в этом случае сани бы пригодились.
Получилось лучше. Грин просто прибежал по рельсам, целый и невредимый. Даже не замерз – пока бежал три версты, разогрелся.
Объехали пойму речки Сестры, где рабочие расчищали дорогу. На соседней станции угнали брошеную старую дрезину и докатили на ней до самой Москвы-Сортировочной. Конечно, семьдесят верст качать проржавевший рычаг, да еще под косым снегом и ветром, нелегко. Неудивительно, что парни выбились из сил, они не были стальными. Сначала ослаб Рахмет, а потом и дюжий Емеля. Всю вторую половину пути пришлось вытягивать одному.
– Ты, Гриныч, как Змей Горыныч, – восхищенно покачал льняной головой Емеля. – Заполз в пещеру на полчасика, старую чешую скинул, порубленные башки отрастил и будто новенький. Я уж на что бугай, а все не отдышусь, язык на плече.
Емеля был хороший боевик. Крепкий, несуетливый, без интеллигентских фанаберий. Славного, успокаивающего темно-коричневого цвета. Это он себе в честь Пугачева кличку взял, а раньше звался Никифором Тюниным. Сам из арсенальских мастеровых, настоящий пролетарий. Плечистый, широколицый, с маленьким, детским носиком и круглыми добродушными глазами. Нечасто бывает, чтобы из угнетенного класса выходили стойкие, сознательные бойцы, но уж если отыщется молодец, то можно на него положиться, как на самого себя. Грин лично отобрал его из пяти кандидатов, присланных партией. Это было после того как Соболь неудачно метнул бомбу в Храпова, и в Боевой Группе образовалась вакансия. Грин проверил новичка на прочность нервов, на сообразительность и остался доволен.
На екатериноградской акции Емеля показал себя отлично. Когда губернаторские дрожки в указанное письмом время (и, действительно, без эскорта) подъехали к неприметному особняку на Михельсоновской, Грин приблизился к трудно вылезавшему из коляски толстяку и два раза выстрелил в упор. Потом побежал через подворотню на соседнюю улицу, где дожидался Емеля, изображавший извозчика. И случилось невезение: именно в эту минуту мимо фальшивого «ваньки» шел околоточный с двумя городовыми. Полицейские услышали отдаленные выстрелы, и тут же из двора выбежал человек – прямо им в руки. А Грин уж и револьвер успел выбросить. Сбил одного ударом в подбородок, но остальные двое повисли на руках, а упавший задул в свисток. Выходило скверно, однако новичок не растерялся. Неспешно слез с козел, стукнул городового тяжелым кулаком по затылку, тот и обмяк, а со вторым Грин справился сам. Умчались с ветерком, под заливистый полицейский свист.
Когда смотрел на Емелю, на сердце теплело. Думал: не все народу на печи лежать. Которые поострей и посовестливей, уже начали просыпаться. А значит, не напрасны жертвы, не зря льется кровь – своя и чужая.
– Вот что значит на полу спать, земными соками питаться, – улыбнулся Рахмет, откинув со лба картинную прядь. – Я тут, Грин, про тебя поэму начал сочинять.
И продекламировал:
- Жил на свете Грин железный,
- Он имел талант полезный —
- Спал на досках славный Грин,
- Обходился без перин.
– Есть и другой вариант. – Рахмет остановил жестом прыснувшего Снегиря и продолжил:
- Жил на свете рыцарь бедный
- По прозванью Храбрый Грин.
- Он имел талант невредный —
- Обходился без перин.
Под дружный хохот товарищей Грин подумал: это он из Пушкина переиначил. Наверно, смешно. Он знал про себя, что смешного не понимает, но это было ничего, неважно. И еще мысленно поправил: я не железный, я стальной.
Ничего не мог с собой поделать – этот любитель острых ощущений был ему не по душе, хотя следовало признать, что пользы делу Рахмет приносит много. Его Грин подобрал минувшей осенью, когда понадобился напарник для заграничной акции – не Емелю же было в Париж везти.
Устроил Рахмету побег из тюремной кареты, когда его везли из суда после объявления приговора. Об уланском корнете Селезневе тогда писали все газеты. Молодой офицер на смотру заступился перед полковником за своего солдата, в ответ на площадную брань вызвал командира на дуэль, а когда оскорбитель вызова не принял, застрелил его на глазах у всего полка.
Красивая история Грину понравилась. Особенно то, что офицерик из-за простого человека не побоялся себе всю судьбу поломать. Была в этом многообещающая отчаянность, и еще померещилось Грину родство душ – знакомое неистовство в ответ на тупую подлость.
Однако вышло, что пружина в Николае Селезневе совсем иная. Его цвет при ближайшем знакомстве оказался тревожный, васильковый. «Я до ощущений ужасно любопытный», – часто повторял Рахмет. Беглого корнета влекло по жизни любопытство, чувство пустое и бесполезное, заставляя попробовать и того блюда, и этого – чем острее и прянее, тем лучше. Грин понял: в командира он выстрелил не от несправедливости, а потому что весь полк смотрел, затаив дыхание, и ждал, что будет. И в революционеры подался от жажды приключений. Побег со стрельбой ему понравился, конспиративная поездка в Париж – и того больше.
Иллюзий относительно Рахметовых мотивов у Грина больше не осталось. Взял себе кличку в честь героя Чернышевского, а сам совсем из другого теста. Пока не прискучили теракты, будет рядом. Удовлетворит любопытство – сорвется, ищи тогда ветра в поле.
Насчет Рахмета у Грина имелась секретная мысль – как от праздного человека получить наибольшую пользу для дела. Мысль такая: послать его на важную акцию, откуда не возвращаются. Пусть бросится живой бомбой под копыта министерской или губернаторской упряжки. Рахмет верной гибели не побоится – этакого фокуса ему жизнь еще не показывала. На случай если бы акт в Клину сорвался, было у Рахмета задание: подорвать Храпова нынче вечером на Ярославском вокзале, перед отъездом в Сибирь. Что ж, Храпова больше нет, но будут и другие, у самодержавия псов много. Главное не упустить момент, когда у Рахмета в глазах появится скука.
Только из-за этой секретной мысли и оставил его Грин в группе после декабрьской истории с Шверубовичем.
Был приказ партии: казнить предателя, который выдал и отправил на виселицу рижских товарищей. Грин такой работы не любил, поэтому не стал возражать, когда Рахмет вызвался сам.
Вместо того чтобы просто застрелить Шверубовича, Рахмет проявил фантазию – плеснул ему в лицо серной кислотой. Говорил, что для острастки прочим провокаторам, а на самом деле, наверное, просто хотел поглядеть, как у живого человека вытекают глаза, отваливаются губы и нос. С той поры на Рахмета Грин смотреть без отвращения не мог, но ради дела терпел.
– Надо ложиться, – негромко сказал он. – Знаю, только девять часов. Все равно спать. Завтра рано. Будем менять квартиру.
И оглянулся на белую дверь кабинета. Там сидел хозяин, приват-доцент Высшего технического училища Семен Львович Аронзон. В Москве планировали поместиться по другому адресу, но вышла неожиданность. Связная, встретившая боевиков в условленном месте, предупредила, что туда нельзя. Про инженера Ларионова, чья явка, только что стало известно: агент Охранки.
Грин, которого еще пошатывало после дрезины, сказал связной (у нее была странная кличка – Игла):
– Плохо работаете, москвичи. Агент на явке – это провалить всю Боевую Группу.
Сказал без злобы, констатируя факт, но Игла обиделась.
Про нее Грину было мало что известно. Кажется, из богатой семьи. Сухая долговязая барышня-перестарок. Бескровные поджатые губы, тусклые волосы, уложенные на затылке в тугой узел. В революции таких много.
– Если б мы плохо работали, то не раскрыли бы Ларионова, – огрызнулась Игла. – Скажите, Грин, а вам непременно нужна квартира с телефонной связью? Это не так просто.
– Знаю, но телефон обязательно. Срочно связаться, сигнал тревоги, предупредить, – объяснил он, мысленно давая себе зарок впредь в важных делах обходиться только собственными ресурсами, без помощи партии.
– Тогда придется определить вас на один из резервных адресов, к кому-нибудь из сочувствующих. Москва не Петербург, собственный телефон имеется у немногих.
Так группа и попала на постой к приват-доценту. Про него Игла сказала, что он скорее либерал, чем революционер, и террористических методов не одобряет, но это ничего, человек честный, передовых взглядов и в помощи не откажет, а в подробности его посвящать ни к чему.
Проводив Грина и его людей в хороший доходный дом на Остоженке (просторная квартира на самом верхнем этаже, а это ценно, потому что ход на крышу), связная, прежде чем уйти, коротко и деловито объяснила нервничающему хозяину элементарные правила конспирации:
– Ваш дом – самый высокий в этой части города, это удобно. Мне из мезонина видно ваши окна в бинокль. Если все спокойно, шторы в гостиной не задергивайте. Две задернутые шторы – провал. Одна задернутая штора – сигнал тревоги. Я вам протелефонирую, спрошу профессора Брандта. Вы ответите или: «Вы ошиблись, это другой номер» – и тогда я немедленно приду, или: «Вы ошиблись, это номер приват-доцента Аронзона» – и тогда я пришлю на выручку боевой отряд. Запомните?
Аронзон, побледнев, кивнул, а когда Игла ушла, промямлил, что «товарищи» могут распоряжаться квартирой по своему усмотрению, что прислугу он отпустил, а сам, если понадобится, будет у себя в кабинете. Так ни разу за полдня оттуда и не выглянул. Одно слово – «сочувствующий». Нет, две недели здесь нельзя, сразу решил Грин. Надо завтра же сменить адрес.
– Чего спать-то? – пожал плечами Рахмет. – То есть вы, господа хорошие, как хотите, а я бы к иуде Ларионову наведался. Пока не сообразил, что раскрыт. Кажется, Поварская, двадцать восемь? Не так далеко.
– Правда! – горячо поддержал его Снегирь. – И я бы пошел. А еще лучше я один, потому что вы свое сегодня уже сделали. Я справлюсь, честное слово! Он откроет дверь, я спрошу: «Вы инженер Ларионов?» Это чтобы по ошибке невиновного не убить. А потом скажу: «Получи, предатель». Выстрелю в сердце – три раза, чтоб наверняка, и убегу. Пара пустяков.
Рахмет, запрокинув голову, звонко расхохотался:
– Пара пустяков, как же! Ты выстрели, попробуй. Я когда на плацу фон Боку в упор шандарахнул, у него глазенапы из орбит выскочили, ей-богу! Два таких красных шара. Долго потом по ночам снилось. Просыпался весь в холодном поту. Пара пустяков…
Грин подумал: а Шверубович с растекающимся лицом тебе не снится?
– Ничего, если ради дела, то можно, – решительно заявил Снегирь, побледнев и тут же, без всякого перехода, залившись краской. Ему и прозвище досталось из-за вечного румянца и светлого пушка на щеках. – Ведь он, гад, своих предавал.
Снегиря Грин знал давно, много дольше, чем остальных. Особенный был мальчик, драгоценной породы. Сын повешенного цареубийцы и народоволки, умершей в каземате от протестной голодовки. Рожден от невенчанных родителей, в церкви не крещен, воспитан товарищами отца и матери. Первый свободный человек будущей свободной России. Без мусора в голове, без мути в душе. Когда-нибудь подобные мальчики станут самыми обычными, но сейчас он был такой один, ценнейший продукт мучительной эволюции, и поэтому Грину очень не хотелось брать Снегиря в группу.
А как не возьмешь? Три года назад, когда Грин после побега с каторги долгим, кружным путем двигался вокруг света домой – через Китай, Японию, Америку, – пришлось задержаться в Швейцарии. Сидел без дела, ждал эстафеты через границу. Снегиря же только-только переправили из России, где арестовали его очередных опекунов. В Цюрихе заниматься пареньком было некому. Попросили Грина, он согласился, потому что никакой другой пользы партии в то время принести не мог. Эстафета задерживалась, потом вовсе провалилась. Пока наладили новую, миновал целый год.
Почему-то мальчишка был Грину не в тягость, даже наоборот. Может, оттого, что впервые за долгое время пришлось заботиться не обо всем человечестве, а об одном человеке. Даже не человеке еще, недоростке.
Однажды, после серьезного, обстоятельного разговора, Грин дал воспитаннику обещание: когда Снегирь подрастет, приобщить его к своей работе, чем бы в ту пору Грин ни занимался. Боевой Группы тогда еще и в помине не было, а то бы такого не пообещал.
Потом вернулся на родину, занялся делом, о мальчугане вспоминал часто, но про обещание, конечно, и думать забыл. А два месяца назад в Питере, на конспиративной квартире, привели к нему Снегиря – познакомьтесь, товарищ Грин, молодое пополнение из эмиграции. Снегирь смотрел обожающими глазами, про обещание заговорил чуть не с первой же минуты. Деваться было некуда – отказываться от своего слова Грин не умел.
Берег он пока мальчика, до дела не допускал, но вечно так продолжаться не могло. В конце концов Снегирь уже взрослый, восемнадцатый год. Грину на железнодорожном мосту было столько же.
Еще не сейчас, сказал он себе минувшей ночью, когда готовились к акции. В следующий раз. И приказал Снегирю отправляться в Москву – якобы проверить связь.
Цвета Снегирь нежного, персикового. Какой из него боевик. Хотя бывает, что из таких истинные герои и получаются. Надо бы устроить парню боевое крещение, но не с казни же изменника начинать.
– Никто никуда, – веско сказал Грин. – Всем спать. Я сторожу первый. Через два часа Рахмет. Разбужу.
– Э-эх, – улыбнулся бывший корнет. – Всем ты, Грин, хорош, только скучный. Тебе бы не террором заниматься, а в банке служить, счетоводом.
Но спорить не стал, знал, что бесполезно.
Бросили жребий. Рахмету выпало спать на кровати, Емеле на диване, Снегирю на свернутом одеяле.
Минут пятнадцать из-за двери спальни доносились голоса и смех, потом стало тихо. Тогда из кабинета выглянул хозяин, блеснул в полумраке золотым пенсне, неуверенно пробормотал:
– Добрый вечер.
Грин кивнул, но приват-доцент не уходил.
Тогда Грин счел нужным проявить учтивость. Все-таки неудобство человеку, да и риск. За укрывательство террористов дают каторгу. Сказал вежливо:
– Знаю, Семен Львович, стеснили. Потерпите – завтра уйдем.
Аронзон мешкал, будто не решался что-то спросить, и Грин догадался: хочет поговорить. Известное дело – интеллигент. Только дай начать, до утра не остановится.
Ну нет. Во-первых, вступать с непроверенным человеком в отвлеченные беседы незачем, а во-вторых, есть серьезный предмет для обдумывания.
– Мешаю вам. – Он решительно поднялся. – Посижу на кухне.
Сел на жесткий стул, подле занавешенного шторкой входа (уже проверял – служанкина каморка). Стал думать о ТГ. Наверное, в тысячный раз за минувшие месяцы.
Началось всё в сентябре, через несколько дней после того, как подорвался Соболь – бросил бомбу в Храпова, когда тот выходил из церкви, а снаряд угодил пол бровку тротуара и все осколки полетели в метальщика.
Тогда и пришло первое письмо.
Нет, не пришло, обнаружилось. На обеденном столе, в квартире, где в ту пору размещалась Боевая Группа и куда имели доступ очень немногие.
Не группа – одно название, потому что из боевиков после гибели Соболя остался только Грин. Помощники и связные не в счет.
Боевая Группа образовалась так. Когда Грин нелегально вернулся в Россию, то долго примеривался, где может принести больше пользы – куда поднести спичку, чтобы огонь занялся пожарче. Возил листовки, помогал устраивать подпольную типографию, охранял партийный съезд. Все это было нужное, но он выковал из себя стального человека не для работы, с которой может справиться каждый.
Постепенно цель определилась. Всё та же – террор. После разгрома «Народной воли» боевая революционная деятельность почти сошла на нет. Полиция теперь стала не та, что в семидесятые. Повсюду шпионы и провокаторы. За всё минувшее десятилетие – пара удачных терактов и десяток проваленных. Куда годится?
Без тираноборства революций не бывает – это аксиома. Листовками и просветительскими кружками царизм не своротить. Террор был нужен как воздух, как глоток воды в пустыне.
Всё хорошенько продумав, Грин приступил к действию. Поговорил с членом ЦК, Мельником, которому полностью доверял, заручился осторожным согласием. Первый акт он проведет на свой страх и риск. Если удастся, партия объявит о создании Боевой Группы, обеспечит финансовую и организационную поддержку. Если провал – он действовал в одиночку.
Это было разумно. Одному в любом случае безопасней – сам себя Охранке не выдашь. У Грина тоже было условие: о нем в ЦК будет знать только Мельник, все контакты через него. Если понадобятся помощники, Грин подберет их сам.
Первое задание получил такое: привести в исполнение давний приговор, вынесенный тайному советнику Якимовичу. Якимович был убийца и негодяй. Три года назад отправил на эшафот пятерых студентов за подготовку цареубийства. Дело было грязное, с самого начала спровоцированное полицией и тем же Якимовичем, в ту пору еще не тайным советником, а всего лишь скромным товарищем прокурора.
Грин убил его во время воскресного гуляния в парке. Просто, без затей: подошел, всадил в сердце кинжал с вырезанными буквами БГ. Пока публика сообразила, что к чему, быстро, но не бегом вышел за ворота и уехал на обычном извозчике.
Акция, проведенная впервые после долгого затишья, отличным образом встряхнула общество. Все заговорили о таинственной организации с кощунственным названием, а когда партия объявила о значении букв и о возобновлении революционной войны, по стране пробежал полузабытый нервический ток – тот самый, без которого немыслимы никакие социальные потрясения.
Теперь у Грина было все необходимое для серьезной работы: снаряжение, деньги, люди. Последних он находил сам или выбирал из предложенных партией кандидатур. Взял себе за правило: в группе должно быть три-четыре человека, не больше. Для террора вполне достаточно.
Дела замышлялись большие, но следующее покушение – на палача Храпова – закончилось провалом. Не полным, потому что у мертвого бомбиста нашли револьвер с надписью БГ, и это произвело впечатление. Но репутация группы все равно пострадала. Больше осечек быть не могло.
Вот как обстояли дела, когда Грин обнаружил на столе сложенную вдвое бумажку с ровными машинописными строчками. Листок он сжег, однако текст запомнил слово в слово.
Храпова пока лучше не трогать, его теперь слишком хорошо охраняют. Когда появится возможность до него добраться, извещу. Пока же сообщаю следующее. Екатериноградский губернатор Богданов по четвергам в восемь вечера тайно наведывается в дом номер десять по Михельсоновской улице. Один, без охраны. В ближайший четверг будет там наверняка. Это и последующие письма по прочтении немедленно сжигайте.
ТГ
Первая мысль была: партия перебарщивает с конспирацией. Что за мелодраматизм с подброшенным письмом? И в каком смысле «ТГ»?
Выяснил у Мельника – нет, ЦК записку не отправлял.
Жандармская ловушка? Непохоже. К чему возводить турусы? Зачем выманивать в Екатериноград? Если явка известна полиции, арестовали бы и здесь.
Получалось третье. Кто-то хочет помочь Боевой Группе, оставаясь в тени.
После некоторого колебания Грин решил рискнуть. Губернатор Богданов, конечно, не бог весть какая персона, но в прошлом году был приговорен партией к смерти за жестокое подавление крестьянских беспорядков в Стрелецкой волости. Не первоочередная задача, но почему бы и нет? Нужен успех.
И успех был. Акция прошла превосходно, если не считать потасовки с городовыми. На месте казни Грин оставил листовку с приговором и подписью БГ.
Потом, в самом начале зимы, появилось второе письмо, найденное им в кармане собственного пальто. Был на свадьбе – конечно, не настоящей, фиктивной. Двое партийцев в интересах дела сочетались браком, а заодно появилась возможность легально встретиться и обсудить кое-какие насущные вопросы. Когда раздевался, никакой записки не было. Когда уходил, сунул руку в карман – листок.
Известный вам жандармский генерал-лейтенант Селиванов инспектирует инкогнито заграничную агентуру Охранного отделения. 13 декабря в половине третьего пополудни он один придет на явочную квартиру в Париже по адресу рю Аннамит, 24.
ТГ
И опять все вышло в точности, как обещал неведомый ТГ: хитрую лису Селиванова удалось взять, можно сказать, голыми руками, о чем в Петербурге нельзя было и мечтать. Подстерегли в подъезде. Грин схватил жандарма сзади за локти, а Рахмет всадил в него кинжал. Теперь о Боевой Группе зашумели и в Европе.
Третье письмо Грин нашел на полу в прихожей. Это было уже в нынешнем году, когда они вчетвером жили на Васильевском. На сей раз отправитель навел на полковника Пожарского, продувную бестию из новой жандармской поросли. Пожарский осенью разгромил варшавский филиал партии, а только что в Кронштадте арестовал матросскую анархистскую организацию, замышлявшую взорвать царскую яхту. В награду получил высокий пост в Департаменте полиции и еще флигель-адъютантский вензель – за спасение августейшей фамилии.
Записка гласила:
Заниматься розыском БГ поручено новому вице-директору Департамента полиции по политическим делам кн. Пожарскому. Это опасный противник, который доставит вам много хлопот. В среду вечером между девятью и десятью у него встреча с каким-то важным агентом на Аптекарском острове близ дачи товарищества Кербель. Удобный момент, не упустите.
ТГ
Упустили, хотя момент и в самом деле был исключительно выгодный. Пожарский проявил сверхъестественную ловкость – отстреливаясь, растворился в темноте. Его спутник был менее проворен, и Рахмет достал его, убегающего, пулей в спину.
Все равно акция оказалась полезной и наделала шуму, потому что в убитом Грин опознал Стасова, члена ЦК и старого шлиссельбуржца, только что нелегально прибывшего из Швейцарии. Кто бы мог подумать, что у полиции в осведомителях такие люди.
А последнее, четвертое послание от ТГ, самое ценное из всех, объявилось вчера утром. В доме было жарко натоплено, форточки на ночь оставили открытыми. Утром Емеля нашел на полу возле окна бумажку, обернутую вокруг камня, прочел и побежал будить Грина.
Вот и очередь Храпова. Сегодня он отправляется в Сибирь одиннадцатичасовым курьерским в министерском вагоне. Удалось выяснить следующее. В Москве Храпов сделает остановку. За его безопасность во время нахождения в Москве отвечает статский советник Фандорин, чиновник особых поручений при кн. Долгоруком. Приметы: 35 лет, худощавого телосложения, высокого роста, брюнет, тонкие усики, седые виски, при разговоре заикается. В Петербурге и Москве предусмотрены чрезвычайные меры охранения. Подобраться к Храпову можно только между этими пунктами. Придумайте что-нибудь. В вагоне будут четыре агента и еще сменный жандармский караул в обоих тамбурах (передний тамбур глухой, с салоном не сообщается). Начальник охраны Храпова – штабс-ротмистр фон Зейдлиц: 32 года, очень светлые волосы, высокий, плотный. Адъютант Храпова – подполковник Модзалевский: 39 лет, полный, среднего роста, волосы темно-русые, небольшие бакенбарды.
ТГ
Грин составил дерзкий, но вполне выполнимый план, сделал необходимые приготовления, и группа трехчасовым пассажирским выехала в Клин.
Сведения ТГ опять оказались безупречны. Все прошло как по маслу. Такой блестящей победы у Боевой Группы еще не было. Казалось бы, можно дать себе поблажку – насладиться ощущением аккуратно исполненного дела. Спичка еще не погасла, еще горит, и разожженное ею пламя занимается все сильней.
Но насладиться мешала непонятность. А непонятности Грин не выносил. Где непонятность, там и непредсказуемость, а это опасно.
Надо этого ТГ вычислить. Понять, что за человек и чего добивается.